Детство Понтия Пилата. Трудный вторник Вяземский Юрий
Помню, что, выслушав сенатское постановление, Лусена словно окаменела или одеревенела – с ней это стало случаться после Фанской котловины. Ее оцепенение длилось не менее получаса, так что люди уже разошлись с лагерной площади, а она всё стояла, глядя на трибунал, точно статуя с инкрустированными глазами. И когда к ней подошел какой-то центурион и, тронув за плечо, спросил: «Ты что, женщина? Кого ты ждешь? Сюда больше никто не выйдет», – Лусена его будто не заметила, ни бровью не повела, ни рукой не пошевелила. И, тяжко вздохнув, центурион отошел от нас, бормоча себе под нос неразборчивые проклятия то ли людям, то ли богам.
И лишь спустя некоторое время, без всякой внешней причины, Лусена снова вернулась к жизни, как бы стряхнула с себя оцепенение и, нежно и виновато на меня глянув, тихо, но решительно произнесла:
«Так. Понятно. Пойдем искать твоих родственников. Сначала в Лугдун. Потому что Лугдун ближе».
V. Позволь мне не описывать наш путь из Старого Лагеря в Лугдун. Скажу лишь, что мы целый месяц добирались под промозглыми ноябрьскими галльскими дождями и что Лусена, если не находили на нее состояния одервенения (кажется, любимые тобой греки называют эти приступы каталепсией), – Лусена, как оказалось, умела быстро и легко договариваться с людьми, особенно с офицерами и со странствующими торговцами и возницами. При этом кольца, которые украшали ее руки, исчезали одно за другим.
VI. Лугдун я тоже не стану описывать, ибо он до сих пор вызывает во мне неприятные чувства.
В Лугдуне мы провели всего один день.
Ты помнишь, в Лугдуне жили мои дальние родственники из ветви Тита Гиртулея (см. 7.VI), а именно Публий Понтий Гетул и Юний Понтий Арак.
Так вот, начали мы с Публия Понтия Гетула и несколько часов провели возле дверей его дома. Люди входили и выходили, а нас привратник не впустил даже в прихожую, и мы стояли на улице. При этом Лусена не пребывала в оцепенении, несколько раз подходила и спрашивала привратника: «Ты сообщил о нас хозяину?», а тот отвечал: «Стойте, где стоите. Придет время – доложат о вас». Но по лицу привратника видно было, что он сообщил о нас, едва мы постучались в наружную дверь и едва Лусена объявила, кто мы такие, но ему, привратнику, было строго наказано не пускать нас на порог.
Два или три часа так стояли. Потом Лусена, в очередной раз постучавшись в запертую дверь и вызвав привратника, сказала ему: «Передай хозяину, что через десять лет он будет так же стоять у порога нашего дома и с ним так же поступят, как он с нами сейчас подло ведет себя».
(Забегая вперед, вспомню и скажу тебе, Луций, что в своем предсказании Лусена дважды ошиблась. Во-первых, Публий Понтий Гетул постучался в дверь моего римского дома не через десять, а…дай-ка сосчитать…через шестнадцать лет после этого случая. А во-вторых, когда он пришел ко мне, Лусены со мной не было. Но в том, что он явился ко мне просителем, что я заставил его ждать на улице, а потом велел рабам прогнать его от входной двери, – в этом Лусена не ошиблась.)
А тогда, в Лугдуне, бритый, высокий и широкоплечий привратник – то ли северный белг, то ли какой-то германец – чуть ли не с опаской покосился на маленькую и хрупкую Лусену и виновато ответил: «Хозяину я передам. Но ты, женщина, на меня не держи зла. Я ведь – раб и человек подневольный».
Мы прошли через форум в южную часть города и остановились у дома второго Гиртулея – Юния Понтия Арака.
Там нас, похоже, уже ожидали. Ибо, едва Лусена взяла молоток и собиралась ударить им по металлической обшивке, дверь распахнулась и из нее на улицу вышел не привратник, а номенклатор, усатый пожилой галл, – я помню, с глазами, глядевшими, как у коршуна, зорко и остро. Он даже не спросил нас о том, кто мы такие, а сразу объявил:
«Послушай, как там тебя, не знаю и знать не хочу. Ступай со своим выродком прочь из римского города. Никто тебя здесь не примет. А станете докучать людям и безобразничать – позову стражников».
Лусена, я помню, тихо и грустно посмотрела ему в лицо и сказала задумчиво:
«Мы сейчас уйдем. А ты, старик, следи за своими глазами. Скоро они у тебя помутнеют. Потом появится резь…»
«Погоди, – прервал ее номенклатор. – Сейчас спущу на тебя собаку».
«Спускай – не спускай, все равно скоро заболеешь и можешь ослепнуть», – по-прежнему задумчиво проговорила Лусена.
Номенклатор скрылся за дверью, там лязгнула цепь, и тотчас на улицу, лая и рыча, выскочил большой лохматый кобель. Вид у него был настолько свирепый, что я прижался к Лусене и зажмурился. Но собака сначала оттолкнула меня от матери, затем несколько раз сильно и больно ударила хвостом по ноге. Когда же я открыл глаза, то увидел, что лохматое чудовище прыгает вокруг Лусены, тычется ей в руки и пытается лизнуть в лицо.
«Умница. Молодец. Ты хорошее животное. С тобой все будет в порядке», – говорила Лусена. И дав собаке обхватить себя лапами, поцеловала ее в морду, потрепала по загривку, а потом оттолкнула и приказала: «Всё! Хватит целоваться! Иди домой!»
Собака вернулась в дом. А мы с Лусеной пошли вниз по улице, не оборачиваясь.
Мы уже почти дошли до реки, когда Лусена призналась:
«Я еще в Германии знала, что нечего нам делать в Лугдуне. Но дорога все равно ведет через Лугдун. И я решила попробовать, чтобы ни одной возможности не упустить. Все-таки ты Гиртулей и они Гиртулеи… Ну, значит, попробовали. И думаю, нам это пригодится».
К вечеру, сняв с шейного ожерелья одну из серебряных монет, Лусена договорилась с каким-то галльским возницей. Он накормил нас, дал переночевать у себя в доме. А рано утром вместе с двумя другими попутчиками мы сели в четырехколесный петорит и покинули Лугдун.
В тот же день мы были во Вьенне.
VII. И сразу направились к Гелию Понтию Капелле – помнишь? – тому гостеприимному Венусилу, кваттуовиру и городскому магистрату, у которого мы гостили, когда вместе с отцом и его турмой двигались из Испании в Германию (см. 7.VII).
Тут нас сразу пригласили в прихожую, а через некоторое время к нам вышел самолично хозяин, такой же с виду приветливый, как и прежде, но теперь не шумный и радостный, а тихий и задумчивый.
«Здравствуй, женщина… Если в твоем положении можно здравствовать и если я могу…» – грустно начал Гелий Венусил.
Но Лусена строго прервала его:
«Если ты не забыл, меня зовут Лусена Пилата и я жена римского всадника, турмариона Марка Понтия Пилата».
Гелий чуть ли не вздрогнул от ее тона. А потом глаза у него виновато забегали, и он произнес:
«Нет, не забыл, конечно… Конечно, Лусена… Я просто соображаю и прикидываю, что я теперь могу для вас сделать…»
«Для начала ты можешь не держать нас в прихожей, а пригласить войти в дом», – сурово ответила ему Лусена.
Глаза у Гелия перестали бегать. Он посмотрел на Лусену удивленно и, как мне показалось, теперь уже с раздражением.
«Послушай, Лусена, – сказал Гелий. – Я глубоко скорблю о постигшем вас несчастье. Мне, к сожалению, всё известно. Но мне также известно…»
И снова Лусена властно перебила его:
«Не всё тебе известно. Тебе неизвестно, например, что вчера в Лугдуне Публий Гетул даже не пустил нас порог, и мы три часа стояли на улице. А Юний Арак Гиртулей велел своему номенклатору спустить цепную собаку на вдову героически погибшего римского командира и на правнука Квинта Понтия Первопилата! Но ты ведь не Гиртулей, а Венусил. И если память мне не изменяет…»
Тут уже Гелий перебил Лусену и почти в ужасе воскликнул:
«Что же мы стоим здесь при входе! Эй, слуги! Ко мне! Госпожу позовите! Принимайте гостей!»
Позволь мне и здесь опустить ненужные подробности.
Нас приняли, омыли и обогрели, накормили и обласкали. Гелий Капелла красноречиво ужасался превратностям изменчивой Фортуны и еще красноречивее в присутствии домочадцев и приглашенных на ужин близких родственников и ближайших друзей обличал жестокость и подлость людскую, проявленную «этими продажными, низкими, богомерзкими Гиртулеями». Супруга Гелия, заметив мое заикание, торжественно объявила, что никуда нас от себя не отпустит, что отныне Лусена станет ее родной сестрой, а я – самым близким из племянников. Гелий Капелла восторженно соглашался с решением жены, как он сказал, «вдохновленным свыше», и собирался даже произнести клятву. Но Лусена вовремя остановила его, заметив, что было бы неплохо прежде узнать, входит ли Нарбонская Галлия в число тех «полномочных римских провинций», о которых говорилось в постановлении сената.
На следующий день наш радушный и совестливый хозяин отправился на форум, и там ему объяснили, что «предателям отечества» и членам их семей проживание во Вьенне однозначно запрещено, так как Нарбонская Галлия безусловно входит в число полномочных провинций. И уж подавно в них входят обе Испании, где обитают мои прямые родственники и где у нас с Лусеной остались дом и прочее недвижимое и движимое имущество.
А посему, к полудню вернувшись домой, Гелий Капелла сначала в таблинуме, за перегородкой, долго и шумно спорил со своей женой, затем велел подать носилки и снова отправился через реку на форум. И лишь вечером, на ужине, на котором не было на сей раз ни родственников, ни знакомых, и сама хозяйка появилась лишь в самом конце, чтобы пожелать нам спокойной ночи, – на ужине нам объявили о нашей дальнейшей судьбе:
Еще одну ночь мы можем провести в доме нашего гостеприимного хозяина. А на утро должны покинуть Вьенну, ибо, по действующему закону, лишь два дня мы можем находиться в одном месте на запрещенной для нас территории, а на третий день нас надлежит арестовать и доставить к судье. «Не стану вас пугать и рассказывать о том, что вас ждет, если вас арестуют и доставят к претору, – говорил Гелий. – Тем более что арестовывать вас придется мне самому. Потому что в этом городе я надзираю за порядком и я командую стражниками».
Короче, учитывая, что из близлежащих регионов для нас открыты лишь Три Галлии – Аквитания, Кельтика и Бельгика, наш благодетель, «пристально и тщательно изучив возможности» с друзьями и коллегами, посоветовавшись с супругой, остановил свой выбор на Бельгике, и в этой Бельгике присмотрел для нас город Новиодун, который, «по всеобщему мнению», обладает рядом несомненных преимуществ перед другими местами нашего возможного обитания.
Во-первых, это римский город, то есть город, в котором действует римское право.
Во-вторых, до Новиодуна от Вьенны, можно сказать, рукой подать: четыре или пять дней пути до Генавы и всего один день, каких-то десять или пятнадцать миль – от Генавы до Новиодуна. То есть жить мы будем фактически на самой границе с цивилизованным миром.
В-третьих, у нашего радетеля в Новиодуне есть близкий приятель и деловой партнер – Квинт Корнелий Марциан, который на будущий год избран дуумвиром колонии, то есть уже через месяц, в январские календы, вступит в должность. И к этому Корнелию Марциану, будущему дуумвиру, наш благотворитель уже отправил гонца с просьбой «оказать всемерное содействие и принять радушное участие в дальнейшей судьбе многострадальной вдовы римского всадника и несчастного правнука Квинта Понтия Первопилата, доблестного телохранителя божественного Юлия Цезаря». И подробное, обстоятельное письмо к Квинту Марциану будет вручено нам с Лусеной, чтобы мы по прибытии в Новиодун вручили его избранному дуумвиру. В этом письме наш заступник еще раз обратится с просьбой к Квинту Корнелию и красочно опишет, насколько мы с Лусеной дороги и близки его дому, и так далее и тому подобное.
Нам выделили экипаж и двух слуг, которым было приказано сопровождать нас до самого Новиодуна. Нам дали денег – достаточно, чтобы, по прибытии на место, обзавестись самым необходимым и питаться в течение месяца. Нам было сказано, что при любом затруднении, в том числе финансовом, мы можем и должны обращаться за помощью к нашему благодетелю, Гелию Понтию Капелле…
На всю жизнь я сохранил благодарность к этому, в общем-то, совершенно чужому нам человеку. И, забегая вперед, сообщу тебе, Луций, что через пятнадцать лет щедро расплатился с ним за его доброту и милосердие…
На следующее утро мы выехали из Вьенны и через несколько дней достигли Новиодуна.
Поскольку в этом городе мне пришлось провести целых пять лет своей жизни, позволь, я тебе его кратко опишу, дабы ты имел представление.
VIII. Новиодун, а точнее – Юлиева Колония Всадников, как можно догадаться по второму названию, была основана божественным Юлием Цезарем. Считают, что это произошло либо в самом конце Галльской войны, либо незадолго до убийства Цезаря – в семьсот седьмом или в семьсот восьмом году от основания Рима.
Как опять-таки следует из названия, основателями были всадники Цезаря, то есть среди них было много галльских и даже германских командиров. Но эти варвары за годы Галльской войны научились говорить на латыни, освоили наши обычаи, приняли наших богов. А дети их стали носить римские имена, получали соответствующее образование и считали себя римлянами, а не галлами и не германцами. Тем более что среди основателей Юлиевой Колонии были также и настоящие римляне, с которыми эти недавние варвары сожительствовали и сотрудничали.
Как мне удалось узнать, в отличие от других колоний, которые сначала получали латинское право и лишь затем – иногда через много лет – награждались правом римским, Юлия Всадническая в стране гельветов, по личному распоряжению Цезаря, с первых дней своих стала римским цивитатом.
Цель основания была троякой. Во-первых, разместить и объединить ветеранов из армии Цезаря. Во-вторых, установить контроль за важнейшей дорогой, ведущей вдоль озера Леман и далее через Вивиско, Авентик и Августу Раурику к Рейну и германским легионам. А в-третьих, создать укрепленный форпост неподалеку от восточной границы Нарбонской Галлии и тем самым защитить Провинцию от возможного нападения различных галльских, германских и ретийских племен.
Земли для ветеранов были отобраны у гельветов. Но сами гельветы не были изгнаны с территории колонии: они лишь уступили колонистам свои лучшие земли и остались жить на хуторах и в деревнях в ближних и дальних окрестностях Новиодуна. А в южной части колонии, на правом и на левом берегах Родана, после Генавы, сохранялись аллоброгские поселения.
Итак, колония официально именовалась Юлиева Колония Всадников, а город, который стал ее центром, – Всаднической Юлией. Но местные жители – в том числе и исконные римляне – чаще называли его Новиодуном, что в переводе с кельтского языка означает «Новый город».
Почему «новый»? На этот счет было два мнения. Одни утверждали, что до основания колонии на месте будущей Всаднической Юлии находилось гельветское поселение и чуть ли не древний кельтский город, с так называемыми «галльскими стенами», с башнями и с деревянным храмом племенному божеству и местной богине земли. Другие же разъясняли, что пуст и необитаем был холм, на котором Цезаревы ветераны учредили центр своей колонии, а «Новым городом» его стали называть потому, что «Старым городом» считали Генаву – древний пограничный городок, расположенный на территории Провинции в том месте, где из Лемана снова вытекает река Родан.
IX. Город расположился над озером на широком и высоком холме. С южной и северной сторон текли два ручья, и к этим ручьям склоны холма обрывались весьма круто. К озеру на востоке холм спускался более отлого, так что к порту можно было проложить дорогу. На западе холм сливался с окружающей возвышенной местностью, и там пришлось вырыть ров, возвести земляной вал и соорудить особенно высокую и толстую деревянную стену с укрепленными воротами. От этих ворот начиналась Большая Восточная улица, которая шла мимо бань, курии и форума к северному выступу базилики, а там поворачивала налево – прямо нельзя было, прямо была большая скала – и через квартал, повернув направо, проходила в ворота и превращалась в портовую улицу, или, как мы называли ее – Портовый спуск. Большая Северная улица, как и положено, никуда не поворачивала и соединяла северный и южный въезды в город, в центре Новиодуна отделяя форум от священного участка.
Когда мы с Лусеной прибыли в Новиодун, город имел следующий вид:
Самым восточным общественным зданием была базилика, вытянутая с юга на север. За базиликой с востока на запад протянулся городской форум – не такой внушительный, как у нас, в Кордубе, но и не маленький, с портиками и с лавками, как полагается. Далее город пересекала, как я уже говорил, Большая Северная улица. А за ней возвышался храм Цезарей и Ромы.
К югу от храма разместилась курия.
Пищевой рынок расположился за Большой Восточной улицей, к северу от базилики.
Бани только начали возводить и строили их между курией и Западными воротами.
Частные дома распределялись по городу, на мой взгляд, весьма любопытным образом. Сам посуди, Луций:
На северо-западе, между Большой Восточной и Большой Северной улицами, расположились главным образом городские дома Севериев, Марцианов и Марцеллов, то есть граждан, которые принадлежали к роду Корнелиев – тех самых римлян, которые не служили в коннице Цезаря, не имели галльских или германских корней, а при основании колонии переселились из Вьенны и частично из Лугдуна.
Южные кварталы заняли Антии и Монтаны из рода Теретинов, в прошлом – конники Цезаря, когда-то бывшие галлами и германцами, но уже давно считавшие себя римлянами и чуть ли не главными основателями колонии. Причем Антии в основном селились к востоку от Большой Северной улицы, а Монтаны – к западу, в непосредственной близости от храма. И тех и других – то есть Корнелиев и Теретинов – называли у нас «старыми», или «исконными» римлянами.
В это родовое расселение иногда вклинивались и замешивались граждане из других родов. Но, во-первых, таких «чужеродных» домов было крайне немного, а во-вторых, их обладатели в свое время занимали руководящие посты в Новиодуне, и лишь по этой причине им, как мне объяснили, было разрешено построить свои дома в черте города.
Разного рода «косматые», как их у нас называли, то есть лица гельветского и прочего галльского происхождения, как правило, богатые и знатные, все как один получившие римское гражданство и, стало быть, занимавшие различные посты в городской администрации, – эти «косматые» первоначально селились на маленьком участке между пищевым рынком и северной стеной, а так как вскорости весь этот участок был сплошь застроен, то стали сооружать свои дома уже за чертой собственно города, между Портовым спуском и тем местом, где ныне, как мне донесли, новиодунцы решили возвести городской амфитеатр.
В мое время никакого амфитеатра, конечно же, не было.
Но город энергично строился. На свободных местах каждый год возводились новые дома – главным образом для новых магистратов и декурионов из рода Корнелиев и рода Теретинов. К западу от курии, неподалеку от Западных ворот стали строить общественные бани. В храму Цезарей и Ромы пристраивали новые портики.
К нашему приезду почти достроен был акведук протяженностью в четыре галльские левги, или в шесть наших миль, который призван был снабжать город чистой, и как считали, целебной водой. Но в Новиодуне еще не было водонапорной башни; и поэтому башню строили, а вода из акведука поступала пока в три большие цистерны, из которых ее развозили и разносили по городу муниципальные водовозы и частные слуги, и рабыни.
Почти у каждого состоятельного новиодунца была пригородная вилла, а у некоторых – даже несколько усадеб и ферм. Большей частью они располагались к северу и к северо-западу от города. При этом в северной стороне селились главным образом Корнели, в западной – Теретины, а в южной – по правому берегу ручья-речушки Кордана располагались земли «косматых» новиодунцев.
X. Колония наша, как я уже вспоминал, принадлежала Бельгике, столицей которой считали Августу Треверов. Но до нее было далеко. И потому город почти целиком был предоставлен самому себе, изредка получая начальственные указания не из Августы, и даже не из Лугдуна, а из Нарбонской Галлии, а иногда – прямиком из Рима.
Как и положено в колонии с римским правом, городом управляли два дуумвира, ежегодно избираемые на общем собрании горожан. Так повелось, что один дуумвир избирался непременно из «старых», или «исконных» римлян, то есть из Корнелиев или Теретинов, а другой – из «новых», или «косматых» граждан, бывших недавно гельветами.
В тот год, когда мы с Лусеной прибыли в Новиодун, «исконным» дуумвиром стал Квинт Марциан из рода Корнелиев.
Дуумвиры ведали финансами и правовыми делами.
А различные гражданские обязанности исполняли другие магистраты. Префект дуумвиров и его заместитель, которые почти всегда были из «старых», следили за порядком, но главной их заботой было строительство общественных зданий. Один городской эдил надзирал за пищевым рынком и лавками, а другой ведал вопросами снабжения города и всей колонии. Один из эдилов, как правило, был «новым» и «косматым».
Совет декурионов состоял из бывших дуумвиров.
При храме служили имперский фламин и жрица Ромы, которую у нас называли «жрицей Ливии», потому что она главным образом руководила культами и празднествами, посвященными «первой римлянке», «Весте чистых матрон», «той, что блюдет высочайшее ложе» – то есть великой супруге божественного Августа.
Отдельной должности претора у нас в Новиодуне не было, и суд вершили «исконный» дуумвир, если истец и ответчик были римскими гражданами, «косматый» – если судились жившие на территории колонии гельветы или аллоброги, и оба дуумвира, «старый» и «новый» – если судебное разбирательство затрагивало, с одной стороны, римлянина, а с другой – варвара и инородца.
«Косматые» магистраты – дуумвир и эдил, – конечно, пользовались некоторым влиянием (учитывая, что в совете декурионов их было поровну), но, как ты догадываешься, городом и колонией фактически управляли Корнелии и Теретины – два «исконных» рода (хотя, по логике вещей, их надо было бы считать пришлыми, потому что в истинном смысле исконными в этой местности были гельветы, которые жили здесь с незапамятных времен).
Эти Корнелии и Теретины, разумеется, соперничали друг с другом, особенно в преддверии выборов. Но всякий раз охотно объединялись и действовали сообща, когда их политическим и экономическим интересам начинал угрожать кто-либо из «косматых» граждан.
Ты спросишь, наверное: а чем занимались новиодунцы? Отвечу: торговлей – ведь мимо проходила одна из главных заальпийских магистралей, – а также сельским хозяйством. При этом «исконные» римляне ухаживали за виноградниками и сеяли пшеницу, а «косматые» граждане выращивали рожь, овес и разводили свиней, коз и овец: свиней – на мясо, коз – для молока и сыра и овец – для шерсти.
Мало кто из горожан занимался ремеслами, и ремесленниками в колонии были почти исключительно гельветы и другие кельты, не имевшие гражданства.
XI. Теперь несколько слов о гельветах.
Со времен божественного Юлия гельветы делились на четыре племени: ваудов, лусонов, авентов и салов. Юлиева Колония потеснила ваудов, а они, в свою очередь, отодвинули лусонов, отобрав у последних их главное поселение – Лусонну.
Живя в непосредственной близости от римлян и быстро перенимая наш образ жизни и обычаи, вауды не только отказались от царской власти, но стали на общем племенном собрании выбирать вергобретов – так они называют своих варварских магистратов.
У лусонов, земли которых отныне простирались на северо-восток до Родана и на север – в сторону Авентика, и центром которых теперь стал укрепленный городок Вивиско, племенной жизнью руководил князек или магнат (не помню, как он именовался на гельветском наречии). Он тоже избирался, но не на племенном собрании, а на совете старейшин, и только из трех династических кланов, которые издавна господствовали в племени лусонов. Этого магната окружали толпы, как мы бы сказали, «клиентов», и род его патронировал другие роды, а те находились от него в клиентской зависимости.
Об авентах, живших по правому берегу Озера Эбуронов, пока умолчу, ибо как раз во времена моего детства по инициативе римлян здесь стали возводить город Авентик, который в ближайшей перспективе задумано было превратить в своеобразную столицу всех четырех гельветских пагов. И эта, если угодно, романизация гельветов-авентов разрушила старую структуру племени, но еще не создала новой.
А вот самые дальние из гельветов – салы, земли которых на севере граничили с землями рауриков, – салы эти жили по старинке. То есть не было никаких вергобретов, никаких выборов, а правил ими один-единственный царек, передавая свою власть по наследству.
Так было за пределами Юлиевой Колонии Всадников. Но многие вауды и частично лусоны, как я уже вспоминал, были оставлены на нашей территории. Их свободный, но бедный люд ремесленничал, ловил рыбу в озере или нанимался на поля и на пастбища к знатным и богатым гельветам. А те жили у себя на фермах или в усадьбах и изо всех сил старались пробиться в магистраты, дабы по окончании срока службы получить гражданство и стать пусть «косматыми», но полноправными римлянами.
Стало быть, общую картину я тебе обрисовал. И можно теперь начать вспоминать о моем первом годе жизни в Гельвеции.
XII. Квинт Корнелий Марциан, избранный дуумвир Юлии Всаднической, к которому нас направил наш благодетель Гелий Капелла, принял нас незамедлительно, внимательно и сочувственно выслушал краткий рассказ Лусены и тотчас направил к человеку, у которого нам предстояло поселиться.
Человека этого звали Гай Коризий Кабалл. Уже по имени его ты можешь судить о его происхождении. «Коризий» говорило о том, что он был из галльского рода. Семейное прозвище Кабалл сообщало, что предки его были связаны с лошадьми. А личное имя Гай указывало на то, что этот человек считал себя римлянином. И действительно: дед Гая Коризия служил в кавалерии божественного Юлия и был среди первых колонистов Новиодуна; отец Гая, уже имевший римское гражданство, женился на исконной римлянке, так что Гай Коризий был наполовину галл и наполовину латинянин.
Дом Гая Кабалла находился за чертой города, возле объездной дороги, ведущей из Генавы в Лусонну, примерно в стадии от городского порта и в стадии от восточного склона холма.
Дом был небольшим: узкая, темная и длинная прихожая, продолговатый и поэтому какой-то неуклюжий атриум с маленьким имплувием, тесная кухня и две комнаты: одна – на первом, а другая – на втором этаже.
Слева от входа была лавка, в которой Коризий Кабалл торговал всякой всячиной: от рыболовных крючков до конской сбруи, выполненной на римский и на галльский манер.
За домом, на пустыре было бревенчатое строение, которое Гай Коризий называл конюшней. Там и вправду в кромешной темноте, отделенные друг от друга какими-то дырявыми циновками томились четыре лошаденки. Время от времени Коризию удавалось ссудить их кому-нибудь из путешествующих – до Лусонны или до Генавы, откуда их возвращал в поводу раб по имени Фер. Лошадки, как правило, двигались шагом, редко переводились в рысь, а поднять их в галоп наверное никому не приходило в голову; во всяком случае, я ни разу не видел, чтобы кто-то на них галопировал. Но все четыре были кроткими, послушными и покладистыми, так что обычно на них либо сажали женщин и детей, либо навьючивали грузы.
Второго раба Коризия звали Диад, и он либо скучал в лавке, либо выходил на дорогу и приставал к прохожим с просьбой купить у него какой-нибудь товар. Приезжим он имел обыкновение показывать свою левую руку, на которой не было двух пальцев, и говорил: «Если ничего не купишь у меня, хозяин мне и третий палец отрубит топором. Он у меня – свирепый. А ты, я вижу, добрый господин. Пожалей несчастного раба, купи хоть самую малость». С приезжими иногда срабатывало. А жителям Новиодуна, которые, во-первых, давно уже ознакомились с уловками Диада, а во-вторых, знали его хозяина, Гая Коризия, как вполне безобидного человека, – жителям города шельма Диад, в случае покупки, обещал молиться об их здоровье, благополучии, процветании, плодородии жен и полей, скота и яблонь не только Леману и Вауде, но также Белену, Есусу, Кернуну, Магузану, Немавзу, Пенину, Лугу, Росмерте, Таранису и Тевтату, – всех кельтских богов перечислял, чтобы произвести впечатление. И на гельветов действительно производил, ибо, как тебе должно быть известно, все галлы – чрезвычайно набожные люди; об этом еще божественный Юлий писал в своих Записках.
Однако, несмотря на старания Диада и на его собственные усердия, и в лавке и с лошадками дела у Гая Коризия шли кое-как, особого дохода не приносили. А потому он вынужден был подрабатывать на городском строительстве: по протекции Квинта Марциана, избранного дуумвира колонии, ему подчинили ломовых извозчиков, которые на своих запряженных волами подводах доставляли из карьера каменные блоки.
Гай Коризий Кабалл был кряжистым и крепким человеком лет сорока. Случилось ему быть дважды женатым. Но первая жена родила ему мертвого ребенка и вскоре сама скончалась. А вторая супруга через год после заключения брака бросила бедного Гая и уплыла в неизвестном направлении с каким-то заезжим – вернее, заплывшим – римским купцом-корабельщиком, прихватив с собой не только свои одежды и украшения, но все хранившиеся в доме гривны, браслеты, кольца, броши и застежки, мужские и женские, серебряные и бронзовые. (Золота у Коризия никогда не водилось.) Приятели Кабалла советовали объявить беглянку в розыск, но Коризий, как рассказывали, испуганно махал руками и гневно кричал: «Ни за что на свете! Лучше первую жену объявлю в розыск и выкопаю из могилы! Слава Юпитеру Таранису, я теперь дважды вдовец! Оставьте меня в покое!..» Видимо, та еще была женушка. Или сам он еще тем был муженьком…
XIII. Нас с Лусеной Кабалл принял с распростертыми объятиями. То есть, увидев Лусену, буквально распростер руки и собирался заключить ее в объятия, но вовремя остановился, наткнувшись на строгий взгляд моей матери-мачехи, – она, маленькая и хрупкая женщина, умела так взглянуть на человека, что того иногда чуть ли не парализовало.
Гая, однако, ее взгляд лишь оттолкнул в сторону, и в свои объятия он поймал меня: оторвал от земли, подхватил на руки, понес на второй этаж, вбежал в комнату, радостно восклицая: «Вот здесь будете жить! Будем жить вместе! Я – внизу! А вы – наверху! Как боги! Будем жить весело!»
Такое впечатление, что он встретил не квартирантку с ребенком, а жену и сына, с которыми долгие годы был в разлуке.
Но если ты, Луций, подумал… То нет, дважды нет! Гай Коризий не был восторженным человеком. Гай Коризий, насколько я сумел его узнать, ни малейшего сочувствия к людям не испытывал.
А если ты поразмыслил и сообразил… То да, трижды да! Нас с Лусеной этому Гаю поручил дуумвир города, о которого Коризий жизненно зависел. Женщины в доме не было, и Лусене можно было поручить домашнее хозяйство. Наконец, хоть этот Кабалл и считал себя римлянином, по повадкам и по характеру он был похож скорее на галла: показной в радушии и гостеприимстве, шумный, крикливый в момент возбуждения и мрачно нелюдимый, когда потухнет; высокомерно презрительный к тем, с кем не надо казаться радушным и обходительным, с кем можно не церемониться.
Не берусь утверждать, что все галлы такие. Но Гай Коризий Кабалл был именно таким человеком. Впрочем, в первый год нашего сожительства он был обходителен с Лусеной и приветлив со мной, потому что хотел угодить дуумвиру Корнелию Марциану, который дал ему хорошо оплачиваемую работу и поручил его попечению вдову римского всадника.
К тому же эта вдова «предателя отечества» оказалась прекрасной хозяйкой, и скоро холостяцкое жилище Гая Коризия было приведено в надлежащий порядок.
Наладилась торговля в лавке. Потому как в определенные часы – за час до полудня – в лавке появлялась Лусена, сидела там вместе с Диадом; и многие горожане, мужчины и женщины, как бы случайно забредали тогда в лавку Кабалла, чтобы поглазеть на «несчастную вдову», поговорить с ней о жизни вообще, о восставших германцах и о разгроме трех легионов в Тевтобургском лесу; и почти каждый разговор заканчивался какой-нибудь покупкой, ибо что-то купив, можно было еще дольше глазеть на маленькую, хрупкую, таинственно невозмутимую и приветливо немногословную испанку и удобнее было пытаться с ней беседовать и стараться расспрашивать.
Даже лошадок стали чаще брать в наем у нашего хозяина, потому что отныне при их выдаче всегда присутствовала «маленькая испанка», одним своим видом, ласковой улыбкой, грациозными и плавными движениями внушавшая людям доверие и надежду на беззаботное путешествие. Такой была женщиной моя мачеха и мама.
И Гай Коризий быстро оценил ее способности, предоставив Лусене полное право распоряжаться хозяйством.
XIV. Так, тихо, мирно и однообразно мы прожили целый год – семьсот шестьдесят третий от основания Рима, – в котором мне исполнилось тринадцать лет.
Лусена хотела, чтобы я пошел в школу. Но в школу – единственную в Новиодуне бесплатную школу грамматика – меня не приняли. Учитель, услышав мое заикание, сказал Лусене: «Как я его буду учить, когда он не может отвечать на мои вопросы, повторять изречения, стихи и рассказы историков».
«Пусть сидит и слушает», – пыталась возразить Лусена.
А учитель в ответ:
«Что толку, если будет просто сидеть и слушать? Кто же так учится?! А если попытается говорить – станет всеобщим посмешищем. Ты этого добиваешься, упрямая женщина? Пишет он легко и красиво – я проверил, сделав ему диктовку… Не хочешь, чтобы сын твой бездельничал – займи его по хозяйству или отдай в ученики какому-нибудь ремесленнику: туда, где надо работать руками, а не болтать языком. Мальчишка, судя по всему, смышленый. Получит профессию – без куска хлеба не останетесь».
Не взяли меня в школу. Но «упрямая женщина» все же частично добилась своего: отыскала среди старших учеников грамматика одного пятнадцатилетнего отрока, наполовину римлянина, наполовину гельвета, который за небольшое вознаграждение приходил к нам домой – прости, в жилище Гая Коризия – и, как умел, пересказывал мне всё, о чем говорилось на школьных уроках, а я слушал, запоминал и записывал, если это писали в школе. Отрока, как и нас с тобой, звали Луцием. Принадлежал он к роду Теретинов, к семейству Антиев и был весьма тактичным человеком – не только никогда не подсмеивался надо мной, но когда мне приходилось говорить с ним, и я начинал заикаться, не смущался и не отводил глаза в сторону, как это делали другие люди, а смотрел мне прямо в глаза, совершенно не меняясь в лице, точно не видел моих судорожных стараний, будто не слышал моих сипов и хрипов и беседовал не с заикой, а с человеком, который тщательно обдумывает каждое слово и потому очень медленно говорит.
XV. Подозреваю, что ты уже давно хочешь меня спросить: а как я сам переживал свое заикание?
Искренне тебе, Луций, отвечу: спокойно переживал, то есть без болезненного ощущения своей неполноценности и без терзаний по этому поводу. Как я теперь понимаю, по трем причинам.
Во-первых, я уже говорил тебе, что с раннего детства никогда особенно не интересовал себя и не копался в собственных ощущениях.
Во-вторых, свое заикание я вовсе не расценивал как несчастье, а относился к нему как к естественному и закономерному последствию того действительного несчастья, которое мы пережили, потеряв отца и вместе с ним лишившись защиты, имущества, дома, отечества. Как после сильного удара надолго остается синяк, как после глубокой раны – на всю жизнь шрам или рубец. И слава богам, что выжили, а не погибли, бежали и добрались до своих, а не были захвачены германцами и навеки отданы в рабство! Спасибо Фортуне, что лишь на короткое время сделала меня немым, а после вернула мне речь, пусть трудную и прерывистую. – Так я чувствовал, говорил себе и, скорее, радовался, чем горевал.
Ибо, в-третьих, заикание, представь себе, давало мне несомненные преимущества. Мне не надо было ходить в школу – жалкую и убогую по сравнению с нашей кордубской школой, в которой я когда-то учился и где моим одноклассником, товарищем и истинным учителем был мудрый и блестящий Луций Анней Сенека.
Меня, заику, многие взрослые люди жалели, хотели поддержать и ободрить и, стало быть, мне их, таких расположенных ко мне и приветливых, было значительно проще изучать и исследовать.
Лусена же понимала меня с полуслова, угадывала мои желания, иногда еще до того, как они у меня появлялись.
К тому же в первый год своей жизни в Гельвеции я почти не сомневался в том, что отец мой, как он обещал нам с Лусеной, рано или поздно, жданно или негаданно, так или иначе отыщется и вернется к нам. И когда я, наконец, увижу его, едва до него дотронусь, и только он коснется моей головы своей твердой и бережной рукой – мигом исчезнет мое заикание, и я заговорю, словно Цицерон или отец твой, Сенека Старший, или ты сам, мой милый и далекий Луций.
Клянусь твоим Посидонием, своей Фортуной клянусь, что никогда я так не любил своего отца и так не гордился им! И чем чаще я слышал «предатели отечества», чем пространнее в моем присутствии рассуждали о трусости и неопытности солдат и офицеров Публия Квинтилия Вара, чем громче и навязчивее в мысли мне врывалась проклятая фраза: «Он погиб. Если бы он был жив, он бы уже давно объявился», – тем увереннее и радостнее я гордился своим отцом, его отвагой, его доблестью, непобедимостью его!
Ты скажешь, из духа противоречия… Нет, Луций, по зову сердца, по приказу Логоса Судьбы, который, как ты позже учил меня, выше мнений толпы, выше постановлений сената, выше самой Справедливости! То есть ты еще не объяснил мне – а я уже чувствовал, гордился и радовался!
Но спустимся с небес и вернемся в Гельвецию.
XVI. Лусена, разумеется, не последовала совету грамматика и не отдала меня в обучение ремесленникам. Она и по хозяйству старалась меня не утруждать, считая, что физические нагрузки могут повредить моему здоровью.
«Ты больше гуляй, сыночек, – повторяла она. – Гуляй и дыши здешним прохладным воздухом. Он, говорят, целебный».
И я гулял, радуясь предоставленной мне свободе.
В первый месяц знакомился с Новиодуном (нередко заснеженным, ибо стоял декабрь); исследовал его жителей, «исконных» и «косматых» римлян.
Но скоро я ими пресытился. Все чаще стал выходить за городскую черту и все дальше от нее удалялся, добираясь до гельветских деревень и часами наблюдая за их жителями.
Гельветы мне были интереснее моих сограждан. Мне кажется, я их так хорошо изучил, что мог бы сейчас написать о них целое географическое сочинение.
Но не хмурься, Луций. Я не стану слишком докучать тебе своими познаниями. Лишь кратко опишу тебе этих варваров, чтобы ты имел хотя бы поверхностное представление о тех людях, среди которых мне пришлось провести мое отрочество.
И чтобы тебе было нагляднее, постараюсь сравнивать гельветов с коренными жителями нашей Дальней Провинции.
XVII. С внешнего вида позволь начать. Иберы одеваются скромно, римляне на их фоне выглядят почти что «птицами Юноны». В Гельвеции – наоборот. Именно местные жители здесь выглядят и выступают павлинами. Ибо почти все они странным и безвкусным образом разряжены и всячески себя выпячивают.
Носят они, как ты знаешь, браки, лейны и браты или саги – то есть штаны, туники и плащи.
Штаны у них надевают, представь себе, не кавалеристы, а люди, никакого отношения к лошадям не имеющие. И фасоны они предпочитают не свободные, как у некоторых наших всадников, а узкие и облегающие, обтягивая ими свои ноги, даже если ноги кривые и короткие; именно люди с некрасивыми ногами, я заметил, норовят обтянуть себе ноги кожаными браками.
Туники у них – с рукавами. Поэтому правильнее называть их не туниками, а лейнами, как они их сами называют. Рукава они стараются делать как можно более длинными, так что порой они полностью закрывают кисти рук, но гельветов ничуть не смущает это неудобство. Льняные или шерстяные, лейны бывают различной длины. И если ты думаешь, что длинные и шерстяные они носят зимой, а короткие льняные – летом, то как бы не так, милый друг! – сплошь да рядом зимой я встречал гельвета в льняной лейне до половых частей, а в шерстяной – ниже колена. И часто они натягивают шерстяную лейну поверх тонкого нижнего белья – не только зимой, но и летом. И к некоторым лейнам зачем-то пришиты капюшоны, которые они, однако, никогда не натягивают на голову, боясь испортить себе прическу. И все их туники с рукавами обязательно раскрашены в пестрые цвета, имеют на себе толстые и широкие вышивки, многочисленные орнаменты, каемки и разрезы; богатые гельветы расшивают себе лейны золотой нитью.
Пояса – обязательно. Непременно – с накладками: бронзовыми, серебряными, золотыми – сообразно достатку. Однажды я встретил одного гельвета, у которого, видимо, денег на золото и серебро не хватало, и он, словно с досады или в отместку, навесил себе на кушак такое количество бронзы, что пояс ему беспрерывно приходилось поддерживать руками, и стоило ему руки отпустить, пояс соскальзывал сначала на бедра, потом скользил ниже и ниже… Падал? Нет, в последний момент гельвет всегда ухитрялся его подхватить.
Но самая павлинья часть их одеяния – конечно же, плащи, саги или браты. Саги изготовляются из грубой и длинноворсой овечьей шерсти, которую почти не обрабатывают, и когда гельвет напялит на себя этот саг, то сам выглядит почти как баран, особенно если длинные волосы свои уложит рогообразным образом. Однако чаще они носят не саги, а браты – суконные плащи.
Браты эти замечательны тем, что по ним можно почти безошибочно определить социальное положение человека. Смотри, Луций:
Во-первых, длина: браты бывают до щиколотки, ниже колена и выше колена. Во-вторых, форма: прямоугольные, квадратные и почти овальные. В-третьих: с прорезями для рук, с капюшоном и без прорезей и без капюшона. В-четвертых, цвет: малиновый, зеленый и клетчатый.
Так вот, если увидишь гельвета, который одет в клетчатый (зимой – в полосатый), с капюшоном и с прорезями для рук, почти овальный плащ до колена, то знай, что перед тобой свободный, но бедный и простой человек, как правило поденщик.
Если плащ на гельвете зеленый, с капюшоном и без прорезей, квадратный и ниже колена, то это варвар среднего достатка – преуспевающий ремесленник, торговец или владелец свиного стада.
А если плащ малиновый, без прорезей и без капюшона, прямоугольный и до щиколотки, то его владелец, наверняка, местный аристократ, владелец усадьбы или нескольких вилл и усадеб, у которого в клиентах торговцы, ремесленники и скотоводы.
Они настолько четко соблюдают эту, с позволения сказать, братскую иерархию, что живущие среди гельветов римляне часто позволяют себе следующие реплики: «чего мучаешься? найми себе несколько клетчатых», или «я позвал одного зеленого, и он мне за день починил черепицу», или «обратись к малиновым – они не знают, что делать с деньгами, и охотно ссужают их под небольшие проценты».
Лишь один раз мне удалось увидеть гельвета, плащ у которого был не полосатый, не зеленый и не малиновый, а пурпурный; к тому же он весь был в серебряных нашлепках, в него было воткнуто не менее пяти золотых фибул и он ниспадал до самой земли. А гордым владельцем этого плаща был тот самый магнат и царек, о котором я упоминал, когда говорил о северном племени салов.
Ну и, разумеется, многочисленные и разнообразные украшения, как правило – из золота или из бронзы, и реже – из серебра: гривны на шее, браслеты на предплечьях и на запястьях, фигурные броши и массивные заколки, перстни на пальцах и серьги в ушах.
В нундины у Западных ворот появлялся один нищий гельвет, который, заразившись римским обычаем, просил милостыню (у гельветов это не принято). Так вот, Луций, штаны у него были в разноцветных заплатах (но чистые и будто отглаженные); рубаха почти застирана до дыр, потому что дыры не зияли, а просвечивали; шею же обхватывала роскошная гривна, которую издали можно было принять за золотую, так старательно была начищена медь и такого она была качества. «Пойди, продай свое украшение, и месяц кормись на вырученные деньги». – Такая фраза прямо-таки просилась на уста. Но люди, проходившие мимо – гельветы и римляне – бросали ему подаяние, и, представь себе, никто не попрекнул нищего его дорогостоящей гривной. Потому что гельвет без гривны – не гельвет. Он может продать с себя одежды, может умереть с голоду, но гривну свою, особенно если она фамильная или родовая, ни за что и никогда не продаст и не обменяет.
Про волосы и прически галлов я уже вспоминал (см. 7.XII). Гельветы их, правда, не обрабатывают известняковым раствором и не красят в разные цвета. Но за пышными и волнистыми своими волосами заботливо ухаживают, мужчины – не менее женщин: зачесывают назад, или сложным образом завивают, или заплетают на голове, зачастую закалывая гребнями; иногда концы двух кос скрепляют золотыми и серебряными украшениями (представь себе, мужчины!); бывает, смазывают свои кудри чем-то липким, и со стороны кажется, что головы их вылизала корова. Некоторые варвары – особенно аристократы – часами проводят за туалетом, причесывая и укладывая шевелюры, обрабатывая бороды и усы.
С усами они, впрочем, не безумствуют, как рейнские галлы (см. там же). Но бороды носят замысловатые: например, вилообразные или заплетенные в мелкие косички, с красными шариками на концах или с крошечными серебряными колокольчиками, которые, как ты понимаешь, позванивают и бренчат при каждом движении.
О женщинах-гельветках с твоего позволения умолчу, ибо, если я сейчас стану вспоминать еще и этих «Юнониных птичек», то у меня и дня не хватит на описание их нарядов, их причесок и украшений.
XVIII. Теперь о чертах характера.
Будучи крайне самовлюбленными людьми, гельветы, как и прочие галлы, отличаются заносчивостью и сварливостью. Друг на друга глядят они часто угрожающе, и по малейшим поводам затевают ссоры и драки, особенно если подвыпьют. Женщины в этих сварах участвуют наравне с мужчинами. Я несколько раз был свидетелем того, как жены-гельветки – голубоглазые, белокурые, светлолицые, высокие и широкоплечие – вмешивались в драку, каждая на стороне своего мужа, и, гневно откинув голову, скрежеща жемчужными зубами и размахивая белоснежными могучими руками, кулаками и ногами направо и налево наносили сокрушительные удары – словно катапульты, которые при помощи скрученных жил выбрасывают из себя смертоносные снаряды. Страшное и дикое зрелище, надо признаться!
Но стремительно и ярко вспыхивая, они быстро и неожиданно гаснут. Ибо тут проявляется еще одно свойство их характера, резко отличающее их от характера наших иберов. Наши – действительно страстные люди. Они долго таят и накапливают в себе огонь, скрытно и мучительно воспламеняются, но, вспыхнув, свирепствуют, как лесной пожар, который ничем не удержать, который останавливается лишь тогда, когда уничтожает всё вокруг и сам себя сжигает. – А эти, как искры от костра – щелкнули, брызнули и тотчас погасли и исчезли.
Решения они принимают так скоропалительно и необоснованно, что сами не понимают, когда и зачем приняли. Вспыльчивость и необдуманность – прирожденная черта характера гельветов.
«Радушием и безупречной учтивостью по отношению к гостям в доме кельты могут сравниться, а то и превзойти многих своих европейских преемников…» Так почти сто лет назад писал божественный Юлий в своих «Записках». – А я добавлю: гельветы вопиюще гостеприимны. То есть, когда они принимают у себя гостей, торжественное величие хозяев и вычурная, церемониальная учтивость, которой они тебя словно окутывают, и это радушие, которое от своей безупречности кажется иногда прямо-таки ледяным, и горы еды, которую они не выставляют, а вываливают на стол, и кудряво-цветастые, нестерпимо-длинные речи, которые они произносят во славу своих богов, во здравие гостей, в оправдание своего якобы «убогого» угощения (они их сперва мучительно долго произносят на гельветском наречии, а потом кратко переводят на латынь), – всё это именно вопиет о превосходстве хозяев над гостями: дескать, смотрите, как радушно, как безупречно, как учтиво и гостеприимно мы вас принимаем и угощаем, а когда мы к вам пожалуем с ответным визитом, разве вы сможете угостить нас соответственно? Да ни за что в жизни! Поэтому, дорогие гости, кушайте на здоровье и помните о своей скаредности, своей бедности, своем невежестве, своем ничтожестве перед нами, радушными и безупречными!
К тому же среди гельветов слишком распространено пьянство. И ладно бы пили они свои домашние меды или ячменное пиво, которое галлы называют «кормой», а римляне «церевизией», – эти зелья они способны поглощать в огромных количествах и при этом худо-бедно сохраняют человеческое достоинство. Но на беду свою они пристрастились к италийскому и греческому вину, которое пьют неразбавленным. И скоро – намного скорее, чем у греков и тем более у римлян – голубые глаза гельветов сначала темнеют, затем наливаются кровью, потом скашиваются к переносице; они приглашают своих гостей выйти на улицу, так как в доме у них, понятное дело, всё должно быть учтиво и чинно, и там, за порогом радушия и гостеприимства, от одного вольного слова, случайного жеста или неосторожного движения… Едва ли не каждый второй пир заканчивается дракой; если до этого хозяева и гости не перепьются и не свалятся друг на друга; кто где сидел, там валится и в лучшем случае засыпает, а в худшем – начинает домогаться своей соседки, и если та оказывается чужой женой… – сам понимаешь, что происходит следом за этим… И каждый третий гельвет с утра и до вечера ходит в подпитии…
Не берусь утверждать наверняка, но сдается мне, что буйство и внезапная агрессивность гельветов проистекают частью от их еды. Любимое их лакомство – свинина: жареная, вареная, соленая. Свиньи у них живут на свободе и от наших свиней отличаются величиной, быстротой, силой и крайней враждебностью к незнакомому человеку.
Однажды я имел неосторожность приблизиться к стаду гельветских свиней. Так еле ноги унес! И то лишь потому, что пастух вовремя пришел мне на помощь…
Вот и «свинячат также двуногие», как выразился поэт-сатирик, кажется Мелисс.
XIX. Вроде бы неприглядную нарисовал картину – самовлюбленные, расфуфыренные, драчливые и часто пьяные люди. Но так ли уж они неприглядны, если судить не по внешнему облику, не по поверхности, а заглянув в суть жизни и в глубь человеческого естества?
Не сравнивая их с нами, просвещенными, сдержанными и трезвыми, скажу лишь: никому не запрещается любить самого себя. Пестрая внешность гельветов лишь нам, римлянам, режет глаза. Драчливость их уже давно не вредит никому из соседних племен. Пьянству их научили и старательно спаивают другие, намного более цивилизованные и якобы мудрые народы – греки и римляне, виноторговцы, на их несчастном пристрастии набивающие свои кошельки.
Подумаю и прибавлю, что даже неискренность гельветов мне кажется более искренней, более честной, более справедливой…
Нет, Луций, не сравниваю. А просто пытаюсь объяснить себе, почему, оказавшись в Гельвеции, я часто уходил из города, в котором я был заикой и сыном «предателя отечества», и шел в близлежащие деревни, где в мазанках и бревенчатых домах обитали гельветы, считавшие меня маленьким римлянином и странным молчуном.
Как долго готовят приношения!.. Перикл стал медленно выполнять мои поручения. Раньше был расторопнее… Ленится?… Или стареет?… Но где я найду ему замену? Столько сил на него затрачено!..
Не знаю, зачем я всё это сейчас вспоминаю. Будто и вправду пишу письмо Сенеке…
Глава двенадцатая
Рыбак
I. Более других меня привлекала деревенька, расположенная на берегу озера, к северу от города, на широком мысу, с суши окруженном буковой рощей.
Там уже в марте месяце – за несколько дней до ид – начинали петь соловьи, которые в других местах обнаруживали себя лишь в апреле.
Этих соловьев я часто приходил слушать на рассвете, еще в сумраке выходя из дома и покидая город.
Было там три соловья, и пели они в разное время и в разных местах, но у каждого соловья было свое собственное время и место.
Раньше других издавал пронзительные призывные звуки первый соловей, поселившийся на высоком ореховом дереве, над прудом в центре деревни. Затем просыпался, сперва ослабевшим голосом выводил медленные модуляции, а потом, когда пробегал ласковый шелестящий ветерок, будто плача, захлебывался мелодией и обмирал на протяжных нотах второй соловей – на широкой сосне, росшей на самом берегу озера. И стоило ему замолкнуть, в дальней буковой роще третий соловей без всяких предисловий взрывался и разбрызгивал по окрестностям свои почти металлические трели – в бешеном темпе, с переливами, с вибрациями, с каскадами отрывистых нот.
И вот, едва пробуждался первый соловей, из мазанки возле пруда под ореховым деревом выходил человек и шел в сторону озера. Когда человек этот садился в лодку, запевал второй соловей. А когда лодка, удалившись от берега, замирала на водной глади, и к ней из солнечной дымки подплывал одинокий лебедь, второй соловей умолкал, и тотчас взрывался и яростно брызгал третий соловей из буковой рощи.
Представь себе, это повторялось с безукоризненной регулярностью. И трудно было сказать: человек ли согласует свои действия с партитурой птичьего пения, или же птицы следят за человеком и движениями его руководствуются.
Так было в марте. В апреле соловьи исчезали, и рыбак ловил рыбу в туманной тишине, изредка нарушаемой гортанными криками серого лебедя.
II. Лебедь этот был весьма странным существом. Он был значительно крупнее всех прочих лебедей, которых можно встретить на нашем Леманском озере. Он был серым и взъерошенным, то есть перья у него торчали в разные стороны и чем-то напоминали острые и жесткие шевелюры северных галлов – вплоть до того, что некоторые перья казались рыжеватыми или зеленоватыми и чуть ли не специально раскрашенными.
Лебедь никогда не встречал рыбака возле причала. Но стоило человеку сесть в лодку и отчалить, выплывал из тумана. Даже когда не было никакого тумана, лебедь всегда появлялся внезапно и во весь рост, как бы выныривая – из воды? нет, словно из воздуха. И я ни разу не видел, чтоб он нырял, и даже голову он опускал в воду всегда с явным неудовольствием… Внезапно возникнув, лебедь будто вставал на задние лапы, то есть тело его вертикально поднималось из воды, он раскрывал свои мощные крылья и ими, нет, не взмахивал, а словно обнимал приближавшегося к нему рыбака, ни звука при этом не издавая. Потом снова садился на воду и деревенел, словно буй или обрубок бревна. А когда лодка приближалась к нему, оживал и плыл, как правило, вдоль берега, но иногда – в глубь озера, навстречу солнцу и снежным Альпам на далеком северо-восточном горизонте. И лодка с рыбаком всякий раз следовала за ним.
Плыли они иногда коротко, иногда долго. И когда лебедь останавливался, рыбак переставал грести, опускал якорь и закидывал сеть.
Ни разу я не видел, чтобы рыбак вернулся назад без улова. Даже в те дни, когда у других гельветов, промышлявших на озере, не было ни рыбешки, рыбак с серым лебедем привозили на берег полный садок рыбы.
Говорю привозили, потому что лебедь неизменно провожал человека до причала, вместе с ним выходил на берег и сторожил улов, пока рыбак привязывал лодку и укладывал снасти, а после ковылял за ним почти до самой деревни. Но на территорию деревни не вступал, останавливался, вытягивался вверх и распластывал крылья, бесшумно прощаясь. (Кричал он лишь на воде и в те редкие моменты, когда рыбак собирался забросить невод, но лебедю место не нравилось – тогда он гортанно трубил, огибал лодку и показывал нужное направление.)
Прощаясь со своим серым спутником, рыбак протягивал ему угощение: хлебные и мясные шарики, которые долго разминал в кулаке, а потом с ладони кормил. При этом ни разу не дал рыбешки.
Рыбак уходил в деревню, а лебедь ковылял обратно.
Однажды я захотел получше разглядеть странную птицу и, когда лебедь возвращался к озеру, решил поближе к нему подобраться. И тотчас был наказан за фамильярность. Лебедь не повернулся ко мне, не вытянул шею, не зашипел, как это делают его белые родственники. Казалось бы, не обращая на меня ни малейшего внимания, он подпустил меня на расстояние в несколько шагов, а затем без малейшего предупреждения, этак боком скакнул на меня, укусил за ногу и одновременно сгибом крыла так сильно ударил в грудь, что я не удержался и упал. Но больше не нападал. Откинув назад змеиную шею, молча и исподлобья наблюдал за тем, как я поднимаюсь с земли. А когда я встал на ноги, щелкнул клювом, как щелкает хищная птица, и то ли хрюкнул, то рыкнул, как галльский кабан или лохматая альпийская собака. И с презрением повернувшись ко мне спиной, продолжил путь к озеру.
Клюв у него был какой-то совсем не лебединый: черный, злой, чуть изогнутый. И на ноге у меня целый месяц оставался, представь себе, не синяк, а именно укус – с частыми красными точечками, словно от мелких и острых зубов.
Хищная птица.
III. Таким же хищным был взгляд у его хозяина…
Вернее, взгляд часто бывал у него таким же хищным…
Нет, Луций, давай по порядку. И, так сказать, краткий, но полный портрет.
В росте рыбак заметно уступал гельветам (хотя был выше обыкновенного римлянина). И плечи у него были не широкие, а узкие и покатые. При этом рыбак держался удивительно прямо – гельветы же часто сутулятся.
Гельветы, как ты помнишь, пестро одеваются. – Рыбак был одет во всё серое: серые штаны, серая рубаха и серый плащ. Однако серый цвет его одеяния был весьма благородным.
Гельветы увешаны украшениями. – На рыбаке не было ни серег, ни колец, ни гривны. Но серый квадратный плащ скрепляла массивная застежка, которая имела форму колеса и была из чистого золота.
Короткая, ухоженная белая бородка, волнистая и мягкая, и слишком короткие для гельвета густые волосы на голове, серые и острые, как иглы у морского ежа.
Широкий нос. Полные, чуть оттопыренные губы. Кустистые брови. Кожа на лице гладкая, чистая, светлая, с легким румянцем, как у юноши.
Глаза – глубоко посаженные и пронзительно синие.