Детство Понтия Пилата. Трудный вторник Вяземский Юрий
В ночь перед праздником в деревне должны были гадать и чародействовать. Но мне было велено оставаться дома и при этих ритуалах ни в коем случае не присутствовать.
Я прибыл на праздник на восходе солнца и увидел, что вся деревня собралась на берегу озера и напряженно всматривается в его волны.
Заметив меня, некоторые из жителей стали громко выражать свое недовольство.
Но тут из толпы выступил человек в длинном белом плаще, расшитом пурпурными нитями, с пятью золотыми фибулами в форме солнечного колеса; в рубахе с красочными орнаментами, перетянутой широким поясом с золотыми и серебряными нашлепками; в широких штанах из очень мягкой и очень дорогой кожи, в кожаных башмаках, усыпанных мелкими блестящими камешками; с тремя тонкими золотыми гривнами на шее, каждая из которых имела свой оттенок – красноватый, ярко-желтый и почти белый.
Представь себе, Луций, в этом царственно одетом человеке я не сразу узнал своего Рыбака. Но именно он выступил теперь из толпы, возложил мне руку на голову и торжественно произнес нечто для меня непонятное. И после его слов сразу же оборвались сердитые замечания в мой адрес, а все люди, которые стояли поблизости и видели эту сцену, три раза почтительно поклонились моему наставнику, и один раз – мне.
Затем раздались крики, и я увидел, что из озера медленно выходит бородатый и усатый пожилой мужчина в рогатом шлеме, в медном панцире, в кожаных браках и в высоких сапогах со шнуровкой. В правой руке он держал бронзовый меч, а в левой – до блеска начищенный медный котелок.
Он еще не ступил на берег, когда все закричали: «Дагда! Дагда! Добро пожаловать! Мы всё приготовили!»
Я не удержался и спросил Рыбака:
«А кто такой Дагда?»
«Это Леман. Они изображают Лемана, бога озера», – тихо ответил мне Рыбак, не глядя на меня и едва шевеля губами.
«А почему они называют его Дагдой?»
«Потому что на их языке «Дагда» означает «Хороший бог».
Человек в шлеме тем временем вышел из воды на берег, толпа перед ним расступилась, и он по живому коридору прошествовал в сторону навеса.
Там его ожидала молодая и разряженная гельветская женщина, одеяния и украшения которой я, с твоего позволения, не буду вспоминать и описывать, потому что слишком много на ней было одеяний и украшений. Скажу лишь, что на левом плече у нее сидел ворон, а в правой руке она держала конскую уздечку.
«А это кто? Вауда? Или Эпона?» – полюбопытствовал я.
«Нет, это тройная богиня – ворон. Богиня войны и колдовства», – тихо ответил Рыбак.
Человек в шлеме в это время приблизился к женщине. Та тряхнула левым плечом – ворон подпрыгнул, взмахнул крыльями и полетел в сторону буковой рощи.
«А вот теперь она – Вауда. Добрая богиня и покровительница племени», – сказал мой вожатый.
Женщина протянула мужчине уздечку. Он сперва поставил на землю котелок, который держал в левой руке, затем концом меча подцепил протянутую ему уздечку, перебросил ее в левую руку, меч воткнул в один из столбов, на которых держался навес, а следом за этим набросил уздечку на шею женщины и за уздечку повлек ее в бревенчатую хижину. И захлопнул за собой соломенную дверь.
И тотчас несколько женщин кинулись к оставленному им на земле медному котелку, а с десяток мужчин рванулось к воткнутому в столб мечу. И между теми и другими началась нешуточная потасовка, ибо каждая женщина норовила ухватить котелок, и каждый мужчина старался завладеть мечом.
Но скоро раздался властный и торжественный голос Рыбака, который произнес на гельветском наречии:
«Отдайте мне меч победителя! Верните мне котел благоденствия! Я отнесу их новобрачным богам! Тем, кому они принадлежат!»
Наставнику моему не сразу, но повиновались. Он забрал меч и котелок и удалился с ними в бревенчатую хижину, прикрыв за собой дверь.
Тут мужчины поспешили к кострам, горевшим вокруг навеса и хижины. Над некоторыми из костров кипели большие котлы. Над другими крутились вертела со свиными тушами.
Несколько женщин направились к чанам с брагой и вином. Другие женщины стали накрывать на «стол» – на длинный ряд широких дубовых столешниц, уложенных под навесом на насыпь из дерна.
В скором времени из хижины вышли мужчина и женщина. На мужчине теперь не было панциря и рогатого шлема, а с шеи женщины уже сняли уздечку. Вид у обоих был несколько истерзанный, точно, скрытые от глаз внутри хижины, они там боролись или занимались любовью.
За ними вышел Рыбак. Он вынес, прижимая к груди, три засушенные человеческие головы, и одну за другой аккуратно выставил на край стола.
«Бог» и «богиня» уселись возле этих голов, на шкурах, на торце стола. А прочий народ разместился по бокам, на соломенных подстилках.
И пир начался.
«Леману» поднесли жареную свиную ногу, и он, схватив этот окорок, впивался в него зубами и яростно откусывал большие куски.
«Вауде» подали вареное свиное бедро, и она принялась отщипывать от него кусочки.
Наставнику моему, который разместился по правую руку от «бога», первым на длинной части застолья, – ему поднесли вареную кабанью голову. Взяв нож, он вырезал у головы язык, порубил его на мелкие кусочки и эти кусочки стал отправлять в рот, накалывая на нож. Потом отрезал у головы ухо и протянул мне.
Я есть не стал, сделав вид, что с интересом разглядываю, как едят другие.
Мужчины сидели с южной стороны застолья, женщины – с северной.
Ели без всяких тарелок и без ножей; нож был у одного Рыбака.
Брали из груд крупно порезанного мяса, которое прислужники вываливали по центру стола.
Кости старательно обсасывали, а потом резким движением отбрасывали себе за плечо, не оборачиваясь, но стараясь бросить как можно сильнее.
Когда брошенная кость попадала в прислужника или в прислужницу, те радостно кость хватали, бежали к столу, и тот, кто бросил кость, вставал из-за стола и становился прислужником, а поймавший кость усаживался на его место, выхватывал из груды и принимался жадно и яростно кусать и жевать.
Есть старались свинину, вареную и жаренную на вертеле. Но когда в горячих свиных кусках возникала временная нехватка, брали холодную баранину и говядину, соленую свинину и копченую рыбу.
Пили, что называется, вкруговую, отхлебывая часто, но понемногу из большой глиняной чаши, похожей на котелок, которую беспрерывно носили вдоль стола два пестро разодетых прислужника: с южной стороны, от «бога» – мужчина; с северной стороны, от «богини» – женщина. И «бог» и «богиня» обязательно пригубливали из каждой вновь наполненной чаши.
Мужчины пили неразбавленное привозное вино, а женщины, как я понял, – пшеничную брагу.
Рыбак, я видел, лишь окунул губы в чашу, но не сделал глотка. И я последовал его примеру.
Пьянели быстро, как мужчины, так и женщины.
И вот какая-то сильно подвыпившая женщина вдруг вскочила с циновки, встала во весь рост под навесом и принялась кричать, указывая рукой на мужчину, сидевшего напротив. Я плохо понимал, о чем она кричит. Я понял лишь, что человек, на которого она указывает, ее муж.
«За что она его ругает?» – поинтересовался я у Рыбака.
«Она его восхваляет», – ответил мой наставник, отрезая второе ухо у кабаньей головы.
Женщина кончила кричать, села на подстилку. И тут же вскочила со своего места вторая женщина. Она не кричала. Она пела низким грудным голосом. И тоже указывала рукой – на другого мужчину, сидевшего напротив нее.
Я обернулся к Рыбаку, чтобы спросить. Но вопрос, как говорится, умер у меня в горле.
На торце стола, рядом с «богиней» сидел теперь не усатый и бородатый «Леман», а безусый, нежно-румяный, лучисто-голубоглазый и светло-кудрявый юноша; – прости мне, Луций, эти почти гомеровские эпитеты, ибо, клянусь Каллиопой, юноша этот был похож на греческое божество: на фиванского Вакха или на юного Аполлона.
«Ну что таращишься? – услышал я над ухом насмешливый шепот Рыбака. – Леман уже скрылся в озере. А юноша – его заместитель. Ты его сейчас будешь сжигать».
Я недоверчиво покосился на своего учителя. Но тот уж серьезно добавил:
«Женщины, которые тебя так заинтересовали, соревнуются, восхваляя своих мужей. Та, что победит, до следующего Самайна будет считаться лучшей женой в деревне… Ну, хватит болтать. Вставай. Настал твой черед, охотник за силой».
Мы вышли из-за стола и обогнули бруидну, бревенчатую хижину, которой завершался пиршественный навес.
Из кустов выскочил незнакомый гельвет с горящим факелом в руках и подбежал к Рыбаку. Но тот покачал головой и указал на меня.
Тогда человек с факелом стал что-то быстро и возбужденно шептать моему наставнику на ухо.
Рыбак слушал, сердито глядя то на гельвета, то на меня. Затем взял факел, взмахом руки отослал человека и, повернувшись ко мне, сказал, как мне показалось, растерянно и обиженно:
«Представление отменяется. Я сам подожгу бруидну».
С этими словами он стал обносить факелом закладные бревна хижины. Те тотчас вспыхнули, словно облитые горючей смесью.
Что было дальше, мне не удалось проследить. Потому что, едва хижина загорелась, Рыбак обернулся ко мне и сурово скомандовал:
«Тебе нельзя здесь находиться. Иди домой. Договорись с матерью, что этой ночью уйдешь из дому. За час до полуночи жди меня у Южных ворот. Всё! Беги. Чем быстрее добежишь до дома, тем лучше для тебя и для меня!»
Я, разумеется, подчинился.
Не то чтобы я бежал. Но шел я быстро и не оглядывался.
XIII. К Южным воротам я пришел приблизительно за полчаса до назначенного срока.
В проеме ворот я увидел одинокого солдата. Прислонившись к стене и опершись на алебарду, он стоя дремал и тихо посапывал.
Как только я подошел к воротам, у меня за спиной угрожающе залаяла собака. Я обернулся, но никакой собаки поблизости от себя не увидел.
Я глянул на часового, ожидая, что тот вздрогнет и проснется от громкого лая. Но тот, что называется, и бровью не повел. Так же мерно и грустно посапывал.
Лай скоро прекратился.
Рыбак пришел, как я думаю, за час до полуночи. И тотчас вновь дала о себе знать собака. На этот раз она зарычала. Где-то совсем близко. Я резко обернулся, боясь, что она сзади укусит меня за ногу. И снова – никакой собаки, хотя улица была ярко освещена, потому что луна была на северо-востоке.
«Что дергаешься?» – удивленно спросил Рыбак. Он был в своем обычном сером плаще.
«Какая-то собака лает на меня и рычит. А где она – я не вижу», – ответил я.
Еще с большим удивлением Рыбак медленно огляделся по сторонам, потом пристально глянул на меня и пожал плечами. Золотого колеса-солнца на его плаще не было; плащ был застегнут двумя темными и простыми пряжками.
Пройдя мимо спящего стражника, мы вышли из ворот, спустились на магистральную дорогу и пошли по ней в сторону Генавы.
С магистральной дороги мы свернули на проселок – тот самый, который вел к гельветскому кладбищу и святилищу Вауды.
«Куда мы идем?» – спросил я.
И только я задал вопрос, слева от меня, за деревьями, завыла собака.
«Слышал?» – тут же спросил я.
Рыбак удивленно и, как мне показалось, боязливо на меня покосился и спросил в свою очередь:
«Мне на какой вопрос отвечать: на первый или на второй?»
«Собака воет. Ты слышал?»
«Не слышал», – ответил Рыбак, пристально на меня глядя.
«Странно, – сказал я. – Я уже третий раз слышу собаку. А кроме меня никто не слышит».
Рыбак долго и пристально изучал мое лицо. Потом обернулся на луну, которая светила над озером. Потом стал смотреть себе под ноги и сказал:
«Мы идем к Пиле».
«А кто это?»
«Она захотела тебя видеть… Она запретила тебе поджигать хижину… Она велела, чтобы сегодня в полночь я привел тебя к ней…» – говорил Рыбак и каждую фразу произносил как бы все более и более удивленно.
«Кто такая Пила?» – Я повторил свой вопрос.
«Гельветы называют ее ватессой. Бруктеры – веледой», – ответил Рыбак и замолчал.
Исчерпывающий ответ, не правда ли, милый Луций?
И я решил больше ничего не спрашивать у Рыбака.
Мы уже приблизились к кладбищу, когда Рыбак сам заговорил, глухо и отрывисто:
«Только не пугайся ее. Она – добрая… И совершенно слепая… Одни говорят: римляне ее ослепили. Якобы она видела то, что видеть не следовало… Другие рассказывают: когда маленькой девочкой она побежала купаться на озеро, в нее ударила молния… Сама она утверждает, что слепой родилась. Вернее, когда ее рожали, у нее сначала вытек один глаз, потом – другой…»
Дойдя до кладбища, мы не свернули направо, к святилищу Вауды, а, слева обогнув могилы, вышли к низкой и круглой земляной хижине. Мне показалось, что хижина эта целиком выложена из дерна.
В нее мы вошли с юга, через узкий проход, прикрытый рогожей.
В центре горел очаг. На высокой железной подставке стоял большой медный котел, в котором что-то кипело и булькало. Слева, у западной стены – вернее, у западного полукружья – я увидел одинокую постель. Справа, на востоке, между двумя полками, на которых была расставлена глиняная посуда и медная утварь, стояло высокое и широкое кресло. На нем неподвижно восседала высокая, полнотелая, совершенно седая женщина, одетая в белую длинную рубаху с рукавами до самых запястий.
Меня поразила удивительная чистота помещения. Представь себе, ни малейшей затхлости, которая обычно бывает в земляных жилищах. Пол тщательно подметен и посыпан белым ручейным песком. Камни у очага – все одинакового размера, аккуратно подогнаны друг к дружке и словно розовые. Медный котел, хотя со всех сторон его лизало пламя, блестел и сверкал, как в лавке жестянщика. И так же светилась и блестела посуда. И белой, кипенно-359
белой была рубаха на женщине. И пахло в хижине медом и тмином. И даже дым от горящего очага, как мне показалось, поднимался к отверстию в крыше ровным, аккуратным и кудрявым беленьким столбиком.
Всё это, однако, я успел разглядеть и оценить лишь потом. Ибо, едва мы вступили в хижину, женщина спросила низким, мужским почти голосом:
«Что, бельг, привел мне своего заику?»
«Доброй луны тебе, Пила, – почтительно приветствовал хозяйку мой наставник и возразил: – Но он теперь не заика. Я его вылечил, с помощью Эпоны».
Женщина повернула к нам голову. И я увидел ее лицо. Глаз у нее совершенно не было – темные, пустые глазницы. Но кожа на лице была гладкой, светлой и розовой, как у гельветской девушки. Так что, если бы не седые волосы, старухой ее никак нельзя было назвать. И стать, Луций! Какая осанка! Прямо-таки царственный поворот головы!
Она, как мне показалось, пристально на меня смотрела. И чтоб не видеть ее страшные пустые глазницы, тут-то я и стал разглядывать помещение: очаг, пол, полки с посудой, ложе у западной стены, ну и так далее.
Я всё это хорошенько успел разглядеть, потому что молчание длилось долго.
Наконец женщина велела:
«Поставь его напротив меня».
Рыбак поставил меня спиной к очагу и лицом к женщине.
«Нет, чуть правее поставь. И окно открой, чтобы мне было виднее».
Рыбак отодвинул меня к северной стене. Затем подошел к Пиле и над ее головой вынул кусок не то дерна, не то торфа.
«Вот теперь хорошо. Теперь луна его осветила», – сказала Пила.
В отверстии никакой луны не было. Было несколько звезд и неподвижное серое облако.
Тут сначала за стеной словно звякнула цепью, зевнула и вздохнула собака.
А потом, глядя в мою сторону, Пила заговорила.
(Говорила она на таком четком и ясном гельветском языке, что я понимал почти каждое слово. Так что весь разговор с самого начала могу передать тебе в точности.)
Голос у старухи стал теперь высоким и девичьим.
«Ты мне наврал, бельг. Он совершенно не заикается», – сказала она.
«Я не наврал. Я сразу предупредил, что я его вылечил», – возразил Рыбак.
«Вы, мужчины, всегда врете», – будто не слыша возражения, сказала Пила.
Тут за стеной снова звякнула цепь. А старуха девичьим голосом произнесла:
«Скажи ему, что боги его хорошо охраняют. Несколько раз спасли от верной смерти».
«Он хорошо понимает по-гельветски. Ему не надо переводить», – ответил Рыбак.
«Переводи ему мои слова, чтобы он тоже знал», – будто не слыша, продолжала Пила: – Потолок должен был упасть на его голову. Но рабыня отодвинула постель… Потом косточкой мог подавиться. Но какое-то животное – козел или хряк – толкнуло его в спину. И косточка выпала…»
Я подозрительно покосился на Рыбака – ведь я, как ты помнишь, рассказывал ему об этих происшествиях. Но мой наставник быстро покачал головой и предостерегающе поднес к губам палец.
«Потом отчим хотел его убить. Но мачеха не дала… Потом конь понес. Но Эпона вмешалась, и конь не сбросил… Потом на войне, на которой отчим погиб, его спасли от солдата, который собирался оторвать ему голову и сделать из нее кубок для питья…»
Я слушал, все больше удивляясь, потому что о трех последних случаях я ни словом не обмолвился Рыбаку.
Но тут Рыбак возразил Пиле и сказал:
«Ты что-то недоглядела, Пила. На войне у него погиб родной отец, а не отчим».
И снова, будто не расслышав, старуха подытожила:
«Да, пять раз спасали. И, думаю, дальше тоже будут спасать. Потому что берегут его. Нужен он им для чего-то… Ты всё ему переводишь, бельг?»
Рыбак молча кивнул.
А Пила сказала:
«Давай теперь поглядим на его родителей».
И пустыми своими глазницами уставилась на меня. А потом сказала:
«Нет, так мне не видно. Возьми полено и положи в огонь».
У северной стены лежала аккуратная поленница. Рыбак подошел к ней и взял верхнее полено.
«Не то берешь, – тут же сказала Пила. – Возьми из нижнего ряда».
Рыбак принялся осторожно извлекать нижнее полено. И – веришь ли, Луций? – едва он прикоснулся к тому полену, мне сразу стало не по себе. Как будто чья-то невидимая рука проникла мне в живот, ухватила за желудок и стиснула.
«Бережней вынимай. Смотри, не развали мне поленницу», – велела Пила.
Когда же Рыбак вынул полено и положил его в огонь, в животе у меня отпустило. Но в груди, под сердцем, родилось жжение, и будто стон вырвался и вылетел у меня из горла, хотя на самом деле я не издал ни звука.
«Не давай ему долго гореть, – высоким голосом продолжала командовать Пила: – Как только появится первый уголек… Вот, целых два появились. Вынимай полено… Левый отломи…»
Рыбак резким движением пальцев отщелкнул от полена горящий уголек, и тот упал на землю.
«Пусть он возьмет, – руководила старуха, глядя на меня пустыми глазницами. – Рукой пусть возьмет и остудит».
Я схватил уголек и тут же его выронил, настолько он был горячим.
А Пила произнесла первую фразу, которую я не понял.
Рыбак заметил и быстро перевел:
«Она говорит, что прошлое всегда жжется. Особенно то прошлое, которое тщательно скрываешь от других и от себя».
Я снова схватил уголек и стал на него дуть, перебрасывать из руки в руку.
Скоро уголек перестал жечься, и его можно было зажать в кулаке.
А Пила, словно увидев, сказала:
«Закрой окно. И посади его рядом со мной».
Рыбак тем же куском торфа – похоже, это был все-таки торф – заткнул отверстие в восточной стене. Потом от шкафа принес маленькую табуретку и усадил меня на нее, напротив безглазой женщины.
«Пусть даст мне уголек», – девичьим голоском велела Пила и протянула правую руку. У нее была узкая нежная ладонь с длинными и тонкими пальцами.
Осторожно передавая уголек, я старался не коснуться этой ладони, почему-то ожидая, что она будет неприятно холодной. Но все-таки коснулся и почувствовал, что рука у нее очень горячая.
Зажав уголек в кулак, Пила положила руку на колено, потом опустила голову и, будто разглядывая свой кулак, заговорила – теперь низким и гулким голосом:
«Отца его сразу вижу. Он не был римлянином. Он был царем. Он был…» – Пила произнесла какое-то слово, которое я не понял, потому что не знал. Но Рыбак тут же пришел мне на помощь и перевел: «Звездочет. Есть у вас такое слово? Она говорит, отец твой был звездочетом».
А Пила продолжала:
«Его звали Аттисом или Атием. Точно я не могу разглядеть его имя, потому что оно не наше… Он бросил его мать, когда она еще носила в утробе… А отчим его ненавидел. Он любил свою дочку… У него была сводная сестра. Но она умерла от несчастного случая…»
Я быстро глянул на Рыбака, а тот вздрогнул от моего взгляда и приложил палец к губам.
«С матерью сложнее, – мужским голосом говорила старуха. – Я ее почти не вижу… Вижу только, что она была рабыней. И что она жива до сих пор…»
Тут Пила произнесла вторую фразу, которую я совершенно не понял. И обернулся за помощью к моему наставнику.
Но Пила в это время сказала:
«Это ему не надо переводить. Переведи ему, что настоящий его отец давно умер и что сам он – царевич. Из очень знатного и могущественного рода».
«Ты понял?» – спросил меня Рыбак.
«Я ничего не понял, – прошептал я. – Во-первых, я не понял…»
«Ты – сын царя и рабыни. Вот что она говорит», – перебил меня мой наставник.
А Пила подняла голову, задрала ее к потолку и сказала:
«Теперь о главном. О его будущем».
Не опуская головы, старуха разжала кулак, протянула руку и велела:
«Положи уголек обратно в очаг».
Рыбак выполнил ее указание.
«Теперь погаси полено. Оно чадит. Мне это мешает».
Рыбак оглянулся в поисках воды. А женщина, не опуская задранной головы, сказала:
«Возьми половник и зачерпни из котла».
Рыбак и это указание выполнил, быстро и, как мне показалось, услужливо. И в хижине еще сильнее запахло медом и тмином.
Только теперь старуха опустила голову и велела:
«Прялку мне дай».
Рыбак подал ей прялку. Откуда он ее достал, я не видел, но достал моментально, будто не впервые выполнял подобное поручение и хорошо знал, где прялка находится.
«Посади его справа от меня», – велела Пила.
Меня передвинули.
Левой рукой взяв прялку, женщина правой рукой стала осторожно вытягивать нить из серого комка шерсти.
«Пусть палец мне даст».
Я протянул ей левую руку, на всякий случай – все пять пальцев.
Пила выбрала безымянный и стала наматывать на него нить.
Нить была белой, неожиданно белой по сравнению с тем серым комком, из которого она ее выпрядала.
Три раза обмотав нить вокруг моего пальца, Пила стала говорить. И теперь произносила слова обычным голосом: не низким и не высоким, разве чуть треснутым и хрипловатым. И хотя слова требовали восклицания, сам тон ее голоса был ровным и спокойным. И с каждым предложением речь становилась все менее разборчивой и менее для меня понятной.
«Клянусь первой Владычицей, этого царского сынка ждет великая слава. Страшная. Вечная. Люди будут его славой заикаться. Как сам он недавно… Горы назовут его именем. Одну из них вижу. В Ретии».
Пила еще выпряла нить и снова три раза обмотала вокруг моего пальца. Мне показалось, что нитка теперь посерела.
«Дева-Матрона, – продолжала колдунья. – Под великой звездой родился. Пришедшей с востока и с севера… Но не его эта звезда… А он, слепой и глухой… Звезду погасит… На небо посягнет…»
Речь Пилы становилась все более сбивчивой. А нить, которую она теперь вытянула из комка и трижды обернула вокруг моего пальца, показалась мне слишком темной, почти черной.
И вот, то ли действительно видя нечто в своей слепоте, то ли прикидываясь перед нами и изображая из себя пифию или сивиллу, старуха забормотала:
«Мать-богиня, на помощь… Приведут… Злобный жрец потребует крови… Он не признает. Он не почувствует… За себя испугается… А великого страха… вечного ужаса…»
Пила вздрогнула, и тело ее подпрыгнуло на кресле, будто в него ударила невидимая молния. Правая рука дернулась и темную нить оборвала.
И, выронив прялку из левой руки, седая вещунья быстро и легко вскочила на ноги. И трижды произнесла одну и ту же фразу: сначала тихим и ровным голосом, потом гневным мужским басом, а затем – испуганным девичьим вскриком.
Я понял, что фраза была одной и той же. И каждое слово в отдельности мне было понятно: «он», «жертва», «дерево» и два раза «бог». Но глагол, который связывал эти слова, мне был неизвестен. И всякий раз старуха переставляла местами слова, словно нарочно, чтобы меня запутать.
Я глянул на Рыбака, призывая его на помощь.
Но Пила рухнула в кресло, закрыла лицо руками и простонала:
«Уведи его!.. Не могу больше!.. Нет мочи на него смотреть!..»
Я и опомниться не успел, как Рыбак подхватил меня под мышки, поднял с табурета и чуть ли не вынес из хижины.
XIV. На улице светила луна. Но какая-то тусклая и серая, словно через облако пробивалась; хотя облака не было, и звезды ярко сверкали вокруг.
Рыбак держал меня за правую руку и вел по тропинке вокруг кладбища. Рука у него была холодной и изредка вздрагивала – будто от судорог.
На левой руке у меня была нитка. Оборванный конец длинно свисал с безымянного пальца, и мне хотелось либо домотать на палец, либо сорвать нитку с руки. Но правая рука у меня была занята – Рыбак крепко держал ее.
Несколько раз я глянул на своего спутника. Лицо у него было таким же серым и тусклым, как луна на небе.