Детство Понтия Пилата. Трудный вторник Вяземский Юрий
Через некоторое время Рыбак сурово произнес:
«Раз и навсегда запомни! Я не общаюсь с римлянами. Тем более не сажаю их в свою лодку! Ты – первый. Неужели не ясно?!»
«Ясно, Доктор». – Я тут же покорно согласился.
Некоторое время гребки были по-прежнему грубыми и резкими. Затем стали смягчаться.
«Ты – первый, – сказал Рыбак, словно продолжая прерванную мысль. – Потому что ты еще мальчик».
Я поспешил почтительно кивнуть.
Гребки стали еще более плавными, и гельвет проговорил:
«Потому что ты сирота и заика. А кельты жалеют сирот и не любят заик».
Я постарался приветливо улыбнуться.
Еще через некоторое время Рыбак почти ласково спросил меня:
«Ну, как? Не укачивает?»
«Совсем немного… Ка-апельку…», – соврал я, чтобы вызвать к себе еще большее расположение, потому что на самом деле я чувствовал себя превосходно.
«Соси шарик и не верти головой», – велел гельвет.
«Шарик уже давно… кончился», – сказал я.
«Тогда смотри на солнце. На солнце у меня на груди, – сказал Рыбак и добавил: – Скоро начнется туман».
Еще рез повторяю, Луций: ясность вокруг нас была поразительная. А потому то, что началось потом, с трудом поддается описанию.
(3) Сперва будто вспыхнула и яростно засветилась фибула на груди у гельвета. Я тут же подумал: Что это она так засверкала? Ведь Рыбак сидит спиной к солнцу.
Я поднял взгляд и увидел, что небо над головой выцветает, словно его задергивает некий прозрачный занавес. И занавес этот быстро мутнеет, сереет, плотнеет и опускается на меня и на озеро.
Я посмотрел на воду и увидел, что так же мутнеет, выцветает и исчезает окружающая нас вода. А ее место занимает теперь какой-то пухлый и рыхлый полог, похожий на пену от кипящего молока, но серую и застывшую.
Я глянул на Рыбака, и заметил, что его фигура тоже как бы растворяется в окружающем пространстве: сначала в солнечном мареве зарябила и расползлась голова, затем исчезли руки с веслами, затем – ноги. А следом за этим борта лодки словно размякли, оплыли и легли на воду.
Представляешь, Луций? – Я это до сих пор очень живо себе представляю!
И вот, когда всё вокруг опухало, выцветало, серело и растворялось, брошь на груди у моего спутника становилась всё более рельефной, сверкала золотым своим ободом и каждой спицей своего колеса, и резала мне глаза чуть ли не до боли.
«Хватит смотреть на солнце. Смотри вправо. Смотри в глубь тумана», – услышал я голос гельвета.
Так это туман, с облегчением подумал я.
«Это внезапный туман. Так что будь предельно внимательным», – ответил мне голос.
Я посмотрел направо и сначала ничего не увидел, кроме серой застывшей пены. Но скоро пена как бы заструилась и потекла, и в ней образовался словно коридор, стены которого раздвигались и уходили вдаль. В дальнем конце коридора я увидел какие-то не то фонтаны, не то водные столбы. А стоило мне сощуриться и начать присматриваться, как столбы эти будто засветились изнутри, то ли обледенели, то ли остекленели и стали напоминать некоторые – высокие колонны, а некоторые – целые башни.
«Не молчи! Рассказывай, что видишь!» – потребовал голос.
Я сказал, что вижу колонны и башни, и что они светятся.
«Похоже на тот сон, который ты мне рассказывал?» – спросил голос.
Я молча кивнул головой. – Действительно, Луций, было очень похоже на то видение, которое я сочинил (см. 12.XIV)
«Тогда заткнись и слушай!» – грубо велел мне голос.
Я стал прислушиваться, глядя в искрящийся коридор.
Сначала я ничего не слышал. Но башни вдалеке вдруг утратили свою прозрачность, почернели, а рядом с ними, вернее, позади них воздвиглось какое-то строение, темно-синего цвета, тоже уходящее своей вершиной вверх.
Тогда я услышал цокот копыт, скрип рессор и грохот колес – будто мы были не на озере, а где-нибудь в Нарбонне или в Испании, на имперской дороге, мощеной каменными плитами, возле крутого поворота, из-за которого невидимые и стремительные во весь опор неслись на нас боевые колесницы!
Взгляд мой скользнул в сторону колонн. И я увидел, что это уже не колонны, а тускло святящиеся темные фигуры – вернее, вытянутые вверх и слегка изогнутые то ли шеи гигантских лебедей, то ли змеиные шеи и головы гидры.
Резь возникла в глазах, и глаза стали моргать и слипаться. Дыхание перехватило. Мне показалось, что окружающий туман липнет к моему телу, впитывается в поры и там, внутри меня, будто склеивает мне легкие, сердце и печень. Мне почудилось, что серый солнечный туман как бы притягивает, всасывает и поглощает меня, и что скоро, очень скоро я растворюсь в нем и совершенно исчезну.
Я изо всех сил распахнул глаза и как можно шире разинул рот, чтобы набрать в грудь побольше воздуха и не задохнуться.
И очень издалека – и одновременно в двух шагах от меня – голос прокричал:
«Что видишь?! Рассказывай! Не молчи! Говори, проклятый заика!!»
Я слова не мог вымолвить. Но видел все четче и яснее. Там, в конце коридора, башни, стены и шеи-колонны вдруг слились в бесформенную синюю массу, и это синее и шумное рванулось и понеслось по серому проходу, окруженное сверкающими водяными брызгами или облепленное светящимися прозрачными мошками.
Грохот и скрежет стремительно и угрожающе нарастали. И мне почудилось, что на нас несется гигантская волна, в которой пена – кони, молнии по бокам – колеса, а сама волна – страшная колесница.
«Несется!.. На нас!.. Сейчас раздавит!..» – прохрипел я.
«Пригнись! Ложись! На дно лодки!» – над самым ухом у меня закричал голос, так громко, что я на некоторое время оглох.
Я резко подался вперед и ударился лицом о что-то жесткое и твердое.
И зажмурился от неожиданной боли.
А когда разлепил глаза, обнаружил, что сижу на дне лодки, обхватив руками ноги Рыбака и уткнувшись в них лицом.
Я поднял взгляд, и увидел лицо моего спутника. Лицо это улыбалось, а губы двигались и произносили какие-то слова, которые я, оглушенный, не слышал.
Я посмотрел в сторону и – представь себе, Луций! – увидел вокруг себя поразительную ясность: то есть ни малейших следов тумана, а наш, гельветский берег так четко просматривался, что можно было пересчитать лодки возле причала.
«Куда всё делось?» – спросил я, и тут же ко мне вернулся слух. То есть сперва я услышал свой собственный вопрос, а потом – ответ Рыбака, который сказал:
«Мои ноги – не самое мягкое место, чтобы в них биться лицом… Смотри, ты разбил себе нос».
Я провел рукой у себя под носом, и палец слегка испачкался кровью.
Но нос мой меня не интересовал.
«Куда всё делось?» – повторил я вопрос.
Рыбак рассмеялся, развернул лодку и стал грести в сторону деревни.
Я озирался по сторонам, не видя ни малейших следов тумана.
«Раз – и нет ничего… Разве так бывает?» – спрашивал я. А Рыбак молчал и то пожимал плечами, то покачивал головой. И пристально меня разглядывал, то ли удивленно, то ли лукаво, то ли торжественно, – такое у него было странное выражение лица, но взгляд был зеленым и детским.
Потом вдруг бросил весла и сказал:
«Хватит вертеть головой. Шею свернешь… Рассказывай, что видел».
И я, почти не заикаясь, стал описывать ему туман, коридор, колонны и башни, которые затем превратились в волну-колесницу.
Гельвет слушал меня, подставив левое ухо, а лицо отвернув в сторону, глядя на юг, в сторону Генавы, туда, куда медленно двигалось солнце.
Я кончил рассказывать и воскликнул:
«А ты, что, ничего этого не видел?!»
«Если б я видел, я бы не спрашивал», – усмехнулся Рыбак и поднял глаза к небу.
«Ты, что, и тумана не видел?»
«Тумана при такой погоде никогда не бывает. Неужели не ясно? – ответил гельвет и стал разглядывать свои руки. А потом виновато произнес: – Я пошутил. А ты, маленький глупый римлянин, поверил хитрому старому галлу».
Я замолчал, пребывая, как можно догадаться, в полной растерянности.
Рыбак же снова взялся за весла и стал грести в сторону берега и деревни.
И по-прежнему избегал смотреть на меня. Но время от времени, через большие промежутки, словно для самого себя произносил загадочные фразы.
«Каждый чувствует и видит то, что ему дают слышать и знать», – сначала произнес он.
Затем изрек:
«Тумана не было. Был древний Кромм, скрытый во множестве туманов».
Потом провозгласил:
«Туман – это путь в гатуат. Если туман внезапный. Если вокруг и внутри светит солнце, и никто из обычных людей не видит тумана».
Не то приготовили… Нет, я никого не виню. Я просто прошу заменить… Сейчас объясню. Муку уберите. Принесите полбу и соль. Вместо ладана – мирру. И красный шафран… Огонь погасите, сучья сбросьте и тщательно протрите алтарь. Принесите сухой лавр… Нет, я сам зажгу… Не торопитесь. Я никуда не спешу. Я пока прогуляюсь в заднем саду… Ты слышишь, Перикл? Я говорю: успокойся и действуй! Призови на помощь Сократа. Может, он мне фиалок достанет?…
Глава тринадцатая
Охота за силой
I. Поверишь ли, Луций? Я действительно почти перестал заикаться, тогда, в день представления туману. Ну, разве что иногда увеличивал промежутки между словами. Не заикался, когда прощался с Рыбаком. Не заикался, когда вернулся домой и стал отвечать Коризию, который в этот день был особенно приветлив и словоохотлив.
Лусена, напротив, была мрачной и какой-то одеревенелой. Но она, разумеется, тут же услышала, как я разговариваю и не заикаюсь. И, собравшись с духом – я видел, какое усилие она над собой сделала, – мачеха-мама моя подошла ко мне и зашептала:
«Сыночек… Как ты?… Сыночек… дорогой…» – Больше она ничего не могла сказать и только гладила и ласкала меня взглядом, в котором медленно набухали тяжелые и светлые слезы.
«Да, мама, похоже, я перестал заикаться», – радостно объявил я и принялся рассказывать: я, дескать, познакомился с одним гельветом или каким-то галлом, рыбаком по профессии, который уже давно обещал вылечить меня от заикания, водил меня в святилища к своим богам…
Рассказывал я в самых общих чертах, не перечисляя ни богов, ни «долины», ни странные методы моего «доктора». И очень немногое мне удалось поведать Лусене, так как лицо ее вдруг перестало улыбаться, слезы мгновенно высохли, и каким-то глухим, неласковым и словно чужим голосом Лусена произнесла:
«Гельвет?… Вылечить?… Невозможно. Это только само может пройти. Даже я, твоя мать, не могу тебя исцелить».
И, отойдя от меня, в тот день старалась больше со мной не разговаривать.
А я решил пораньше лечь спать, так как испытывал большую усталость.
Проснувшись на следующее утро, я, однако, обнаружил, что опять заикаюсь и т-т-так же с-с-сильно, как и п-п-п-прежде.
Я тут же побежал в деревню к Рыбаку. Но того не было ни на озере, ни в доме. И дверь его мазанки была заперта на три замка и на три засова – так он обычно закрывал свое жилище, когда на несколько дней покидал деревню.
Он не появился ни через три дня, ни через десять дней. В этот раз гельвет исчез почти на целый месяц.
II. В начале июня, как ты знаешь, день моего гения. Стало быть, в июньские ноны, когда в Риме на Квиринале чествуют Семона Санка или Дия Фидия, твоему, Сенека, ученику и школьному приятелю, Луцию Понтию Пилату, исполнилось четырнадцать лет.
А в третий день после нон, который в Риме посвящен Тибру и который празднуют – помнишь? у Овидия Назона:
Праздник это для тех, кто тянет влажные сети
И прикрывает свои скромной насадкой крючки,
– в этот день, понятия не имея тогда о римских праздниках, в порту Новиодуна я увидел, как из транспортной лодки сошел на берег Рыбак, или Доктор, и сперва сделал вид, что меня не заметил, а когда я догнал его, забежал вперед, преградил дорогу и стал приветствовать, весело воскликнул:
«А! Маленький римлянин! По-прежнему уродуешь речь, Луций Заика?!»
«Д-да! У-у-уродую!» – радостно откликнулся я.
Рыбак же схватил меня за щеку, ущипнул – до этого он никогда так не делал, – потом потрепал по голове, затем слегка толкнул кулаком в грудь и, смеясь, стал отрывисто объявлять:
«Конечно. Мы не закончили. Я был занят. Приходи завтра. Нет, лучше послезавтра. Продолжим путешествия. Помогут, не волнуйся». – Вместо «не волнуйся» он употребил намного более грубое латинское слово, которое я тогда не знал, и сейчас не хочу произносить, даже мысленно.
И пошел по тропинке вдоль озера, закинув за плечо тяжелый узел.
III. Через день, когда я пришел к нему, Рыбак был уже не игривым и оживленным, а сосредоточенным и будто немного грустным. Он не резал меня фиолетовым взглядом, но и не ласкал своим детским зеленым.
Мы вышли из деревни. И едва вступили в буковую рощу, гельвет стал мне рассказывать о гатуате, о его богах, о знании и силе.
И вот что он мне поведал, если кратко излагать:
(2) Прежде всего мне было объявлено, что месяц назад, когда мы представлялись туману, я шагнул в Третью долину и увидел коридор, который ведет в гатуат.
Что такое «гатуат»? Этот вопрос, пока мы шли через буковую рощу, Рыбак не пожелал разъяснить. Но стал объяснять, что аннуин, Мир Иной, мир потусторонний, который, как ты помнишь, люди полагают где-то далеко-далеко, на западе, посреди океана, на самом деле чуть ли не соседствует с кранноном, нашим с тобой земным миром. Вернее, между кранноном и аннуином нет никакого расстояния, потому что всякие расстояния могут быть лишь в кранноне, а в аннуине нет ни расстояний, ни времени. То есть «на языке бука» – так выразился мой наставник, посмотрев на бук, и уточнил: – «на языке бука, или тиса, или платана» говорят, что из краннона в аннуин можно шагнуть практически из любого места, ибо аннуин как бы пронизывает краннон, и одновременно словно обволакивает его. «Ну, как туман, – объяснил Рыбак. – Он вроде бы снаружи. Но ведь ты вдыхаешь его в легкие, ты проглатываешь его в желудок. Так где он? Снаружи или внутри?»
Мы вышли из рощи и по проселку направились строго на запад. И тут Рыбак поведал мне, что гатуат, если попытаться перевести это слово на латынь, может означать «перекресток». Но называть его так можно лишь в высшей степени условно. Ибо, во-первых, гатуат может открыться в любом месте: на земле, на воде, в воздухе, наяву и во сне. Во-вторых, он часто является коридором, в котором нет никаких перекрестий. В-третьих, краннон и аннуин так тесно и плотно соприкасаются, что между ними нет ни малейшего шва, а, стало быть, не может быть и гатуата, если под последним понимать «перекресток».
(Прости меня, Луций, если я всё это туманно излагаю – объяснения Рыбака были намного более путанными и туманными.)
Мы вошли в перелесок, миновали его и оказались на перекрестке из трех дорог. По одной мы пришли, другая вела на юг, в сторону Новиодуна, а третья – на север.
И, стоя на перекрестке, гельвет стал рассуждать о том, что некоторые называют аннуин сверхъестественным, а это, с точки зрения Рыбака, полнейшая глупость, потому как оба мира по-своему естественны; и, если вообще пристало говорить о естественном и сверхъестественном, то, пожалуй, аннуин намного естественнее краннона, который часто бывает противоестественным. И долго так трактовал, с каждой фразой будто обижаясь и раздражаясь. А потом успокоился. И мы между оливковых рощ и виноградников, принадлежавших римским колонистам, направились в сторону города.
И пока шли на юг, я узнал, что в гатуате тоже есть свои боги. Они двуликие, потому что связывают два мира.
Я также узнал, что богов двое. Первого представляют в мужском обличье, и кельты называют его обычно Тевтатом, а римляне, которые «норовят при удобном случае обозвать богов своими корявыми именами», – римляне называют его то Янусом, то Меркурием.
Мы повернули и, двигаясь на север, стали возвращаться к перекрестку. И тогда я узнал, что второе божество гатуата имеет женский облик и не только среди гельветов, но также во всех Трех Галлиях и даже в Иберии именуется Эпоной. Греки называют ее Гекатой. А римляне никакого другого имени, кроме Минерва, не могут ей придумать.
Эпону иногда изображают в виде лошади, и я, наверняка, видел такие ее статуи. Но в большинстве своем – это «глупые» изображения, ибо они рассказывают об Эпоне «на языке бука, или платана, или тиса», а на этом языке трудно что-либо об этой богине рассказать.
Когда же я спросил Рыбака, на каком языке нужно рассказывать, он мне сначала не ответил.
Но когда мы вернулись на перекресток, он сказал:
«Вот три дороги. И, видишь, ольха растет? Неужели не ясно?»
Не знаю, как тебе Луций, но мне, разумеется, было неясно. Но я не стал домогаться дальнейших разъяснений, надеясь, что они воспоследуют.
Мы миновали перекресток и продолжили путь на север, двигаясь меж ячменных полей гельветов. Рыбак вдруг заговорил о так называемых «Трех Матронах». Но говорил так путанно, что я ничего не понял. И в памяти у меня осталась лишь одна загадочная фраза:
«Если нет хотя бы трех дорог – никогда не будет перекрестка. Так и Эпона не может стоять одна, потому что она – гатуат и через себя соединяет аннуин с кранноном и краннон с аннуином».
Мы прошли две стадии на север и стали возвращаться. И Рыбак объяснил, что из аннуина в краннон через гатуат приходит Сила. Вернее, то, что в аннуине «таится и пребывает» в качестве Знания, является в наш мир как Сила. И Силу эту – точнее, ее свет и цвет – иногда можно даже видеть глазами, – ну, скажем, радуга на небе или… Тут мой гельвет перешел на непонятное свое наречие и почти шепотом произнес на нем несколько фраз, тревожно на меня глядя.
(3) Мы в третий раз вышли на перекресток и уже не уходили с него.
Сначала Рыбак поставил меня в самом центре трех дорог, лицом к ольхе, на которую, как ты помнишь, уже указывал, и которая росла с западной стороны, где не было дороги.
Так поставив меня, гельвет вдруг стал расспрашивать меня о моем раннем детстве. И задавал какие-то странные вопросы. Он, например, спросил, какого цвета у меня при рождении были глаза: серые, как сейчас, или зеленые. Я ответил ему, что, насколько я знаю, у меня никогда не было зеленых глаз.
Он спросил, в каком городе я впервые пошел в школу. Я сказал: в Кордубе. И тотчас Рыбак оживился и воскликнул:
«Замечательно! А когда возвращался из школы домой и ложился спать, в какую сторону была повернута твоя голова? Неужели на запад?»
Я ответил, что не помню. Но гельвет, посуровев лицом, велел мне непременно припомнить.
Я стал вспоминать наше кордубское жилище: с какой стороны вставало солнце, как стояла моя кровать, ну и тому подобное – и наконец определил:
«На восток. Точнее, на юго-восток».
Рыбак поморщился. А потом стал меня расспрашивать о моем отношении к животным. Я рассказал ему о моих детских наблюдениях за курами (см. 2.XIII); описал случай со свиньей, которая толкнула меня в спину и, можно сказать, спасла мне жизнь, потому что в этот момент я подавился вишневой косточкой (см. 3.VIII).
«Свинья?! – удивился Рыбак. – Не может быть! Не болтай глупостей».
Я повторил, что то была именно свинья. И тогда гельвет потребовал, чтобы я вспомнил и рассказал ему о всех своих столкновениях со свиньями, в том числе дикими.
Я ответил, что кабанов я никогда не встречал, с домашними свиньями у меня, вроде бы, никогда не было никаких столкновений. Разве что года два назад, уже здесь, в Гельвеции на меня хотели наброситься местные свиньи, но их пастух… (см. 11.XVIII).
«Вот видишь! – сердито перебил меня Рыбак, – Я же говорю: свинья – не твое животное! Она не могла спасти тебя от смерти. Там было другое животное!»
Я не стал спорить.
Последнее, о чем он спросил меня: часто ли мне снится мое детство.
Я ответил, что детство мне никогда не снилось, и что в последнее время мне вообще не снятся сны.
«Это плохо», – сказал Рыбак и покачал головой.
«Почему плохо?» – спросил я.
«Не задавай глупых вопросов», – последовал ответ.
Затем Рыбак сказал:
«Ну, что, давай отметим твое представление гатуату».
Мы направились к ольхе. Подойдя к дереву, гельвет наклонился и от корней дерева поднял, как мне показалось, два комочка земли. Один из них он протянул мне и велел:
«Ешь. Только хорошенько пережевывай. Вот так». – И, сунув другой комочек себе в рот, стал старательно работать челюстями.
Даже не разглядев комочек, я поднес его ко рту. Но гельвет испуганно закричал:
«С ума сошел?! Не здесь!.. Выйди на середину перекрестка! И там жуй, Заика. Неужели не ясно?»
Пока я выходил на перекресток, я попытался разглядеть комочек. Больше всего он был похож на кусочек сухого конского помета.
Поборов брезгливость, я сунул его в рот.
Я думал, будет гадость. Но не ощутил ни вкуса, ни запаха. Было такое ощущение, что я жую мелко истолченную яичную скорлупу, склеенную чем-то вязким и безвкусным.
Сначала у меня стало покалывать язык. Затем начало першить в горле. Когда же я всё прожевал и проглотил, мне показалось, что у меня чуть припухли и слегка заморозились губы.
Но скоро все ощущения пропали.
На этом представление гатуату завершилось. Рыбак ушел в деревню по восточной дороге, а я по южной направился в Новиодун.
Больше в этот день ничего достойного упоминания не произошло. Я поел, погулял по городу, вернулся домой, поужинал и рано лег спать, потому что глаза у меня уже давно слипались.
IV. Ночью мне приснился сон. Причем с самого начала я знал, что это сон и что он мне снится.
Я находился в Кордубе и в то же самое время – в Леоне. Потому что двор был определенное леонским, а дом – почему-то кордубским.
Курился какой-то дымок, отчего весь двор был окутан сероватым туманом. От этого дымка-тумана горчило на языке и пощипывало в носу.
Я вышел на улицу и прямо перед собой увидел дерево – очень похожее на тот орех, который рос над прудом возле доме Рыбака.
Под деревом я заметил светлое пятно. И сперва комок подступил к горлу, и меня стало подташнивать, словно от качки. А потом пятно стало обретать контуры, превратилось в человеческий силуэт, и я увидел, что под деревом сидит мальчик лет пяти или шести.
Внешность у него была необычной. Он был крайне худым. Кожа лица имела голубоватый оттенок. Голубым отливали волосы. А глаза были, словно два озерца, – глубокие и совершенно зеленые. Этими изумрудными глазамиозерцами мальчик тоскливо смотрел на меня.
Меня еще сильнее стало укачивать. И я побрел по улице, прочь от дерева и от дома. А мальчик вскочил и побежал за мной.
Я шел медленно. Мальчик, как мне казалось, бежал довольно-таки быстро. Но тем не менее расстояние между нами не сокращалось.
Мне было жалко этого мальчугана, который пытался меня догнать, но не мог настигнуть. Мне хотелось остановиться, вернуться назад, погладить голубые волосы и заглянуть в зеленые глаза. Но я не мог этого сделать. И не только потому, что стоило мне лишь чуть-чуть замедлить шаг, как меня начинало кружить и тошнить. Я слишком хорошо понимал, что, ежели я остановлюсь, то отброшу мальчика на еще большее расстояние. Потому что… Как бы это точнее сказать?… Потому что сон так устроен.
С каждым моим шагом дистанция между нами все увеличивалась, а звуки усиливались. Сначала я слышал легкий топот бегущих ног. Затем услыхал вздохи и всхлипывания. Потом услышал громкие жалобы и крики.
Мне не просто было жалко мальчика. Чем дальше я шел, тем больше ощущал себя человеком, которого зовут на помощь, а он, притворяясь глухим, заставляет себя быть бесчувственным. Он, подлец, даже обернуться не желает, чтоб виноватой улыбкой, хотя бы жалостью во взгляде…
Я все-таки заставил себя остановиться и оглянуться. И далеко-далеко, в сероватом дымке-тумане, из которого поднималось рыжее солнце, увидел почти неразличимый детский силуэт, тоскливый, брошенный и забытый.
Мне вдруг стало так больно и горько, что я, как ты догадываешься… Да, я проснулся.
(2) Наскоро позавтракав, я побежал в деревню к Рыбаку. Он уже вернулся с рыбной ловли и теперь развешивал на заборе сеть.
Я стал пересказывать ему сон, а он молча слушал, повернувшись ко мне спиной и возясь со своей сетью.
А когда я кончил рассказ, Рыбак оттолкнул от себя сеть, точно она обожгла ему пальцы, посмотрел на меня хищным темным взглядом и раздраженно спросил:
«Мальчишка опять стал световым пятном?»
«Не помню. В этот момент я проснулся», – ответил я.
«П-п-проснулся», «не п-п-помню», – передразнил гельвет. – Самого главного не помнит! Зачем тогда смотрел, Заика?»
На этот вопрос я, разумеется, не знал, что ответить.
А Рыбак снова принялся осматривать и ощупывать сеть на заборе.
Потом сказал, уже с меньшим раздражением:
«Ну ладно, будем считать, что от глупого мальчишки мы отделались».
Я молчал.
«Это был перекресток медленного сна, – через некоторое время сказал Рыбак. – В следующий раз попробуем быстрый. То есть опять через сон».
Я молчал, ничего не понимая.
И тогда гельвет повернулся ко мне и, глядя на меня ласковыми зелеными глазами, тихо спросил:
«Ты хоть понял, что это был ты сам? Сам за собой гнался и сам от себя ушел…»
Чтобы получить дальнейшие разъяснения, я сказал, что не понял.
Но гельвет укоризненно покачал головой и произнес:
«Не ври, Луций. В третьей долине врать опасно…»
И снова принялся за сеть, велев придти через десять дней.
«А раньше нельзя?» – разочарованно спросил я.
«Нельзя. Если часто залезать в гатуат, можно на всю жизнь остаться заикой. Нам это надо?» – ответил Рыбак.
(3) Через десять дней я снова пришел в деревню… Нет, постой, Луций. Я пропустил одну любопытную деталь.
Дня через три после сновидения с мальчиком я вдруг заметил, что Лусена как-то пристально и странно на меня поглядывает. Похоже, она хотела, чтобы я ее спросил об этих ее взглядах. Но я выжидал и не спрашивал.
Под вечер Лусена сама со мной заговорила и, с болью и жалостью на меня глядя, сказала:
«Сыночек, ты особенно не надейся на этого гельвета. Он ничем не сможет тебе помочь, пока душа твоего отца, нашего дорогого Марка, бродит неприкаянной… Поверь мне. Моя бабка была жрицей богини Дисы, прабабка всю жизнь служила Голубю, а прадед был прорицателем Гериона… Так называют его римляне, а мы, тартессийцы, стараемся, на всякий случай, никак его не называть…»
Прижала меня к себе, заплакала. А потом убежала на кухню готовить вечернюю трапезу для Гая Коризия, нашего хозяина.
V. Через десять дней, как было мне велено, я снова пришел к Рыбаку.
Мы вышли из деревни после полудня и пошли на запад: через буковую рощу – к перекрестку трех дорог и дальше за перекресток – по тропинке меж полей и сквозь перелески.
Как обычно, по дороге Рыбак декламировал на галльском и объяснял мне на корявой и путаной латыни. И, как обычно, я постараюсь кратко пересказать то, что он хотел объяснить, а я – попытался понять.
(2) Посредничать между аннуином и кранноном Тевтату и Эпоне когда-то помогали цари. Для этого они вступали в брак с местной богиней и таким образом, по крайней мере на время праздников, пребывали в гатуате.
В древние времена, или в эпоху туманов, таких посредников-царей было немало. И среди самых известных и могущественных можно, пожалуй, назвать британского Арауна, которого до сих пор называют «царем аннуина», и галльского Огмия, ныне почитаемого как «владыку божественной речи».
Но эпоха туманов давно миновала. Царей теперь нет. А те, которые провозглашают себя царями, – ненастоящие и, по словам моего спутника, «дурацкие выскочки».
Ныне гатуатствуют, то есть служат Тевтату или Эпоне, другие посредники. Люди их по-разному называют и обычно путают различные их ранги (Рыбак употребил слово «ступени»). По мнению моего наставника, предпочтительно всех посредников именовать «друидами», обязательно различая среди них «охотников за силой», «воинов силы-знания» и «пастухов» или «пастырей».
Охотники за силой – первая ступень посредничества. Охотники, в свою очередь, делятся на четыре разновидности.
Первая – «заклинатели». Их Рыбак только назвал, но ничего о них не стал рассказывать.
Вторая – «филиды». Филиды, объяснил гельвет, занимаются толкованием законов.
Третья – так называемые «барды». Они сочиняют песни и распевают их на праздниках, восхваляя правильных людей и высмеивая неправильных. И тот, кого они восхваляют, благоденствует, а того, кого они высмеивают – такого человека ждут сплошные несчастья, потому что от него отворачиваются не только боги краннона, но и люди, деревенские соседи и городские сограждане.
Четвертая – аэсданы, то есть «люди особого дара». Они-то, по словам Рыбака, и являются главными охотниками за силой. Дар их в том заключается, что они, в отличие от других людей, ощущают свое бессилие и болезненно переживают свое незнание. И потому, как выразился гельвет, «преследуют кабана» или «бегут за солнечной лошадью», то есть неустанно охотятся за силой и радостно надеются с ее помощью приобщиться к «знанию ореха» или к «знанию ольхи».