Детство Понтия Пилата. Трудный вторник Вяземский Юрий

Тоже неправда. Потому что накануне Публий Кальвизий сдался бруктерам с орлом Восемнадцатого, а орла Девятнадцатого, хранившегося среди сокровищ главнокомандующего (самого легиона ведь больше не существовало), – этого орла похитили марсы, когда грабили обоз. Так что остался и шел с нами всего один орел – гордый римский орел Семнадцатого Друзова Великолепного легиона.

(4) Пишут – «войдя в лес, римляне стали сооружать лагерь, германцы же им мешали частыми нападениями с разных сторон».

А я тебе скажу, дорогой Луций: ни вечером, ни ночью, ни даже на рассвете никто нас не атаковал. Но лагерь был построен лишь наполовину. Потому что нечем было вырезать дерн, нечем копать и не на чем носить землю. И колья для лагерной стены в большинстве своем были утрачены. А в надвигавшейся темноте подниматься на холмы, чтобы нарубить новые и свежие, никто, понятное дело, не отважился.

Не было почти и палаток для командиров. И сам главнокомандующий, Публий Квинтилий Вар, раненный в ногу и страдавший от охватившей его лихорадки, ночевал в палатке командира батавов, а не в собственном роскошном шатре, накануне похищенном из обоза.

XXIV. О турме Марка Пилата никто из историков, конечно, не пишет. И потому, с твоего позволения, Луций, вспомню и кратко расскажу о своем отце и его доблестных воинах.

Перед тем как лечь спать, отец рассказал трем декурионам, Гаю Калену, Квинту Галлонию, Тую-галлекийцу, а также пригласил к командирскому костру Марцелла и Колафа, – этим самым отважным и доверенным конникам отец рассказал историю, которая описана у Тита Ливия: про то, как кто-то из иберийцев убил Гасдрубала, а затем дал себя схватить пунийцам.

«И после убийства, когда на него набросились, – говорил отец, – и когда на пытке стали разрывать на части его тело, этот ибериец радостно улыбался, как будто избежал величайшей опасности. Радость превозмогала в нем боль, и он сохранял такое выражение лица, что казалось, будто он смеется… Я вот что хочу сказать, друзья мои, – продолжал Марк Пилат, – завтра все мы должны улыбаться. И конникам, и молодчикам, и конюхам покажите свои радостные улыбки. Мы ведь не только испанцы, не только родились и выросли в прекрасной и радостной стране. Мы – римские воины! Лучшие из них, потому что мы конники! Бессмертны мы, пока на лицах у нас светится улыбка, которая сродни солнцу римского величия и римской непобедимости!»

Восторженно произнеся это, отец усмехнулся и заключил:

«Командир должен что-то сказать перед боем. Вот я и сказал. И, по-моему, сказано неплохо. Коротко и вдохновенно… А сейчас спать. И спать крепко. Завтра тяжелая предстоит работа».

Ушел к телеге, обнял Лусену, потрепал меня по голове, лег на подстилке возле заднего колеса и тотчас заснул.

XXV. А утром с первыми лучами солнца все увидели, что мы с четырех сторон окружены германцами. На восточном холме густо чернели полчища хаттов, северный гребень был усыпан толпами бруктеров, южный – ордами марсов. А с запада, возле озерца, выстроилась херускская конница Арминия, намного более многочисленная и грозная, чем та, которая недавно следовала вместе с нами.

(2) От этой конницы скоро отделились конные глашатаи, которые, подскакав к нашему недостроенному лагерю, принялись кричать на латыни, что милостивый Арминий обещает каждому, кто перейдет в войско германцев, красивых жен и плодородные поля, а тех безумцев, которые продолжат сопротивляться непобедимым германцам, грозные германские боги сокрушат и потребуют себе в жертву.

Историки пишут, что это оскорбление разбудило гнев легионеров. Но я, вглядываясь в лица стоявших поблизости солдат, что-то не заметил в них гнева. Усталыми, голодными и тоскливыми были те лица, которые лично я видел и запомнил.

И словно издевкой над ними были улыбающиеся лица воинов Пилата. Коротко остриженные конники сосредоточенно мыли лица и чистили зубы, длинноволосые кавалеристы старательно расчесывали и укладывали волосы. Молодчики пели и до блеска надраивали оружие. Конюхи скребли и собирали лошадей.

(3) Затем от трибунала – если можно назвать трибуналом тот наспех насыпанный бугорок, возле которого кольцом расположились батавы и где стояли шалаши офицеров, – от этой убогой ставки сперва раздались выкрики, непохожие на команды. Потом несколько всадников во весь опор помчались на запад, к озерку и к херускам. А следом за этим по строившимся центуриям и манипулам побежал ропот, похожий на стон, крики подобные шепоту, которые, по мере приближения к нам, вспенивались и вскипали отдельными словами – «Вар»… «лошадь»… «бежали»… «закололся»… «трибуны»…

Помню, конники наши только глянули в сторону своего командира, моего отца, и тотчас вернулись к прерванным занятиям, увидев, что Марк Пилат, прижавшись к морде своего мавританца, гладит и целует его.

(4) Но скоро к отцу подскакал молодой длинноволосый батав – помнишь? – тот самый Хариовальда, который еще в Ализоне беседовал с отцом и хвалил его мавританских коней.

Он спешился и сказал на приличной латыни:

«Главнокомандующий бросился на меч. Сын его, легат, захватил с собой нескольких трибунов и ускакал сдаваться германцам».

«Ну и что из этого?» – спросил отец, отрывая щеку от морды коня, но не глядя на Хариовальду.

«А то, что батавы присягали охранять полководца. А он теперь мертв. И больше меня тут ничто не удерживает… Я сам наполовину германец…»

Отец взял под уздцы мавританца, поднял ему голову, осмотрел шею, затем опустил голову коню, стал заглядывать ему в глаза и задумчиво спросил:

«А то, что германцы погубили нашего полководца, тебя не смущает?»

«Он сам себя погубил», – грустно и, как мне показалось, чуть насмешливо ответил Хариовальда.

Отец стремительно обернулся к юному батаву, прямо-таки вцепился взглядом ему в лицо, а затем высоко подпрыгнул, перевернулся в воздухе и оказался верхом – так только он умел во всей турме: вскакивать на коня задним кувырком через голову.

«Ты прав, охранник!» – радостно воскликнул отец, ослепительно улыбаясь Хариовальде.

Тот сперва укоризненно покачал головой, затем восхищенно цокнул языком и сказал:

«Мы идем на прорыв. Тебя, испанец, с твоими конниками приглашаем с собой. Нам рано кончать жизнь самоубийством».

«Спасибо, охранник, – усмехнулся отец. – Но у меня остался легионный орел. Буду защищать его до последнего».

«Кто мешает взять его с собой?» – спросил Хариовальда.

«Орел не цацка, – улыбнулся отец. – Он живет с солдатами. И солдаты живут, пока жив их орел».

Батав вновь цокнул языком и снова покачал головой. И сказал:

«Ну что же, желаю тебе счастливо умереть».

«А я тебе желаю радостно выжить», – ответил ему Марк Пилат.

Батав тоже хотел прыгнуть на лошадь, но, похоже, сообразил, что прыжок его будет уступать прыжку моего отца. Взгляд батава скользнул в сторону и наткнулся на меня, который сидел на телеге рядом с Лусеной.

«Скажи, испанец, твои жена и сын тоже должны умереть во славу орла?» – вдруг спросил Хариовальда.

«Это моя жена. И это мой сын», – уже сурово и почти зло ответил отец.

Хариовальда отнюдь не смутился этим ответом. В третий раз покачав головой, юный батав сказал:

«Поэтому и предлагаю взять их с собой, если ты остаешься».

Обычный человек при таком предложении, наверное, призадумался бы, нахмурился, или почесал в затылке, или посмотрел на небо, или как-то иначе откликнулся и отреагировал.

А мой отец совершенно не меняясь в лице и ни мгновения не раздумывая, ответил:

«Подожди».

Отец спрыгнул с коня, направился к турме, и скоро вернулся назад с Марцеллом и с Сервием Колафом. Оба вели за собой двух мавританских коней. А следом за ними на третьем мавританце ехали верхом Виг-галлекиец и Вокат, армейский раб моего отца.

К одному Хариовальде обращаясь, отец скомандовал:

«Лусена поедет с Колафом. Мальчишка – с Марцеллом. Солдат и раб поскачут следом».

Мы с Лусеной и опомнится не успели, как отец закричал, по-прежнему глядя на Хариовальду:

«Живо! Без разговоров! Делать, как я сказал!»

Марцелл сгреб меня в охапку и усадил на лошадь.

Колаф подхватил Лусену.

Последние слова, которые я слышал от своего отца, были следующими:

«Запомните: я не погиб! И, где бы я ни был, я буду следить за вами обоими! И если, клянусь Геркулесом, ты, Луций, будешь не слушаться или обижать свою мать, Лусену, а ты, моя верная, моя любимая, моя единственная…!»

Окончания его слов я не расслышал. То ли потому, что Марцелл уже пустил коня в галоп. То ли оттого, что его попросту не было, этого окончания.

XXVI. Мы неслись так стремительно, что я с моей зоркой и цепкой памятью… – клянусь улыбкой Фортуны, я не заметил и не помню теперь, в какую сторону мы мчались. Догадываюсь лишь, что – на запад, навстречу херускской коннице.

Три наших мавританских коня летели в самой гуще батавской лавы.

Мы врезались в херусков, прошили их насквозь, но, наткнувшись на следовавшую за конницей фалангу, повернули на юго-запад и помчались к холмам и лесам, с которых спускались и выступали на равнину конные и пешие марсы.

Марсов смяли и раздвинули еще легче, чем херусков. И, ворвавшись в лес, стали растекаться на отряды, потому что сплоченной лавой между частых деревьев, снизу вверх скакать невозможно.

Но скоро нашему отряду Фортуна перестала улыбаться. Или улыбка ее стала похожа на предсмертный оскал. – Мы нарвались на одну из тех ловушек, которые любят устраивать германцы. Они надрезают снизу молодые деревья и пригибают их к земле, а между ветвями, густо распростершимися в ширину, сажают ежевику и кустарник, так что получатся словно стена. В эту колючую стену они еще спереди и поверху втыкают тонкие и острые осиновые колья. Представляешь себе?

Передние батавские конники, не оценив коварства препятствия, попытались прыжком преодолеть его, но пропороли животы своим лошадям.

Второй ряд с разбегу наткнулся на колья, торчащие в сторону.

Остальные ряды вздыбились, шарахнулись от ужаса и неожиданности, ибо со всех сторон в нас полетели камни, стрелы и дротики.

Я сидел позади Марцелла. И когда наша лошадь внезапно сделала горку, прильнул к нему и удержался. Но в следующее мгновение лошадь рухнула вперед, и я, вцепившись в Марцелла, полетел на землю.

Марцелл, один из лучших кавалеристов в турме отца, упал весьма неуклюже – не на ноги, не на руки, а ничком, воткнувшись лицом в землю. Своим телом он лишь частично смягчил для меня силу удара, так что на некоторое время я, похоже, потерял сознание.

Когда же пришел в себя, то увидел, что рядом со мной лежит мертвый Марцелл – голова у него пробита камнем, в горле торчит стрела.

А прямо передо мной, шагах в десяти, стоит германец – ну прямо-таки Геркулес собственной персоной: в лохматой шкуре, с шерстяной повязкой вокруг головы, без щита и с дубиной. Стоит и смотрит, добродушно мне улыбаясь.

Веришь ли, Луций, я тоже поспешил ему приветливо улыбнуться. И тогда великан медленно двинулся ко мне.

Но тут откуда-то сбоку выскочил Вокат, армейский раб. Он заслонил меня своим телом, поднял меч и кинулся на германца.

А тот – представляешь себе, – не сводя с меня добродушного взгляда, как-то неловко и словно невзначай взмахнул своей страшной дубиной, и бедный Вокат тотчас отлетел в сторону, на дерево, с проломленной головой, из которой потекли на глаза и на щеки кровь и мозги.

Геркулес же с еще более добродушным выражением на лице продолжал на меня наступать. Но мне уже не хотелось ему приветливо улыбаться.

Германец был от меня в двух шагах, когда у него за спиной раздался какой-то странный крик, пронзительный и долгий. Так не могут кричать люди. Так не рычат звери. Я не берусь описать этот жуткий и страшный крик.

Геркулес обернулся, вроде бы неуклюже, но весьма проворно, на всякий случай поднимая дубину.

И тогда я увидел Лусену. Она уже не кричала. Она стояла, раскрыв руки, будто приветствуя германца, словно собираясь заключить его в объятия.

Германец удивленно на нее посмотрел, затем задумчиво покосился на меня, потом снова стал разглядывать Лусену, медленно опуская палицу.

А Лусена уже затеяла свой танец. По-прежнему, точно крылья, раскинув руки, сначала медленно переступала с ноги на ногу, потом засеменила, выставляя вперед то правое, то левое бедро, стала слегка подпрыгивать и едва заметно приседать. Но руки ее оставались все время распластанными и глаза непрерывно смотрели на германца, даже когда она сильно поворачивала голову в сторону.

Геркулес, опустив дубину, двинулся в сторону Лусены, на меня уже не оглядываясь.

А Лусена все убыстряла и убыстряла движения. И когда между ней и марсом осталось всего несколько шагов, она вдруг рванулась с места и прыгнула на германца – можно сказать, в объятия к нему, потому что руками обхватила его за шею, ногами оплела его бедра; и сам геркулес вынужден был отбросить палицу и обнять безумную танцовщицу – за талию или за ягодицы, я не успел разглядеть.

Потому что в следующее мгновение германец сначала заревел, как раненый медведь, а потом захрипел, как свинья или баран, которым режут горло.

Я видел, что он пытается оторвать от себя Лусену, но у него не выходит, потому что женщина не вцепилась, а влипла в него, как кипящая смола.

А тут еще откуда-то справа на геркулеса налетел Сервий Колаф и ударил германца мечом – в спину и под лопатку. Но марс-великан от этого удара даже не покачнулся. И пришлось Сервию выдергивать свой меч и снова колоть геркулеса – на этот раз в шею возле ключицы.

Лишь тогда великан стал медленно оседать назад и рухнул, наконец, навзничь, так что Лусена оказалась поверх него, словно в любовном экстазе, в позе всадника, как говорят любимые тобой греки.

И Сервий Колаф быстро раздвинул руки обнимавшего ее геркулеса, но оторвать от убитого влипшую в него женщину Сервию так и не удалось – до тех пор, пока он не схватил ее за волосы и не рванул на себя.

И тут я увидел лицо танцовщицы. Потому что назвать ее Лусеной и матерью у меня и сейчас язык не поворачивается.

Медуза Горгона? Ламия, пожирающая людей?… Нет, всё не то! Потому что у этих женских чудовищ злобные, зверские лица. Ее же лицо, побелевшее от ярости и красное от крови, представь себе, дышало радостью, торжеством, упоением. И, выплюнув изо рта какой-то окровавленный кусок, это неистовое создание, безумно на меня глядя, проскрипела, прохрипела, прорычала каким-то утробным, словно загробным шепотом-криком:

«Беги! Беги!! Беги!!!»

Я побежал…

Надо еще выпить вина… На этот раз неразбавленного… Нет, лучше еще раз зайду в калдарий и там отогреюсь…

Дай-ка попробую произнести вслух какую-нибудь фразу… Да нет, конечно, не заикаюсь… Слишком живое у меня воображение…

В лаконик, в потельню… Вот хорошо… Сесть и не двигаться, пока не пройдет озноб…

И хватит, надо заканчивать с германскими воспоминаниями!..

XXVII. Историки подробно описывают, как происходило избиение оставшихся в лагере.

Но нам это, Луций, зачем? Я этого избиения не видел.

(2) Историки затем сообщают, что взятые в плен офицеры и солдаты были подвергнуты мучительным и унизительным казням.

Нет, Луций, то были не казни, а жертвоприношения. И это во-первых.

Во-вторых, произошли они не в день последнего сражения, а через два дня после разгрома. Ибо в восьмой день до октябрьских календ, сразу же после битвы, германские женщины бросили жребий и сказали: нет, день неблагоприятный. В седьмой день опять бросили – и снова отказали Арминию. И лишь на следующее утро радостно объявили: ныне можно славить и благодарить великих германских богов!

Тогда стали делить и сортировать пленных. Сначала на две группы: на тех, кого можно продать в рабство, и на тех, кого следует принести в жертву. Последних, в свою очередь, снова разделили – в соответствии с тем, каким богам собирались преподнести.

(3) С твоего позволения, несколько слов о германских богах. Ибо наши историки в них постоянно путаются. А ведь еще божественным Юлием замечено и записано: «Германцы веруют только в таких богов, которых они видят и которые им явно помогают, – а именно: в солнце, Вулкана и луну; об остальных богах они не знают и по слуху».

Три главных бога, таким образом, перечислены. Им до сих пор поклоняются германцы. Но называют их по-разному.

Солнце херуски называют Отаном, хатты – Вотаном, а марсы и бруктеры – Вальданом. Они представляют его себе одноглазым великаном, который единственным свои глазом всё видит и обо всех знает.

Луне они все поклоняются. Но марсы, например, полагают Луну мужчиной и называют Тамфаном, а бруктеры – женщиной и богиней Танфаной.

А третий их бог, которого божественный Юлий назвал Вулканом, а нынешние историки предпочитают именовать Геркулесом, – с одной стороны, он вроде бы, действительно, Вулкан, потому что изображается с молотом, а с другой стороны – скорее Геркулес, потому что великий воин, а не кузнец. И херуски, у которых он главный, называют его Сегом (отсюда, кстати, происходят имена некоторых их князей: Сегест, Сегимер, Сегимунд). Хатты называют его Сигом, марсы – Зигом. А как именуют его бруктеры, мне не удалось разузнать.

(4) Так вот, этим трем германским богам и принесли в жертву несчастных римских пленников.

Солнцу-Отану посвятили прихлебателей Вара – торговцев и адвокатов, потому как Солнце у германцев ответственно прежде всего за благоденствие, процветание и приумножение. Видимо, решили, что эти богачи лучше всего подойдут именно Солнцу и, наконец-то, вместо того чтобы грабить Германию, послужат ее благосостоянию.

Как это принято у херусков, Арминий предложил заживо сжечь посвященных. Но хатты, марсы и бруктеры воспротивились, напомнив, что по их обычаям, жертвы Вотану или Вальдану предаются земле, ибо солнце восходит от земли и в землю уходит.

Арминий, приняв во внимание, что против его предложения высказались сразу три племени, согласился и приказал готовить обширные ямы, куда принялись зарывать многочисленных пленных. Разумеется, живыми.

В отношении других богов разногласий не возникло.

Для Луны-Танфаны было отобрано сто самых молодых легионеров, ибо Танфане нравятся юные и прекрасные. Все они были распяты на деревьях, в священной роще Танфаны, которую бруктеры учредили и содержат на южном склоне так называемого Тевтобургского леса, а точнее – в местности Фане.

Сегу же (или Вулкану-Геркулесу) были посвящены сплошь офицеры: то есть оставшиеся в живых трибуны и центурионы. Верили, что их мужество и опыт придутся по вкусу германскому богу-воителю, и он одарит в ответ храбростью и сноровкой своих подопечных – херусков и хаттов, бруктеров и марсов.

Сеговы жертвы умерщвлялись на алтаре возле западного озерца. Сперва жертвенным ножом им разрезали грудь, вырывали сердце, сцеживали кровь в священные сосуды, а затем ударом молота проламывали черепа, отрезали головы и насаживали их на сучья деревьев. И рядом с головами развешивали трофейное римское оружие и значки когорт и манипул.

(5) Там же, как свидетельствуют, были с особой торжественностью умерщвлены зять и сын Вара, Публий Кальвизий и Секст Квинтилий, два легата, сдавшихся в плен и надеявшихся спасти свои жизни.

(6) Тело покончившего с собой главнокомандующего, Публия Квинтилия Вара, подверглось вопиющему надругательству. Его привязали за ноги к коню и в течение трех дней с радостными криками волочили по полю, сквозь кустарники и через рытвины. Но голову мертвецу отрезали еще в самом начале. И когда Арминий перед началом жертвоприношения произносил с возвышения победную речь, Сезитак, сын Сегимера, на глазах у германцев, разжав кинжалом мертвой голове рот, набивал его золотыми монетами и мелкими золотыми украшениями, взятыми из сокровищницы Вара.

А после голова была отправлена маркоманскому царю Марободу.

(7) Рассказывают, что с отрубленных голов наиболее отважных римских центурионов германцы счистили мясо, отделали черепа в золото и, превратив их в чаши, совершали по праздникам возлияния.

Таких черепов, говорят, было три или четыре. И я не знаю, вошли или не вошли в их число головы Лелия и Курция, ибо мне так и не удалось выяснить, были ли доблестные примипилы похоронены в месте своей гибели, на болоте, или же их израненные тела захватили собой, дабы торжественно похоронить в Старом Лагере…

(8) Жертвоприношения, повторяю, были совершены в шестой день до октябрьских календ. А потом еще два дня варвары пировали и бражничали.

И это спасло нас с Лусеной.

XXVIII. Ты помнишь? Лусена крикнула: «Беги!», и я убежал. И в первый день Фортуна еще несколько раз мне улыбнулась.

Во-первых, как Венера Париса, Великая Богиня словно окутала меня облаком, и хотя вокруг меня некоторое время кипело сражение, никто из воинов меня не заметил.

Во-вторых, будто кто-то меня надоумил, и я вскарабкался на высокое дерево, на котором обнаружить меня могли только птицы.

В-третьих, когда уже почти стемнело, под деревом я услышал странный звук, похожий на стон ночной птицы, которую в Гельвеции называют ламфадами (а как их называют у нас, я не знаю, потому что в Италии они не водятся).

Звук этот повторился снова и снова. Я посмотрел вниз, пригляделся и установил, что он исходит от небольшого куста неподалеку у основания дерева, на котором я нашел себе убежище. Куст этот через некоторое время пришел в движение, и тут я понял, что это не куст, а человек. Тем более что куст-человек прошипел-прошептал снизу:

«Сыночек, не бойся, это я, Лусена. Ты сиди пока, а я осмотрюсь вокруг».

Куст чуть отодвинулся в сторону и сразу же затерялся среди других кустов. А я еще крепче прижался, прилип, примерз к стволу дерева.

Страха во мне не было. Я давно уже пребывал в каком-то странном состоянии, в котором не чувствуешь ни ужаса, ни боли, ни холода, ни жажды, – словно ты некое бесчувственное и безразличное существо, уже не человек, но еще не призрак, потому что куда-то бежишь, зачем-то карабкаешься на дерево, цепляешься за сучья и прилипаешь к стволу.

Примерно через час среди кустов вновь прозвучал голос:

«Спускайся теперь. Пойдем дальше».

Я даже не пошевелился. И голос сказал:

«Сыночек, не бойся, это я, Лусена».

Я не двигался.

Голос надолго замолчал. А потом сказал:

«Сыночек, если ты не спустишься, мне придется подняться к тебе и спустить тебя силой».

Я тут же начал спускаться. И опять-таки не потому, что испугался угрозы. Как бы тебе объяснить?… Представь себе, что за человеком пришел демон смерти и позвал в путь. Что тут делать? Разумеется, пойдешь. Куда денешься?…

Внизу я не встретил никакой Лусены. Мне протянуло руку какое-то странное существо, вымазанное в глине, облепленное мхом; и ветки торчали из головы, и каким-то фиолетово-зеленым светом (разве может быть такой цвет?) вспыхивали глаза, когда существо это обращалось ко мне.

А говорила она примерно одно и то же:

«Сыночек, не бойся, это я, Лусена». Или: «Иди за мной, сыночек, и ничего не бойся». Или: «Я с тобой, сыночек. Не бойся ничего».

И так мы шли целую ночь между деревьев. А на рассвете вышли к реке и, зарывшись в листья, уснули.

Через несколько дней, когда я обрел дар речи – дней десять я не мог произнести ни звука, а потом с великим трудом стал выговаривать слова, потому что заикался чуть ли не на каждом слоге, – когда я снова заговорил, я первым делом спросил Лусену:

«Как… ты… меня… нашла?»

И моя мама-мачеха мне ответила:

«А как я могла тебя не найти – единственного, кого мне оставили?»

XXIX. С твоего позволения, Луций, не стану в деталях описывать наши блуждания.

Скажу лишь, что, благодаря Лусене, мы отнюдь не блуждали, а двигались быстро и точно: по реке, которая оказалась Гунтой, вышли на проселочную дорогу, ведущую к Амизии; затем по правому ее берегу поднялись до самых истоков, а там через лес по нахоженным тропам добрались до Ализона.

Скажу также, что Лусена воистину обладала, как говорят некоторые, даром Протея. И в первую ночь была кустом; затем стала диким германским зверем, безошибочно находящим дорогу; а после превратилась в немую чужестранку, ограбленную и изнасилованную римскими солдатами.

Она за несколько стадий чувствовала приближение людей, и мы всякий раз прятались в кустах или на деревьях.

Она запретила примыкать к другим беглецам, объяснив: «Чтобы выжить, сыночек, надо быть только вдвоем».

Представь себе, Луций! Когда на третий день мы подошли к одному из бруктерских селений, Лусена разделась донага, исцарапала себе лицо, острым суком разодрала себе ноги в паху, с меня тоже совлекла остатки одежды и, дважды сильно ударив, разбила мне нос и под глазом поставила синяк. Оставив меня голым, а срам свой прикрыв опоясанием из веток и листьев, Лусена ворвалась в одну из варварских хижин, припала к очагу и, мыча и рыдая, стала простирать руки к хозяевам.

Нас тут же омыли, потом накормили, затем одели в варварские лохмотья. Какая-то старуха принялась было лечить Лусену мазями и притираниями. Но мать моя вырвалась от нее, стала обнимать ноги хозяину, целовать руки хозяйке… Нас скоро отпустили, снабдив на дорогу сушеной свининой, ячменными пирогами и деревянной баклажкой с водой. Двух юношей отправили вместе с нами, чтобы они вывели нас на дорогу, ведшую к Амизии.

«А если бы они догадались, что мы римляне?» – многим позже спросил я Лусену.

«Ты не мог говорить. Я мычала. Как они могли догадаться? – ответила Лусена и добавила: – А если бы и догадались, по их обычаям каждого человека, вошедшего к ним в дом и припавшего к их очагу, они считают своим гостем, обязаны делиться с ним пищей, одеждой и ограждать от обид… Это варвары, сынок. У них странные нравы».

Скажу, наконец, что Арминий с сообщниками три дня готовились к жертвоприношению, два дня пировали и праздновали и еще три дня добирались до Ализона. Итого, семь дней. А мы уже на утро шестого дня вышли к Лупии и переправились в Ализон.

Бегство наше закончилось.

Но даже в Ализоне я не смог начать говорить, хотя несколько раз пытался.

XXX. Историки теперь пишут, что комендант Ализона Луций Цедиций, старый солдат и опытный офицер, оказал решительное сопротивление восставшим германцам, что стрелки его отогнали от городских валов марсов и бруктеров, не имевших дальнобойных метательных орудий. Когда же у осажденных вышли последние запасы, а подкрепление всё не появлялось, Цедиций в одну темную ночь выступил из крепости, обремененный женщинами и детьми, неся тяжкие потери от нападения германцев.

Тут всё неправда, дорогой Сенека. Когда мы прибыли в Ализон, никто не осаждал его. Луций Цедиций – на самом деле весьма молодой человек, не имевший военного опыта – откровенно признался своему гарнизону, что, учитывая создавшееся положение, нет никакого смысла дожидаться осады и блокады, а следует на следующий день двигаться к Рейну.

Никто ему не возразил. В городе решили остаться только местные германцы и некоторые из галлов. А весь гарнизон в сопровождении женщин и детей на следующее утро выступил из Ализона и по Друзовой дороге направился на запад, к Старому Лагерю.

Никто на нас не нападал, потому что германские воины в это время шли от Фанской котловины к Ализону, а марские пастухи и крестьяне, через земли которых мы проходили, никогда бы не решились напасть на колонну, в которой грозно вышагивали три когорты римских легионеров.

Во время этого перехода ко мне стала возвращаться способность говорить. И сначала я произносил отдельные слова. Затем стал складывать слова в предложения. И одна из первых фраз, которую я не побоялся произнести так, чтобы ее слышали ехавшие и шедшие рядом с нами, была следующей:

«Отец… поклялся… Геркулесом… что он… не погибнет… Когда он… вернется… мама?»

«Когда боги ему позволят, тогда и вернется», – ответила Лусена и прижала мою голову к своей груди.

Часть третья

Царский сын

Глава десятая

Сын Давидов

Когда же собрались фарисеи, Иисус спросил их:

Что вы думаете о Христе? чей Он сын? Говорят Ему: Давидов.

Говорит им: как же Давид, по вдохновению, называет Его Господом, когда говорит:

«Сказал Господь Господу моему: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих»?

Итак, если Давид называет Его Господом, как же Он сын ему?

И никто не мог отвечать Ему ни слова; и с того дня никто уже не смел спрашивать Его.

Глава одиннадцатая

Отверженные

I. «Когда боги ему позволят, тогда и вернется», – сказала Лусена про своего любимого мужа и моего злосчастного отца, Марка Понтия Пилата…

Надо позвать Перикла… Зачем? Пока не понимаю. Но знаю, что надо позвать…

Диоген! Где ты?… Диоген, вызови Перикла… Ну так разыщи! Или вели разыскать!..

Пока Диоген разыщет Перикла, и тот придет в баню, я успею понять, зачем мне понадобился мой секретарь…

II. Когда с отрядом Луция Цедиция мы добрались до Старого Лагеря, туда уже прибыл из Верхней Германии Луций Ноний Аспрена со Вторым и Четырнадцатым легионами, оставив в Могонтиаке лишь вспомогательные войска.

Историки согласно утверждают, что это стремительное перемещение вдоль Рейна двух боеспособных легионов и их своевременное появление в Старом Лагере не позволили мятежным германцам развить успех на Левобережье и, может статься, подтолкнуть к восстанию некоторые галльские племена. Тут я не могу с историками не согласиться.

III. Второй и Четвертый легионы Аспрены разместились в зимних лагерях Восемнадцатого и Девятнадцатого легионов, а те бараки, которые еще недавно принадлежали Семнадцатому Друзову Великолепному, теперь были отданы беженцам и тем немногим солдатам и низовым командирам, которым чудом удалось спастись из Фанской котловины.

Они, конечно же, рассказывали о страшном избиении. А некоторые даже присутствовали при казнях. Их оставили в живых, так как собирались превратить в рабов. Но позже им удалось бежать из-под стражи, пробраться к Лупии…

Жуткие они рисовали картины.

Меня же в их рассказах интересовало одно: что стало с моим отцом, Марком Пилатом? Погиб он и как принял смерть? Или, может быть, – слава великим богам! – ему удалось спастись?

Из почти сотни бежавших, которых мне удалось опросить – я уже обрел дар речи, но сильно заикался, медленно и с великим трудом перебирался, точнее, перескакивал с одного слова на другое, так что некоторые мои собеседники не выдерживали моих мучений, отмахивались от меня и не желали со мной разговаривать, – так вот, из сотни бежавших мне удалось отобрать лишь четырех, которые утверждали, что видели Испанца – так солдаты прозвали моего отца. Но все они по-разному рассказывали.

Первый утверждал, что собственными глазами наблюдал, как Испанца распинали на дереве в дар Луне-Танфане, и что на него просто невозможно было не обратить внимание, потому что, в отличие от других распинаемых, которые кричали и дергались от боли, он, когда его приколачивали к дереву, смеялся и издевался над своими мучителями; потом, уже распятый, принялся распевать похабные песенки, которые солдаты обычно поют во время триумфов; а перед самой смертью якобы воскликнул: «Ну, всё! Вар, иду к тебе, чтобы ты, старый дурак, поцеловал меня в задницу!»

Другой рассказывал, что видел Испанца среди павших. И когда германцы после боя стали разбирать тела, его вытащили из-под мертвого херуска, которого он, обезумев от ярости, продолжал рвать зубами: отгрыз ему нос, зубами оторвал ухо и теперь дожевывал его на глазах у растерявшихся германцев. Что с ним сделали, рассказчик не видел, потому что стал отползать в сторону, чтобы самому не попасться.

Третий свидетельствовал, что в последний раз видел Испанца, когда тот, сброшенный с лошади, сражался в пешем строю бок о бок со своими головорезами; и когда ему боевым топором отрубили левую руку, Испанец, с досадой воскликнув: «Ну вот! Руку отрубили! Кто теперь пришьет ее мне обратно?!», с еще большей яростью набросился на врага, колол и рубил направо и налево, то и дело крича своим молодцам: «Осторожно, братцы! Руку мою не затопчите!»; и несколько раз ловко отбрасывал наседавших на него германцев ударом ноги, пока один из врагов не изловчился и не отрубил ему ногу. А что было дальше, третий свидетель не видел.

Четвертый, наконец, сообщил мне, что отец со своей турмой бежал с поля боя почти сразу же за батавами. «Повезло! У него были лошади. А нас со всех сторон стали резать, как баранов», – злобно произнес пожилой обозник и посмотрел на меня так, словно это я его бросил на заклание и чуть ли не сам резал.

Как видишь, весьма разноречивые показания.

Как мне удалось выяснить, германцы, во-первых, привязывали, а не приколачивали распинаемых. Во-вторых, приносили в жертву Танфане юных легионеров. Отца же моего никак нельзя было считать молодым человеком. И если бы он попал в плен, то, по логике вещей, ему должны были вырвать сердце и отрезать голову на алтаре, посвященном германскому богу Сегу. К тому же я ни разу не слышал, чтобы отец распевал скабрезные песенки и вообще ругался. А потому к свидетельству первого рассказчика я отнесся с недоверием.

Второй рассказ – о том, что отец перед смертью якобы рвал зубами лицо своего врага – вызывал еще большие сомнения. Хотя бы потому, что рассказчик, как я выяснил, был солдатом Девятнадцатого легиона, то есть, как мы помним, попал в окружение на болоте и не мог оказаться в Фанской котловине.

Третий и четвертый свидетельства – что героически погиб в сражении или бежал вслед за конными батавами – свидетельства эти были достоверны в том плане, что один рассказчик принадлежал к Первой когорте бывшего Восемнадцатого легиона, а второй был легионером Семнадцатого Великолепного, то есть оба могли оказаться в Тевтобургском лагере…

Как бы это лучше вспомнить и сказать?… Видишь ли, Луций, я должен был принять свидетельство третьего рассказчика и поверить, что отец потерял сперва руку, потом ногу и погиб как истинный римлянин, всадник и герой. Но всё во мне восставало против этого рассказа… А на четвертого свидетеля, который обвинял отца в трусости и предательстве, я смотрел будто на родного мне человека…

Все четыре свидетельства я пересказал Лусене (очень долго говорил, потому что в ее присутствии еще сильнее заикался). Лусена молчала и смотрела на меня остановившимся взглядом, как смотрят статуи в храме – те, у которых вставлены глаза из драгоценных камней. А когда я кончил мучительный свой рассказ, моя мама-мачеха вышла из оцепенения, виновато мне улыбнулась и сказала: «Никого не слушай и никому не верь, сыночек. Отец не мог бежать, потому что нет на земле храбрее его человека. И в плен не мог попасть. И погибнуть не мог, потому что обещал не погибнуть».

Я попытался что-то сказать в ответ. Но Лусена зажала мне рот рукой и жарким шепотом дохнула мне в ухо:

«Молчи! А то боги услышат и рассердятся!»

Одно я знаю наверняка – отец мой, Марк Понтий Пилат, был истинным римлянином, доблестным солдатом, прекрасным командиром и умер как герой! Хотя еще года два я не верил в его гибель и ждал, что он вот-вот вернется и найдет нас…

Перикл?… Да, да, я звал тебя… Подготовь алтарь для жертвоприношения… Вино? Не надо вина… Просто разожги очаг и приготовь ладан и священную муку… Нет, нет! Флейтиста тоже не надо… Всё! Ступай…

IV. Весь октябрь месяц мы прожили в лагере для спасшихся. А вскоре после ноябрьских календ по приказу Луция Аспрены нас выстроили на лагерной площади возле трибунала и зачитали постановление сената, по которому всех уцелевших воинов Семнадцатого, Восемнадцатого и Девятнадцатого легионов объявляли трусами и предателями отечества, лишали воинских званий и принадлежности к высшим сословиям, а также запрещали проживать на территории Италии и «полномочных римских провинций» – так было сформулировано в постановлении.

Рассказывали, что божественный Август был тогда в ярости. Получив известие о разгроме в Тевтобургском лесу, он чуть ли не бился головой о стену и в гневе восклицал: «Вар! Верни мне! Немедленно верни! Публий Квинтилий Вар! Я требую, верни мне мои легионы!» Рассказывали также, что, придя в себя и успокоившись, великий Цезарь вспомнил, как после битвы при Каннах проштрафившиеся легионы были высланы в Сицилию и пробыли там много лет до тех пор, пока Ганнибала не изгнали из Италии. «Так же и с этими трусами и подлецами поступим», – решил принцепс и велел сенату подготовить и принять соответствующее постановление.

До этого постановления к нам бережно и сочувственно относились в Старом Лагере, кормили и поили за счет военной казны. Теперь же предписали в течение суток освободить бараки и покинуть территорию зимовки.

«Когда разбит был Вар, фортуна унизила многих блестящих по рождению: одних она сделала пастухами, других – сторожами при хижинах». – Помнишь эти слова, Луций? Ты их произнес, мой мудрый Сенека, когда однажды в Риме мы беседовали с тобой об изменчивости Фортуны… Да, многие из уцелевших, из которых, как ты понимаешь, далеко не все были трусами и предателями, действительно стали в скором времени пастухами и сторожами.

Но куда было деться одинокой женщине с двенадцатилетним заикой мальчишкой? Какое стадо ей можно было доверить и какую хижину поручить охранять? И разве эта женщина, любящая и преданная жена, нежная и заботливая мачеха, чудом выжившая и спасшая от смерти или от рабства своего пасынка, будущего квестора, эдила, претора и римского префекта в Иудее, – разве заслужила она?!

Впрочем, оставим эти горестные восклицания начинающим ораторам…

Страницы: «« ... 56789101112 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Хотите управлять своим будущим?В этой книге вы найдете описание всех минимально необходимых шагов по...
Монография посвящена исследованию и применению высокодисперсных коллоидных систем водных извлечений ...
This book will tell you who stirred Hitler into his suicidal decision to attack Stalin. It will tell...
Опасное странствие Элены и ее друзей продолжается. Каменные врата уничтожены, но сила Темного Власте...
Легко жить, быть счастливой – хочет, мечтает, стремится каждая девушка, женщина, независимо от возра...
Действие романа происходит в восьмидесятые-девяностые годы прошлого столетия. Старая роща — любимое ...