Разум в огне. Месяц моего безумия Кэхалан Сюзанна

Но в моем случае возврат симптомов психоза на самом деле означал улучшение, поскольку в процессе выздоровления больной часто проходит все этапы в обратном порядке: психоз был у меня до кататонии, и по дороге к нормальному состоянию мне предстояло снова его пережить. Доктор Арслан не предупредил нас об этом, поскольку тогда ученые и врачи еще не знали, что при выздоровлении симптомы психоза часто возобновляются. Лишь два года спустя, в 2011-м, доктор Далмау опубликовал работу, в которой этой теме был посвящен целый раздел, и описание этапов заболевания стало достоянием широкой общественности.

Выходные закончились, и настало время Линдси уезжать. Они с нашим другом Джеффом (с которым мы часто распевали в караоке в Сент-Луисе) планировали вместе вернуться домой, преодолев путь продолжительностью в шестнадцать часов. Джефф приехал в Нью-Йорк по своим делам, не имевшим ко мне отношения. А когда Линдси позвонила ему, чтобы объяснить дорогу к моему дому, он сказал, что хочет со мной увидеться. Она предупредила, что я уже не та Сюзанна, что прежде.

Джефф позвонил в дверь, и мама впустила его. Он заметил меня под лестницей – я медленно шагала к двери. Сначала он увидел мою улыбку – застывшую, пустую, идиотскую ухмылку, которая его напугала. Потом я вытянула руки, слегка согнув их в локтях, точно пыталась выломать дверь. Джефф нервно улыбнулся и спросил:

– Как ты себя чувствуешь?

– Хооорооошоооооо, – отвечала я, растягивая слоги так, что на произнесение одного слова ушло несколько секунд.

Губы у меня почти не шевелились, но я очень пристально смотрела собеседнику прямо в глаза. Джеффу показалось, что я хочу что-то сообщить ему взглядом. Совсем как в фильме про зомби.

– Ты рада, что вернулась домой?

– Ддддааааааа, – отвечала я, снова растягивая гласные.

Джефф понятия не имел, что делать дальше, поэтому наклонился и обнял меня, прошептав мне на ухо:

– Сюзанна, знай: мы всегда рядом. Мы помним о тебе.

Я не смогла обнять его в ответ: руки не сгибались.

Линдси, стоявшая позади и наблюдавшая за этой сценой, приготовилась попрощаться. Она никогда не отличалась сентиментальностью; я ни разу не видела, чтобы она плакала. Все это время она держалась молодцом и ни разу не показала, какой невыносимо тяжелой стала для нее эта поездка. Но теперь не выдержала.

Уронив сумки на пол, она обняла меня. И я вдруг тоже заплакала.

Тем утром Линдси уехала, не зная, станет ли ее лучшая подруга когда-нибудь прежней.

34. Мне снится Калифорния

29 апреля, меньше чем через две недели после выписки из больницы, я вернулась в медицинский центр университета Нью-Йорка, чтобы пройти недельный курс плазмафереза. Поскольку выяснилось, что мои симптомы не имели отношения к эпилепсии, а связаны с аутоиммунным энцефалитом, меня поместили на семнадцатый этаж, в неврологическое отделение. В отличие от эпилептического отделения этот этаж в старом крыле еще не успели отремонтировать. Здесь не было плоскоэкранных телевизоров, вся обстановка казалась более обшарпанной, а пациенты – старше, слабее и в целом как-то ближе к смерти.

По вечерам пожилая женщина в одиночной палате в конце коридора кричала: «ПИЦЦА! ПИЦЦА!» Когда папа спросил, почему она так делает, медсестры ответили, что она любила пятницы, когда в столовой давали пиццу.

Моей соседкой по палате была толстая негритянка по имени Дебра Робинсон. Хотя Дебра болела диабетом, врачи считали, что основной причиной ее симптомов был рак толстой кишки, однако их теория пока не подтвердилась. Дебра страдала ожирением такой степени, что не могла сама встать с кровати и сходить в туалет. Она ходила на судно, отчего палата то и дело наполнялась мерзкими запахами. Но она каждый раз извинялась, и ее было невозможно не полюбить. Даже медсестры в ней души не чаяли.

Плазмаферез проводили через катетер, вставленный мне в шею. «О боже», – только и смог сказать Стивен, глядя, как медсестра вставляет иглу. Когда игла проткнула яремную вену, раздался хлопок. Удерживая катетер на месте, сестра закрепила его плотной клейкой лентой, похожей на малярную; она удерживала его в вертикальном положении, и он торчал перпендикулярно моей шее с правой стороны. Лента была сделана из такого грубого материала, что у меня на коже остались красные рубцы. Хотя ходить с катетером было ужасно неудобно, его нельзя было вынимать целую неделю, в течение всего курса лечения.

Обменное переливание плазмы возникло в конце 1800-х годов с появлением в Швеции сепаратора для сливок, при помощи которого творог отделяли от сыворотки. Этот простой механизм вдохновил ученых, и те попробовали применить его для отделения плазмы (желтоватой жидкости, содержащей антитела) от форменных элементов (красных и белых кровяных телец). Кровь проникает в клеточный сепаратор и раскручивается там, как в сушилке-центрифуге, расщепляясь на две составляющих – плазму и форменные элементы. Затем машина возвращает кровь в организм, заменяя взятую плазму, насыщенную антителами-вредителями, новой, богатой белками жидкостью, не содержащей антител. Один сеанс длится три часа. Мне прописали курс из пяти сеансов.

На этот раз моим друзьям можно было приходить и оставаться на любое время, и каждому я дала особое задание: Ханна должна была приносить журналы, моя школьная подруга Джен – ржаные бублики с семенами подсолнечника, маслом и помидорами, а Кэти – диетическую колу.

На четвертый день в больнице меня навестила Анджела. Ее по-прежнему шокировало то, как ужасно я выглядела. Вот как она описала меня в письме Полу: «Бледная, исхудавшая, сама не своя… На нее страшно смотреть». До выздоровления мне было еще далеко.

Последняя ночь в больнице. Соседке по палате Дебре только что сообщили новость: у нее действительно рак толстой кишки, но на ранней стадии. Дебра с медсестрами празднуют постановку диагноза. Сестры пришли за нее помолиться. Я понимаю, почему она рада, почему важно, чтобы у твоей болезни было название. Неизвестность гораздо хуже. Дебра молится с медсестрами и раз за разом повторяет: «Господь милостив. Господь милостив».

Я тянусь к выключателю и чувствую, что должна ей что-то сказать.

– Дебра?

– Да, дорогая?

– Господь милостив, Дебра. Господь милостив.

Наутро меня выписывают, и Стивен везет меня по Саммиту в машине мамы и Аллена. Мы проезжаем мимо «Фэйр-Оукс»[18] – старой психиатрической лечебницы, в которой сейчас находится центр реабилитации наркоманов; мимо школьного поля для лакросса, где я когда-то стояла на воротах; и «квартала 51» – многоквартирного дома на окраине, где много лет назад жили и устраивали вечеринки наши друзья. Потом встаем на светофоре, и Стивен включает магнитолу. В динамиках слышится бренчание испанских гитар в ритме фламенко.

«Пожухлые листья, серое небо. Я вышел на прогулку зимним днем». Стивен узнал песню – одну из наших любимых, песню, напомнившую ему о детстве. Его мама всегда слушала The Mamas and the Papas в машине. «Проходил по пути мимо церкви и зашел. Опустился на колени и стал молиться».

И как по команде, мы со Стивеном одновременно начали подпевать:

– Я мечтаю о Калифорнии в этот холодный зимний день.

Стивен на мгновение оторвался от дороги и удивленно и обрадованно взглянул на меня. Вот оно, наконец, подтверждение, которого он ждал все это время: я все еще была прежней.

Часть третья

В поисках утраченного времени

«У меня осталось лишь самое примитивное осознание своего существования, подобное тому, что, затаившись, проскальзывает иногда в глубинах животного сознания; даже пещерный человек обладал большей человечностью, чем я; но потом память – не о том месте, где я находился тогда, но о других местах, где я жил и, возможно, скоро окажусь, – возникла вдруг, словно веревка, опущенная кем-то с небес, чтобы помочь мне выкарабкаться из бездны небытия; сам бы я этого сделать никогда не смог».

Марсель Пруст «В поисках утраченного времени»

35. Видеозаписи

Вставляю в проигрыватель диск с надписью «Кэхалан, Сюзанна». Запись начинается. Я стою в центре экрана и вглядываюсь в объектив камеры. Больничная ночнушка сползла с левого плеча; волосы грязные, свалявшиеся.

– Пожалуйста, помогите, – говорю я.

Я лежу на спине, неподвижная, как статуя, и смотрю прямо перед собой; глаза – единственное, что выдает мой панический страх. Глаза поворачиваются и смотрят в камеру – на меня нынешнюю.

Такой страх не отражается на фотографиях или когда мы знаем, что нас снимают. Но сейчас я смотрю в камеру так, будто по ту сторону объектива – сама смерть. Никогда не видела себя такой незащищенной, такой расстроенной, и это меня пугает. При виде этой животной паники мне неуютно, но больше всего тревожит то, что эмоции, которые когда-то были такими сильными и буквально потрясали все мое существо, теперь исчезли без следа. Эта испуганная девушка на экране мне незнакома, она чужая, и я не представляю, что это значит – быть ей. Не будь у меня в руках этой электронной улики, никогда бы не подумала, что способна достичь такой степени сумасшествия и отчаяния.

Мой видеодвойник прячет лицо под одеялом, ухватившись за него так крепко, что белеют костяшки.

* * *

– Пожалуйста, помогите, – снова молит двойник.

Может, я смогу ему помочь?

36. Мягкие игрушки

«Каково это – быть другим человеком?» – спрашивают меня.

И у меня нет однозначного ответа на этот вопрос, потому что в тот сумрачный период моей жизни у меня, по сути, отсутствовало осознание себя как таковое; я утратила возможность анализировать, способность с уверенностью заявить: «Вот такая я сейчас. А такой была». И все же какие-то обрывки воспоминаний о тех нескольких неделях, что я провела в больнице, отложились в голове. Ближе к воссозданию того времени, когда я полностью утратила связь со своей истинной сущностью, мне уже не подойти.

Через несколько дней после того как меня в первый раз выписали, Стивен повез меня в гости к своей сестре Рэчел. Та жила в Чэтхеме, Нью-Джерси.

Помню вид, открывавшийся из моего окна. Мы проезжали по знакомым пригородным аллеям, усаженным рядами деревьев. Я смотрела в окно, а Стивен держал меня за руку свободной рукой. Думаю, мое возвращение в реальный мир нервировало его не меньше моего.

– Хорошая индейка, – вдруг проговорила я, когда мы свернули на дорожку к дому.

Я вспомнила вечер, когда Стивен принес мне в больницу остатки пасхального ужина – жареную индейку. Он засмеялся, я тоже улыбнулась, хотя в тот момент, наверное, и не понимала почему.

Стивен припарковался у навеса для хранения дров, под баскетбольным кольцом. Я потянулась к ручке двери, но мелкая моторика еще не восстановилась, и дверь я открыть не смогла. Стивен подбежал к моей дверце и помог мне выйти из машины.

Во дворе нас встречали сестры Стивена Рэчел и Бриджет и их маленькие дети – Эйден, Грейс и Одри. Они краем уха слышали, что со мной произошло, но Стивену было так больно об этом рассказывать, что можно сказать, они были не готовы к тому, что увидели. Бриджет и вовсе потрясло мое состояние.

Я была не причесана, покрасневший и воспаленный выбритый участок на голове все еще не зарос волосами; виднелись скреплявшие кожу металлические скобы. Веки слиплись от желтого гноя. Я ходила нетвердым шагом, как лунатик – одеревенелые руки были вытянуты вперед, глаза открыты, но взгляд не фокусировался. Тогда я понимала, что «не в себе», но понятия не имела, как глубоко шокировала внешняя перемена во мне тех, кто знал меня раньше.

Вспоминая моменты, подобные этому (а на раннем этапе моего выздоровления, когда я еще делала первые шаги, они случались часто), я жалею, что не могу помочь этому печальному, потерянному подобию себя, опустившись с небес и защитив его как ангел-хранитель.

Приказав себе не таращиться, Бриджет попыталась скрыть беспокойство – боялась, что я его почувствую, – но в итоге разволновалась еще сильнее. Мы с Рэчел познакомились на первом дне рождения ее дочери в октябре. Тогда я была открытым и разговорчивым человеком и в отличие от прошлых пассий Стивена меня ничуть не смущало то, что с родными его связывают столь близкие отношения. Теперь же перемена была разительной – колибри превратилась в ленивца.

В силу своего возраста Одри и Грейс не замечали, что что-то не так. Но общительный шестилетний Эйден держался в стороне: его явно нервировала странная новая Сюзанна, совсем не похожая на ту, которая играла с ним и подшучивала над ним всего пару месяцев назад. (Впоследствии он признался маме, что я напомнила ему умственно отсталого, с которым он часто встречался в городской библиотеке. А я даже в полуосознанном состоянии чувствовала его настороженность и не понимала, почему он так меня боится.)

И вот мы стояли на дорожке во дворе, пока Стивен раздавал подарки.

После выписки из больницы мне захотелось раздать мягкие игрушки, которых за время болезни накопилось немало. Я была благодарна тем, кто подарил их мне, но они вызывали у меня тревожные ассоциации с тем периодом, когда я снова впала в детство и стала беспомощной. Мне хотелось избавиться от них и подарить их детям. Эйден торопливо поблагодарил меня и спрятался за спину матери, а две его маленькие сестрички вцепились мне в ноги и пропищали: «Спасибо!»

Это воспоминание о первом случае взаимодействия с внешним миром – первом из многих – длилось всего пять минут. После того как Стивен раздал подарки, разговор утих; все присутствующие преодолевали внутреннее сопротивление, пытаясь поддерживать ничего не значащую беседу и одновременно игнорировать самое главное, что сейчас их занимало: мое ужасное состояние. Неужели теперь я буду такой всегда? Будь я собой, то попыталась бы заполнить неловкие паузы в разговоре. Но сегодня я этого не делала. Я молчала и не выказывала эмоций, а внутри кричала от отчаяния, мечтая сбежать от этого общения, причинявшего боль всем участникам.

Стивен почувствовал мою усилившуюся неловкость, положил ладонь мне на спину и повел меня в машину, где было безопасно; в машину, которая вернула нас домой, в маленький защищенный мирок, уединенное убежище. Хотя встреча с родственниками была краткой, прошла без казусов и на фоне других событий выглядела незначительной, в моей памяти она отпечаталась как поворотный момент первого этапа выздоровления, безапелляционно свидетельствовавший о том, какой болезненный и долгий путь мне еще предстояло пройти.

Ясно помню еще один случай, относящийся к тому же размытому периоду после выписки: первый раз, когда я увидела брата. Пока моя жизнь менялась безвозвратно, Джеймс заканчивал первый год обучения в университете Питтсбурга. Хотя он очень просил родителей разрешить ему меня навестить, те были неумолимы: он должен был окончить первый курс. И когда наконец все экзамены были позади, отец поехал в Питтсбург, чтобы привезти брата домой. Они ехали шесть часов, и за это время папа рассказал все, что мог, о событиях прошедших месяцев.

– Готовься, Джеймс, – предупредил он. – У тебя будет шок, но мы должны настроиться на лучшее.

Когда они приехали, нас со Стивеном не было дома. Отец высадил брата у входа – отношения между моими родителями улучшились, но не настолько, чтобы заходить друг к другу домой. Джеймс смотрел матч «Янкиз» по телевизору и с волнением ждал встречи со мной. А услышав, как скрипнула дверь черного хода, вскочил с дивана.

Позднее он признался, что эта картина – я на пороге дома – останется с ним навсегда. На мне были большие очки в поцарапанной оправе, белый кардиган, ставший на два размера больше, и черное платье средней длины, сидевшее, как балахон. Лицо опухло, на нем застыла незнакомая гримаса. Шатаясь и опираясь на руку Стивена, я поднялась по ступенькам и вошла в дом. Казалось, я одновременно постарела лет на пятьдесят и помолодела на пятнадцать – гротескный гибрид старухи, потерявшей свою трость, и младенца, который только учится ходить. Хотя Джеймс смотрел на меня, я заметила его не сразу.

На меня эта встреча произвела столь же сильное впечатление. Джеймс всегда был для меня младшим братиком, а теперь вдруг в одночасье стал мужчиной – широкие плечи, щетина на подбородке. Он смотрел на меня, и смесь удивления и сочувствия на его лице была столь сокрушительной, что я рухнула на колени. Лишь увидев, как он смотрит на меня, я поняла, каким тяжелым все еще было мое состояние. Возможно, это осознание обрушилось на меня потому, что мы с братом были очень близки, а может, потому, что я всегда считала себя старшим другом «малыша Джеймса», его опекуном. Теперь же мы явно поменялись ролями.

Я так и сидела на пороге, и Джеймс с мамой подбежали и обняли меня. Мы все заплакали и принялись шептать: «Я люблю тебя».

37. Дикие сердцем

В свободное от врачей время родители разрешали мне одной прогуливаться в живописной центральной части Саммита и пить кофе в «Старбаксе» (хотя ездить к Стивену в Джерси на поезде мне еще было нельзя). Тогда меня повсюду возил Джеймс.

После возвращения из университета ему понадобилась примерно неделя, чтобы привыкнуть к своей новой тихой и рассеянной сестре. Мне всегда нравилось считать, что это я была для Джеймса проводником в мире самых последних тенденций: посылала ему диски Red Hot Chili Peppers в летний лагерь, дала впервые послушать Radiohead, достала билеты на концерт Дэвида Бирна в Питтсбурге. Но теперь он сам рассказывал мне о новинках: новых исполнителях, фильмах, которые мне просто необходимо было посмотреть. И мне было нечего добавить.

Хотя собеседник из меня был никудышный, Джеймс проводил со мной много времени. По вечерам он работал в ресторане недалеко от дома, но в свободное время возил меня в город в кафе-мороженое и покупал вазочку мятного мороженого с шоколадной крошкой и посыпкой – в те странные весенние и летние месяцы я попробовала этот десерт не меньше тридцати раз. Иногда мы ездили даже дважды в день. А еще по вечерам мы часто смотрели «Друзей». Раньше мне никогда не нравился этот сериал, но теперь я буквально зациклилась на нем, хотя Джеймс по-прежнему не особо его любил. Смеясь, я прикрывала рот руками, но потом забывала их убрать и так и держала. Спохватывалась лишь через несколько минут и тогда опускала.

Однажды я попросила Джеймса отвести меня в город на педикюр – у моего сводного брата скоро была свадьба. Он высадил меня в центре, и я сказала, что позвоню ему через час; но когда отец приехал в Саммит из Бруклина меня навестить, то обнаружил, что меня нет уже два часа и я так и не звонила (я зашла в «Старбакс» выпить кофе, а потом пошла в салон – это меня задержало). Началась паника. Меня стали искать по всему городу, и наконец отец остановился у «Маникюрного салона Ким».

Заглянув в тонированную витрину салона, он увидел меня в массажном кресле. Я сидела с застывшим видом и смотрела прямо перед собой – будто спала с открытыми глазами. С уголка нижней губы капала слюна. Другие клиентки салона – женщины средних лет, «мамочки из Саммита», как их называли, – уже нервно поглядывали в мою сторону. Их безмолвные взгляды как будто говорили: «Посмотри-ка на эту ненормальную!» Отец потом признался, что пришел в такую ярость, что вынужден был отойти от окна, прислониться к витрине соседнего магазина и успокоиться. И лишь через минуту он сделал глубокий вдох, вошел в салон с широкой улыбкой и произнес:

– Вот ты где, Сюзанна. А мы тебя искали!

На той же неделе мама взяла выходной и предложила пройтись по обувным магазинам на Манхэттене. В одном из бутиков в Верхнем Ист-Сайде я засмотрелась на туфли, и тут к маме подошла продавщица.

– Как тихо и спокойно она себя ведет! Какая милая девочка, – радостно заметила женщина. Она явно посчитала меня умственно отсталой.

– Она не милая, – процедила мама, придя в ярость.

Я, к счастью, не слышала их разговор.

* * *

На обратном пути в электричке я заснула на мамином плече. Из-за лекарств и остаточной когнитивной усталости моего выздоравливающего мозга попытки вести себя «нормально» всегда действовали на меня выматывающе.

В Саммите, спускаясь по ступеням с железнодорожной платформы, я вдруг услышала свое имя. Сначала я решила не обращать внимания. Мало того, что реальный мир и иллюзорный по-прежнему путались у меня в голове, мне сейчас меньше всего хотелось встретить кого-то из знакомых. Но меня окликнули еще раз. Я повернулась и увидела свою старую школьную подругу Кристи – та шла нам навстречу.

– Кристи, привет. – Я пыталась говорить громко и уверенно, но все равно получился шепот.

Мама заметила это и объяснилась за меня:

– Мы ездили в город пройтись по магазинам. Купили туфли. – Она приподняла пакеты.

– Здорово. – Кристи вежливо улыбнулась. Она слышала, что я заболела, но не подозревала, что проблема связана с неврологией. Наверное, думала, что я ногу сломала. – Как ты себя чувствуешь?

Как я ни пыталась призвать на помощь свою говорливость, которая некогда была моей отличительной чертой, на ее месте осталась лишь зияющая дыра. Внутри меня все так перепуталось и стало таким непонятным, что я стала неспособна на светские беседы. Я могла думать лишь о том, как горят мои щеки и потеют подмышки. В тот момент я поняла, какой это дар – умение общаться.

– Хороошооо. – Я протянула это слово, будто мой рот был набит манной кашей.

Мысли продолжали кружиться, натыкаясь на пустоту. «Ну скажи же что-нибудь, скажи!» – кричал мой внутренний голос, но безуспешно. Стоя в тишине, я чувствовала, как солнце обжигает плечи. Кристи встревоженно смотрела на меня. Неловкая пауза – и она помахала рукой, сославшись на то, что опаздывает.

– Рада была повидаться, – сказала она и повернулась, чтобы уйти.

Я кивнула и проводила ее взглядом. Она скрылась за дверью на станцию. Я же чуть не расплакалась прямо там, посреди улицы. В тот момент я чувствовала себя совершенно беспомощной – в особенности по сравнению с ощущением, охватывавшим меня на пике психоза: что мне, как сверхчеловеку, все подвластно. Догадавшись, насколько глубоки были мои переживания, мама взяла меня за руку и повела к машине.

* * *

Несмотря на то что я все еще вела себя как зомби и крайне нервировала этим окружающих, Джеймс, как и Стивен, порой замечал во мне проблески «старой» Сюзанны. Все надеялись, что рано или поздно она вернется. Однажды в гости заехала Ханна. Мы сидели в гостиной и смотрели «Синий бархат» – фильм моего любимого режиссера Дэвида Линча. Прошло примерно пятнадцать минут с начала фильма, и Джеймс с Ханной разговорились о том, как ужасно играют актеры. Я ничего не ответила, но намного позже, когда они говорили уже о другом, прервала их и заметила:

– Это нарочно. Плохая игра. Это ранний стиль Линча. В «Диких сердцем» они играют уже намного лучше.

Джеймс и Ханна замолчали, тихо кивая. В тот вечер никто ничего не сказал, но позднее они вспоминали этот момент как еще одно подтверждение тому, что моя прежняя личность не пострадала – она просто была еще глубоко запрятана.

38. Друзья

Не считая прогулок до «Старбакса», просмотра «Друзей» и поездок в кафе-мороженое, мои дни проходили в постоянном ожидании – я, как истосковавшийся щенок, ждала приездов Стивена. Тот приезжал в Саммит на пригородном поезде.

За руль мне было нельзя, и на станцию меня возили мама, Аллен или Джеймс. Как-то раз мы с мамой сидели в машине и ждали появления Стивена, и тут она воскликнула, показав пальцем на платформу:

– Вот он! Смотри, как изменился!

– Где?

Я оглядывала толпу. Но узнала его, лишь когда он остановился у моего окна. Он сбрил бороду и отрезал свои волосы длиной до подбородка: теперь у него была щеголеватая стрижка, волосы гладко зачесаны назад в стиле 1940-х. Он показался мне еще красивее, чем всегда. Глядя, как он садится в машину, я вдруг ощутила щемящее чувство благодарности за то, что мне встретился такой преданный и самоотверженный друг. Конечно, я знала об этом и раньше, но в этот момент меня переполнило глубокое чувство к нему.

Я поняла, что люблю его не только потому, что он не бросил меня, но и за то, что он наполнил мою жизнь ощущением безопасности и смыслом в сложнейший ее период. Я много раз спрашивала у него, почему он остался, и он всегда отвечал одинаково: «Потому что люблю тебя и хотел быть с тобой; потому что знал, что ты все еще там». Благодаря силе любви он продолжал видеть меня прежнюю, невзирая на все метаморфозы моей личности.

И хотя для Стивена, как он утверждал, я всегда оставалась той же «старой» Сюзанной, большинству людей с этим было сложнее. Через несколько дней я согласилась пойти на вечеринку в честь возвращения Брайана, одного из наших со Стивеном самых близких друзей. Тот ненадолго приехал домой из Остина, где сейчас жил.

Когда мы приехали, на заднем дворе дома его матери горел гриль и люди разных возрастов сидели вокруг, ели бургеры, играли в петанк и общались. Но стоило нам со Стивеном и его сестрами присоединиться к компании, как я буквально почувствовала «перемену ветра»: все принялись таращиться на меня, больную девушку. Хотя, скорее всего, мне это почудилось – ведь большинство приглашенных даже не знали о моей болезни, а многие видели меня впервые, – мне казалось, что я в центре внимания, и это внимание было мне совсем неприятно.

Но друзья, которые были на том же празднике, вспоминают, что я выглядела неестественно счастливой и улыбалась приклеенной, застывшей улыбкой до ушей. Может, это была маска, своего рода защитная броня, при помощи которой я пыталась отгородиться от пугающей меня толпы?

На вечеринке меня почти никто не расспрашивал о больнице, хотя те, кто слышал о моей беде, подходили настороженно, потупив глаза, – как будто им было стыдно, что они знали, хоть и мельком, о том, что случилось со мной. Этим людям казалось, что я ускользнула от них, а на смену пришел двойник Сюзанны, который лишь напоминал о том, каким человеком я была когда-то. А у меня в голове крутились вопросы: слышали ли они о том, что я лежала в больнице? Или им сказали, что я сошла с ума? Вместо того чтобы заговорить с ними, я сверлила их неподвижным взглядом, не в силах выдавить ни слова. Наконец я бросила все попытки завязать общение и сосредоточилась на поедании сочного арбуза и жаренных на гриле бургеров.

Однако рядом со мной был мой спаситель – Стивен. Его называли «заклинателем Сюзанны»: он каким-то образом чувствовал, что я хотела сказать. На празднике он стоял рядом и ни на минутку не выпускал меня из поля зрения. Когда к нам подходили люди, не знавшие о моей болезни, он брал разговор на себя – раньше не слишком общительному, прохладному, как все калифорнийцы, Стивену это было несвойственно, но теперь он чувствовал, что это необходимо. Когда я не могла говорить, он говорил за меня. Как и пластиковая улыбка, Стивен стал для меня еще одним слоем защитной брони.

В какой-то момент моя старая подруга Колин (она слышала о моей болезни от сестры Стивена Бриджет) заметила, что красный арбузный сок стекает по моему подбородку и капает на платье. Она пришла в замешательство: сказать мне или оставить все как есть? Ей не хотелось меня смущать, но и не хотелось, чтобы на вечеринке я разгуливала как бестолковый ребенок. К счастью, ей не пришлось ничего делать: Стивен заметил, что я испачкалась, и вытер сок с моего подбородка.

Мы пробыли на празднике примерно час, после чего я подала Стивену знак. Тот понимающе кивнул. Пора было идти домой.

* * *

Вторая организованная вылазка в люди пришлась на последнюю неделю мая – мой сводный брат Дэвид женился. Поначалу предполагалось, что я стану подружкой невесты, и я незадолго до болезни даже купила платье, но после выписки из больницы невеста деликатно намекнула, что, возможно, мне лучше не принимать участия в церемонии.

Тогда я подумала: ну, а как же иначе? Она меня стыдится.

Теперь я понимаю, что она просто беспокоилась обо мне, но тогда ее отказ выглядел доказательством того, что я стала для всех обузой. Я привыкла, что все наоборот, что все хотят со мной общаться, – до моей болезни мы со Стивеном ходили на свадьбу, и там нас назвали «самой веселой парой». Теперь же все меня стыдились. Это уязвляло меня, разрушительно действуя на мое и без того хрупкое достоинство, которое за последние месяцы подверглось такой мощной атаке.

И все же мне хотелось доказать невесте и остальным гостям, что я не совсем потеряла человеческий облик. Я выпрямила волосы утюжком, чтобы спрятать шрам от биопсии, купила ярко-розовое платье, а Стивен надел стильный костюм с узким галстуком. Прошел всего месяц со времени нашей поездки к Рэчел, а я уже шла на свадьбу. Для меня это был важный шаг на пути к выздоровлению. Период, когда я выглядела и вела себя заметно «не так», уже миновал, хотя лицо у меня по-прежнему было опухшим от стероидов, а речь сбивчивой и по большей части односложной. Но если не присматриваться слишком пристально, со стороны мы со Стивеном казались обычной парой хипстеров.

Церемония проходила в особняке в нью-йоркском Хадсон-Вэлли. Его ворота были увиты виноградом, а цветущее поле простиралось, насколько хватает глаз. Почти весь праздник мы со Стивеном простояли у импровизированной кухни, где сновали официанты с подносами закусок. На меня напал жуткий голод – возможно, из-за стероидов, повышающих аппетит.

В начале вечера мама заставила меня пообещать, что я выпью всего один бокал вина. Я, само собой, согласилась, но потом забыла и выпила несколько бокалов шампанского. Есть у меня одно качество, которое болезнь лишь усилила, – упрямство или настырность, зовите, как хотите.

Хотя мой мозг еще только начал восстанавливаться, а мешать алкоголь с антипсихотическими средствами, безусловно, очень опасно, я уперлась и решила, что должна выпить. Мне было все равно, если это окажет на меня разрушительное воздействие – мне казалось, что это осязаемый «мостик», связывающий меня с прежней Сюзанной. Прежняя Сюзанна всегда пила бокал или два бокала вина за ужином; значит, и новой положено так делать. Я разучилась читать, почти не могла поддерживать разговор и была не в состоянии водить машину, но, черт побери, выпить пару бокалов шампанского на свадьбе мне никто не мог запретить! Мама пыталась помешать, но знала, что не сможет противостоять моему упрямству: я бы все равно поступила по-своему. Алкоголь был для меня символом самостоятельности, и мои близкие решили, что лучше не растаптывать в прах то, что осталось от моего достоинства.

Когда начались танцы, мы со Стивеном даже вышли потанцевать твист. Мне тогда казалось, что я взорвала танцпол, игнорируя боль, ноющие лодыжки и тот факт, что теперь я уставала гораздо быстрее. (Но сводный брат потом рассказывал, что на танцполе я выглядела оглушенной и двигалась как робот, а вовсе не выделывала профессиональные па.)

Несмотря на все мои попытки выглядеть беззаботной и веселой, я с обострившейся чувствительностью воспринимала отношение ко мне других людей. Поскольку это был семейный праздник, все первым делом спрашивали: «Как дела?» На данном этапе я не могла ответить на этот вопрос. Но хуже было другое – фальшиво заинтересованный тон, которым со мной говорили, то, как отчетливо они выговаривали слова. Ко мне относились снисходительно, как к ребенку или очень пожилому человеку. Это действовало на меня угнетающе, но могла ли я их винить? Никто понятия не имел, что на самом деле творилось в моей голове.

Видя, что мне весело, мама радовалась, но тут ее безмолвную радость прервала одна из приглашенных.

– Очень жаль, что с Сюзанной такое случилось, – проговорила женщина и обняла маму. А мама не любит, когда к ней прикасаются чужие.

– Спасибо, – отвечала она, одним глазом продолжая присматривать за мной.

– Как это печально. Она так изменилась! В ней не осталось ни капли прежнего жизнелюбия. – Услышав эти слова, мама оторвалась от танцпола и смерила женщину уничтожающим взглядом. Нам теперь часто приходилось сталкиваться с бестактностью, но это был один из самых вопиющих случаев. – Как думаете, – продолжала гостья, – станет ли она когда-нибудь такой, как раньше?

Мама разгладила складки на платье – тоже розовом – и, покидая свою собеседницу, сквозь стиснутые зубы процедила:

– Она в полном порядке.

39. В пределах нормы

Хотя я существенно продвинулась на пути к выздоровлению, еще несколько месяцев центром моей вселенной были разноцветные пилюли, которые приходилось глотать шесть раз в день. Каждую неделю мама целый час раскладывала мои таблетки по ячейкам таблетницы размером с крышку обувной коробки. Бывало, что пропорции получалось рассчитать не сразу: дозировки были дробными и постоянно менялись. В таблетнице были отделения желтого, розового, голубого и зеленого цветов, семь вертикальных рядов на каждый день недели и четыре горизонтальных: утро, середина дня, вечер и перед сном. Эта таблетница стала моим постоянным спутником.

Я зависела от таблеток и не могла быть самостоятельной. Поэтому я их ненавидела. Они стали не просто символом моего инфантильного статуса – взрослый ребенок, живущий в мамином доме. От них я становилась сонной и заторможенной. Иногда я просто «забывала» их принимать (и это было очень опасно). Поскольку мне не хватало силы воли, чтобы просто выбросить их, я оставляла их в таблетнице. Мама замечала и отчитывала меня как малое дитя. В период выздоровления, который я провела в материнском доме, таблетки и связанные с ними ссоры неизменно ассоциировались у меня с ней. В практическом смысле мне нужна была мамина помощь, чтобы разложить таблетки по ячейкам, – ведь на тот момент для меня это задание было непосильным. Но на эмоциональном уровне мне стало казаться, что она, как и таблетки, символизировала мой презренный зависимый статус. Теперь я признаю, что по отношению к ней это было жестоко.

– Как прошел день? – спрашивала она, возвращаясь домой после долгого рабочего дня в офисе окружного прокурора.

– Нормально, – холодно отвечала я, не пускаясь в подробности.

– А что ты весь день делала?

– Да ничего.

– И как себя чувствуешь?

– Нормально.

Вспоминая эти разговоры, я сгораю от стыда – ведь мы с мамой всегда были неразлучны, и можно представить, как обижало ее мое поведение. Теперь я понимаю, что тогда все еще таила на нее бесформенную злобу, обусловленную причинами, которые сейчас кажутся подлостью с моей стороны. Хотя пребывание в больнице осталось в памяти сплошным туманом, где-то в подсознании застряла злоба с того периода. Каким-то образом мне удалось убедить себя в том, что в больнице мама проводила со мной мало времени, хотя это было не так и уж точно несправедливо по отношению к ней. Ее страдания, которые она таила глубоко внутри, бессознательно просачивались наружу, и я «заражалась» ими.

Хуже всего, что с выпиской из больницы терзания не закончились: теперь ей приходилось жить рядом с этой враждебной незнакомкой, своей собственной дочерью, которая когда-то была ей близким другом. Но вместо того чтобы посочувствовать маминым страданиям, которые, безусловно, равнялись моим, а может быть, даже и превосходили их, я воспринимала их как личное оскорбление, признак того, что ей не по силам справиться с новой, «ущербной» мной, какой меня сделала болезнь.

Она подробно обсуждала свои чувства с Алленом, но по понятной причине не делилась ими с отцом. Общаясь друг с другом, мои родители обсуждали, как у меня дела, и почти не касались других личных или повседневных тем. Каждые две недели они вместе возили меня на прием к доктору Наджару. Тот всякий раз снижал дозировку стероидов. Затем доктор Арслан, в свою очередь, уменьшал дозу антипсихотических и успокоительных средств в соответствии с меняющейся дозировкой стероидов. Эти приемы действовали на меня воодушевляюще, ведь они означали, что я уверенно иду на поправку. Да и мои родители вроде как стали лучше ладить.

Доктор Арслан всегда задавал один и тот же вопрос:

– Оцените в процентах из ста, насколько вы уже похожи на «себя прежнюю»?

И каждый раз я уверенно отвечала:

– На девяносто.

Лишь покрасневшее лицо выдавало неуверенность. А порой, когда чувствовала себя особенно оптимистично, говорила, что и на девяносто пять процентов.

Отец всегда соглашался, даже если на самом деле думал иначе. Но мама часто мягко возражала:

– А мне кажется, процентов на восемьдесят. – Позднее она призналась, что и эта цифра была завышена.

Хотя выздоровление, безусловно, является процессом относительным (нужно осознавать, где начало пути, чтобы понять, сколько ты уже прошел), вскоре нам предстояло заручиться мнением экспертов – я должна была пройти два оценочных теста в Институте реабилитационной медицины Раска при университете Нью-Йорка. Перед поездкой я жутко нервничала. Хотя дела мои явно шли на поправку, не хотелось получить очередное подтверждение своей неспособности выполнять простейшие задачи. Но мама настаивала, что я должна поехать.

Первый тест я почти не помню, так как из-за усталости не смогла выполнить почти ни одно задание. Помню лишь широко раскрытые, дружелюбные голубые глаза молодой женщины-психолога. Во второй раз мама с папой проводили меня в тот же 315-й кабинет института Раска, и тот же врач – Хилари Бертиш – пригласила меня в свой офис. Родители остались ждать в приемной. Доктор Бертиш позднее рассказывала, что даже тогда я как будто еще жила в другом мире и отвечала на ее вопросы заторможенно; у нее возникло впечатление, будто я вовсе ее не слышу. Мое поведение чем-то напомнило ей негативные симптомы шизофрении: невыразительность, равнодушие, отсутствие эмоциональных реакций, монотонная, односложная речь.

Доктор Бертиш предстояло оценить мою память и способность к сосредоточению посредством теста на выявление одинаковых символов. Я должна была вычеркнуть определенные буквы и слова в газетной статье средней длины. Сначала она попросила меня вычеркнуть все буквы х. Я выполнила задание, но у меня ушло на это 94 секунды – то есть я попала в категорию «существенное повреждение способностей», причем по нижней планке. Затем мне поручили вычеркнуть буквы с и e. Я пропустила четыре буквы, а на выполнение задания ушло 114 секунд: снова худший из возможных результатов. Дальше было самое сложное: найти на странице все союзы и, но и или. Помню, как в голове у меня все смешалось; я то и дело забывала, какие именно слова нужно искать. Из 173 слов я пропустила 25. Более 15 пропущенных слов уже считается существенным отклонением от нормы. Мои результаты были ужасными – и концентрация, и скорость, и точность выполнения задания.

Доктор Бертиш перешла к оценке рабочей памяти – способности удерживать информацию в уме в течение короткого промежутка времени. Она зачитала вслух простые математические примеры; несмотря на их примитивность, я смогла решить лишь 25 процентов.

Визуальная рабочая память оказалась еще хуже. Доктор Бертиш в течение нескольких секунд показывала мне картинку – геометрическую фигуру, – а потом просила нарисовать по памяти. Как бы я ни пыталась, воссоздать фигуру в памяти не получалось. Мой результат оказался в районе 1 процента – существенное повреждение способностей.

Я также не смогла блеснуть умением извлекать слова из памяти. Доктор Бертиш повторила тот же тест, который проводила в апреле Крис Моррисон (с названиями фруктов и овощей). Но на этот раз мне предстояло за минуту назвать как можно больше слов на ф, а и с.

Ф: фабула, факт, фикция, фильм, фиалка, фантастика, фанат, фигурный, фантазия, ферма, форма.

А: апельсин, акула, арка, автомат, ад, антикварный, адрес, арка, айва (поскольку я дважды назвала «арку», засчиталось только девять).

С: сад, сова, сажа, салат, саламандра, секс, самец, самка, самолет, север, ситуация, седло.

Я назвала 32 слова за 3 минуты. По сравнению с апрелем это было значительное улучшение (тогда я назвала 5 слов за 1 минуту), но все же средний результат был равен 45.

А вот в других областях мои показатели значительно улучшились. Так, речевая деятельность была «превосходной» – 91 процент. Способность к устным абстрактным рассуждениям (ее проверяли с помощью аналогий, например: «Что общего у России и Китая?») оказалась на высшей границе нормы – 85 процентов. Несмотря на затруднения в сфере базовых когнитивных способностей, я по-прежнему сохранила сложное аналитическое мышление, чем поразила доктора Бертиш. В тесте на распознавание закономерностей я ответила правильно на все вопросы, хоть он и занял у меня больше времени, чем у среднестатистического человека. Я не смогла нарисовать восьмиугольник по образцу, но была способна на сложные логические рассуждения. Впоследствии доктор Бертиш призналась, что то, что происходило у меня внутри, совсем не соответствовало внешним параметрам. Другими словами, Сюзанна «внешняя» совсем не соответствовала Сюзанне «внутренней», и на самом деле я осознавала реальность гораздо острее, чем казалось со стороны. Я тоже ощущала этот разрыв. Часто бывало, что мое «я» словно пыталось достучаться до внешнего мира, но в этом ему мешал «больной» посредник – мое тело. Нечто подобное я почувствовала и на вечеринке, и на свадьбе несколько недель тому назад.

В конце последней беседы доктор Бертиш спросила, какие проблемы, на мой взгляд, являются в данный момент самыми насущными.

– Проблемы с концентрацией. Память. Не могу подобрать нужное слово, – ответила я.

Мой ответ ее успокоил. Я смогла точно объяснить, что со мной не так. Неврологические больные часто не могут сразу указать, что с ними не так. Им не хватает осознанности, чтобы понять, что они больны. Как ни парадоксально, моя способность указать на свои слабости была преимуществом.

Это объясняло, почему я так переживала, общаясь с людьми: я понимала, какой странной и заторможенной кажусь окружающим, особенно людям, которые знали меня до болезни. Я поделилась своими мыслями с доктором Бертиш, признавшись, что в присутствии окружающих часто испытываю подавленность и беспокойство. Доктор посоветовала записаться на индивидуальные и групповые сеансы когнитивной терапии, поработать с психотерапевтом, который помог бы справиться с депрессией и тревожностью, и посещать группы поддержки для молодых пациентов моего возраста.

Но моя уверенность в себе была настолько расшатана, что я не сделала ничего. И теперь понимаю, что совершила большую ошибку: после травмы или болезни мозг нередко получает способность излечиваться спонтанно, сам собой, и лучше использовать все возможности, чтобы ускорить процесс выздоровления. Хотя до сих пор неясно, какую роль играет когнитивная терапия в лечении моей болезни, если бы я послушалась совета врача, то наверняка поправилась бы быстрее. Но мне казалось, что посещение сеансов терапии в моем случае лишь подчеркивало разобщенность между «внешним» и «внутренним», и мысль о них была мне ненавистна. К доктору Бертиш я так и не вернулась. Более того, я только через год связалась с ней, чтобы получить результаты этих самых тестов уже годичной давности! До этого мне не хватало духу узнать, насколько плохи были мои дела.

40. Немного регги после ужина

Конечно же мне казалось, что еще раз лечь в больницу – значит сделать шаг назад на пути к выздоровлению. Поэтому когда в конце мая доктор Наджар позвонил маме и сообщил, что мне нужно вернуться в больницу, чтобы провести второй курс лечения иммуноглобулином, я очень расстроилась. Одна мысль о резком свете больничных ламп, постоянном вмешательстве медсестер в мою жизнь, об ужасных разогретых обедах из полуфабрикатов заставляла меня вздрогнуть. Чтобы как-то меня отвлечь, папа пригласил нас со Стивеном погостить у него с ночевкой. Теперь мы ездили к нему не реже раза в неделю и отдыхали в тенистом дворике – оазисе посреди Бруклин-Хайтс. Ели барбекю, пили сангрию, надев сомбреро. Дворик по периметру украшала электрическая гирлянда, а из динамиков доносилось пение Райана Адамса.

В тот вечер я почти не разговаривала; беседу вели в основном Стивен, Жизель и папа. Они пытались вовлечь меня в общение, но я лишь качала головой и продолжала неосознанно причмокивать губами.

– Я скучная. Мне нечего сказать. Со мной теперь неинтересно общаться, – повторяла я.

– Никакая ты не скучная, – горячо возражал отец.

Когда он слышал такие слова, у него сердце разрывалось. Через несколько лет в том же самом дворе, под той же гирляндой электрических лампочек он признался мне, что плакал по ночам, думая об этих моих словах.

Но никто, даже папа, не мог убедить меня в обратном. Несомненно, со мной было скучно. И это, пожалуй, было тем изменением, к которому мне тяжелее всего было приспособиться. Отчасти причиной тому были антипсихотические средства – они вызывали сонливость, рассеянность и повышенную утомляемость. И все же основным виновником утраты энтузиазма был, скорее всего, сам мой больной мозг. По всей видимости, электроимпульсы между нейронами лобной доли давали сбой или были слишком слабыми, с задержкой достигая своей цели.

Лобные доли большого мозга отвечают главным образом за выполнение сложных действий, поэтому эксперты называют их «генеральными директорами». Они окончательно формируются лишь к двадцати – двадцати пяти годам, и некоторые ученые считают, что именно зрелость лобных долей отличает взрослого человека от ребенка. Ясно одно: лобные доли наделяют нас творческой энергией и человеческими качествами; благодаря им мы становимся интересными.

К сожалению, хорошо известно, что бывает с людьми при повреждении лобных долей большого мозга – виной тому лоботомия, которую широко практиковали в 1950-е и 1960-е годы. Эта операция породила немало противоречий. Одной из ее разновидностей была так называемая «лоботомия при помощи ножа для колки льда».

В ходе этой процедуры врач отодвигал веко пациента, вставлял металлический стержень над глазным яблоком, продвигал, пока его кончик не касался дна глазницы, и начинал «долбить» по мозгу в течение нескольких минут. Эта грубая процедура повреждала нейронные связи в лобных долях. Ее результаты могли быть самыми разными: от притупления эмоций до инфантильного поведения. Некоторые пациенты полностью утрачивали способность серьезно мыслить и испытывать эмоции (это произошло, к примеру, с Рэндлом МакМерфи, персонажем Джека Николсона в фильме «Пролетая над гнездом кукушки»).

Хотя мои лобные доли восстанавливались дольше других отделов мозга (обычное дело для пациентов с моим заболеванием, как показывают новейшие исследования), улучшения все же были. Когда я лежала в больнице, один врач описал активность моих лобных долей как «близкую к нулевой». Теперь я, по крайней мере, сдвинулась с нулевой отметки.

* * *

К концу ужина меня так сморило, что я опустила голову на стол и проспала весь разговор, пока меня не разбудил собственный храп. Я вздрогнула, проснулась и поднялась по крутой металлической лестнице к колонке и своему айподу. Я недавно скачала песню Рианны «Ombrella», хотя она вышла несколько лет назад и такая музыка мне обычно не нравилась. Теперь же ее стилизованный ритм-энд-блюзовый вокал зазвучал в летней ночи.

Я с нежностью взглянула на отца, Стивена и Жизель и начала раскачиваться под музыку. Меня вдруг переполнила энергия. Музыка играла очень громко, и я начала двигаться под ритм – сперва почти инстинктивно, но вскоре уже танцуя всем телом, может, не слишком грациозно, но и не одеревенело, не механически, как на свадьбе месяц тому назад. Жизель заметила, как засветилось лицо Стивена, когда тот увидел, что я танцую столь непринужденно. Долгое время я была похожа на ходячего коматозного больного, но сейчас, увидев мой неуклюжий танец регги, они поняли, что я ожила.

Стивен взбежал по ступенькам, схватил меня на руки и закружил. Мы засмеялись: это выглядело так глупо. Папа с Жизель взялись за руки и начали медленно танцевать под ритмичную музыку.

41. Хронология

Мозг обладает удивительной гибкостью: он способен производить новые нейроны и создавать новые связи, «перепрограммируя» кору. По сравнению с ним компьютер, неспособный создать новое «железо» при сбое системы, выглядит беспомощной негибкой глыбой. Подобно нарциссам ранней весной, мои нейроны обрастали новыми рецепторами. Зима моей болезни подходила к концу.

Именно в период третьего пребывания в больнице наступил момент моего пробуждения. Я стала вести дневник, снова начала читать и впервые ощутила желание понять, что же со мной произошло. Возможно, из-за того что дневник является физическим свидетельством моего пробуждающегося я (я могу в буквальном смысле прочесть мысли той, все еще больной Сюзанны), я вообще могу теперь вспомнить о том, каково это было – быть ей (в отличие от более ранней Сюзанны, той, которой принадлежат параноидальные записи, сделанные еще до больницы, – она похожа скорее на обрывок смутного воспоминания, на персонаж из забытого фильма ужасов).

При этом Сюзанна, мысли которой я читаю в дневниках за период своего выздоровления, инфантильна и косноязычна – не то что проницательная добольничная я, которая даже в тяжком бреду демонстрировала странную прозорливость. Удивительно, но более поздние дневники напоминают те, что я вела в старших классах. Они полны поразительного невежества относительно моей личности и отсутствия всякого желания узнать себя. Вместо глубоких мыслей – десятки абзацев о недостатках фигуры (прибавка в весе – в дневниках периода выздоровления; слишком маленькая грудь в школьном дневнике) и глупые, мелкие повседневные дрязги (ненавистная больничная еда – ссоры с подружками, которые на самом деле не подружки, а стервы). Как я ни сочувствую этой уязвимой, юной Сюзанне (подобно тому, как сочувствую себе в подростковом возрасте), она – все же не я – не я нынешняя.

Я сделала первую запись в дневнике 3 июня 2009 года, когда мне делали вторую капельницу с иммуноглобулином. Папа, как обычно, сидел со мной каждое утро; он помогал мне писать, и именно он предложил восстановить потерянное время, составив хронологию событий по памяти. Моя хронология начиналась с «онемения и сонливости» и заканчивалась «третьим припадком в больнице». После того как я купила капучино в лобби больницы 23 марта, я уже ничего не помнила. Расписав все события, я вернулась назад и добавила «ночь у папы дома» между «вторым припадком» и «третьим» – вспомнила об этом лишь потом. Эта строчка написана очень неразборчивым почерком, и неспроста: я все еще стыдилась своего поведения в ту ужасную ночь (хоть и не помнила ее), и это было заметно даже по почерку.

Кстати, почерк был по-прежнему не похож на мой, но по сравнению с заметками, сделанными в первое пребывание в больнице (как будто писал ребенок), прогресс был очевиден. Теперь я изъяснялась полными предложениями и даже использовала точку с запятой. Однако самым важным в моей хронологии оказалось то, что в ней отсутствовало. Я абсолютно не помнила свое пребывание в больнице.

Отец встревоженно прочел мои записи. Это было первое подтверждение моей обширной амнезии. Но он скрыл удивление и помог вписать несколько собственных воспоминаний; хроника событий обрела более четкие очертания. Но до сих пор в ней много пустых мест – того, что не помним ни я, ни папа. Пробелы хоть и небольшие, но могут рассказать о многом: ведь потеря памяти возникает не только при повреждениях мозга, но и после психологической травмы. А тот период был чреват эмоциональными потрясениями для всех моих близких.

Папа помогал мне составить хронологию, заботясь исключительно обо мне. Самому ему было ненавистно вспоминать то время. Теперь у него был новый девиз: «Чтобы двигаться вперед, нельзя оглядываться назад». Но Жизель потом призналась мне с глазу на глаз, что ему было очень тяжело. Случившееся буквально уничтожило его. Когда родственники звонили узнать о моем состоянии, он просил ее отвечать, что его нет дома. Ему казалось, что, услышав знакомые голоса, он потеряет самообладание, которое с таким трудом сохранял. Брат вспоминает, как говорил с папой, когда еще был в Питтсбурге – в период обострения моей тогда еще загадочной болезни. В какой-то момент все звуки на том конце провода прекратились; он слышал лишь глубокие прерывистые вздохи – отец пытался сдержать рыдания.

А еще был папин дневник, который он решил отдать мне, вместо того чтобы лично рассказывать о произошедшем. Читая его, я смогла заново пережить свое пребывание в больнице, глядя на него папиными глазами. Я читала и перечитывала каждую строчку. Он писал о смешном и серьезном, а некоторые записи были столь душещипательными, что мне хотелось броситься к нему в Бруклин и покрепче обнять его. Но я сдерживалась. «Чтобы двигаться вперед, нельзя оглядываться назад». Хотя сама я была пока не готова это сделать, я не собиралась утягивать назад и его. Мой сильный защитник, мой ирландец, в глубине души оказался добряком, и его любовь ко мне, которую я в самые тяжкие времена ставила под сомнение, была неизмеримой. «Я знал лишь одно – она жива, и ее дух не пострадал. Нам предстояло вернуться в больницу для процедур, ходить по врачам, принимать лекарства, но сейчас моя девочка ехала домой», – этими словами заканчивался дневник.

Хотя я так толком и не поблагодарила папу (и раз на то пошло, и маму, Стивена, друзей, и даже врачей и медсестер), теперь мы регулярно ужинали вместе. По сравнению с нашими прежними встречами раз в полгода это был огромный прогресс. Иногда за ужином мы встречались взглядами и словно начинали общаться с помощью секретного шифра – потусторонняя связь, не иначе. Остальные присутствующие за столом в этот момент обычно замирали. Я не догадывалась, что это бестактно по отношению к ним, пока Жизель об этом не заговорила. «Вы, ребята, наверное, не понимаете, – призналась она, – но иногда тем, кто рядом с вами, тоже хочется, чтобы на них обратили внимание».

Но мы вовсе не нарочно их игнорировали. Просто мы с папой побывали на войне, сражались в окопах и несмотря ни на что вернулись живыми и невредимыми. Мы смотрели смерти в глаза – а ничто так не сближает людей.

* * *

В отличие от нашей новой дружбы с папой, с тех пор как я вышла из больницы, над нами с мамой нависли тучи – это было связано с таблетками, и не только. Думаю, все дело в том, что до больницы мы с мамой были очень близки; именно поэтому наши отношения в итоге пострадали. Отец был в моей жизни всего лишь примечанием, а мама – доминирующей силой. Поэтому ему и оказалось проще найти общий язык с «новой» Сюзанной.

Чтобы как-то справиться с происходящим, мама активно переиначивала историю моей болезни, настаивая, что на самом деле я «не так уж тяжело болела» и «она всегда знала, что я поправлюсь». Она убеждала себя в том, что я слишком сильная и не смогла бы болеть вечно. И никак не могла смириться с тем, что я все еще не выздоровела. Однажды в середине летом мы пошли в ресторан в Саммите. Стоял прекрасный вечер; легкий ветерок шелестел в складках зонтов над плетеной мебелью. Мы сели на улице, заказали рыбу и по бокалу белого вина.

Мы ужинали, и я начала расспрашивать ее о том, как вела себя в те дни в Саммите – до того, как меня забрали в больницу. У меня остались лишь туманные воспоминания о том времени; я помнила лишь галлюцинации и толком не знала, где реальность, где вымысел. Весь этот период был для меня сплошной загадкой, и мне очень хотелось по кусочкам восстановить ход событий.

– Ты была сама не своя, – ответила она. – Помнишь, как тебе делали ЭЭГ?

– ЭЭГ? Нет, не помню.

Но когда она пересказала мне события того дня, я кое-что вспомнила: медсестру со стробом в кабинете доктора Бейли. В отличие от пугающих сцен на записи с больничных камер видеонаблюдения, которые даже не отложились в моем мозгу, эти воспоминания сохранились. Проблема заключалась в том, что я не могла их извлечь. Когда мозг пытается вспомнить, устанавливается рисунок нейронных связей, аналогичный тому, который сложился при восприятии изначального опыта. Между ними прокладывается «мостик», и каждый раз, когда мы вспоминаем, связь укрепляется и возникает более прочная ассоциация. Но чтобы опыт вернулся в виде воспоминания, необходимы подсказки, помогающие вспомнить, – слова, запахи, образы.

Глядя, как трудно мне вспомнить, мама покраснела; у нее задрожала нижняя губа. Она закрыла лицо руками: впервые за долгое время я видела, как она плачет. В последний раз это было еще до того, как я заболела.

– Мне уже лучше, мам. Не плачь.

– Знаю, знаю. Глупая я, – отвечала она. – Но ты тогда правда сошла с ума. Ты входила в рестораны и требовала еду. Требовала! Хотя, наверное, ты и сейчас это можешь.

Мы рассмеялись. И в моей памяти вдруг вспыхнула картина: ряды диванов в закусочной; мужчина с размытым лицом за стойкой протягивает мне кофе. Воспоминание дразнило меня, намекая на все те моменты, которые забылись и никогда уже не вернутся. А потом и оно пропало.

В тот вечер ко мне не только вернулось одно из старых воспоминаний. Это был поворотный момент, когда мама наконец признала свой страх, слезами показав, что не всегда верила, что со мной все будет «в порядке». Это простое, естественное проявление эмоций ознаменовало поворот в наших отношениях. Мама снова стала моим самым близким поверенным, союзником и другом. Ей понадобилось признать, как близко я была от смерти (нечто прежде невозможное, ведь отрицание было ее механизмом выживания), чтобы мы снова сблизились.

42. Бесконечная шутка

Через четыре месяца после того, как я впервые попала в больницу, кончился договор аренды на мою квартиру в Адской кухне. Пособие по инвалидности урезали вдвое, так как с временных выплат меня перевели на постоянные, и я больше не могла позволить себе платить аренду. И вот однажды мы с папой встретились в моей старой квартире, чтобы разложить по коробкам мою старую жизнь и расчистить место для новой, совсем неопределенной.

Красное кирпичное здание было таким, как я его помнила, – сломанный домофон, росчерки граффити, табличка «частная собственность» на двери. Почтовый ящик был набит нераспечатанными письмами. Мимо прошел вахтер – полный мужчина средних лет, говоривший с сильным испанским акцентом. Увидев нас, бросил: «Как поживаете?» – будто я никуда и не пропадала. Может, правда, не заметил? Мы с папой поднялись по лестнице в подъезде, оклеенном серо-желтыми, местами отваливающимися обоями. Обстановка была так знакома, что я отчасти ожидала, что Дасти выбежит мне навстречу, хотя моя подруга Джинджер забрала ее к себе уже несколько месяцев назад.

Мы с папой упаковали кучу пластинок, собрали пакеты с зимней одеждой, книгами, кастрюлями, сковородками и постельным бельем. В середине сборов накрылся кондиционер: июль на Манхэттене – пекло, и мы не выдержали. Вернулись на следующий день и закончили сборы в удушающей жаре.

В моем дневнике отъезд из квартиры описан лишь одной строчкой, довольно поверхностной, как и большинство записей того периода: «Папа помог мне собрать вещи. Прощай, самостоятельная жизнь!» Эта короткая строчка не передавала всего разочарования, которое я испытывала. Ведь мало того, что моей самодостаточной жизни официально пришел конец, – мне пришлось съехать с моей первой «настоящей» квартиры, символа взрослой жизни, которая осталась в прошлом. Одно дело – переехать в родительский дом на несколько месяцев, зная, что стоит сесть на электричку, и я окажусь у себя дома. Теперь материнский дом был моим единственным местом жительства – я окончательно и бесповоротно вернулась в детство. Свободная жизнь на Манхэттене закончилась, по крайней мере пока.

Увы, реальность была неумолима: я больше не могла жить одна. Я понимала это, но никак не могла смириться. Вместо этого я сосредоточилась на будущем. Составила список людей, которых должна была поблагодарить; дел, которые собиралась сделать; статей, которые хотела написать. По утрам я планировала свой день, вписывая в расписание даже самые незначительные дела – «сходить в город» и «прочитать газету» – лишь потому, что мне доставляло удовлетворение их вычеркивать. Эти, казалось бы, мелкие детали были на самом деле важны: они доказывали, что мои лобные доли, мои «генеральные директора», начинают восстанавливаться.

Вместо того чтобы посещать сеансы когнитивной терапии, рекомендованные врачом, я стала готовиться к сдаче экзамена в магистратуру (одно время мне казалось, что следующим шагом в моей неясной судьбе должна стать учеба). Я купила несколько учебников, записала все незнакомые слова на карточки и повторяла их, а потом записывала те, которые не удавалось запомнить… Этому посвящены десятки страниц моего дневника: слова уже не запоминались так хорошо, как раньше.

Я также начала читать роман-дистопию Дэвида Фостера Уоллеса «Бесконечная шутка» – когда-то давно один из моих напыщенных профессоров в колледже ужаснулся, узнав, что я не читала эту книгу. Вооружившись словарем, я продиралась сквозь текст, ища определение каждого второго слова. Я завела файл в компьютере, в который заносила все слова из книги, значения которых мне пришлось смотреть в словаре. Даже сейчас эти слова кажутся сложными, но их подборка, как ни странно, на многое проливает свет:

• Истощенный (прил.) – бесплодный; утративший дух, силу, жизнелюбие; слабый, упадочный.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Новая книга мастера психологии профессора Е. П. Ильина посвящена ключевым вопросам психологии завист...
Блогер – это диагноз. Но с этим люди живут, наслаждаются жизнью, зарабатывают, радуются жизни! Как? ...
В моих произведениях главные герои — люди взрослые и умудрённые опытом. Вот я и решил написать о наш...
Больше половины супружеских пар считают, что секс во время беременности представляет опасность для р...
Вы устали уставать? Чувствуете, что сил ни на что не хватает с самого утра? Хотите всегда быть в тон...
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ НЕВЗОРОВЫМ АЛЕКСАНДРОМ ГЛЕБОВИЧЕМ, СО...