До свидания там, наверху Леметр Пьер

Шофер веревками привязал гроб к борту грузовика, чтобы он не елозил туда-сюда, и капитан Прадель сделал Альберу знак, указывая на кладбище. Яму следовало быстро зарыть, если оставить ее открытой — сразу начнется: жандармы, расследование, им только этого не хватало.

Схватив лопату, Альбер побежал по дорожке. Но вдруг, засомневавшись, обернулся.

Он остался один.

В тридцати метрах с дороги донесся звук мотора удаляющегося лимузина, потом шум грузовика, спускающегося по склону.

Ноябрь 1919

10

Анри д’Олнэ-Прадель, расположившись в просторном кожаном кресле, небрежно перекинул правую ногу через подлокотник и вытянул руку, медленно поворачивая на свету громадный бокал бесценного выдержанного коньяка. Он слушал чужие разговоры с подчеркнутым безразличием, чтобы показать, что он парень не промах. Прадель обожал подобные несколько обиходные выражения. Если бы это зависело лишь от него, он доводил бы их до вульгарности и испытывал бы истинное удовольствие, изрекая пошлости перед теми, кто был недостаточно богат, чтобы выказывать возмущение.

Для этого ему недоставало пяти миллионов франков.

С пятью миллионами он мог бы развлекаться совершенно безнаказанно.

Прадель бывал в Жокей-клубе трижды в неделю. Не то чтобы ему там особо нравилось — он находил, что уровень заведения не оправдывает его ожиданий, — но клуб являлся символом его восхождения по социальной лестнице, что неизменно приводило его в восторг. Зеркала, обивка стен, ковры, позолота, вышколенный персонал, державшийся с неизменным достоинством, и чудовищно высокий ежегодный членский взнос — все это доставляло ему удовлетворение, удесятерявшееся представлявшимися здесь бесчисленными возможностями новых встреч. Он стал членом клуба четыре месяца назад, прошел едва-едва, важные шишки в Жокей-клубе отнеслись к нему с осторожностью. Однако если бы здесь отвергали всех нуворишей, с учетом потерь последних лет, то клуб превратился бы в зал ожидания. И потом, Праделя поддерживали несколько человек, мнением которых было трудно пренебречь, начиная с его тестя, которому в клубе не смели ни в чем отказать, другой опорой была его дружба с Фердинандом, внуком генерала Морье, принадлежавшим к слегка аморальной декадентской молодежи, который, однако, располагал множеством необходимых связей. Отвергнуть одно звено означало лишиться всей цепочки, что невозможно, нехватка мужчин заставляет мириться с некоторыми вещами… Во всяком случае, Олнэ-Прадель хотя бы принадлежал к знати. Замашки пирата, зато потомственный дворянин. Итак, в конце концов его приняли. К тому же г-н де Ларошфуко, действующий президент, рассудил, что он, этот высокий молодой человек, стремительно расхаживавший по залам, не так уж плохо вписывается в пейзаж — непрестанный порыв ветра. Его высокомерие подтверждало расхожее мнение, что в победителе всегда есть нечто отталкивающее. В общем, грубоватый тип, зато герой. Это как с хорошенькими женщинами, без которых никак не обойтись в приличном обществе. А так как нелегко было сыскать мужчину его возраста, чтобы и руки и ноги были целы, и другого на примете не было, то этот выглядел вполне декоративно.

До сих пор д’Олнэ-Прадель мог лишь восхвалять эту войну. Едва демобилизовавшись, он занялся утилизацией и перепродажей военных запасов. Сотни французских и американских автомобилей, двигателей, прицепов, тысячи тонн древесины, железного лома, инструментов, тысячи метров ткани, брезента, запчастей, в которых государство более не нуждалось и от которых желало избавиться. Прадель скупал все это оптом, а затем перепродавал железным дорогам, транспортным компаниям, сельскохозяйственным предприятиям. Прибыль была тем более велика, что охрана складских зон охотно принимала различные вливания, чаевые и прочий навар, и на месте можно было с легкостью вывезти вместо одного грузовика три, а вместо двух тонн пять.

Покровительство генерала Морье и его собственный статус народного героя способствовали тому, что перед Олнэ-Праделем широко распахнулись многие двери, а его участие в Союзе ветеранов Франции, который доказал свою полезность, помогая правительству справиться с последними забастовками рабочих, обеспечило ему дополнительную поддержку. Благодаря этому Прадель уже прибрал к рукам важные сектора ликвидации армейских запасов, покупая громадные партии товара за несколько десятков тысяч франков, что после перепродажи оборачивалось сотнями тысяч франков прибыли.

— Привет, старина!

Леон Жарден-Болье. Бесценный человек, правда недомерок, на десять сантиметров ниже ростом, чем прочие, что было одновременно и пустяком, и серьезным недостатком; сам он воспринимал это драматически и жаждал признания.

— Привет, Анри, — ответил он, слегка передернув плечами; ему казалось, что так он выглядит повыше.

Право называть Олнэ-Праделя по имени доставляло Жардену-Болье огромное наслаждение, за которое он продал бы и мать и отца, что, впрочем, он и сделал. Этот тип заимствует чужие манеры, чтобы воображать себя таким, как все, подумал Анри, вяло, почти небрежно пожимая протянутую руку. Понизив голос, он спросил:

— Так что?

— По-прежнему ничего, — ответил Жарден-Болье. — Ничего не просочилось.

Прадель раздраженно вздернул бровь: в общении с низшими чинами он превосходно обходился без слов.

— Знаю, — сказал Жарден-Болье с виноватым видом, — знаю…

Прадель был зверски нетерпелив.

Несколько месяцев назад государство решило доверить частным предпринимателям работы по эксгумации останков погибших на фронте солдат. По плану предполагалось переместить их в крупные военные некрополи, в министерском постановлении превозносилась идея «преобразования как можно большего числа мелких захоронений в несколько крупных кладбищ». Потому что солдатские трупы были рассеяны повсюду. Убитых хоронили на небольших, сооруженных на скорую руку кладбищах в нескольких километрах от линии фронта, иногда еще ближе. На землях, которые следовало вернуть местным фермерам. На протяжении нескольких лет, практически с начала войны, родственники погибших требовали дать возможность посетить их могилы. Задуманное перемещение захоронений не исключало того, что отдельные семьи когда-нибудь смогут забрать прах, но правительство надеялось, что создание гигантских некрополей, где герои будут покоиться «рядом со своими погибшими в бою товарищами», успокоит пыл родственников. А также это не ляжет новым тяжким бременем на государственные финансы — затраты на индивидуальную транспортировку тел, не считая вопросов санитарии (та еще морока), могли вылиться в бешеные суммы, тогда как государственная казна пуста, пока Германия не выплатит долги.

Это обширное морально-патриотическое начинание по перегруппировке трупов породило целую цепочку лакомых операций, суливших немалую прибыль. Производство сотен тысяч гробов, ведь большинство солдат были просто зарыты в землю, порой тело просто завертывали в солдатскую шинель. Сотни тысяч эксгумаций, иначе говоря, землекопных работ (в тексте было ясно указано: копать предельно осторожно), столько же тысяч транспортных перевозок останков на грузовиках из пункта отправления и столько же новых погребений в пункте прибытия…

Если бы Праделю досталась часть этого рынка, по нескольку сантимов на покойника, то нанятым им китайцам предстояло бы выкопать тысячи трупов, его грузовикам — перевезти тысячи полуразложившихся тел, его сенегальцам — захоронить все это в ряды аккуратных могил с прекрасной выделки крестами, которые обойдутся в круглую сумму, будет на что заново снизу доверху отстроить меньше чем за три года семейное поместье Сальвьер, требовавшее чертову уйму денег.

За восемьдесят франков с трупа при реальных расходах около двадцати пяти франков Прадель рассчитывал огрести чистыми два с половиной миллиона.

А если министерство по взаимному согласию добавит еще несколько заказов, то за вычетом взяток прибыль может дойти до пяти миллионов.

Это сделка века. В коммерческом плане война, даже завершившись, предоставляет немалые преимущества.

Праделю, неплохо осведомленному через Жардена-Болье, чей отец был депутатом, удалось предвидеть это. Демобилизовавшись, он сразу создал предприятие «Прадель и K°». Жарден-Болье и внук генерала Морье внесли по пятьдесят тысяч франков каждый плюс бесценные связи, Прадель в одиночку — четыреста тысяч. Чтобы руководить всем. И иметь восемьдесят процентов прибыли.

Комиссия по государственным заказам заседала именно в этот день, они уже четырнадцать часов сидели за закрытыми дверьми. Прадель благодаря предварительным действиям и тайно переданным ста пятидесяти тысячам франков заручился необходимой поддержкой, членам комиссии (два из трех были у него в кармане) предстояло оценить различные предложения и абсолютно беспристрастно решить, что предприятие «Прадель и K°» представило оптимальную смету, а показанный образец гроба, выставленный в магазине похоронных принадлежностей, наиболее соответствует и достоинству французов, отдавших жизнь за отечество, и одновременно состоянию государственных финансов. Вследствие этого Праделю должны были достаться несколько участков; если все пройдет благополучно, то около десятка. А может, и того больше.

— А что в министерстве?

По лицу Леона Жардена-Болье разлилась широкая улыбка, тут он знал, что ответить:

— Дело в шляпе!

— Да это-то я знаю! — раздраженно рявкнул Прадель. — Вопрос: когда?!

Его озабоченность была связана не только с комиссией по распределению госзаказов. Службе гражданского состояния по делам наследства и военных захоронений, зависевшей от министерства по пенсиям, было разрешено в случае необходимости или по внутреннему решению распределять участки по собственному усмотрению. Не устраивая состязания между конкурентами. И здесь для «Праделя и K°» открывалась поистине уникальная перспектива создания монополии — они могли насчитать, сколько им вздумается, вплоть до ста тридцати франков за покойника…

Прадель демонстрировал отстраненность, с какой высшие умы ведут себя в самых напряженных обстоятельствах, но в действительности он дико нервничал. На его последний вопрос у Жардена-Болье пока не было ответа. Улыбка Леона увяла.

— Когда — неизвестно.

На его лице проступила смертельная бледность. Прадель отвел взгляд, это было равносильно приказу «вы свободны, можете идти». Жарден-Болье ретировался и, притворившись, что увидал знакомого члена Жокей-клуба, с жалким видом устремился в противоположный угол просторного салона. Прадель, провожая его взглядом, заметил, что Леон носит ботинки с увеличенным каблуком. Если бы он не комплексовал из-за низкого роста, что заставляло его совершенно терять самообладание, то мог бы быть вполне толковым парнем, увы! Но Прадель не за это взял его в долю. У Жардена-Болье было два неоценимых достоинства: отец-депутат и невеста без приданого (если бы дело обстояло иначе, разве бы она польстилась на этого карлика!), зато очаровательная, темноволосая, с прелестными губками; свадьба должна была состояться через несколько месяцев. Прадель, едва познакомившись с ней, почуял, что она тихо страдает от этого альянса, порочившего ее красоту. Женщины такого типа нуждаются в реванше, и Прадель в доме Жардена-Болье, увидев, как она входит в гостиную, а на женщин и на лошадей у него был наметанный глаз, готов был спорить, что, если с умом взяться за дело, она не станет дожидаться свадебной церемонии.

Прадель вернулся к созерцанию коньяка, в энный раз обдумывая будущую стратегию.

Чтобы обеспечить такое количество гробов, ему придется привлечь немало субподрядчиков, что строго запрещено условиями контракта с государством. Но если все пройдет нормально, то никто не станет принюхиваться. Потому что всем выгодно смотреть сквозь пальцы. Значение имело лишь то — тут все сходились во мнении, — что страна в обозримом будущем должна иметь несколько благовидных кладбищ; немногочисленные, но зато громадные некрополи наконец позволят каждому воспринимать войну как одно из неприятных воспоминаний.

А он, Прадель, в дополнение ко всему обретет право поднимать свой бокал коньяка и прилюдно рыгать в салоне Жокей-клуба, и никто не посмеет ничего возразить.

Погруженный в размышления, он не заметил, что в салоне появился его тесть. И лишь по установившейся особой тишине почуял, что допустил прокол, воцарилась внезапная ватная, исполненная трепета тишина, как при появлении епископа в кафедральном соборе. Только Прадель осознал это слишком поздно. По-прежнему сидеть в развязной позе при старике означало бы недостаток почтительности, что ему никогда бы не простили. Но менять ее чересчур поспешно означало бы признать перед всем миром свое подчиненное положение. Трудно сказать, что хуже. Прадель предпочел провокации унижение, которое, как ему показалось, нанесет меньший ущерб. С донельзя небрежным видом он откинулся в кресле, сметая с плеча невидимую пылинку. Его правая нога сползла на пол, он выпрямился в кресле, чтобы не нарушать приличий, и мысленно внес это в список будущих реваншей.

Господин Перикур вошел в салон с благодушным видом, размеренным шагом. Он сделал вид, что не заметил маневров своего зятя, и записал это в разряд долгов, которые в будущем придется взыскать. Он прошел между столами, протягивая то одному, то другому вялую руку благосклонного монарха, называя визави по имени с благородством венецианского дожа: добрый день, дорогой друг Балланже, А-а, Фрапье, вы здесь… Добрый вечер, Годар, — рискуя слегка подкрашивать обращение юмором. Однако… не верю глазам своим… неужто это Паламед де Шавинье?! А дойдя до Анри, ограничился тем, что с понимающим видом прикрыл глаза — вылитый сфинкс! И продолжил шествие, направляясь к камину, протянул к пламени обе руки, широко разведя их с утрированно довольным видом.

Обернувшись, он взглянул на спину зятя. Стратегически обдуманная позиция. Должно быть, это раздражает, когда чувствуешь, что за тобой наблюдают сзади. Их взаимные маневры невольно напоминали шахматный дебют, когда партнеры только приступают к игре, обещающей множество неожиданных поворотов.

Эти двое спонтанно прониклись друг к другу тихим, почти безмятежным отвращением. Своего рода обещанием длительной взаимной ненависти. Перикур тотчас почуял, что Прадель подлец, однако не мог противиться увлечению Мадлен. Вслух это не было сформулировано, но достаточно было взглянуть на парочку, и мигом становилось ясно, что Анри Прадель доставляет Мадлен громадное наслаждение и она на этом не остановится, она хочет заполучить этого мужчину, неудержимо хочет.

Дочь господин Перикур любил, по-своему разумеется, не подавая виду, и был бы рад ее счастью, если бы ей не втемяшилась в голову идиотская мысль увлечься Анри д’Олнэ-Праделем. Мадлен Перикур, будучи исключительно богатой наследницей, для многих являлась вожделенной добычей, и, хотя ее нельзя было назвать красавицей, от ухажеров не было отбою. Она была неглупа, несколько раздражительна, как и ее покойная мать, женщина с характером, вовсе не из тех, кто влюбляется без памяти, поддаваясь соблазну. До войны она с легкостью вычисляла мелких честолюбцев, а те находили банальным ее личико, но весьма привлекательным ее приданое. Со временем она научилась их эффективно и тонко отваживать. Много раз она получала предложения руки и сердца, что придало ей уверенности в себе, даже больше, чем нужно. Когда объявили о начале войны, ей было двадцать пять, а к ее окончанию и гибели младшего брата — ужасный траур — тридцать, а тем временем она начала стареть. Что, вероятно, и объясняет дальнейшее. В марте она встретила Анри д’Олнэ-Праделя, а в июле вышла за него замуж.

Мужчины не поймут, чту в этом Анри было такого магически влекущего, что могло бы оправдать подобную поспешность, да, он недурен собой, допустим, но… таково мнение мужчин. Потому что женщины — те как раз прекрасно понимали. Глядя на эту походку, волнистые волосы, светлые глаза, широкие плечи, кожу — о боже! — они понимали, Мадлен Перикур захотела всего этого отведать и осталась весьма довольна результатом.

Господин Перикур не противился, битва была заранее проиграна. Он удовольствовался введением благоразумных ограничений. В буржуазной среде это именовалось брачным контрактом. У Мадлен не нашлось возражений. Красавец-зять, напротив, похоже, рассердился, ознакомившись с документом, подготовленным семейным нотариусом. Мужчины поглядели друг на друга, без слов — разумная предосторожность. Мадлен, оставаясь единственной собственницей своего имущества, делалась совладелицей всего нажитого в браке. Она понимала сдержанную подозрительность отца в отношении Анри, ощутимым свидетельством чего и стал брачный контракт. Когда тебе принадлежит подобное состояние, благоразумие становится второй натурой. Мужу она с улыбкой разъяснила, что это ничего не меняет. Но Прадель знал: это меняет все.

Поначалу он чувствовал, что его обокрали, что его усилия были скверно вознаграждены. В жизни многих его друзей брак помог решению всех проблем. Добиться этого было порой нелегко, требовались деликатные маневры, но в итоге тебе доставалась кубышка, и ты мог себе позволить все, что угодно. Однако для него женитьба мало что изменила. Что касается образа жизни, тут все было по-королевски, и он с удовольствием этим пользовался, ничего не скажешь! Он был бедняком с непомерно роскошным образом жизни (из своих личных средств он быстро потратил около ста тысяч франков, вложив их в переустройство родового поместья, но там еще предстояло вкладывать и вкладывать, все рушилось, это была прорва).

Да, богатства он не обрел. И все-таки его шаг вовсе не обернулся осечкой. Прежде всего, женитьба поставила финальную точку в этой старой истории со штурмом высоты 113, которая его несколько тяготила. Всплыви она теперь, риска не было никакого, ведь он богат, пусть опосредованно, и связан с семейством столь же могущественным, сколь известным. Женитьба на Мадлен Перикур сделала его почти неуязвимым.

К тому же он получил колоссальное преимущество: семейные связи. (Он стал зятем Марселя Перикура, близкого друга господина Дешанеля, друга Пуанкаре, Доде и множества других важных персон.) И он остался весьма доволен первыми результатами своих инвестиций. Через несколько месяцев он уже не станет склоняться перед тестем: он трахает его дочь, присосался к его связям, а через три года, если все пойдет по плану, он еще вольготнее разляжется в Жокей-клубе, когда старик проследует в курительную.

Господин Перикур был в курсе относительно способов обогащения, применяемых мужем дочери. Этот юноша, несомненно, действовал быстро и эффективно; встав во главе трех предприятий, он за несколько месяцев уже получил около миллиона чистой прибыли. В этом плане он вполне соответствовал духу эпохи, но господин Перикур инстинктивно не доверял этому успеху. Слишком вертикальный взлет, дело сомнительное.

Вокруг почтенного Перикура собралось несколько человек — его сторонники: успешные люди всегда создают поле притяжения.

Анри наблюдал за тестем при деле. И восхищенно учился. Да, старик силен. Какой апломб! Перикур с обдуманной щедростью рассыпал замечания, разрешения, рекомендации. Окружающие научились воспринимать его советы как приказы, его сдержанность как запрет. На таких людей невозможно сердиться, когда они вам в чем-либо отказывают, ведь они могут забрать у вас и то, что еще осталось.

В этот момент в курительной наконец появился Лабурден, весь в испарине, комкая носовой платок. Анри сдержал вздох облегчения, одним глотком допил свой коньяк, поднялся с кресла и, ухватив его за плечо, повел в соседнюю комнату. Лабурден торопливо семенил на своих коротких толстых ногах, будто и без того недостаточно вспотел…

Лабурден был дураком, поднявшимся на собственной глупости. Последняя воплощалась в исключительном упорстве — неоценимое достоинство для политика, — впрочем, его упорство было всего лишь следствием неспособности переменить свое мнение и полного отсутствия воображения. Тупоумие — удобное качество. Посредственный почти во всем, почти всегда нелепый, Лабурден относился к тем людям, которых можно поставить куда угодно, они будут проявлять преданность, короче, ломовая лошадь, которой можно отдавать любые приказы. Только не проявить ум — громадное преимущество. На его лице было написано все: его добродушие, любовь пожрать, трусость, ничтожность и, главное — главное, похоть. Неспособный удержаться, чтобы не ляпнуть какую-нибудь пошлость, он устремлял сочившийся вожделением взгляд на любых женщин, особенно на горничных, тех он лапал за зад, как только они поворачивались к нему спиной. Прежде Лабурден трижды в неделю посещал бордель. Я сказал «прежде», так как постепенно он приобрел известность за пределами округа, где являлся мэром и где его постоянно осаждали просительницы, так что он удвоил приемные дни, и всегда находились одна-две женщины, способные избавить его от посещения борделя в обмен на разрешение, льготу, подпись, печать. Лабурден был счастлив, очевидно счастлив. Набитый живот, переполненные яйца. Всегда готовый пристроиться к очередному столу или к очередной заднице, он своим избранием (мэры избираются) был обязан горстке влиятельных людей, над которыми царил господин Перикур.

— Вы войдете в комиссию по размещению государственных заказов, — в один прекрасный день возвестил ему Прадель.

Лабурден обожал входить в различные комиссии, комитеты, делегации: он усматривал в этом доказательство собственной значимости. Он не усомнился, что новое назначение исходит лично от господина Перикура, раз об этом сообщил его зять. Он скрупулезно записал крупными буквами точные инструкции, которым должен был следовать. Отдав все распоряжения, Прадель указал на листок бумаги.

— Теперь извольте уничтожить это… — сказал он. — Может, еще и в витрине «Бон Марше» выставить?

Для Лабурдена это стало началом кошмара. В ужасе оттого, что он может провалить поручение, он все ночи напролет пытался припомнить указания пункт за пунктом, но с каждым повторением — чем дальше, тем больше — все путалось, назначение обернулось для него пыткой, а комиссию он просто возненавидел.

В тот день во время заседания он выложился без остатка, пришлось размышлять, что-то говорить, — словом, он покинул комиссию, совершенно выбившись из сил. Изнуренным, но счастливым, поскольку возвращался с сознанием исполненного долга. В такси он пережевывал несколько фраз, как ему казалось, «прочувствованных», больше всего ему нравилась эта: «Дорогой друг, не хочу хвастаться, но, кажется, я могу заявить…»

— Компьень — сколько? — тотчас перебил его Прадель.

Едва этот рослый молодой человек затворил за ними дверь гостиной, как тотчас уставился на собеседника, не давая тому договорить. Лабурден представлял себе все, что угодно, только не это, сие означает, что он вообще ни о чем не думал, по обыкновению.

— Ну… э-э…

— Сколько? — прогремел голос Праделя.

У Лабурдена все вылетело из головы. Компьень?.. Он выронил носовой платок, срочно полез в карманы, нашел сложенные вчетверо листки, где были записаны результаты совещания.

— Компьень… — проблеял он. — Итак, Компьень, смотрим…

Для Праделя все были слишком медлительными, он вырвал у Лабурдена бумаги и отошел на несколько шагов, не отрывая глаз от цифр. Восемнадцать тысяч гробов — Компьень, пять тысяч — округ Лаон, более шести тысяч для комендатуры Кольмара, восемь — округ Нанси и Люневиль… Еще остались заказы для Вердена, Амьена, Эпиналя и Реймса… результаты превзошли ожидания Праделя. Он не мог удержать довольную улыбку, что не ускользнуло от Лабурдена.

— Завтра мы продолжим совещание, — добавил мэр. — И в субботу!

Он счел, что пора наконец вставить свою фразу.

— Видите ли, дорогой друг… — начал он.

Но дверь распахнулась, кто-то позвал Анри, донесся шум, какое-то оживление.

Прадель двинулся туда.

Все толпились у камина, в дальней части салона, отовсюду — из курительной, из бильярдной — сбегались люди…

Прадель расслышал возгласы, нахмурясь, сделал несколько шагов, без волнения, скорее из любопытства.

На полу, прислонясь к камину, вытянув ноги, сидел его тесть, глаза закрыты, восковая бледность на лице, пальцы правой руки вцепились в жилет, словно он хотел вырвать сердце из груди или же замедлить его биение. Слышались голоса: «Нюхательную соль!», «Ему нужен воздух!». Подоспевший метрдотель попросил всех расступиться.

Из библиотеки мигом примчался доктор, что происходит, его спокойствие произвело впечатление, все расступились, напряженно вытягивая шею, чтобы лучше видеть. Взяв руку, чтобы пощупать пульс, доктор Бланш сказал:

— Ну-с, Перикур, и что с нами приключилось?

Незаметно повернувшись к Праделю, он добавил:

— Старина, срочно вызывайте автомобиль, дело серьезное.

Прадель немедленно вышел.

Господи, ну и денек!

В день, когда Прадель стал миллионером, его тесть едва не протянул ноги.

Какое везение, просто не верится!

11

Мозг Альбера был совершенно пуст, он был не в силах связать две мысли, представить, как все произойдет; он пытался как-то упорядочить свои ощущения, но мозг не подчинялся. Двигаясь размашистым шагом, он то и дело машинально поглаживал лезвие лежавшего в кармане ножа. Время шло, мелькали станции метро, потом улицы, и ни малейшего просвета. Он не мог поверить в то, что делает, однако все же делал. Он был готов на все.

Эта история — морфин… с самого начала дело пахло керосином. Эдуар уже не мог обходиться без морфина. До сих пор Альберу удавалось как-то удовлетворять его потребности. На этот раз он тщетно обшаривал ящики стола, денег на дозу наскрести не удалось. Вот почему, когда его друг после нескончаемых дней страданий принялся умолять прикончить его — настолько боль сделалась нестерпимой, — у Альбера, тоже выбившегося из сил, отключился контроль: он схватил подвернувшийся под руку кухонный нож, машинально вышел из дому, доехал на метро до Бастилии и углубился в греческий квартал в районе улицы Седен. Он должен раздобыть морфин для Эдуара, если потребуется, он готов пойти на убийство.

Первая мысль мелькнула у него в голове, когда он увидел Грека: тип лет тридцати шагал, как слон, широко расставляя ноги, отдуваясь на каждом шагу и потея, несмотря на ноябрьский холод. Альбер, оторопев, воззрился на его громадный живот, отвисшие тяжелые груди, колыхавшиеся под шерстяным свитером, на бычью шею и отвисшие щеки, он подумал, что его ножик тут совсем не подходит, тут нужно по меньшей мере лезвие сантиметров пятнадцать. Или двадцать. Положение и так было не блестящее, без подходящего оружия он бессилен. Альбер совсем пал духом. Вечно с тобой так, твердила его мать, ты не способен ничего организовать! Бедный мальчик, такой легкомысленный… И она воздевала очи горе, призывая в свидетели Господа Бога. Новому мужу (это так говорилось, они не были женаты, но мадам Майяр норовила все привести к общепринятым нормам) она непрестанно жаловалась на сына. Отчим — начальник отдела в универмаге «Самаритен» — ограничивался созерцанием шнурков, но явно придерживался того же мнения. Против таких атак Альбер, даже будь у него силы, не нашел бы возражений, так как день ото дня и сам все больше был с ними согласен.

Похоже, все и вся ополчились против него, и впрямь время выдалось нелегкое.

Встреча была назначена возле общественного писсуара на улице Сен-Сабен. Альбер понятия не имел, как это вообще происходит. Он связался с Греком, позвонив в кафе и сославшись на кого-то, кто знал еще кого-то; Грек не задавал никаких вопросов, тем более что по-французски знал слов двадцать. Антонапулос. Все называли его Пулос. Даже он сам.

Прибыв на место, он так и представился:

— Пулос.

Для такого дородного человека он перемещался удивительно скоро, мелкими, семенящими, чрезвычайно быстрыми шажками. Ножик был слишком короткий, тип слишком быстрый… Альбер и в самом деле довольно туманно представлял, что делать. Бегло оглядевшись, Грек ухватил его за руку и потащил в общественный писсуар. Воды там давным-давно не было, воздух был непригоден для дыхания, однако Пулоса это ни капли не смущало. Зловонная клоака была для него чем-то вроде зала ожидания. А для Альбера, страшившегося закрытого пространства, это обернулось пыткой вдвойне.

— Деньги! — потребовал Грек.

Он хотел взглянуть на банкноты, взглядом Пулос указал на карман Альбера, он не знал, что там нож, размер которого теперь, когда двое мужчин втиснулись в одну кабинку, казался еще более смехотворным. Альбер слегка повернулся, чтобы указать на другой карман, демонстративно высунул оттуда несколько банкнот по двадцать франков. Пулос молча кивнул.

— Пять, — сказал он.

Так условились по телефону. Грек собрался выходить.

— Погоди! — воскликнул Альбер, хватая его за рукав.

Пулос остановился, обеспокоенно глядя на него.

— Мне нужно больше… — прошептал Альбер.

Он старательно выговаривал слова, подкрепляя сказанное движениями рук (обращаясь к иностранцам, он часто говорил так, будто они были глухими). Пулос сдвинул густые брови.

— Двенадцать, — сказал Альбер.

И он показал всю пачку, но не мог отдать деньги, ведь это было все, чем он располагал, чтобы продержаться еще около трех недель. Во взгляде Пулоса загорелся огонек. Ткнув пальцем в Альбера, он кивнул:

— Двенадцать. Стой здесь!

И двинулся прочь.

— Нет! — крикнул Альбер.

Зловонный запах писсуара и стремление покинуть этот закуток, где ему с каждым мигом становилось все тревожнее, помогли ему нащупать верный тон. Его единственная задумка состояла в том, чтобы каким-то образом увязаться за Греком.

Пулос помотал головой.

— Хорошо, — сказал Альбер, решительно протискиваясь мимо Грека.

Тот поймал его за рукав, слегка заколебавшись. Альбер внушал жалость. Порой это оборачивалось его сильной стороной. Стараться особо не приходилось, он и без того выглядел плачевно. После восьми месяцев на гражданке он по-прежнему носил одежду, полученную при демобилизации. Тогда у него был выбор: взять одежду или пятьдесят два франка. Он сделал выбор в пользу одежды, потому что было холодно, однако государство на самом деле загоняло ветеранам наспех перекрашенные армейские куртки. В тот же вечер под дождем куртка начала линять. Потеки печали! Альбер вернулся, заявив, что в конце концов лучше возьмет пятьдесят два франка, но оказалось слишком поздно, раньше было нужно думать.

Еще у него остались армейские поношенные ботинки и два солдатских одеяла. Все это накладывало определенный отпечаток, и дело было не только в потеках краски; у Альбера на лице было написано, что он устал и пал духом, как и многие демобилизованные; казалось, он потерпел поражение и смирился с этим.

Вглядевшись в его осунувшуюся физиономию, Грек принял решение.

— Идем, быстро! — прошептал он.

С этого момента Альбер вновь окунулся в неведомое, он понятия не имел, как взяться за дело.

Они двинулись по улице Седен к пассажу Саларнье. Прибыв туда, Пулос указал на тротуар, повторив:

— Стоять!

Альбер огляделся, вокруг не было ни души. Вечером, в начале восьмого, единственным светлым пятном были окна кафе в сотне метров отсюда.

— Здесь!

С приказами не спорят.

Впрочем, Грек удалился, не дожидаясь ответа.

Он несколько раз оборачивался, чтобы убедиться, что клиент смирно стоит на указанном месте. Альбер бессильно глядел ему вслед, но, как только Грек резко свернул направо, тотчас припустил за ним, он промчался через пассаж на полной скорости, не сводя глаз с того места, где скрылся Пулос, — это было обветшалое здание, откуда сильно пахло едой. Толкнув дверь, Альбер углубился в коридор. Несколько ступенек вели в подвал, он спустился. Окно с грязными квадратиками стекол пропускало немного света с улицы. Он обнаружил, что Грек, опустившись на корточки, роется левой рукой в специально оборудованном проеме в стене. Рядом лежала маленькая деревянная дверца, видимо маскировавшая этот тайник. Альбер, ни на миг не замедляя движения, пересек подвал, схватил дверцу, которая оказалась гораздо тяжелее, чем он думал, и обеими руками обрушил ее на голову Грека. Удар прозвучал как гонг, Пулос рухнул. Лишь в этот момент до Альбера дошло, чту он только что сделал, в ужасе он хотел было удариться в бегство…

Но остановился. Жив ли Грек?

Склонившись к нему, Альбер прислушался. Пулос тяжело дышал. Трудно было сказать, насколько он тяжело ранен, но по лбу стекала струйка крови. Альбер был в состоянии оцепенения, почти на грани обморока, он сжимал кулаки, твердя: «Давай, давай!» Он наклонился, сунул руку в тайник и достал оттуда коробку из-под обуви. Истинное чудо: коробка была доверху заполнена ампулами по двадцать и тридцать миллиграммов. Альбер уже давно научился определять дозировку.

Он закрыл коробку и вдруг увидел, что рука Пулоса описывает в воздухе дугу… Грек-то был вооружен как следует, настоящий, хорошо заточенный нож со стопором. Лезвие чиркнуло по левой руке Альбера мгновенно, так что он ощутил лишь, что по руке прокатилась жаркая волна. Он крутанулся на месте, его нога взметнулась в воздух, и удар каблука угодил Греку в висок. Голова того стукнулась о стену с гулким звуком, напоминавшим удар гонга. Альбер, не выпуская обувную коробку, несколько раз топнул по руке Пулоса, все еще сжимавшей нож. Потом он поставил коробку на пол, схватил деревянную дверцу и принялся бить ею Пулоса по голове. Альбер остановился, прерывисто дыша от усилий и страха. Из руки обильно струилась кровь, порез был очень глубоким, куртка сильно испачкана кровью. Вид крови всегда приводил его в ужас. Только сейчас он ощутил боль, до него дошло, что нужно срочно принимать меры. Обшарив подвал, он нашел пыльную тряпицу и перетянул левую руку. Осторожно, словно боясь разбудить спящего зверя, Альбер склонился над Греком. Услышал тяжелые равномерные вздохи — череп у Грека явно был прочным. Альбера колотила дрожь, он выбрался на улицу, зажав коробку под мышкой.

С такой раной не войдешь в трамвай или метро. Ему удалось кое-как замаскировать импровизированную повязку и пятна крови на куртке, а потом взять такси у Бастилии.

Шофер был примерно такого же возраста, как Альбер. Сидя за рулем, он долго с недоверием оглядывал белого как мел клиента, который, присев на краешек сиденья, покачивался, прижимая к себе руку. Беспокойство водителя удвоилось, когда Альбер самовольно открыл окошко, так как ему стало нестерпимо тревожно в закрытом помещении. Шофер даже решил, что пассажира сейчас стошнит прямо в машине.

— Надеюсь, вы хоть не больны?

— Нет-нет, — ответил Альбер из последних сил.

— Если вы больны, я вас высажу!

— Да нет же, — возразил Альбер, — я просто устал.

Несмотря на его заверения, подозрения шофера усилились.

— У вас точно есть деньги?

Альбер вынул из кармана двадцать франков и показал водителю. Тот было успокоился, но ненадолго. Все-таки у него за плечами был опыт, привычка, к тому же такси принадлежало ему. И все же коммерческая жилка пересилила, угодничать он привык.

— Ты уж прости! Я спросил, потому что типы вроде тебя часто…

— Что значит — типы вроде меня? — спросил Альбер.

— Ну, я имею в виду, демобилизованные, понимаешь ли…

— Потому что вы сами не демобилизованы?

— А-а, это?.. Нет, я всю войну провел здесь, я астматик, и у меня одна нога короче другой.

— Многие все-таки отправились на фронт. А некоторые даже вернулись с ногой, куда короче другой.

Шофер не слишком мирно воспринял это замечание. Вечно эти ветераны твердят о своей войне, пытаясь преподать урок всему миру, эти вояки всех уже достали! Настоящие герои погибли! Вот те, уж извините, были героями! И вообще, когда какой-нибудь тип разглагольствует о том, сколько ему довелось пережить в окопах, следует насторожиться: скорее всего, он всю войну проторчал в конторе.

— Но мы, может, тоже выполняли свой долг! — заявил шофер.

Да что они знают, эти демобилизованные, о том, каково тут пришлось людям, сколько они пережили лишений! Альбер уже наслышался подобных фразочек, он уже затвердил наизусть про дороговизну угля, дикие цены на хлеб, цифры он запоминал легко. После демобилизации Альбер пришел к выводу: хочешь жить спокойно, засунь нашивки победителя подальше в ящик.[3]

Таксист высадил его на углу улицы Симар, взял двенадцать франков и не отъехал, пока Альбер не дал на чай.

В этом квартале жила куча русских, но врач был француз — доктор Мартино.

Альбер познакомился с ним в июне, когда у Эдуара начались приступы. Неизвестно, как Эдуар доставал себе морфин, пока валялся по госпиталям, но он страшно к нему пристрастился. Альбер пытался урезонить его: старина, ты ступил на скользкую дорожку, так дальше продолжаться не может, надо бы тебе полечиться. Эдуар ничего не хотел слышать, он оказался таким же упрямцем, как и в той истории с отказом от пластической операции. Альбер не мог этого понять. Знавал я одного калеку, говорил он, который продавал лотерейные билеты на Фобур-Сен-Мартен, он лечился в госпитале в Шалоне, он рассказывал мне о пересадках кожи, которые делают нынче, ну так вот, парни после этого хоть не выглядят суперкрасавцами, но все-таки по-человечески. Но Эдуар и слышать ни о чем не хотел, нет, нет и еще раз нет, он по-прежнему раскладывал пасьянсы на кухонном столе и курил сигареты через ноздрю. От него постоянно распространялся чудовищный запах, это и понятно, гортань-то наружу… Пил он через воронку. Альбер раздобыл для него подержанный жевательный аппарат (один тип окочурился после пересадки, ткани не прижились, повезло невероятно!), это малость облегчило жизнь, и все же все было непросто.

Эдуара выписали из госпиталя Ролен в начале июня, через несколько дней у него появились признаки тревоги, его с головы до ног бил озноб, он страшно потел, отрыгивал то немногое, что удавалось съесть… Альбер чувствовал себя беспомощным. Первые приступы ломки из-за отсутствия морфина были настолько бурными, что Эдуара пришлось привязать к кровати — как в ноябре восемнадцатого года, в прифронтовом госпитале, стоило заканчивать войну! — и законопатить двери, иначе владельцы квартиры явились бы и прикончили его, чтобы прекратить его страдания (и свои собственные).

На Эдуара было страшно смотреть — скелет, одержимый бесами.

Доктор Мартино, который жил совсем рядом, тогда согласился приехать и сделать укол, это был хладнокровный, отстраненно державшийся человек, который, по его словам, в 1916-м, в окопах, произвел сто тридцать ампутаций. Так что благодаря этому Эдуар стал малость поспокойнее. Это через доктора Альбер связался с Базилем, и тот стал их поставщиком; Базиль, видимо, обчищал аптеки, больницы, клиники, он специализировался на медикаментах и мог достать что угодно. Некоторое время спустя Альберу повезло: Базиль предложил ему по дешевке партию морфина, которую хотел сбыть с рук, своего рода скидка, чтобы освободить склад.

Альбер тщательно записывал, сколько и каких сделано инъекций, помечая дату, время и дозу, для того чтобы помочь Эдуару держать употребление наркотика под контролем, и на свой манер читал ему мораль, правда без особого успеха. Но хотя бы Эдуару на тот момент ненадолго полегчало. Он меньше плакал, однако к рисованию не вернулся, несмотря на все альбомы и карандаши, которые приносил ему Альбер. В общем, почти все время Эдуар проводил лежа на диване и изучал потолок. После чего, в конце сентября, запасы иссякли, а Эдуар так и не слез с морфина. В июне ему было нужно шестьдесят миллиграммов в день, а три месяца спустя уже девяносто. Альбер не видел выхода. Эдуар по-прежнему не покидал квартиры, был малообщителен. Альбер метался в поисках денег для покупки морфина, а еще оплата жилья, еда, уголь; об одежде не было и речи — слишком дорого. Деньги таяли с головокружительной скоростью. Все, что было можно, Альбер заложил в ломбард; он дошел до того, что переспал с толстухой мадам Монестье, владелицу часовой мастерской, где он занимался упаковкой, а та взамен прибавила ему жалованье (так думал про себя Альбер, который в данном случае охотно разыгрывал из себя мученика. На самом деле он был даже рад, что представилась такая возможность, как-никак шесть месяцев без женщины… У мадам Монестье были громадные груди, он понятия не имел, что делать с этим богатством, но она была приятная женщина и старательно наращивала рога мужу, который заявлял, что, мол, те, у кого нет военного креста, уклонялись от призыва).

Самой крупной статьей расходов был, конечно, морфин. Цена на него резко повышалась, потому что дорожало все. И наркотики тоже, их цена стремилась вверх вместе со стоимостью жизни. Альбер сожалел, что правительство, которое, стремясь сдержать инфляцию, выпустило «национальный костюм» за сто десять франков, не учредило одновременно «национальную ампулу» морфина за пять франков. Оно могло бы также ввести «национальный хлеб» или «национальный уголь», «национальные ботинки» или «национальную квартплату», или даже «национальную работу». Альбер размышлял, не ведут ли подобные мысли прямиком к большевизму.

В банк на прежнее место его не взяли. Прошло то время, когда депутаты, положив руку на сердце, возглашали, что страна обязана отдать «долг чести и признательности нашим дорогим ветеранам». Из банка Альберу прислали письмо, где разъяснялось, что экономическое положение страны не позволяет вновь нанять его на работу, ведь ради этого пришлось бы уволить людей, которые «на протяжении пятидесяти двух месяцев этой суровой войны оказали нашему предприятию важные услуги…» и так далее.

Для Альбера поиск денег стал работой на полную ставку.

Ситуация окончательно усложнилась, когда Базиля арестовали при неприятнейших обстоятельствах: схватили прямо в аптеке с карманами, набитыми наркотиками, руки его по локоть были в крови фармацевта.

Внезапно лишившись поставщика, Альбер зачастил в подозрительные бары, выспрашивая там и сям адреса. В итоге раздобыть морфин оказалось не слишком сложно; учитывая непрерывный рост цен, Париж стал перекрестком незаконной торговли, здесь можно было найти все; и Альбер нашел Грека.

Доктор Мартино, продезинфицировав рану, зашил ее. Альберу было дико больно, он стиснул зубы.

— Да, нож был что надо, — заявил врач, воздержавшись от прочих комментариев.

Мартино сразу открыл дверь, не спрашивая, кто там, и не задавая вопросов. Он жил на четвертом этаже в полупустой квартире с вечно задернутыми шторами, повсюду развороченные коробки с книгами, повернутые к стене картины, в углу одно-единственное кресло; коридор с двумя жалкими стульями, поставленными друг против друга, служил приемной. Это напоминало бы кабинет нотариуса, если бы не каморка в глубине квартиры, где стояла больничная койка и были разложены хирургические инструменты. Мартино взял с Альбера меньше, чем тот заплатил за такси.

Выйдя от доктора, Альбер отчего-то вспомнил про Сесиль.

Он решил проделать остаток пути пешком. Захотелось пройтись. Сесиль, прежняя жизнь, прежние надежды… Вроде бы нелепо поддаваться глуповатой ностальгии, но теперь, когда Альбер шел вот так по улицам, с картонной коробкой под мышкой, со спеленутой левой рукой, перебирая все, что так быстро стало лишь воспоминанием, ему казалось, что он изгой. А с сегодняшнего дня бандит, а быть может, и убийца. Он не имел ни малейшего представления о том, как остановить эту эволюцию. Разве что чудом. И то вряд ли. И потом, пара-тройка чудес, пережитых им после демобилизации, обернулись кошмаром. Взять хоть Сесиль, раз Альбер подумал о ней… Здесь самые скверные события свершились благодаря чуду, вестником которого стал его новоявленный отчим. Альберу следовало бы заподозрить неладное. После того как банк отказался взять его, он долго искал работу, чего только не перепробовал, даже подработку в фирме, которая занималась дератизацией. По двадцать пять сантимов за крысу; мать заметила, что вряд ли Альбер тут озолотится. Впрочем, единственное, чем он разжился, — это крысиные укусы, ничего удивительного, он всегда был неловким. Это все к тому, что спустя три месяца по возвращении с фронта он все еще был нищ, как Иов, а вы говорите, подарок для Сесиль! Мадам Майяр ее понимала. И правда, разве это будущее для такой хорошенькой, нежной девушки; ясное дело, мадам Майяр на месте Сесиль поступила бы точно так же. И вот после трех месяцев случайных халтур, мелких приработков в ожидании демобилизационных выплат — о них говорили все, но правительство было не в состоянии расплатиться — случилось чудо: отчим пристроил его лифтером в «Самаритен».

Дирекция универсального магазина предпочла бы ветерана, увешанного медалями, «учитывая клиентуру», но что поделать, взяли, что подвернулось под руку; подвернулся Альбер.

Он управлял красивым решетчатым лифтом и называл этажи. Он ни за что не стал бы рассказывать об этом (разве что своему товарищу Эдуару), так как работа ему не слишком нравилась. Он не понимал почему. Понял, когда в один июньский полдень двери отворились и вошла Сесиль в сопровождении какого-то молодого парня с квадратными плечами. Они с Сесиль не виделись с тех пор, как она написала ему письмо, а он ответил просто: «Согласен».

Первая же секунда принесла первую ошибку: Альбер сделал вид, что не узнал ее, и сосредоточился на управлении лифтом. Сесиль и ее друг ехали на самый верх, бесконечный путь с остановками. Альбер все более хриплым голосом возвещал каждый этаж, сущая пытка; он невольно вдыхал новые духи Сесиль, утонченный шикарный запах, от нее веяло деньгами. От ее спутника тоже. Он был молод, моложе Сесиль, Альбера это шокировало.

Ему казалась унизительной не столько их встреча, сколько то, что его застали в затейливой униформе. Как у опереточного солдата. Эполеты с помпонами.

Сесиль потупилась. Ей и впрямь было стыдно за него, это сразу было видно: она потирала руки и смотрела в пол. Парень с квадратными плечами, напротив, разглядывал лифт с восхищением, явно очарованный этим чудом современной техники.

Никогда еще для Альбера минуты не тянулись так долго, за исключением тех, когда он был заживо погребен в своей воронке, он даже отметил смутное сходство между этими двумя событиями.

Сесиль и ее приятель вышли из лифта в отделе нижнего белья, они с Альбером так и не обменялись взглядами. Альбер довел лифт до нижнего этажа, снял униформу и ушел, даже не потребовав жалованья. Неделя работы псу под хвост.

Несколько дней спустя Сесиль — должно быть, вид Альбера, опустившегося до роли ливрейного лакея, смягчил ее — вернула ему обручальное кольцо. По почте. Он хотел было отправить его обратно, он не нуждается в милостыне, неужто у него даже в этой блестящей лакейской униформе такой жалкий вид?! Но время и вправду выдалось тяжелое, простой табак стоил франк пятьдесят, приходилось экономить, уголь дико вздорожал. Он пошел и заложил кольцо в ломбард. После Перемирия все называли это Муниципальным кредитом — это более соответствовало республиканскому духу.

Он мог бы выкупить порядочное количество скопившихся там его закладов, если бы мысленно не поставил на них крест.

После этого эпизода Альберу не удалось найти ничего лучше, чем стать человеком-бутербродом, он ходил по улицам, навесив на себя рекламные плакаты, один спереди, другой сзади, тяжелые, как пудовые гири. Плакаты восхваляли цены «Самаритен» или качество велосипедов «Дион-Бутон». Он постоянно опасался наткнуться на Сесиль. Если это было тяжко в карнавальной униформе лифтера, то уж обвешанным рекламой «Кампари» и вовсе невыносимо.

Впору броситься в Сену.

12

Господин Перикур вновь открыл глаза, лишь когда окончательно уверился, что вокруг никого нет. Вся эта суета… эти взволнованные члены Жокей-клуба, как будто публичный обморок не унизителен сам по себе…

И потом Мадлен, зять, домоправительница, ломавшая руки в изножье постели, несмолкающий телефон в прихожей и доктор Бланш, с его каплями, пилюлями, голосом кюре и бесконечными рекомендациями. К тому же он так и не сумел поставить диагноз, разглагольствовал о сердце, усталости, парижском воздухе, нес бог весть что, этот тип недаром занимал место на медицинском факультете.

Перикурам принадлежал просторный особняк, выходивший окнами в парк Монсо. Господин Перикур уступил большую его часть дочери, которая после свадьбы обставила по своему вкусу третий этаж, где и поселилась вместе с мужем. Перикур жил на самом верху в шести комнатах, из которых реально использовал лишь громадную спальню, которая служила ему также библиотекой и кабинетом, а также ванную — небольшую, но для неженатого мужчины вполне достаточную. Для него весь дом сводился к этой квартире. После смерти жены он практически не ступал в остальные комнаты, за исключением величественной столовой на нижнем этаже. Хотя, если бы это зависело только от него, приемы проходили бы в «Вуазен», и нечего тут придумывать. Его постель размещалась в закрытом алькове, затянутом темно-зеленым бархатом, здесь он никогда не принимал женщин, для этого он отправлялся в другие места, в особняке царил только он.

Когда Перикура доставили домой, Мадлен долго сидела возле него, запасясь терпением. Когда она наконец взяла его за руку, он не выдержал.

— Это уже бдение у смертного одра, — заметил он.

Другой на месте Мадлен возразил бы — она улыбнулась. Они редко надолго оказывались наедине. Она и в самом деле не красавица, подумал Перикур. Он старик, подумала дочь.

— Я оставлю тебя, — сказала она, вставая.

Она указала на шнурок колокольчика, он взглядом дал понять, что согласен, да, конечно, не беспокойся, она проверила, все ли на месте: стакан, бутылка с водой, платок, пилюли.

— Погаси, пожалуйста, свет, — попросил он.

Перикур тотчас пожалел, что дочь ушла.

Хотя ему как раз стало лучше — недомогание, пережитое в Жокей-клубе, уже почти изгладилось из памяти, — он узнал терзавшую его знакомую волну. Она прилила к животу, а потом прокатилась по груди до самых плеч, охватив и голову. Сердце забилось так, словно хотело вырваться из груди, — казалось, ему тесно в грудной клетке, Перикур поискал звонок, но звонить не стал, что-то ему подсказывало, он не умрет, его час еще не пробил.

Комната купалась во мраке, он оглядывал книжные стеллажи, картины, рисунок ковра, будто видел все это впервые. Он чувствовал себя тем более старым, что все вещи до малейшей детали вокруг внезапно показались ему незнакомыми. Удушье петлей захлестнуло горло с такой страшной силой, что у него на глазах выступили слезы. Он заплакал. Самые обыкновенные обильные слезы, горе, которого он прежде, сколько помнил себя, не знавал, разве что в детстве, доставили ему странное облегчение. Он сдался, позволив слезам беззастенчиво струиться по лицу, это было так сладко, как будто кто-то его утешал. Он отер лицо краешком простыни, сделал вдох, но это не помогло, слезы по-прежнему текли, и горе переполняло его. Это старческое, подумал он, хотя на самом деле не верил в это. Он вытянулся на подушках, взял с прикроватного столика платок и высморкался, прикрывшись одеялом, он не хотел, чтобы кто-нибудь его услышал, забеспокоился, пришел. Не хотел, чтобы его увидели плачущим? Нет, не то. Конечно, ему бы этого не хотелось, это унизительно, когда человек в его возрасте рыдает как теленок, но, главное, он хотел побыть один.

Удавка слегка ослабла, но дыхание по-прежнему было стеснено. Мало-помалу слезы прекратились, уступив место громадной пустоте; он был совсем без сил, а сон не шел. Всю жизнь он всегда отично спал, даже в самых тяжелых обстоятельствах, к примеру после смерти жены, он тогда отказался от еды, но спал глубоким сном — таков уж он был. А ведь он любил жену, это была замечательная женщина, чудесная во всех отношениях. Как несправедливо — умереть такой молодой! Нет, в самом деле, бессонница — это необычное и даже тревожное состояние для такого человека, как он. Это не сердце, подумал господин Перикур. Доктор Бланш просто дурак. Это тревога. Что-то нависло над ним — тяжкое, угрожающее. Он вспомнил о работе, о назначенных после обеда встречах, искал причину. Он весь день скверно себя чувствовал, уже с утра его подташнивало. Вряд ли дело было в разговоре с биржевым маклером, было бы из-за чего раздражаться, ничего необычного, просто дела, и биржевых маклеров он за тридцать лет работы уделал не одну дюжину. В последнюю пятницу месяца обычно подводили баланс, и банкиры и посредники стояли перед господином Перикуром по стойке «смирно».

По стойке «смирно».

Это выражение подействовало на него подавляюще.

Слезы заструились вновь, когда он понял, почему ему так скверно. Он вцепился зубами в простыни, издав долгий приглушенный рев, яростный и отчаянный, это была безмерная боль, страшное страдание, он и не знал, что способен ощущать такое. Страдание тем более жестокое… что он не… Ему недоставало слов, мысли будто растаяли, уничтоженные громадным несчастьем.

Он оплакивал смерть сына.

Эдуар был мертв. Он умер в эту самую минуту. Его мальчик, сын. Он мертв.

В день его рождения он об этом даже не вспомнил, его образ пронесся как порыв ветра, но все сконцентрировалось, чтобы взорваться в этот самый день.

Сын погиб ровно год назад.

Безграничность страдания Перикура усугублялась тем фактом, что он, по сути, впервые ощутил, что Эдуар для него существует. Он вдруг понял, до какой степени, смутно, против воли, любил сына, и понял это в тот день, когда осознал нестерпимый факт, что больше он его не увидит.

Нет, и слезы, и ощущение, что петля захлестнула грудь, а по горлу полоснуло лезвие, свидетельствовали не только об этом.

Все хуже — он был повинен в том, что воспринял весть о смерти сына как освобождение.

Ночь напролет, так и не заснув, он вновь видел перед собой Эдуара-мальчика, улыбался воспоминаниям, зарытым так глубоко, что они открылись ему как совершенно новые. Все происходило беспорядочно, он не смог бы сказать, был ли эпизод с Эдуаром в образе ангелочка (хотя он тогда нацепил уши Люцифера; ему было лет восемь, и он ничего не воспринимал всерьез) гораздо раньше, чем вызов к директору коллежа по поводу его рисунков, о господи! его рисунки, какой стыд!

Какой талант.

Господин Перикур не сохранил ничего — ни детской игрушки, ни карандашного наброска, картины маслом или акварели, ничего. Может, Мадлен?.. Нет, он никогда не осмелится спросить у нее.

Так прошла ночь: воспоминания, угрызения совести, Эдуар, везде Эдуар — малыш, юнец, высокий парень; и смех, какой смех, какая радость жизни, если бы не его манера себя вести, это неистребимое стремление к провокации… Из-за сына господин Перикур постоянно попадал в неприятные положения, а он всегда ненавидел эксцессы. Он полагал, что это связано с женой. Женившись на приданом (она была из семьи Маржисов, прядильные фабрики), он унаследовал ее образ мыслей, в силу которого определенные вещи рассматривались как бедствие. К примеру, профессия художника. Но в крайнем случае, даже если бы речь шла о художественных устремлениях сына, господин Перикур в ту пору как-то свыкся бы с этим, в общем и целом; было немало людей, которые чего-то добивались в жизни, выполняя заказы на роспись зданий для мэрий или для правительства. Нет, господин Перикур так и не простил сыну не то, что он делал, а то, кем он являлся: у Эдуара был слишком высокий голос, он выглядел слишком худощавым, слишком заботился о своей внешности, жесты его были чересчур… Это нельзя было не заметить, он в самом деле был женоподобным. Даже в глубине души г-н Перикур никогда не осмеливался выговорить это. Он стыдился сына даже перед друзьями, так как читал на их губах эти мерзкие слова. Перикур не был плохим человеком, но человеком жестоко раненным, униженным. Сын стал живым оскорблением тех надежд, которые Перикур считал само собой разумеющимися. Он никогда никому не признался, что рождение дочери стало для него большим разочарованием. Он считал, что для мужчины нормально хотеть сына. Между отцом и сыном, думал он, существует тесная тайная связь, так как второй является продолжателем первого: отец закладывает фундамент и передает, сын принимает и приумножает, — такова жизнь от начала времен.

Мадлен была очень милым ребенком, он вскоре полюбил ее, но по-прежнему с нетерпением ждал сына.

А сына все не было. Выкидыши один за другим, тяжелые сбои, а время шло. Г-н Перикур сделался весьма раздражительным. Потом появился Эдуар. Наконец. Отец воспринял его рождение как чистое воплощение собственной воли. К тому же жена его вскоре умерла, и он усмотрел в этом новый знак. Первые годы жизни сына — сколько он вложил в его воспитание! Какие питал надежды и как сын радовал его! Потом наступило разочарование. Эдуару было лет восемь или десять, когда пришлось признать очевидное. Это провал. Г-н Перикур был еще не стар и мог изменить свою жизнь, но отказался от этого из себялюбия. Признать поражение он отказывался. Затворился в горечи, обиде.

Так вот, теперь, когда сын умер (Перикур, кстати, не знал, как это произошло, он так об этом и не спросил), всплыли упреки в его адрес, все те жестокие слова, которые не отменить, захлопнутые двери, замкнутые лица, отталкивавшие руки, г-н Перикур отсек сыну все пути, тому только и оставалось, что погибнуть на войне.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Массаж целительных точек стоп и ладоней – одна из самых эффективных, доступных и совершенно безопасн...
Индустрия товаров повседневного спроса сильно изменилась за последние годы. «Культовые» компании-про...
Откуда взяты сюжеты для книги «Хамелеоны»? Все из жизни, из советской жизни, в которой кто-то активн...
Посвящается одиночеству, остывшему кофе, бесконечно изнуряющим разговорам по телефону и всем тем, кт...
Историю искусства не следует воспринимать как череду картин и скульптур или их воспроизведений в кни...
Цель книги — в «сжатом» формате показать «анатомию» коммуникаций и «болевые точки» нашего подсознани...