Детство Понтия Пилата. Трудный вторник Вяземский Юрий
XII. На следующее утро я выпрыгнул из постели, сбежал по лестнице в атриум, выскочил из дома на улицу, добежал до озера, и только там стал радостно говорить, вернее, считать от одного до шестнадцати. Две первые цифры я произнес великолепно. На цифре «три» лишь немного запнулся. «Четыре», «пять» и «шесть» проговорил более или менее ровно. А начиная с «семи» в горле у меня стали возникать привычные судороги, которые раз от разу усиливались, так что слово «шестнадцать» я одолел лишь с пятой попытки.
Ты думаешь, я огорчился? Ничуть. Я рассмеялся и подумал: «Интересно, что теперь скажет мой Рыбак?»
Мне так было любопытно увидеть его реакцию, что, не заходя домой и не завтракая, я тут же отправился в гельветскую деревню.
По дороге туда я, однако, очень внимательно смотрел себе под ноги. И, представь себе, многие муравьи, шесть дождевых червей, два жука (один черный, а другой желтый), одна пестрая бабочка своей короткой жизнью были обязаны этому моему вниманию – я бы наверняка раздавил их, если б не следил за своими ногами, попутно запоминая и подсчитывая спасенные существа.
С нетерпением я дожидался, пока Рыбак причалит к берегу, пока в сопровождении лебедя отнесет свой улов в мазанку, пока лебедь вернется на озеро, и лишь затем вышел из укрытия и уселся на берегу пруда под ореховым деревом.
Рыбак почти тут же вышел ко мне. И сурово спросил:
«Не помогло?»
Я радостно помотал головой.
«Ты, поди, вчера разговаривал?» – еще суровее спросил гельвет.
«Н-н-ни с-с-сло-в-ва не п-п-произ-з-з…» – попытался возразить я, но Рыбак брезгливо перебил меня:
«Какая гадость! Лучше молчи и не порти утренний воздух!»
Я замолчал. А Рыбак сел рядом со мной и задумался.
Сидел он не так, как мы, римляне, обычно сидим. Колени он не выставил вперед, а сильно развернул их в стороны, икры плотно прижал к бедрам, ступни вывернул подошвами вверх. В этой, как мне представляется, крайне неудобной позе он долго сидел, вытянув спину и голову задрав к кроне ореха. А потом, не глядя на меня, начал спрашивать, уже не так грозно и свирепо.
«Значит, Белен не помог?»
Я покачал головой.
«Значит, ты не просто болен. Ты еще и нечист. Неужели не ясно?»
Я пожал плечами.
«Значит, надо тебя еще и очистить».
Я хотел спросить: от чего очистить? Но Рыбак, который, похоже, навострился читать мои мысли, сказал:
«Откуда я знаю, от чего?… Жуков и прочих живых существ ты за свою маленькую жизнь успел передавить, наверно, целые горы… Знаю, знаю! – тут же нетерпеливо воскликнул гельвет. – Теперь ты стал ходить осторожнее. Это хорошо. Но горы загубленных жизней!.. Как я сразу не сообразил?!.»
Рыбак с досадой хлопнул себя по лбу. И вдруг испуганно спросил:
«Послушай. А ты никогда не ел журавля?»
Я покачал головой. Павлина я как-то ел – во Вьенне, у Венусилов, когда еще был жив отец. Но журавля – нет, никогда.
«Вы, римляне, любите есть эту зловещую птицу, – продолжал гельвет. – Вам не известно, что часто под видом журавля нам являются зловредные демоны и грязные женщины – (вообще-то, Рыбак иначе выразился, но я, как и обещал тебе, «перевожу»)… Так точно, не ел?!»
Я еще сильнее затряс головой.
И тогда Рыбак торжественно объявил:
«Тогда решено. Завтра пойдем очищаться. Завтра представляю тебя Леману. До завтра, грязный заика». – При последних словах Рыбак весело улыбнулся и приветливо посмотрел в мою сторону.
«А с-с-с…», – попытался возразить я. Но Рыбак не дал мне до конца прозаикаться.
«С-с-с, – передразнил он меня и сказал: – Сейчас поглядим».
И стал смотреть на небо. В небе высоко над нами кружила какая-то одинокая черная птица.
«Это ворона, – сказал Рыбак. – И она не черная, а серая. То есть с нашего гатуата. Видишь, она не садится ни справа, ни слева… Значит, с-с-сегодня никак нельзя! Завтра! В обычное время!»
Встал и ушел в свое жилище. А я отправился домой.
(2) Назавтра, однако, оказалось, что дует «дрон» – «холодный и разрушительный ветер», а нужно, чтобы дул «вестник надежды и перемен» – тот самый, при котором мы ходили к Белену. «Дад» ему имя.
На следующий день, во-первых, дул «брокк», а не «дад», а во-вторых, как объяснил мне Рыбак, серая ворона с нашего гатуата якобы сообщила ему, что сегодня бесполезно идти к Леману, потому что «бог скрылся и не увидит».
А на третий день скрылся и сам Рыбак – дом его был заперт, хотя лодка стояла у причала.
Отсутствовал он два дня.
И лишь на пятый день, когда я пришел под ореховое дерево, Рыбак вышел ко мне из мазанки.
«А сегодня какой ветер?» – спросил я его. (Я по-прежнему заикался, но с твоего позволения, Луций, не всегда буду передавать это заикание в своих воспоминаниях.)
Гельвет задумчиво смотрел на меня, словно не слыша вопроса.
«Ворона опять не разрешила?» – полюбопытствовал я.
Рыбак не ответил, развернулся и пошел в сторону озера. И лишь сделав не менее двадцати шагов, крикнул, не оборачиваясь:
«Давай, заика, шевели ногами! Орел не ждет! Неужели не ясно?!»
(3) Мы вышли на озеро и пошли на север, то есть не в сторону Новиодуна, а в противоположном направлении, и не по дороге, ведущей в Лусонну, а по узкой тропинке, вьющейся возле самой кромки воды.
Разумеется, я изо всех сил старался смотреть себе под ноги, чтобы, ни дай бог, не наступить на кого-нибудь в присутствии гельвета.
Через некоторое время Рыбак ворчливо заговорил со мной:
«Какая тебе разница, разрешила или не разрешила ворона? Ты так занят собой и своим заиканием. Ничего вокруг себя не замечаешь».
Я промолчал, хотя уже давно был уверен в том, что замечаю намного больше других людей и что в этом мой талант и моя особенность.
«Совсем ничего не чувствуешь! – как бы отвечая на мои мысли, сердито воскликнул Рыбак. – Ну вот, например, дерево растет. Что ты можешь о нем сказать?»
«Это вяз. По-латыни», – ответил я.
«В-вяз. П-п-по-латыни, – передразнил Рыбак. – Придумали пустое слово и довольны. А как живется этому дереву? Как оно себя чувствует? Это ты можешь сказать?»
Мы остановились перед одиноким высоким деревом с пышной зеленой кроной и мощным широким стволом.
«Мне трудно говорить, – ответил я. – Но думаю, дереву здесь хорошо и свободно. Дорога далеко. Рядом озеро. Солнце светит. Птицы поют…»
Я ожидал, что Рыбак снова начнет меня передразнивать. Но он терпеливо и внимательно выслушал мою, как ты должен себе представить, прерывистую речь, усмехнулся и сказал:
«Нет, не чувствуешь. Корни его не могут уйти глубоко, потому что под деревом широкий камень, и вот, с одной стороны их заливает вода, которой слишком много, а с другой поселился крот, который постоянно грызет их и портит. Верхуша дерева уже давно устала от солнца, потому что другие деревья ее не защищают. А недавно какой-то мальчишка залез на дерево и не только разорил птичье гнездо, но обломал три ветки… Две ранки уже успели зажить. Но третья – видишь? – до сих пор кровоточит… Хорошо, говоришь? Свободно? Птицы поют?»
Естественно, я не нашелся с ответом. И мы пошли дальше.
Через некоторое время, пытаясь обойти муравьиную дорожку, я зацепился ногой о камень и чуть не упал. И тут же Рыбак воскликнул:
«Осторожно! Им же больно!»
«Я ни на одного муравья не наступил», – сказал я.
«При чем здесь муравьи! Я о камне говорю. Некоторым камням тоже бывает больно, когда по ним со всего размаха бьют ногой», – прошипел гельвет, словно лично ему я только что причинил боль.
Я тут же начал и камни осторожно обходить стороной.
А Рыбак через некоторое время вдруг усмехнулся и укоризненно покачал головой.
«Ничего не чувствует», – объявил он.
«Что я теперь не почувствовал?» – спросил я. А Рыбак мне:
«Те камни, которые ты так обхаживаешь, – никакие они не существа, а самые обычные булыжники. Сколько угодно бей их ногами – им хоть бы что!»
И с раздражением пнул сапогом камень, который я уже приготовился обойти.
(4) Мы остановились в небольшой бухте, со всех сторон окруженной деревьями.
«Пришли, – объявил мой суровый спутник. – Сейчас дождемся благоприятного знака и начнем очищать тебя».
Я огляделся по сторонам и не увидел не то что храма – никаких признаков священного участка не обнаружил: ни оградки, ни деревянного идола, ни даже простого камня, которым иногда поклоняются гельветы за неимением статуй и идолов.
«Ничего не чувствует», – грустно вздохнул Рыбак.
Он подошел в разлапистой елке, поклонился, осторожно приподнял самую широкую и самую низкую из ее ветвей. И под этой приподнятой ветвью я увидел каменную голову, вернее, почти круглый камень высотой не более локтя, на котором с трудом можно было различить три довольно уродливых лица: кривые рты, искривленные носы; один глаз с черным, косо глядящим зрачком, а другой пустой, словно выбитый или вытекший, и эдак на трех уродливых рожицах, смотрящих в разные стороны; – любой, даже самый неуклюжий ребенок не хуже начертит на песке, если дать ему прутик и велеть изобразить человеческое лицо.
«Это не Леман. Это священное изображение бога Лемана, – шепотом объявил мне Рыбак и, протянув руку в сторону озера, добавил: – А сам Леман – вот он. Ты его не видишь. Ты его не слышишь. Ты его даже не чувствуешь».
Я вопросительно посмотрел на гельвета. И он мне в ответ:
«Что таращишься? Озеро ты видишь. Но озеро – не Леман, хотя все называют его Леманом и Леманским озером. Тебя ведь тоже в деревне называют Немым. Но разве ты немой? Я тебя называю Заикой. Но разве ты заика?»
Рыбак опустил ветку, прикрыв трехликий камень. Потом стал смотреть на небо, в котором слева направо и справа налево пролетали галки или маленькие вороны. (В птицах я никогда не был силен.) Потом подошел к водной кромке, присел и стал прислушиваться. Потом покачал головой и сказал:
«Нет пока знака».
И только он это произнес, в чаще громко завздыхал и застонал лесной голубь. К первой птице скоро присоединилась вторая. За ней – третья.
Я улыбнулся. А Рыбак презрительно на меня посмотрел и укоризненно заметил:
«Нашел на кого обращать внимание! Эти голуби – как ты: только о себе думают. Никого не чувствуют и ничего не слышат».
А я подумал: Но ведь «три», ты сказал, священное число?
«Да хоть трижды три – какая разница! Сказано: голуби не могут быть помощниками!» – сердито возразил Рыбак, словно читая мои мысли.
Я пожал плечами и сделал вид, что обиделся. И тогда Рыбак сказал:
«Ладно. Пока нет знака, объясню. Леманом вауды и лусоны называют своего племенного бога. Но аллоброги, которые живут на другом берегу озера, называют его не Леманом, а Аллоброксом. Неужели не понял?»
Я поспешно кивнул: дескать, понял, понял.
А Рыбак недоверчиво на меня покосился и продолжал:
«Давным-давно Леман вышел из озера на этот берег, встретил здесь девушку, сделал ее своей женой, и от этой встречи произошли первые здешние люди. Но они стали называть себя не по отцу, а по матери. Это понятно?»
Я покорно кивнул. А Рыбак:
«Врешь, Заика. Не может тебе быть понятно. Потому что я не сказал тебе имени богини».
Я решил подать голос и прозаикался в ответ:
«Можно догадаться. Вауды назвали ее Ваудой. Лусоны, наверное, Лусоной. Не так?»
Мой наставник нахмурил брови, затем щелкнул языком и, обдав меня ласковым зеленым взглядом, проворчал:
«Не Лусоной, а Лусаной. А Вауда – правильно. Догадываться умеешь».
Рыбак снова присел на корточки и принялся то вглядываться в воду, то как бы прикладывать ухо к самой его поверхности.
«А что ты принес в подарок Леману?»
Я не знал, что ответить. Ни о каком подарке Рыбак не предупреждал меня. Никаких украшений на мне не было.
«Гельветы приносят Леману что-то старое, сломанное или ненужное. Есть у тебя такое? То, от чего ты хотел бы избавиться?»
Я решил пошутить и сказал:
«От з-заикания х-х-хочу избавиться».
Я думал, Рыбак на меня рассердится. Но он одобрительно кивнул головой и велел мне:
«Положи в рот камень. Отойди в сторону. Позаикайся, как следует. А потом вернись ко мне».
Я выполнил предписания моего наставника. Потом подошел к гельвету.
Он мне велел сесть на корточки и указал в глубь воды. Я увидел довольно глубокую яму, с четырех сторон охваченную бревенчатым срубом, а на дне этого странного колодца множество самых различных предметов: дырявые котлы, обломки керамической посуды, ржавые ножи и кинжалы, цепи, сломанные бронзовые фигурки, две охотничьи или воинские трубы; – в прозрачной и неподвижной воде шахты все предметы были прекрасно видны.
«Бросай в воду свое заикание и начнем очищение!», – скомандовал Рыбак.
Я вынул изо рта камень и бросил его в воду.
Позволь, дорогой Луций, не описывать тебе саму процедуру очищения. Рыбак очень долго молился на своем непонятном языке. То и дело обливал меня водой: сначала зачерпывая воду ладонями, а потом достав из кустов старый дырявый котелок, из которого через дырки сочилась вода. Он облил меня раз десять или двенадцать – я сбился со счета. Мне было скучно и мокро – вот и все чувства, которые я испытывал во время его, с позволения сказать, священнодействий.
И когда, в очередной раз протянув к озеру ладони и громко прогундосив молитву, Рыбак торжественно объявил мне на латыни: «Ты чист. Леман тебя очистил. Можешь говорить», – представь себе, я еще не открыв рта, заранее знал, что буду заикаться.
И первая фраза, которую я произнес, была такова:
«П-похоже, я так и ос-станусь з-заикой!»
«Не может быть?! – вдруг в полном отчаянии воскликнул Рыбак, с ужасом посмотрев на меня. – Как же так?! Мы же тебя очистили?!»
«Вы меня очистили. Но это не помогло моему заиканию, дорогой филид», – еще сильнее заикаясь, ответил я.
Рыбак смотрел на меня как на лесное чудище или как на выходца с того света. А потом тихо, но уверенно произнес:
«Значит, ты испорчен. И одного очищения недостаточно. Надо снять порчу. Неужели не ясно?»
Я сказал, что мне ясно, и мы тронулись в обратный путь.
(5) Мы шли молча. И уже перед самой деревней мой спутник вдруг сурово спросил:
«Кто тебе разрешил называть меня «филидом»?
«Так гельветы тебя называют» – ответил я.
«Гельветам можно. Тебе нельзя. Запрещаю».
«А как мне к тебе обращаться? – через некоторое время спросил я. – Гвидгеном можно?»
Попутчик мой остановился и возмущенно воскликнул:
«Еще чего! Какой я тебе гвидген?!»
И продолжил путь. А потом снова остановился и сказал:
«Я знаю, где и когда ловить рыбу. Я лучший рыбак на озере. Я – единственный настоящий рыбак. Зови меня Рыбаком. Разрешаю».
Мы подошли к деревенскому причалу, и тут я попросил:
«Рыбак, не называй меня больше «заикой». Я от этого сильнее заикаюсь… Меня зовут Луций».
Гельвет внимательно на меня посмотрел, потом улыбнулся и осторожно погладил по голове.
«Хорошо, – сказал он. – Я буду называть тебя Заика Луций. Пока не вылечу».
И оттолкнув меня от себя, пошел к своему жилищу.
«Представление Леману» на этом закончилось.
(6) На следующий день, как ты догадываешься, дул «не тот ветер». Через день «не было знака». Через два дня что? – Правильно. Не было самого Рыбака.
(Нет, правда, никого тебе это не напоминает?)
Признаюсь: уже после представления Леману я перестал рассчитывать на то, что Рыбак меня вылечит от заикания. Но сам Рыбак, его манеры, его приемы, его галльские боги были для меня весьма любопытны. Досуга же у меня было хоть отбавляй: в школу я не ходил, друзей не имел, книги, которые мне удалось достать, я прочитал в первые два месяца жизни в Новиодуне…
XIII. Третье представление произошло дней через десять после второго.
Когда я утром пришел к Рыбаку, он сказал:
«Сегодня пойдем снимать порчу к Гельвии. Но к ней надо идти под вечер. Приходи за два часа до заката».
За три часа до заката я вышел из дома, чтобы загодя прийти на свидание. Но, пройдя две или три стадии в сторону деревни, услышал позади себя сердитый голос:
«Куда идешь, Луций Заика?»
Я обернулся и увидел перед собой Рыбака, который, судя по всему, поджидал меня на тропинке.
«На встречу с тобой», – ответил я.
«В другую сторону надо идти! – рявкнул Рыбак. – В это время суток Тутела ждет нас на западе. Неужели не ясно?»
Не задавая вопросов, я пошел за гельветом.
Мы пошли не на запад, а на юг. По берегу озера прошли под Новиодуном и, выйдя на дорогу, направились в сторону Генавы.
Рыбак вдруг принялся читать мне целую лекцию о том, как у кельтов производятся заклятия и насылаются порчи. Речь его была неясной, так как за незнанием латинских слов он часто вставлял галльские словечки, а, вставив два или три, часто с латыни перескакивал на свой непонятный язык и на нем продолжал свои ворчливые объяснения, спохватываясь потом и снова переходя на латынь.
Я понял лишь, что порчу наводят какие-то «заклинатели» и «певцы», что главным инструментом порчи служат «три леденящие песни», что порча чаще всего «возводится на лицо» и что, если одновременно нанести «порчу позора», «порчу стыда» и еще какую-то порчу, то человек умрет либо немедленно, либо через девять дней.
Сперва я с усердием пытался понять и запомнить его слова. Затем стал слушать, что называется вполуха, устав от варварской речи и невольно залюбовавшись картиной, которая открылась моему взору.
Представь себе: солнце уже почти скрылось за западными горами, но верхние его лучи словно ослепили озеро, уперлись своими красными пальцами в далекие снежные ледники на северо-востоке, сделав их как бы сахарными и розовыми… Нет, Луций, не берусь описывать эту картину. И прежде всего потому, что она была почти нереальной, такой, какой не бывает и, наверное, не может быть в природе. Над противоположным берегом, над неестественно зелеными холмами утвердилась яркая радуга. Прямо передо мной, в пучке багрового света возникло вдруг несколько хороводов больших и словно прозрачных бабочек. А из зарослей иссиня-черных деревьев полилось пение незнакомых мне птиц.
Я остановился. И тотчас Рыбак спросил меня:
«Что чувствуешь, Луций?».
Удивленное восхищение, поразительную легкость во всем теле и какую-то необъяснимую радость – вот что я действительно чувствовал в этот короткий момент. Но Рыбаку почему-то ответил:
«Радуга. Бабочки. Птицы. Они свободны. А я словно придавлен к земле. Рукой и ногой трудно пошевелить».
И только я так солгал, в деревьях замолкли птицы.
«Тебе радостно?» – спросил Рыбак.
«Нет, грустно. И тоскливо», – снова солгал я.
Тогда погас сноп света, и в темноте растворились бабочки.
«На небе ни единого облачка», – тихо сказал Рыбак.
«А мне кажется, что скоро пойдет дождь», – в третий раз солгал я.
Тут Рыбак приблизился ко мне, заглянул мне в глаза детским зеленым взглядом и ласково прошептал:
«Ну вот, почувствовал. Впервые. Наконец-то».
Мы сошли с дороги и по проселку направились теперь уже на запад.
Сделав несколько шагов, я обернулся и увидел, что радуга над противоположным берегом тоже исчезла.
(2) Проселок скоро привел нас к гельветскому кладбищу. Мы обогнули его и подошли к шалашу или маленькой плетеной хижине. Справа от хижины был травянистый пригорок, на котором стоял большой круглый камень. На камне и на траве были заметны следы многочисленных возлияний. Казалось, камень прямо-таки воняет душистым маслом.
А слева от хижины рос тис, на стволе которого виднелось изображение – женская фигура с зубчатой короной на голове; в руках она держала нечто похожее на чашу. К ветвям дерева были привязаны разноцветные ленты; к стволу, ниже и выше изображения – прибиты кусочки тканей и звериных шкур.
«Ну вот, мы пришли к Вауде, богине земли», – объявил Рыбак.
А я подумал: утром обещал сводить к Гельвии. Вечером мы отправились якобы к Тутеле. А теперь, оказывается, пришли к Вауде. Что? Тоже множество имен?
Словно отвечая мне, Рыбак сказал:
«Придет воконт – назовет Воконтией. Придет аллоброг – назовет Тутелой. Лусон – Лусаной».
Я согласно кивнул. А Рыбак продолжал:
«Помнишь? Я рассказывал. В давние времена Леман вышел на берег. Он вынес с собой священный котел. Но котел был пуст, пока Леман не встретил самую красивую и самую плодовитую девушку. Он вручил ей котел, сделал своей женой. И женщина, когда умерла, стала богиней – для нас сейчас Ваудой… Леман ушел в озеро. Но Вауде в платье из зеленого шелка, в красном волнистом плаще с серебряной бахромой, с двумя косами цвета ириса и четырьмя прядями с янтарными бусинами на концах, – Вауде этой он велел кормить людей, слагая в котел всё, что рождает земля, вынашивают и хранят леса, вскармливают луга и пастбища».
Я с удивлением посмотрел на гельвета: вроде бы, с трудом подыскивал на латыни самые обыкновенные слова, а тут вдруг – «в красном волнистом плаще с серебряной бахромой…» Он что, специально заучил эту кельтскую кудрявость и попросил какого-нибудь знатока перевести на поэтическую латынь?
Рыбак же принялся ощупывать и надрезывать во мне своим ясным и острым фиолетовым взглядом, словно искал какую-то прятавшуюся от него мою мысль. А потом торжественно объявил:
«Когда наступят сумерки, будешь есть из котла Вауды».
Когда настолько стемнело, что зеленое уже нельзя было отличить от голубого, а голубое – от синего, Рыбак зашел в хижину и вернулся из нее с небольшим котелком в руках, на боках которого были изображены какие-то не то оранжевые, не то красные птицы. Котелок был прикрыт аккуратной рогожкой. А поверх рогожки лежал длинный и узкий нож с янтарной наборной рукояткой и лезвием будто из золота.
«Лезвие медное. Но в сумерках кажется золотым», – пояснил Рыбак и, взглядом что-то надрезав и раздвинув во мне, таинственно спросил: – Тебе страшно, Луций Заика?»
Я молча улыбнулся. Мне не было страшно. Мне было красиво и любопытно.
Когда еще больше стемнело, так что уже красное с фиолетовым с трудом различалось, Рыбак велел мне закрыть глаза и вытянуть вперед левую руку ладонью вниз.
Нож был настолько острый, что я почти не ощутил боли, но почувствовал, как по одному из пальцев у меня потекла струйка крови.
Рыбак разрешил мне открыть глаза, и я увидел, что он держит мою порезанную руку над котелком, куда сбегает и капает кровь; рогожку он уже успел убрать, и на дне котелка темнеет какая-то кашица.
«Не чувствуешь боли» – тихо и властно не то спросил, не то приказал гельвет, и взгляд его еще ощутимее резал и раздвигал, через глаза – внутрь головы аж до затылка.
Я понял, что он ждет от меня ответа «не чувствую». И, представь себе, я уже действительно почти не чувствовал свою левую руку – она у меня словно онемела. Но мне вдруг не захотелось подыгрывать Рыбаку. И я, скривив лицо и правой рукой оглаживая левую руку, капризно сказал:
«Больно. Конечно больно».
И только я это произнес, как взгляд Рыбака словно отбросило от меня, а раненая рука заныла от пореза.
«Тогда ешь. Ешь и молчи», – скомандовал гельвет, как мне показалось, сердито и обиженно.
Он всунул мне котелок в левую руку, а правой рукой я стал зачерпывать и отправлять в рот темную кашицу.
Трудно сказать, чем меня потчевали. Это было какое-то холодное варево, состоявшее из грубо помолотой муки (не пшеничной и не ржаной), крошечных сильно перченых ломтиков (похоже, куриных), кусочков какой-то дичинки, разваренных и мелко порезанных желудей и маленьких, горьких и скользких шариков, которые прилипали к зубам, и их приходилось нащупывать и отталкивать языком.
Я ел эту гадость. И так как Рыбак уселся напротив меня и снова стал приставать ко мне своим черным взглядом, я подставил ему сначала щеку, а затем затылок и принялся смотреть в сторону кладбища, словно увидел там нечто привлекшее мое внимание.
«Смотри на меня!» – сурово велел гельвет.
Но я не подчинился его команде.
«На что уставился?» – спросил Рыбак.
«Там кто-то ходит», – солгал я.
«На меня смотри!» – сердито повторил гельвет.
Я не хотел на него смотреть. С каждым мгновением этот человек становился мне все более и более неприятным. Вернее сказать: меня всё больше и больше раздражало, что гельвет пытается мной командовать и словно лезет ко мне в душу. Я решил оказать сопротивление, навязать собственные правила игры.
Поэтому я продолжал сочинять и сказал:
«Смотри, у крайней могилы стоит какая-то фигура».
«Там нет никого».
«Нет, есть… Женщина».
«Не вижу никакой женщины».
«А я вижу… Это старуха».
«Старуха?» – переспросил Рыбак.
А я, всё более увлекаясь игрой, продолжал:
«Конечно, старуха… Она слепая… Смотри, как она…»
Я не успел договорить, потому что в следующее мгновение Рыбак одной рукой вырвал у меня котелок, а другой зажал мне рот.
«Молчи!» – прошипел он.