Узкая дорога на дальний север Флэнаган Ричард
– Даже если большинство умрет от истощения, вы должны завершить работу, – сказал, пожимая плечами, полковник Кота. – Даже если все перемрут.
И Накамура понимал, что и при таких жертвах нет иного способа исполнить повеления императора. В любом случае что такое военнопленный? Меньше, чем человек, просто матсредство, пущенное в ход, чтобы соорудить железную дорогу, как тиковые шпалы, стальные рельсы и путевые костыли. Если он, японский офицер, позволил бы себе попасть в плен, то все равно был бы казнен по возвращении на свою островную родину.
– Два месяца назад я прибыл из Новой Гвинеи, – сказал полковник Кота. – Остров Бугенвиль. Ява – блаженство, как говорится, Бирма – ад, но никому нет возврата из Новой Гвинеи. – Полковник улыбнулся, мешки на его лице приподнялись и опали, напомнив Накамуре склон холма с рубцами террас. – Я свидетельство того, что старые солдатские поговорки не всегда верны. Но там очень сурово. Американская воздушная мощь невероятна. Их «Локхиды» молотили нас день за днем. Круглые сутки – бомбежка и обстрел. Нам выдавали недельный рацион в расчете, что сражаться предстоит месяц. Нам бы только соль со спичками в районе боевых действий, мы бы со всем справились. А что мне сказать про американцев с австралийцами? Они могут похвастаться только своей материальной мощью, своими машинами, техникой. И мы непременно победим, потому что наш дух выстоит там, где их – рассыплется в прах.
И пока полковник говорил, его террасное лицо, как казалось Накамуре, вобрало в себя великое множество древней мудрости Японии, всего того, в чем Накамура находил благое и самое лучшее в своей стране, в своей собственной жизни. Накамура понимал, что полковник своим проникновенным голосом рассказывал ему нечто большее, чем просто историю. Слова его убеждали: какие бы ни выпали невзгоды, с какой бы нехваткой инструментов и рабочей силы ему, Накамуре, ни пришлось иметь дело, он выстоит, железная дорога будет построена, война закончится победой – и все это благодаря японскому духу.
Только вот что такое этот самый «дух», что в точности это означает, Накамура выразить бы затруднился. Он достоин, и он чист, для самого майора это сила более реальная, чем колючий бамбук и тик, дождь, грязь, камни, шпалы и стальные рельсы, с которыми они работают каждый день. Так или иначе, он стал его сутью, и все же словами этого не выразить. И, объясняя, какие чувства им владеют, Накамура вдруг понял, что начал рассказывать уже целую историю.
– Вчера вечером я разговаривал с доктором-австралийцем, – говорил он. – Доктор хотел знать, почему Япония начала эту войну. Я объяснил, что нами двигала идея благородства всеобщего братства. И упомянул наш девиз: «Весь мир под одной крышей». Но не думаю, что это было понято. Ну, я и сказал вкратце, как ныне Азия для азиатов с Японией во главе азиатского блока. Рассказал ему, как мы освобождали Азию от европейской колонизации. Очень трудно пришлось. Он все талдычил про свободу. – По правде говоря, Накамура понятия не имел, о чем твердил австралиец. Слова – да, зато понятия не имели вовсе никакого смысла.
– Свободу? – переспросил полковник Кота.
Они засмеялись.
– Свободу, – кивнул Накамура, и оба офицера вновь хмыкнули.
Собственные мысли были для Накамуры неведомыми джунглями, вероятно, для него познаваемыми. Кроме того, собственные мысли его ничуть не заботили. Его дело – быть уверенным, безошибочным. Для его больного разума слова Коты были как сяба. Накамуру заботили железная дорога, честь, император, Япония, а самого себя он считал добропорядочным и следующим законам чести офицером. Но все равно старался до конца постичь охватившее его смятение.
– Раньше, я помню, когда заключенные еще устраивали концерты, как-то вечером я стал наблюдать. Джунгли, костер, люди поют свою песню «Матильда кружит в вальсе». Это настроило меня на сентиментальный лад. Даже сочувствующий. Трудно было не растрогаться.
– Но железная дорога, – заметил полковник Кота, – не меньшее поле сражения, чем передовая на фронте в Бирме.
– Вот именно, – подтвердил Накамура. – Нельзя делать различие между человеческими и нечеловеческими деяниями. Нельзя указывать, нельзя говорить: вот тут этот человек – человек, а тот человек вон там – дьявол.
– Это верно, – согласился полковник Кота. – Идет война, а война выходит за рамки всего этого. И железная дорога Сиам – Бирма имеет военное значение, но и не это главное. Именно эта железная дорога представляет собой великое эпохальное строительство нашего века. Без европейской техники в сроки, считающиеся невероятными, мы непременно построим то, что, как европейцы утверждали много лет, построить невозможно. Эта дорога знаменует момент, когда мы и наше мировоззрение становятся новой движущей силой мирового прогресса.
Они выпили еще кислого чаю, и полковник Кота взгрустнул, что он не на фронте, где мог бы умереть за императора. Они кляли джунгли, дожди, Сиам. Накамура говорил, как трудно стало выгонять австралийцев на работу, что, будь у них хоть чуть больше понимания (и приятия) той великой роли, что дарована им судьбой, не пришлось бы терзать их так безжалостно. Не в его натуре быть таким суровым. Но – приходится, сталкиваясь с упрямством австралийцев.
– Они лишены духа, – сказал полковник Кота. – Именно это я видел в Новой Гвинее. Мы шли на них в атаку, и они разбегались, как тараканы.
– Будь в них дух, – подхватил Накамура, – они предпочли бы смерть позору находиться в плену.
– Помню, когда я впервые попал в Маньчжоу[41], прямо из офицерского училища, – стал рассказывать полковник Кота, сжав руку, словно собираясь драться или зажав рукоять меча. – Младший лейтенант, совсем зеленый. Пять лет назад. Кажется, так давно. Надо было провести полевые учения, чтобы подготовиться к боям. Однажды нас повели в тюрьму испытать нас на мужество. Заключенных-китайцев не кормили много дней. Они были совсем тощими. Их связали, завязали глаза, силой поставили на колени перед большим рвом. Командовавший лейтенант извлек из ножен меч. Зачерпнув рукой воды из ведра, сбрызнул ею обе стороны клинка. Я навсегда запомнил капавшую с его меча воду.
– Следите, – обратился он к нам. – Вот так рубятся головы.
15
В следующий субботний день жара сделалась просто невыносимой. Закончив накрывать к обеду и убедившись, что к ужину все готово, Эми Мэлвани решила переодеться и пойти искупаться. Большая толпа народу растекалась вверх и вниз по пляжу от дороги, ведущей из «Короля Корнуолла», и, шагая по песку, прислушиваясь к волнам и повизгиваньям, Эми (соломенная шляпа на голове, голубые шортики, белая батистовая блузка) хорошо понимала, что ее пристально разглядывают и мужчины, и женщины.
Долгие, невероятно жаркие летние дни, сладострастные ночи, душная спальня, звуки и запахи Кейта наполняли Эми Мэлвани совершенно непонятным беспокойством. Ее переполняло желание. Уехать, быть другой, где-то в другом месте, начать двигаться и никогда не останавливаться. И тем громче ее потаенное нутро вопияло к движению, чем больше она сознавала, что вмерзла в одно место, в одну жизнь. А Эми Мэлвани хотелось тысячу жизней, и она не желала, чтобы хоть одна из них походила на ее теперешнюю.
Порой ей удавалось воспользоваться войной и снисходительной натурой Кейта: вечерок тут, ночь там. Были маленькие приключения: после вечерних танцев офицер королевских ВВС прижал ее к стене, но, к ее огромному облегчению и легкой досаде, ограничился одними лишь буйными поцелуями да немного потискал. Она переспала с каким-то разъездным торговцем, иногда заходившим в бар гостиницы, которого однажды вечером встретила в городе у кинотеатра. Вышло все ужасно, такое, она почувствовала, раз уж началось, то закончиться могло лишь тем, что пустится на самотек. У торговца – по сравнению с Кейтом – тело было сильное, молодое, он был энергичен и внимателен – даже слишком. Вот и, оказавшись с ним в постели голой, она пришла в ужас: ей были невыносимы его прикосновения, его запах, тело. Жалела, что не ушла.
После ее вырвало, и она ощутила такую жуткую пустоту, что твердо решила: такого больше не никогда не повторится, – эта решимость помогла ей справиться с терзавшим ее чувством вины. По ее мнению выходило, что, вероятно, каким-то очень странным образом та неверность стала залогом ее последующей верности Кейту. А поскольку разъездного торговца она не любила, то и свыклась с мыслью, что по-настоящему никакой неверности и не было. Ее любовь к Кейту (какой бы она ни была) – все равно любовь: она все равно не была равнодушна к нему, восторгалась им, ценила его мягкость, бесчисленные мелкие проявления доброты. Месяцы, последовавшие после той жуткой ночи, в чем-то были самыми лучшими из прожитых вместе. И все же, даже когда Эми Мэлвани спала долго и сладко, когда просыпалась в безмятежном настроении, а Кейт приносил ей чашку чая в постель, ей хотелось чего-то другого, правда, выразить, чего именно, она бы не сумела. Пока, потягивая чаек, она следила, как он, выходя, загромождает широкой спиной дверь, все никак не могла отделаться от мысли, что же это за желание ее снедает: желание, от которого сосет под ложечкой, желание, от которого она порой непроизвольно вздрагивает, жуткое, не имеющее ни вида, ни названия желание, которое, думала она со страхом, может, и есть самая суть жизни.
И так тянулось более или менее весь последний год. Она флиртовала, но очень осмотрительно, заводила себе друзей среди тех, с кем дружить, возможно, и не стоило, но опять-таки так, что и ей, и другим это представлялось если и не совсем приемлемым, то и не неприемлемым. Оттого-то, чувствуя в себе странную свободу – и даже уверенность – в решимости не доводить никакое знакомство до чего-либо неприятного, она порой решалась говорить мужчинам что-то похожее на то, на что ее угораздило с тем высоким военврачом в книжном магазине. Но и тут она рассудила: видимо, в конечном счете в ее поведении ничего плохого не было, ведь, если разобраться как следует, никого из тех мужчин она не любила, а по-прежнему любила Кейта. У нее было такое чувство, будто она нашла баланс, который только усилит эту любовь, и она не понимала, зачем, почему, подходя тогда в книжном к высокому военврачу, она сняла обручальное кольцо.
И думая об этом, Эми понимала: то, что она сказала высокому военврачу, она прежде не говорила никому другому. Понять этого она не могла, как и не понимала, зачем в клубе накрыла его руку своей, как не понимала, зачем удерживала его, когда он собирался уйти из ее комнаты. Она просто решительно зареклась никогда больше не делать никаких таких глупостей. Старалась убедить себя: то, что было с ним, уже позади. Вот только в сердце поселился страх чего-то другого, и она изо всех сил старалась не позволить этому страху закрасться в ее слова или даже мысли.
Раскладывая полотенце на слепящем песке, а поверх него – соломенную шляпу, снимая одежду, Эми ощущала свою юность и тело как силу. И, невзирая на свою незаметность и незначительность, понимала: пусть и очень ненадолго, но все же она обрела какую-то особенность и значительность. Она побежала в воду. В отличие от многих женщин, робко заходивших в море по колено, Эми Мэлвани сразу же бросилась в волну, как раз когда та собиралась обрушиться на нее. А когда вынырнула, чувствуя соль на губах и невыносимый блеск неба, все ее смятение будто волной смыло, а на смену ему пришло странное ощущение, будто вынырнула она в какой-то новый центр жизни. На какой-то момент все оказалось в равновесии, все в ожидании.
Эми легла на воду. Далеко в море небольшая яхта вяло покачивалась на неподвижной воде. Развернувшись к берегу, Эми заметила на пляже средних лет мужчину в старомодном шерстяном купальном костюме, который не сводил с нее глаз. Был он безволос, а кожа его напоминала какую-то дичь перед тем, как ее отправили в духовку. Мужчина резко отвернулся.
И она вновь ощутила то странное, навязчивое чувство, которое не отпускало ее: только в чем состояло ее желание, Эми Мэлвани выразить не могла. Сделав несколько взмахов, она отплыла еще дальше, и чувствовалось, будто море, солнце и легкий ветерок – все велят ей совершить что-то, все равно что, но – что-нибудь. Покачиваясь на волнах, она видела других людей, плывущих вровень с нею, так много людей, выжидающих, надеющихся, так же, как и она, ждущих, когда нахлынет следующая волна, чтобы оседлать ее и прокатиться до самого берега. Когда океан за ее спиной стал вздыматься катящейся стеной, она заметила, как по гребню волны длинной линией скользит какая-то желтоглазая серебристая рыба.
Насколько она видела, вся рыба устремлялась в одном направлении по передку волны, рыбешки неистово трепыхались, силясь избавиться от сокрушительной хватки. И всякий раз волна подчиняла их своей мощи, несла, куда хотела, и блестящая рыбья цепочка ничего не могла поделать, чтобы изменить свою судьбу. Эми почувствовала, как ее саму вздымает на гребень волны, она застыла в предвкушении и возбуждении, не ведая, удастся ли ей поймать волну, а если удастся, то чем для нее и для рыб это может закончиться.
16
Полковник Кота разжал руку и сказал:
– Лейтенант расставил ноги, поднял меч и, крикнув, что было сил рубанул. Голова, казалось, отпрыгнула. Кровь все еще била двумя фонтанчиками, когда пришел наш черед. Было трудно дышать. Я боялся выставить себя дураком. Кое-кто попрятал лица в ладонях, один нанес удар настолько неумело, что легкое наполовину выскочило. Голова же все еще оставалась на месте, и лейтенанту пришлось устранить оплошность. И все это время я наблюдал: какой удар был хорош, какой плох, где становиться рядом с пленным, как держать пленного в смирении и не давать ему двигаться. Думая об этом сейчас, я понимаю, что все время, пока смотрел, я учился. И не только рубке голов. Когда пришла моя очередь, я поверить не мог, что исполнял все так спокойно, поскольку внутри меня обуял ужас. Тем не менее я без дрожи извлек из ножен меч, подаренный мне отцом, смочил его, не уронив, так, как показывал наставник, и какое-то время смотрел, как капельки сливаются на клинке и медленно скатываются. Вы не поверите, как здорово помогло мне это разглядывание воды. Я встал позади пленного, проверил равновесие, тщательно обследовал его шею: худую, старческую, грязную на складках – эту шею мне не забыть никогда. Еще и не начиналось, а все было позади, я же никак не мог понять, откуда на моем мече капельки жира, которые никак не оттирались выданной мне бумагой. Только о том и думал: откуда взялся жир у такого худого человека в худющей шее? Шея у него была грязная, серая, как грязь, на которую мочишься. Но стоило мне эту шею перерубить, как цвета оказались такими яркими, такими живыми: красный – от крови, белый – от кости, розовый – от плоти, желтый – от того самого жира. Жизнь! Те краски были самой жизнью. Я думал о том, как легко все получилось, как ярки и прекрасны краски, и был поражен, что все уже позади. Только когда следующий младший офицер выступил вперед, я заметил, что кровь все еще бьет из шеи моего пленного двумя фонтанчиками, точно так же, как и у жертвы лейтенанта, да только совсем слабо, так что, должно быть, после того, как я его убил, прошло время, пока я заметил. Больше к тому человеку никаких чувств у меня не было. Честно признаться, я презирал его за то, что он покорился участи своей настолько безропотно, никак не мог понять, отчего он не боролся. Только кто повел бы себя хоть как-то иначе? И все же я был сердит на него за то, что он позволил мне умертвить себя.
Накамура заметил, что, рассказывая свою историю, Кота сжимал и разжимал руку, привычную к мечу, будто репетируя или упражняясь.
– И то, что я чувствовал, майор Накамура, до того распирало мне нутро, словно я стал теперь другим человеком. Что-то такое я приобрел – вот что я чувствовал. Чувство это было огромным и ужасным. Словно бы я тоже умер, а теперь родился вновь. Прежде меня беспокоило, как я выгляжу в глазах своих солдат, когда стою перед ними. Зато теперь я лишь глянул на них. И этого хватило. Не стало у меня больше ни беспокойства, ни страхов. Просто я пристально смотрел и видел их насквозь: их страхи, грешки, вранье – я все видел, все знал. «У тебя глаза злые», – сказала мне как-то ночью одна женщина. Я мог просто поглядеть на людей, и этого хватало, чтобы нагнать на них страху. Однако через некоторое время ощущение это стало отмирать. Я стал чувствовать смятение. Потерянность. Солдаты вновь заговорили дерзко – потихоньку, у меня за спиной. Только я знал об этом. Никто меня больше не пугал. Это как филопон: раз уж стал его принимать, то пусть тебе и делается от него паршиво, а все равно снова хочется проглотить. Могу я вам довериться? Заключенные были всегда. Если проходило несколько недель, а я никому не отрубал голову, так я шел и находил того, кому недолго оставалось пребывать в этом мире, чья шея мне нравилась. Заставлял его рыть себе могилу…
И Накамура, слушая пугающий рассказ полковника, понимал, что даже и при таких ужасных поступках не было другого способа осуществить повеления императора.
– Шеи, – продолжил полковник Кота, отведя взгляд туда, где открытая дверь обрамляла залитую дождем ночь. – Ничего другого, признаться, я теперь и не вижу в людях. Только шеи. Не годится так думать, верно? Не знаю. Такой я стал. Встречаюсь с кем-нибудь новеньким – смотрю на его шею, прикидываю ее размер: легко ли будет срубить или трудно. И больше мне от людей ничего не нужно, только их шеи, тот удар, эта жизнь, те цвета – красный, белый, желтый. Понимаете, ваша шея – вот первое, что я увидел. И такая отличная шея: я в точности вижу, куда должен упасть меч. Чудесная шея. Ваша голова на метр отлетит. Как ей и положено. Потому как иногда шея просто чересчур тонкая или чересчур толстая, а то их обладатели начинают извиваться или визжат от ужаса: можете себе представить! – и ты тяпаешь небрежно, без всякой охоты, в ярости зарубаешь до смерти. У вашего капрала, впрочем, шея, как у быка, вот такие, понимаете ли, так себя и ведут. А мне, чтобы убить быстро, необходимо сосредоточиться на ударе и месте удара.
Все время, пока полковник Кота рассказывал, он продолжал сжимать и разжимать руку, поднимал и опускал ее сжатую, будто бы готовил меч к рубке очередной головы.
– Дело тут не просто в железной дороге, – сказал полковник Кота, – хотя и железная дорога должна быть построена. Или даже не в войне, хотя война и должна быть выиграна.
– Дело в том, чтобы доказать европейцам, что они не высшая раса, – сказал Накамура.
– И в том, чтобы мы усвоили, что мы такая раса, – добавил полковник Кота.
Некоторое время оба молчали, потом полковник Кота продекламировал:
Даже в Киото,
кукушку заслышав,
страстно хочу оказаться в Киото[42].
– Басё, – сказал Накамура.
За дальнейшими разговорами Накамура с восторгом обнаружил, что полковник Кота разделяет его страсть к традиционной японской литературе. Они все больше расчувствовались, обсуждая земную мудрость хайку Иссы, величие Бусона, чудо великого хайбуна Басё «Дорога далеко на север»[43], который, как сказал полковник Кота, в одной книге вобрал в себя весь гений японского духа.
Оба вновь погрузились в молчание. Просто так, без видимых причин Накамура ощутил внезапный прилив духа от мысли, что их железная дорога прокладывает путь к победе во вторжении в Индию, от идеи всего мира под одной крышей, от великолепия поэзии Басё. И все то, что казалось таким сумбурным и лишенным смысла, когда он пробовал втолковать это австралийскому полковнику, теперь в разговоре с таким добрым и благородным человеком, как полковник Кота, представлялось таким ясным, очевидным и связанным, таким добрым и благим.
– За железную дорогу, – провозгласил полковник Кота, поднимая свою чашку.
– За Японию, – произнес Накамура, в свою очередь поднимая чашку.
– За императора! – воскликнул полковник Кота.
– За Басё! – подхватил Накамура.
– Иссу!
– Бусона!
Они допили остатки кислого чая Томокавы, потом опустили свои чашки. А поскольку они были незнакомцами и не имели ни малейшего понятия, о чем говорить дальше, вернувшееся молчание воспринималось Накамурой как взаимное и глубочайшее понимание. Полковник достал темно-синий портсигар, украшенный изображением белого солнца Гоминьдана, и протянул своему коллеге-офицеру. Они закурили и расслабились.
Они наизусть читали друг другу свои любимые хайку, глубоко тронутые не столько поэзией, сколько своей чувствительностью к поэзии, не столько гениальностью стихов, сколько собственной мудростью в их понимании. Душу им грело не то, что они знают стихотворение, а то, что знание стихотворения демонстрирует возвышенную сторону их самих и японского духа – того самого японского духа, которому вскоре ежедневно катить по их железной дороге без препон до самой Бирмы, того японского духа, который из Бирмы отыщет себе путь в Индию, того японского духа, которому оттуда предстоит завоевать весь мир.
«Вот так, – думал Накамура, – японский дух воплощается ныне в железной дороге, а железная дорога японского духа, наша тропа сквозь чащу на север, помогает донести великолепие и мудрость Басё всему миру вокруг».
И, ведя разговор о ренга, вака и хайку, о Бирме, Индии и железной дороге, оба офицера ощущали огромное удовлетворение от общих взглядов, хотя в чем именно состояла общность этих взглядов, ни один из них впоследствии выразить не мог. Полковник Кота продекламировал еще одну хайку Като, и оба согласились, что именно этот высший японский дар: изображать жизнь так немногословно, так изысканно – они и помогают своей работой на железной дороге донести до всего мира. И эта беседа, которая на самом деле вылилась в череду обоюдных соглашений, позволивших обоим со значительно большей легкостью отнестись к собственным лишениям и той жестокой борьбе, какой являлась их работа.
А потом Накамура взглянул на часы.
– Вы должны извинить меня, полковник. Времени уже три пятьдесят. Я должен до подъема перераспределить работу бригад, чтобы выполнить новые установки.
Майор уже стоял на пороге, когда полковник положил ему руку на плечо.
– Я мог бы всю ночь проговорить с вами о поэзии, – признался высокий человек.
В темноте и пустоте хижины Накамура почувствовал накал чувств полковника Коты, когда тот обвил рукой Накамуру и приблизил свое похожее на акулий плавник лицо. От него несло лежалой килькой. Губы его были приоткрыты.
– Еще словечко, – начал полковник Кота. – Мужчины… мужчины любят.
Он мог не продолжать. Накамура отшатнулся. Полковник Кота вытянулся в струнку и надеялся, что был неверно понят. В Новой Гвинее они забивали и ели и американских пленных, и своих собственных солдат. Они умирали от голода. Он помнил трупы с обтянутыми кожей бедренными костями, выпиравшими, точно обгрызенные барабанные палочки. Цвета. Коричневый, зеленый, черный. Он помнил сладковатый вкус. Ему хотелось, чтобы еще какое-нибудь человеческое существо узнало, что они голодали и выбора у них не было. Сказать, что с этим все было в порядке. Удержать его. И…
– Ничего с этим не поделаешь, – сказал Накамура.
– Ничего, – ответил полковник Кота, сделав шаг назад, он раскрыл свой гоминьдановский портсигар и предложил Накамуре еще одну сигарету. – Разумеется, не поделаешь.
Пока майор закуривал, полковник Кота произнес:
Даже в Маньчжоу,
подходящую шею завидев,
страстно хочу оказаться в Маньчжоу.
С щелчком захлопнул портсигар, улыбнулся, сжал руку в кулак, повернулся и вышел, с ним вместе в шуме дождливой ночи исчез вскоре и странный его смех.
17
Эми Мэлвани поражало, как легко ей давалось теперь вранье, причем ее новая способность доставляла ей и стыд, и радость. За ужином Кейт завел свою обычную пластинку про политику муниципального совета, но она, перебив его, сообщила, что следующий день проведет у своей старинной подруги: они отправятся на машине на какой-нибудь удаленный укромный пляж, поплавают, устроят пикник, – для чего она одолжит «Форд»-кабриолет.
– Конечно, – кивнул Кейт и тут же вернулся к своему рассказу о новом сотруднике совета и его допотопном представлении о канализации.
«Да скажи же ты хоть что-то стоящее!» – едва не выкрикнула Эми. Только что такое это стоящее, как бы оно прозвучало, она сказать не могла, а кроме того, по правде говоря, ей совсем не нужно было внимание мужа. И чем больше Кейт бубнил про стоки и настоятельную необходимость канализационных коллекторов, правил современного планирования, смывных туалетов для всех, про государственные механизмы, регулирование и научное управление, тем больше она сгорала от желания ощутить в темноте легкое прикосновение пальцев Дорриго Эванса.
В ту ночь ей не спалось. Кейт дважды просыпался, спрашивал, не заболела ли она, но, не успевала она ответить, как тут же засыпал снова, бурча открытым ртом, с пятнышком соли от высохшей пены в уголке под губами.
Следующий день начался с того, что она дважды заново накладывала макияж, прежде чем осталась им довольна, потом несколько раз переодевалась, прежде чем остановилась на том, с чего и начинала: темные шорты и легкая хлопчатобумажная блузка, скроенная на манер шали, которая выгодно подчеркивала ее достоинства. Потом сняла блузу из хлопка, сменив ее на красную блузку с низким вырезом, походившую, как она считала, на наряд Оливии де Хэвилленд[44] из фильма «Одиссея капитана Блада». Только юбки, которая бы к ней подходила, у нее не было. И когда (чуть позже десяти) она встретила Дорриго Эванса, вышедшего из казарменной проходной (того Дорриго Эванса, кто, по ее мнению, ни улыбкой, ни носом, ни тем, что волосы носил чуть длиннее положенного, вовсе не напоминал Эррола Флинна[45]), то была одета довольно непрактично, зато, по ее ощущениям, во все под стать: голубую цветастую юбку и кремовый коротенький топ.
Теперь, когда Дорриго шел рядом, все, казавшееся Эми скучным и глупым, стало восхитительным и интересным, все, что еще вчера воспринималось как невероятно давящая тюрьма, из которой хотелось вырваться, сейчас представлялось расчудеснейшим фоном ее жизни. Однако нервничала она до того сильно, что машина у нее то и дело глохла. Кончилось тем, что за руль сел Дорриго.
«Боже, – думала она, – до чего же я жажду его! А как неприличны и невыразимы способы, какими я его жажду!» Думала, до чего ж она бесстыдная, какая порочная в глубине души и как мир ее накажет. И эта мысль почти сразу же сменялась другой: «Моя бесстыдная, порочная душа храбрее этого мира». В тот момент Эми казалось, нет ничего в мире, чего бы она не достигла и не одолела. И хотя она понимала, что эта мысль – глупее некуда, она придавала ей еще больше задора и смелости.
«Форд» был явно не в себе. Двигатель ревел, коробка чудовищно скрежетала всякий раз, когда Дорриго переключал скорости. В общем шуме-грохоте ей было свободнее говорить: слова не значили ничего, смысл, какой они несли, значил все.
– Он хороший, – говорила она. – Такой добрый. Ты даже не представляешь. Я про то, что я люблю Кейта. Так сильно. Кто не любил бы? Хороший человек.
– Лучший из всех, – подтвердил Дорриго Эванс не совсем неискренне.
– Вот именно, – подхватила Эми. – Хороший человек. А этот его сотрудник совета! Вообще ни бельмеса в канализации не смыслит.
Она понимала, что болтает ерунду, что на самом деле ей хотелось рассказать Дорриго, что Кейт ни разу не произнес ни словечка, которое нашло бы отклик в ее сердце. Всякое слово было маской. Ей хотелось рассказать Дорриго, как же жаждала она, чтобы Кейт заговорил о вещах стоящих. Ну хоть бы о чем-то стоящем.
Но вот что ее сердце сочло бы по-настоящему стоящим, Эми не знала. То, что хотела услышать Эми Мэлвани, просто никак не было связано ни со смывными туалетами, ни с городами-садами, ни с необходимостью обстоятельного канализационного планирования. Она понимала: ее желания противоречивы. По правде говоря, ей хотелось, чтобы ее муж вообще не говорил. А вот с Дорриго Эвансом… ей хотелось, чтоб он рассказал ей так о многом, и хотелось, чтобы он не говорил ничего, что могло бы разрушить чары. К примеру, возьмет да и ляпнет, что они только подышать свежим воздухом отправились, что она – всего-навсего долг, вмененный ему отчасти тем, что произошло, отчасти – в такой-то дали от дома! – его пониманием семейных уз. И она выразила все это путаное, противоречивое смятение, весь этот океан чувств к человеку, за которым не была замужем, сказав о человеке, за которым была:
– Кейт есть Кейт.
Когда они добрались до начала дорожки к пляжу, Дорриго закурил сигарету, однако не вынул ее изо рта, когда Эми неловко тянулась, оберегая и свою юбку и собственное достоинство, когда, перешагивая через просевшую колючую проволоку ограды, вытянула бедро и вскрикнула. Вывернув ногу, посмотрела. Медленно набухавшие капельки крови цепочкой покатились по внутренней стороне ее бедра, три блестящих красных шарика.
Дорриго Эванс отшвырнул сигарету и присел на корточки.
– Прошу прощения, – церемонно произнес он и пальцем приподнял край голубой юбки немного повыше, открывая ногу. Промокнул ранку носовым платком, остановился и внимательно осмотрел. Три шарика крови набухли опять.
Дорриго склонился. Уперся рукой в икру ее другой ноги, удерживая равновесие. Он чувствовал запах моря. Поднял взгляд на Эми. Она ответила ему пристальным взглядом, который он никак не мог разобрать. Лицо его было уже совсем близко к ее бедру. Он услышал пронзительный крик чайки. Снова повернулся к ее ноге.
Подхватил губами самый маленький из шариков крови.
Рука Эми опустилась и легка ему на затылок.
– Что ты творишь? – спросила голосом открытым, натужным.
Зато в странном щекочущем противоречии с ним пальцы ее перебирали его волосы. Он взвесил натужность ее голоса и легкость касающихся пальцев, ошеломляющий аромат ее тела. Очень медленно, краешками губ лишь слегка касаясь ее кожи, поцелуем убрал шарик крови, оставив на бедре темно-красное пятнышко.
Ее рука оставалась у него на голове, пальцы ерошили ему волосы. Он склонился, еще чуть ниже огибая ее ногу, подняв руку, слегка подхватил ладонью ее бедро сзади.
– Дорриго?
Стали расти другие капельки, а первая вновь принялась набухать. Пока он ждал, что она примется протестовать, встряхнет ногой, оттолкнет его, даже даст пинка, никак не осмеливался поднять взгляд. Разглядывал эти идеальные шарики крови, три камелии желания, а они все росли и росли. Тело ее было поэмой, какую невозможно заучить на память. Он поцеловал второй шарик крови.
Ее пальцы застыли в его волосах. Третий шарик крови он слизнул языком – как раз за краем тени от юбки, где бедро утолщалось. Кончики пальцев Эми впились ему в голову. Он опять поцеловал ее ногу, уже чувствуя вкус ее соли, закрыл глаза и замер, прижавшись губами к ее бедру, вдыхая ее запах, ощущая ее тепло.
Не спеша, нехотя отпустил ее ногу и поднялся во весь рост.
18
Дальше с четверть часа, подхваченные жутковатым шквалом молчания, они шли по заросшей дорожке к пляжу. День становился жарким, и она, и он обливались потом, и оба радовались той отраде, которую давали пустой пляж и океан, его шум, его стремление, его уединение. Переодевшись в дюнах на тактичном расстоянии друг от друга, они вместе побежали к воде.
У Эми было такое чувство, словно вода преобразила ее во что-то цельное и сильное. То, что еще день назад, казалось, составляло основу ее жизни, растворилось пустяками, которые и вовсе унесло потоком: меню ужина для постояльцев на следующую неделю, трудность обеспечения гостиничных номеров новыми шерстяными одеялами, дурной запах от главного бармена, мерзкие хлюпающие звуки, которые издает Кейт, раскуривая свою вечернюю трубку.
За линией волн они обернулись – с мокрыми лицами, с глазами-бриллиантами. Над нескончаемой равниной океана виднелись только их головы, они держались в воде на месте, шевеля ногами, посматривая друг на друга. Она почувствовала, что он подплывет к ней снизу и всем телом протрется по ее телу, выходя на поверхность. Что тюлень, что мужчина.
После они отдыхали в расселине дюны, где рев бьющихся волн был не так громок и куда ветер не достигал. Когда тела обсохли, жара вновь навалилась на них дурманящим пылом, Эми распласталась на песке, и Дорриго последовал ее примеру. Она предоставила спине впитывать в себя жар и улеглась лицом в темную тень, которую отбрасывала ее голова. Через некоторое время развернулась по песку и угнездилась головой у него на животе. Он закурил еще одну сигарету.
Дорриго вытянул руку к голубому в белых прожилках небу и подумал, что никогда еще не видел ничего столь совершенного. Зажмурил один глаз, а другим следил, как палец его касается красоты облака.
– Почему мы не помним облака? – проговорил он.
– Потому что они ничего не значат.
«И все же они все», – подумал Дорриго, однако эта мысль была слишком огромна, чтобы задерживаться на ней, а то и вообще уделять ей внимание, и он позволил ей проплыть мимо него вместе с облаком. Время шло медленно или быстро. Трудно сказать. Перекатившись, они обнялись, крепко прижались.
– Дорри?
Дорриго пробурчал что-то.
– Знаешь, я не выношу Кейта, когда остаюсь с ним наедине, и себя ненавижу, – сказала она. – Это почему?
У Дорриго Эванса ответа не было. Он щелчком отправил окурок в дюну.
– Это потому, что я с тобой быть хочу, – сказала она.
Время пропало, и все замерло.
– Вот почему, – проговорила она.
Теперь пропало все, что держало их врозь, все, что до того сдерживало их тела. Если Земля вращалась, она запнулась, если дул ветер, он затих. Руки напали на плоть – плоть, плоть. На своих ресницах он чувствовал невероятный вес ее ресниц, он целовал легкий розоватый след от резинки, проходивший у нее по животу, как огибающий земной шар экватор. Уйдя с головой, ушли в кругосветное плавание друг по другу, а где-то поблизости раздались почти пронзительные взвизгивания, завершавшиеся более утробным рыком.
Дорриго поднял голову. На верху дюны стояла большая собака. В сочащейся кровью пасти она сжимала дергающегося кроху-пингвина. У Дорриго возникло странное ощущение, будто Эми оказалась где-то далеко-далеко от него, что он воспарил над ее обнаженным телом. Чувства его разом переменились. Эми, чье тело лишь за мгновение до этого едва не опьяняло своим запахом, своим касанием, своей неистощимостью открытий, своим соляным налетом, Эми, которая за секунду до этого, как ему казалось, стала еще одной частью его самого, теперь удалена и отъята от него. Они понимали друг друга лучше, чем понимал их бог. А мгновение спустя это понимание пропало.
Собака склонила голову набок, тельце пингвина, уже безжизненное, безвольно обвисло, и собака повернулась и пропала. Зато утробный рык пингвина, жуткий и долгий, резко оборвавшийся под конец, остался у Дорриго в памяти.
– Смотри на меня, – услышал он шепот Эми. – На меня одну.
Когда он вновь перевел взгляд вниз, глаза у Эми сделались другими. Зрачки, казалось, с блюдца, потерянные – в нем, догадался он, потерянные. Почувствовал, как чудовищное притяжение ее страсти к нему тянуло обратно к ней, в историю, что не для него, и теперь, когда он получил все, что ему в последнее время грезилось в снах, хотелось как можно быстрее сбежать. Он боялся потерять себя, свою свободу, будущее. То, что всего за секунду до этого возбуждало его до крайности, теперь лишилось очарования, представлялось обыкновенным, и ему хотелось удрать. Но он не удрал, а закрыл глаза и, когда вошел в нее, услышал, как с губ ее сорвался стон, – и не узнал голоса.
Их любовная игра обрела дикий, почти буйный нрав, все, что было неведомого в их телах, слилось в единое целое. Он забыл те короткие резкие вскрики, тот ужас непрерывного одиночества, свой страх перед безымянным будущим. Для него ее тело вновь преобразилось. Оно больше не влекло и не отталкивало, а стало еще одной частью его самого, без которой он не был целым. В ней он ощущал сильнейший и необходимый ответный порыв. Без нее же чувственно он уже вовсе не воспринимал свою жизнь как хоть какую-то жизнь.
Впрочем, даже тогда его память пожирала истину о них. Впоследствии ему помнились только их тела, вздымающиеся и падающие под грохот волн, овеваемые морским бризом, который ерошил верхушки песчаных дюн и сгребал пепел, который приканчивал брошенную сигарету.
19
Испускающий дух бриз дремал в коридорах «Короля Корнуолла». В сумеречном свете повисла какая-то усталость. На гостиничной кухне, казалось, пахнет газом, хотя никаких утечек не обнаруживалось. На этажах повыше и замысловатых лестницах с их пыльными ковровыми дорожками поднимались и опадали запахи, которые для Эми служили знаком разочарования: пахло комочками сухой пыли вперемешку со стылым жиром испорченных блюд да обреченными случками коммивояжеров с женщинами, которых донимает скука или отчаяние, или то и другое разом. «И я одна из таких женщин? – раздумывала Эми по пути на самый верхний этаж. – Я тоже такая?»
Но стоило войти в угловой номер, который они оба уже считали своим (тот, где стеклянные двери от потолка до пола, висящие на поржавевших петлях и нещадно скрипящие замком, выходят на океан и бесконечный свет через дорогу, где внутри пахнет морем и воздух, казалось, кружит в танце, где все кажется возможным), как она сразу поняла: нет, не такая. Она заранее приготовила для него лед и две бутылки пива, но когда пришла, они так и стояли неоткрытыми.
Дорриго Эванс указал на зеленые бакелитовые часы на каминной полке. Хотя минутная стрелка невесть когда пропала с циферблата, часовая показывала, что он прождал уже три часа с того времени, когда она обещала прийти.
– Пришлось дожидаться, пока уйдет дневная смена, – пояснила она. – Пока не появилась возможность пройти сюда незамеченной.
– А кто остался?
– Две барменши, главный бармен, повар. Милли, официантка. Никто из них никогда не поднимается наверх. Сегодня здесь вроде никого не будет. Всю бронь я разместила на два этажа ниже, так что здесь только мы.
Они вышли на далеко выступающую веранду, уселись в тронутые ржавчиной кресла за такой же поржавевший металлический столик, выпили бутылку пива.
– Ты хваткий делец, – усмехнулся Дорриго, – по мнению Кейта.
– Ха, – буркнула Эми. – Взгляни на этих птиц.
И указала туда, где морские птицы стремглав, будто мертвые, падали в океан. Она подошла к чугунной балюстраде, с которой давным-давно облезла вся краска, осталась лишь коричневато-желтая пыль. Эми провела рукой по затвердевшей ржавчине, рыжей, точно замшелый камень.
– Кейт считает, что у тебя чутье, как у охотника, – сказал Дорриго.
Птицы вздымались вверх с рыбешками в клювах. Эми пощипывала крошащуюся ржавчину кончиками пальцев. Взгляд ее был устремлен на полоску пляжа, тянущуюся на несколько миль до самого мыса, древнего, изъеденного ветром, лишенного всякой растительности, кроме самых жестких низеньких кустиков. В голове ее, казалось, бродят мысли о чем-то совсем далеком. Он подошел, хотел взять ее за руку, но та ее отдернула.
– Кейт так сказал?
– Он сказал, что ты всегда знаешь все ходы и выходы, знаешь, что почем и на что лучше всего ставить.
– Ха, – выдохнула она и вернулась к собственным мыслям. Снизу, с улицы, донеслось поразившее ее тявканье собаки. Она беспокойно оглянулась.
– Это он, – сказала она, и Дорриго уловил растущую панику в ее голосе. – Приехал на день раньше. Мне надо идти, он…
– Это большая собака, – остановил ее Дорриго. – Послушай. Большая собака. Не шавка вроде Мисс Беатрис.
Эми затихла. Тявканье прекратилось, было слышно, как мужской (не Кейта) голос разговаривает с собакой, а потом стало тихо. Немного погодя она опять заговорила:
– Ненавижу эту псину. То есть собак-то я люблю. Но он пускает ее на стол после того, как мы поедим. Язык просто непотребно свисает, точно какая-то жуткая змея.
Дорриго рассмеялся.
– И слюни распускает, пыхтит вовсю, – продолжала Эми. – Собака на столе! Можешь себе представить?
– Каждый раз?
– Хочешь, я тебе что-то скажу? Только тебе?
– Разумеется.
– Это не про Мисс Беатрис – не смей никому рассказывать.
– Разумеется.
– Обещаешь?
– Разумеется.
– Обещай!
– Обещаю.
Она вернулась в затененный уголок веранды и села. Пригубила бокал с пивом, потом припала к нему надолго, поставила бокал на стол, бросила взгляд на Дорриго, потом опять уставилась на покрытое бисеринками влаги стекло.
– Я забеременела. – Она смотрела на пальцы, кончики которых перетирали уже повлажневший налет ржавчины. – От Кейта.
– Ты его жена.
– Это было до. До того, как мы поженились.
Эми умолкла, по-журавлиному выгнула шею и повела головой, оглядываясь, словно выискивала на просторной тенистой веранде еще кого-то. Наконец, удостоверившись, что никого больше нет, опять заговорила:
– Потому-то и поженились. Он просто не мог… это звучит до того ужасно!.. он просто представить не мог, что будет правильно иметь ребенка вне брака. Ты понимаешь?
– Не совсем. Могли пожениться. И поженились. Он хороший человек.
– Это точно. Но… когда я забеременела… он не хотел жениться. А я хотела. Чтоб защитить ребенка. Я … – Эми вновь запнулась. – Не любила его. Нет. Не любила. А кроме того…
– Что кроме того?
– Ты не станешь думать, что я дурная женщина?
– С чего это?
– Порочная? Я не порочная.
– С чего это? Почему я должен думать что-то подобное?
– Потому что я сказала, что еду в Мельбурн посмотреть на скачки Кубка. Сказала людям, с которыми всегда общалась. Ну, я была здесь новенькой, что они могли знать? Но…
– Но не поехала.
– Да нет. Не то. Я поехала. Но я еще… – Она быстро потерла пальцы, стараясь избавиться от ржавчины. Внезапно вытерла их о подол платья, оставив рыжий след. – Еще я поехала в Мельбурн повидаться с одним человеком… с врачом… это Кейт устроил. Кейт уверял, что это лучший способ в нашем положении. Стоял ноябрь. Вот. Он это устроил.
Повисло молчание, которое не мог заполнить даже грохот прибоя.
– Лошади меня никогда ни капелюшечки не интересовали, – сказала Эми.
– Да, но ты выбрала Старину Роули как победителя в Кубке. Сто к одному. Знаешь, должно быть, что-то.
– Я выбрала его как раз потому, что у него и был один шанс из ста. Я поставила на него как на неудачника. Почти ждала, что он свалится прямо у стартовых ворот. Я выбрала его, потому что ненавидела этот чертов Кубок. Ненавидела все, связанное с ним.
Эми опять встала.
– Не хочу говорить об этом здесь. – Они зашли в номер и легли в постель. Она положила голову ему на грудь, но было слишком жарко, и через некоторое время она отодвинулась, они улеглись рядом, касаясь друг друга только кончиками пальцев. – Он сидел там с Мисс Беатрис на коленях и говорил, что подыскал в Мельбурне человечка, который обо мне позаботится. Человечка. Что это значит? Человечек? – Какое-то время казалось, она вся ушла в этот вопрос, потом снова заговорила: – И гладил собачку. Ничего я так не ненавидела до того, как эту собачонку. До меня он даже не дотронулся, а вот, поди ж ты, собачку треплет и гладит.
– Так что произошло?
– Ничего. Я пошла повидалась с человечком в Мельбурне. А он знай себе наглаживал свою чертову собаку и ворковал с нею.
20
Время от времени шумы с дороги и пляжа издалека снизу возносились и кружили под потолком, подгоняемые лопастями вентилятора, неспешно шелушившего время. Он понял, что прислушивается к ее дыханию, к волнам, к тиканью часов на каминной полке. Вот до него дошло, что голова Эми опять у него на груди, а сама она уснула, потом – что он тоже засыпает с нею. Послеполуденный морской бриз набирал силу, занавеска пузырилась, жара спадала, клубами подступал дымчатый свет сумерек. Когда он шевельнулся в следующий раз, то понял, что уже ночь, горит лампа, а Эми не спит и смотрит на него.
– А после этого? – прошептал он.
– После чего?
– После человечка в Мельбурне?
– А-а. Да, – начала она и умолкла, глядя в потолок, а то, может, и куда-то за него. Во взгляде ее слились удивление и смирение, словно она и ждала, что мир всегда будет возвращаться к тому таинственному месту на потолке или среди звезд за ним. – Да, – повторила еще несколько раз, все еще глядя вверх. Наконец снова перевела взгляд на него. – Пришлось притвориться, будто я поехала в Мельбурн на скачки. Я прилежно вызубрила все про лошадок, про то, как делают ставки, и все такое. Может, даже чуточку и во вкус вошла. Было над чем голову поломать, я так полагаю. А потом… мне было все равно. Было похоже, как с лошадками. Я просто притворялась. Не знаю. Во всяком случае, потому-то я время от времени и рискую ставить по маленькой.
– А Кейт?
– Когда я вернулась, он был заботлив. Такой заботливый! Наверно, чувствовал себя виноватым. А я же была ужасно расстроена. И он хотел жениться на мне, хотя никакого ребенка уже не предвиделось… может, чтоб вину загладить. Может, его стыд сильнее грыз, чем меня. Не знаю.
– И ты отдалась любви?
– Просто отдалась. Один сплошной снег был. У меня в голове. Ты когда-нибудь чувствовал такое? Весь мир твой, а потом все твои мысли обращаются в снег. Кейт был так заботлив, а я – снег сплошной. Может, меня совесть мучила. Может, просто решила, что я дерьмо. Знаю: старой девой я быть не хотела. Может, думала, стерпится, мол, слюбится, у нас получится. Опять забеременею. И на этот раз все будет как надо. Только все это было не так. Я ненавидела его за эту заботливость. Ненавидела, пока и он в ответ не стал меня ненавидеть. Говорил, что я заманила его в супружество. И как-то так выходило, что так оно и было. Он говорил, что я взяла его хитростью, что жуткие вещи вытворяла, потому-то и беременность. Может, теперь он на самом деле так и не думает. Но порой кое-что говорится – и это не просто слова. Это целый приговор одного человека другому в одном предложении. Всего в одном предложении. «Ты меня хитростью взяла, – говорил он, – вот и поженились». Есть слова и слова, и ни одно ничего не значит. А с другой стороны, есть предложение, которое значит все.
Эми повернулась на бок, устремив взгляд к морю. Привалившись к ее спине, он ревновал ее к подушке. Долгое время они молча лежали вместе. Пальцем он убрал упавшие ей на лицо волосы за ухо. Форма ушной раковины всегда вызывала у него волнение. Он почувствовал, как у него голова пошла кругом, будто его подхватил гигантский водоворот, которому конца-края не видно. Темнота поглотила зеленые бакелитовые часы, оставив лишь фосфоресцирующие часовую стрелку и цифры, призрачный плавучий круг, который, казалось, парил над ними под звучное тиканье. Она перевернулась, прижавшись к нему, и Дорриго ощутил у себя на груди ее щекотное дыхание. Увидел, как глаза ее открылись, внимательно вглядываясь куда-то за его тело, словно высматривая что-то в далекой дали, а потом закрылись.
Много позже он проснулся от звука ее голоса.
– Ты слышишь? – сказала она.
Через открытое окно он слышал волны, слышал, как четырьмя этажами ниже мужчины говорят про футбол, выходя из бара, слышал шаги, неспешный шорох шин редкой машины на почти всегда пустой прогулочной улице, как женщина разговаривает с ребенком. Люди вместе, им позволяется быть вместе.
– Волны, – проговорила она, – часы.
Волны, часы.
Он опять прислушался. Через некоторое время слух настроился, улица внизу стихла, и он расслышал медленный подъем и удар у берега и бархатное тиканье часов.
– Время моря, – сказала она вслед за грохотом очередной волны. – Время человека, – сказала вслед тиканью часов. – Мы следуем за временем моря, – сказала она и засмеялась. – Вот о чем я думаю.
– Если он так отвратителен, зачем же ты остаешься?
– Он не отвратителен, вот в чем штука. Может, я даже и люблю его по-своему. Только это не мы.
– Однако любовь есть любовь.
– Разве? Порой я думаю, что это проклятье. Или наказание. Когда я с ним, я одинока. Когда просыпаюсь среди ночи, лежа рядом с ним, я так одинока. И я этого не хочу. Он любит меня, и не могу сказать… Это было бы слишком жестоко. Он, по-моему, меня жалеет, а этого недостаточно. Может, я жалею его. Ты понимаешь?