До свидания там, наверху Леметр Пьер
Отлично. Анри положил руку на гроб, похлопал его, как скаковую кобылу, почти восхищенно, однако было неясно, относится ли его восхищение к качеству столярной работы, умеренности цены или же к собственной гениальности.
Лавалле было решил, что должен исполнить профессиональный долг:
— С вашего позволения, эта модель не предназначена для подобного применения. Видите ли…
— Применения? — резко переспросил Прадель. — Какого применения?
— Для транспортировки, уважаемый господин! Еще раз, транспорт — это все!
— Вы отправляете их плашмя. При отправке никаких проблем!
— Да, при отправке…
— По прибытии вы их собираете, тоже никаких проблем!
— Разумеется. Сложности, видите ли, смею настаивать, сложности начинаются в тот момент, когда гробы начинают перемещать: их выгружают из машины, ставят на землю, переносят, приступают к захоронению…
— Я понял, но с этого момента это уже не ваша проблема. Вы поставили товар, на этом все. Не так ли, Дюпре?
Прадель недаром обратился к своему управляющему, так как эту проблему предстояло решать именно ему. Впрочем, он не собирался дожидаться ответа. Лавалле хотел было привести новые доводы, сослаться на репутацию своего предприятия, подчеркнуть… Анри пресек его порыв:
— Так вы сказали, тридцать три франка?
Столяр поспешно извлек свой блокнот.
— Учитывая количество, которое я заказываю, пусть будет тридцать франков, а?
Пока Лавалле искал свой карандаш, он потерял еще по три франка на гроб.
— Нет-нет! — воскликнул он. — Тридцать три — это с учетом количества!
Чувствовалось, что на сей раз и именно в этом пункте Лавалле ни за что не уступит. Тут он уперся:
— Тридцать франков, нет, об этом не может быть и речи!
Казалось, что он вдруг вырос на десять сантиметров, побагровевшее лицо, дрожащий в руке карандаш, неуступчивый, да он убьется на месте за три франка!
Прадель склонил голову, утвердительно кивая, понимаю, понимаю, я понимаю…
— Ну ладно, — сказал он примирительным тоном, — хорошо, тридцать три франка.
Эта внезапная капитуляция всех поразила. Лавалле занес цифру в блокнот, от нежданной победы его пробила дрожь, от страха он чувствовал ужасную усталость.
— Дюпре, скажите… — заговорил Прадель с озабоченным видом.
Лавалле, Дюпре, бригадир вновь напряглись.
— Для Компьени и Лаона размер метр семьдесят, так?
Заказ варьировался в зависимости от размера, начиная от гробов по метр девяносто (довольно немногочисленных) к гробу в метр восемьдесят (несколько сот штук) и доходя до наиболее распространенной категории — метр семьдесят — средний размер. Несколько лотов касались гробов меньшего размера — метр шестьдесят и даже метр пятьдесят.
Дюпре кивнул. Метр семьдесят, именно так.
— Мы считаем по тридцать три франка за гроб размером метр семьдесят, — продолжил Прадель, обращаясь к Лавалле. — А за размер метр пятьдесят?
Удивленные этим новым подходом, изготовители не знали, какая конкретно будет разница при изготовлении гробов меньшего размера. Управляющий лесопильным производством такого варианта не предвидел, ему надо было все обсчитать, он вновь открыл свой блокнот, стал применять тройное правило, что отняло массу времени. Все ждали. Прадель по-прежнему стоял возле соснового гроба, он уже не поглаживал по крышке, а просто не сводил с него глаз, будто предвкушал удовольствие с новенькой девицей в борделе.
Лавалле наконец оторвался от блокнота, цифра уже сложилась у него в голове.
— Тридцать франков… — провозгласил он потухшим тоном.
— У-ух… — проронил Прадель, задумчиво приоткрыв рот.
До всех начали доходить практические последствия: если уложить солдата ростом метр шестьдесят в гроб метр пятьдесят. Бригадир представил, что нужно сдвинуть череп покойника, прижав подбородок к груди. Дюпре думал, что, скорее, нужно уложить труп на бок, слегка согнув его ноги. Гастон Лавалле не думал ни о чем таком, у него два племянника погибли на Сомме в один и тот же день, семья вытребовала тела, он лично делал гробы — из массива дуба, с большим распятием и с позолоченными ручками, и ему совершенно не хотелось представлять, каким образом втиснуть тело в гроб не по размеру.
Прадель сделал вид, что задает пустяковый вопрос так, на всякий случай:
— Скажите мне, Лавалле, а почем выйдут гробы размером метр тридцать?
Час спустя было подписано принципиальное соглашение. Каждый день две сотни гробов должны поступать на вокзал Орлеана. Цена за штуку опустилась до двадцати восьми франков. Прадель был весьма удовлетворен результатом переговоров. Разница вполне компенсировала стоимость «испано-сюизы».
15
Шофер вновь пришел сообщить мадам, что машина мадам ожидает мадам и что если мадам не сочтет за труд… Мадлен повела рукой, спасибо, Эрнест, я иду, и сказала с сожалением:
— Прости, Ивонна, но мне пора ехать…
Ивонна де Жардан-Болье махнула рукой, конечно-конечно, но даже не сделала попытки встать — это было слишком хорошо, невозможно уехать.
— Какой у тебя муж, моя дорогая! — повторила она с восхищением. — Какая удача!
Мадлен Перикур спокойно улыбнулась, бросила взгляд на свои ногти, подумав: вот сволочь! — и просто ответила:
— Ну-ну, воздыхателей у тебя достаточно…
— О, я… — ответила молодая женщина с фальшивым смирением.
Ее брат Леон для мужчины не вышел ростом, но Ивонна, та была достаточно хороша собой. Конечно, если вам нравятся шлюхи, мысленно добавляла Мадлен. Большой рот, вульгарный, нетерпеливый, который сразу же наводил на похабные мысли, на этот счет мужчины не обманывались, в свои двадцать пять лет Ивонна уже переспала с половиной Ротари-клуба. Мадлен несколько преувеличила: половина Ротари — это уже перебор. Но ее суровость можно было понять и простить: Ивонна спала с Анри всего лишь пару недель, и ринуться так скоро к его супруге, чтобы насладиться спектаклем, было очень неприлично. Куда более неприлично, чем стакнуться с мужем Мадлен, что, по сути, было совсем не сложно. Другие любовницы Праделя выказывали большее терпение. Желая насладиться своей победой, они по крайней мере выжидали, чтобы представился случай, симулировали нечаянную встречу. Затем все вели себя одинаково, рассыпались в жеманных улыбках: «Дорогая, ах, какой у тебя муж, как я тебе завидую!» Одна из них в прошлом месяце даже рискнула заметить: «Заботься о нем хорошенько, как бы не увели!..»
Уже много недель Мадлен почти не видела Анри. Множество поездок, встреч, едва удавалось улучить момент, чтобы трахнуть очередную подругу жены, этот государственный заказ полностью им завладел.
Анри возвращался поздно, она наваливалась на него сверху.
Утром он вставал рано. Как раз перед этим она вновь использовала момент.
В остальное время он спал с другими, отправлялся в деловые поездки, звонил, оставлял лживые сообщения. Все знали, что он ей изменяет (слухи поползли с конца мая, когда его заметили в обществе Люсьены д’Орекур).
Г-н Перикур страдал от такого положения вещей. «Ты будешь несчастна», — предупредил дочь, когда та сообщила, что выходит замуж, но это не помогло, она положила свою руку на руку отца, и все. Он дал согласие, а что делать?
— Ну ладно, — прокудахтала Ивонна, — на сей раз я тебя покину.
Ее миссия достигла успеха, достаточно было взглянуть на улыбку, застывшую на лице Мадлен, послание дошло. Ивонна ликовала.
— Как мило, что ты заглянула, — сказала Мадлен, вставая.
Ивонна замахала рукой, какие пустяки, они обменялись поцелуем, скула к скуле, губки чмокнули пустоту, убегаю, до скорого. Среди прочих девок эта, несомненно, была самая паскудная.
Этот неожиданный визит сильно задержал Мадлен. Она взглянула на большие стенные часы. В конце концов, это даже к лучшему, в девятнадцать тридцать у нее больше шансов застать его дома.
Когда машина остановилась у въезда в тупик Пер, было уже начало девятого. Парк Монсо и улицу Маркаде разделял не просто один округ, но целый мир, от приличных кварталов к плебейским, от роскоши к жизни с хлеба на воду. Перед особняком Перикуров обычно были припаркованы один «Паккард Твин Сикс» и один «Кадиллак-51» с мотором V8. Здесь же сквозь тронутые червоточиной перекладины забора Мадлен узрела нагромождение тележек со сломанными ручками и облысевших шин. Это ее не ужаснуло. По матери она происходила от грубошерстных накидок, а по отцу, предки которого были скромного происхождения, от сохи. Хотя и с той и с другой стороны в бедности жило лишь первое поколение, все же это воспоминание было частью истории Мадлен, нужда, безденежье — это как пуританство или феодализм, забыть трудно, впечаталось в следующие поколения. Шофер же — все шоферы у Перикуров носили имя Эрнест, начиная с самого первого Эрнеста, — итак, Эрнест, провожая взглядом удаляющуюся госпожу, взглянул на двор с отвращением, его династия насчитывала только два поколения шоферов.
Пройдя вдоль забора, Мадлен позвонила в дверь дома, долго ждала и, наконец увидев женщину неопределенного возраста, сказала, что желает говорить с г-ном Альбером Майяром. Женщине потребовалось время, чтобы осмыслить просьбу и ассоциировать Альбера со стоявшей перед ней молодой особой: роскошной, холеной, накрашенной, чьи отдававшие пудрой духи доносились до нее как очень далекое воспоминание. Мадлен вынуждена была повторить: господин Майяр. Без единого слова женщина указала во двор, там, налево. Мадлен кивнула и под двойным взглядом владелицы дома и Эрнеста решительно толкнула трухлявые ворота и твердым шагом пересекла грязный двор до входа в небольшой барак, где и скрылась, но внезапно остановилась, потому что лестница, ведущая наверх, содрогалась под чьими-то шагами; она подняла глаза и узнала рядового Майяра, державшего пустое ведро для угля, он тоже резко остановился на ступеньках и произнес: «А? Что?» У него был потерянный вид, как на кладбище в тот день, когда откапывали тело бедного Эдуара.
Альбер застыл с полуоткрытым ртом.
— Здравствуйте, господин Майяр, — сказала Мадлен.
Мгновение она наблюдала это круглое, как луна, лицо, порывистую фигуру. У одной ее приятельницы когда-то был песик, который непрестанно дрожал, не по болезни, просто таким уродился, он дрожал с головы до ног двадцать четыре часа в сутки и однажды умер от остановки сердца. Альбер тотчас напомнил ей эту собачку. Она заговорила с ним очень тихим голосом, как если бы опасалась, что при столь внезапной очной ставке он расплачется или кинется прятаться в погреб. Майяр стоял безмолвный, переминаясь с ноги на ногу, сглатывая слюну. С беспокойным и даже испуганным видом он оглянулся на площадку второго этажа… Мадлен заметила в нем эту черту — постоянную боязнь, что что-то произойдет за его спиной, такое вечное опасение; в прошлом году, на кладбище, он уже казался сбитым с толку, потерянным. С таким выражением нежности, наивности, как у тех мужчин, которые живут в своем собственном мире.
Альбер отдал бы десять лет своей жизни, чтобы не оказаться в таком положении, в тисках между Мадлен Перикур, стоявшей внизу у лестницы, и ее якобы покойным братом, который этажом выше дымил через ноздрю, в зеленой маске с голубыми перьями, как у попугайчика. Можно поклясться, Альбер действительно был создан человеком-бутербродом. Он раскачивал свое угольное ведро, как кухонную тряпку, когда до него вдруг дошло, что он не поприветствовал молодую женщину; он протянул ей грязную руку, тотчас извинился, убрал ее за спину и прошел последние ступеньки вниз.
— На вашем письме был адрес, — тихо сказала Мадлен, — я заглянула туда. Ваша мама направила меня сюда.
С улыбкой она указала на обстановку, флигель, двор, лестницу, как если бы имела в виду обычную квартиру. Альбер кивнул, не в силах выдавить ни звука. Ведь она могла бы появиться в тот самый момент, когда он открывал обувную коробку, и застать его врасплох с ампулами с морфином. Хуже того, он вообразил, что было бы, если бы случайно Эдуар сам спустился за углем… Подобные детали подсказывают нам, какая идиотская штука судьба.
— Да… — рискнул Альбер, не зная, на какой вопрос отвечает.
Он хотел сказать — нет, нет, я не могу пригласить вас подняться что-нибудь выпить, это невозможно. Мадлен Перикур не посчитала его невежливым, она приписала его состояние неожиданности, стеснению.
— На самом деле, — начала она, — мой отец хотел бы познакомиться с вами.
— Почему со мной?!
Это вырвалось как крик сердца, в голосе сквозило напряжение. Мадлен пожала плечами, обозначая очевидность.
— Потому что вы присутствовали при последних мгновениях моего брата.
Она произнесла это с милой улыбкой, как если бы передавала просьбу пожилого человека, которому можно простить некоторые капризы.
— Да, конечно…
Теперь, когда Альбер пришел в себя, он хотел только одного: чтобы она ушла прежде, чем Эдуар забеспокоится и спустится сюда. Или что там, наверху, он услышит голоса и поймет, кто здесь, в нескольких метрах от Альбера.
— Согласен… — добавил он.
— Завтра, если хотите?
— О нет, завтра невозможно!
Мадлен Перикур удивилась живости этого ответа.
— Я хочу сказать, — снова начал Альбер извиняющимся тоном, — в другой день, если вам удобно, потому что завтра…
Он был не в состоянии объяснить, по какой причине завтрашний день не подходит для принятия этого приглашения, ему всего лишь нужно было вновь взять себя в руки. Он на секунду представил, о чем могли говорить его мать и Мадлен Перикур, и тотчас побледнел. Ему стало стыдно.
— Тогда в какой день вы будете свободны? — спросила молодая женщина.
Альбер вновь оглянулся на верхнюю площадку. Мадлен подумала, что там, наверху, женщина и ее присутствие смущает Альбера, она не хотела его компрометировать.
— Тогда в субботу? — предложила она. — К ужину.
Она приняла радостный тон, почти предвкушая удовольствие, будто ей только что пришла в голову эта мысль и они чертовски хорошо проведут время.
— Ну…
— Отлично! — заключила она. — Скажем, девятнадцать часов, это вам подходит?
— Ну…
Она ему улыбнулась:
— Отец будет очень рад.
Маленькая светская церемония подошла к концу, краткий миг колебания, как бы сконцентрировав все, напомнил им об их первой встрече; они вспомнили, что, хоть не были знакомы, их связывало нечто общее, нечто жуткое, запретное: тайна, эксгумация погибшего солдата, незаконная перевозка тела… Кстати, а куда делся этот труп? — подумал Альбер и тут же прикусил язык.
— Наш адрес: бульвар де Курсель, — сказала Мадлен, надевая перчатку. — На углу с Прони, найти совсем не трудно.
Альбер кивнул, девятнадцать часов — есть, улица де Прони, найти совсем не трудно. Суббота. Повисла пауза.
— Ладно, покидаю вас, господин Майяр. Я вам чрезвычайно признательна.
Она было направилась к двери, потом повернулась к нему и прямо посмотрела ему в глаза. Строгость шла ей, но делала ее старше.
— Мой отец так и не узнал подробностей… понимаете… Я предпочла бы…
— Разумеется, — поспешил Альбер.
Она благодарно улыбнулась.
Он очень боялся, что она вновь сунет ему банкноты. За молчание. Униженный этой мыслью, он отвернулся и пошел вверх по лестнице.
И только уже на площадке вспомнил, что не взял ни угля, ни ампул морфина.
Удрученный, он спустился снова. Ему не удавалось собраться с мыслями, понять, что означает приглашение к родным Эдуара.
Уже когда, с екающим от страха сердцем, он начал лопатой наполнять свое ведро, с улицы донесся приглушенный шум отъезжающего лимузина.
16
Эдуар закрыл глаза, с облегчением вздохнул, мышцы медленно расслаблялись. Он в последний момент удержал выскользнувший из рук шприц и положил рядом, руки еще дрожали, но тиски, сжимавшие грудь, стали ослабевать. После уколов он долго лежал, опустошенный, сон приходил редко, это было плывущее состояние, лихорадочное возбуждение медленно убывало, будто корабль, уходящий вдаль. Его никогда не интересовали все эти штуки, связанные с морем, он не мечтал о пароходах, но в ампулах счастья все это, должно быть, имелось, картины, которые они навевали, нередко были выдержаны в морской гамме, чего он не мог себе объяснить. Вероятно, они, как масляная лампа или флакон с эликсиром, втягивали вас в свой мир. Шприц и игла были для него лишь хирургическим инструментом, необходимым злом, а вот ампулы, те были живые. Он вглядывался в них, вытянув руку к свету, с ума сойти, что можно там увидеть, даже хрустальные шары не несли таких удивительных свойств, ни столь яркой фантазии. Ампулы источали многое — отдых, покой, утешение. Большая часть дня проходила в этом зыбком, подернутом дымкой состоянии, где время утрачивало свою плотность. Если бы от него зависело, Эдуар делал бы одну инъекцию за другой, чтобы поддерживать это зыбкое состояние, будто он плывет на спине в масляном море (опять эти морские образы, они, наверное, приходят издалека, быть может, от пренатальных вод), но Альбер был очень предусмотрителен, каждый день он оставлял ему лишь строго необходимую дозу и все записывал, а потом вечером, по возвращении, оглашал занесенные в календарь дозы, переворачивая страницы, будто учитель в школе; Эдуар ему не перечил. Как и Луизе с ее масками. В общем, о нем заботились.
Эдуар редко вспоминал своих родных, чаще других — Мадлен. Он многое о ней помнил: приглушенный смех, ее прощальную улыбку, согнутые пальцы, треплющие его волосы, их тайное сообщничество. Ему было жаль ее. Вероятно, она, как все женщины, понесшие утрату, страдала, получив весть о его кончине. Но потом — время лучший лекарь… К трауру со временем привыкаешь.
Чего нельзя сказать о лице Эдуара, отраженном в зеркале.
Для него смерть неотступно была рядом, бередя раны.
Кто у него остался, кроме Мадлен? Несколько друзей, но кто из них уцелел? Даже он, Эдуар, везунчик, сгинул на этой войне, что уж говорить о других… Был еще отец, но что толку, высокомерный и мрачный, он погружен в дела, весть о смерти сына вряд ли надолго выбила его из колеи, он просто сел в автомобиль, сказал Эрнесту: «На Биржу!», ведь нужно ворочать делами, или: «В Жокей-клуб!», ведь на носу выборы.
Эдуар практически не выходил из дому, все время проводил в квартире, в этой нищете. Вообще-то нет, не совсем так, могло быть и хуже, удручало не это, а убожество, скудость, безденежье. Говорят, привыкаешь ко всему, так вот — нет, как раз Эдуар и не сумел свыкнуться. Когда он чувствовал в себе достаточно сил, то садился перед зеркалом, разглядывал свое лицо, лучше не становилось, ему никогда не удастся принять человеческое обличье — гортань наружу, ни челюсти, ни языка. Чудовищные зубы. Мягкие ткани окрепли, раны зарубцевались, но дыра зияла по-прежнему, наверное, на это и нужны были пересадки, не смягчить уродство, но заставить тебя смириться. С нищетой то же самое. С рождения Эдуар жил в роскоши, денег в этой среде не считали, так как деньги ничего не значили. Он никогда не был расточительным, но в разных учебных заведениях ему попадались транжиры, подростки, пристрастившиеся к игре… Но хоть он и не тратил деньги без счета, мир вокруг него всегда был просторным, удобным, зажиточным, большие комнаты, удобные диваны, обильная еда, дорогая одежда. А теперь — комната со щербатым паркетом, немытые окна, уголь, который приходилось экономить, дешевое вино. В этой жизни все было уродливым. Расходы полностью лежали на Альбере, упрекнуть его было не в чем, он выбивался из сил, чтобы добыть ампулы, непонятно, как ему это удавалось, должно быть, на это уходила прорва денег, он в самом деле оказался хорошим товарищем. От этой преданности порой щемило сердце, и при этом никогда никаких жалоб, ни упреков, всегда старается быть веселым, но в глубине души, конечно, тревожится. Невозможно представить, что станет с ними обоими. Как бы то ни было, если ничего не изенится, то будущее не сулит блестящих перспектив.
Эдуар был обузой, но будущего он не боялся. Жизнь его рухнула в один миг — так карта легла, падение смело все, даже страх. Единственным действительно тяжким чувством была печаль.
Хотя вот уже некоторое время наметились улучшения.
Малышка Луиза забавляла его своими масками, искусница, она, как муравей (и Альбер такой же), притаскивала ему провинциальные газеты. Улучшение его самочувствия, которое он остерегался проявлять, слишком все хрупко, по сути было связано с газетами, с идеями, которые они ему подбрасывали. С каждым днем Эдуар ощущал, как из дремучих глубин в нем поднимается возбуждение, и чем больше он об этом думал, тем ярче расцветала в нем эйфория юности, когда он готовил очередной подвох, карикатуру, необычный наряд, очередную провокацию. Конечно, нынче уже и близко не было взрывного, победного характера его отрочества, но он нутром чуял: «что-то» возвращается. Он едва осмеливался мысленно произнести слово «радость». Мимолетная, настороженная, прерывистая. Когда ему удавалось привести свои мысли в относительный порядок, у него — что невероятно — получалось забыть о теперешнем Эдуаре, сделаться тем, довоенным…
Он наконец встал с постели, восстановив дыхание и равновесие. Продезинфицировав большую иглу, он бережно уложил свой шприц в жестяную коробочку, закрыл ее и поставил на этажерку. Он взял стул, передвинул его, глядя вверх, чтобы установить точнее, встал на него, с усилием подтянув негнущуюся ногу, потом, выпрямив руку, осторожно толкнул подъемный люк в потолке, через который попадали в пространство под крышей, где было невозможно выпрямиться, здесь висела паутина, сотканная пятью поколениями пауков, лежали напластования угольной пыли. Эдуар с предосторожностями достал оттуда ранец, где хранил главное свое сокровище — блокнот для рисования большого формата, Луиза сказала, что выменяла его, но на что — осталось тайной.
Он устроился на оттоманке, заточил карандаш, следя за тем, чтобы стружка падала прямо в бумагу, которую он тоже засунул в сумку, — секрет так секрет. Он начал, как обычно, перелистывать блокнот с первых страниц, ему доставляло удовлетворение, стимул к действию, прикидывать, сколько уже сделано. Набралось уже двенадцать композиций: солдаты, несколько женщин, ребенок, больше всего солдат, раненые, торжествующие, умирающие, на коленях или лежащие, вот этот с вытянутой рукой… Эдуар был очень доволен этой рукой, очень удачно вышло, если бы он мог улыбаться…
Он принялся за работу.
На этот раз женщина, стоит, одна грудь обнажена. Стоит ли обнажать грудь? Нет. Он вернулся к эскизу. Прикрыл грудь. Снова заточил карандаш, ему был нужен поострее и чтобы бумага не такая пористая, рисовать приходилось на коленях, так как стол не подходил по высоте, лучше бы наклонная доска, но все эти помехи несли добрую весть, потому что свидетельствовали о том, что в нем пробудилось желание работать. Эдуар поднял голову, отодвинул лист, чтобы оценить издалека. Начато хорошо, стоящая женщина, складки вышли неплохо, драпировки — самое трудное, смысл именно в этом, складки и взгляд — вот в чем секрет. В такие мгновения Эдуар становился почти прежним.
Если он не ошибся, то загребет целое состояние. Еще до конца года. Вот Альбер-то удивится.
И не он один.
17
— Ну о чем ты говоришь, всего лишь жалкая церемония в Доме инвалидов?!
— Все-таки в присутствии маршала Фоша…
— Фоша? И что?
Стоя в кальсонах, он завязывал галстук. Мадлен расхохоталась. Негодовать так, стоя в подштанниках… Однако ноги у него хороши, мускулистые. Анри повернулся к зеркалу, чтобы затянуть узел, под кальсонами обрисовывались мощные округлые ягодицы. Мадлен подумала, что он, верно, опаздывает. Потом решила, что это не имеет никакого значения. У нее-то времени было достаточно, даже на двоих, так же как терпения или упорства у нее в избытке. И потом, хватает же у него времени на любовниц!.. Она встала за его спиной, он даже не почувствовал этого, только ее рука, еще холодная, в кальсонах, ласковая, отлично нацеленная, нежная, настойчивая, голова Мадлен на его спине, Мадлен, говорящая влюбленно и восхитительно распутно:
— Дорогой, ты преувеличиваешь! Это все же маршал Фош…
Анри затянул узел галстука, чтобы выиграть время и обдумать. На самом деле что тут обдумывать, это некстати. Мало того что вчера вечером… А теперь еще и утром, право… Резервы-то у него были, тут и говорить не о чем, но в определенные периоды, как сейчас, например, когда, можно сказать, у нее вдруг засвербело, приходилось трахать ее постоянно. Это обеспечивало спокойствие. В обмен на исполнение супружеского долга он получал другие удовольствия, вне дома. Расчет неплох. Просто это невыносимо. Его воротило от ее запаха в такие минуты, это не обсуждается, она сама могла бы понять, но Мадлен порой вела себя как императрица с лакеем, которому не хочется потерять место. Ладно, откровенно говоря, это было вовсе не так неприятно, да и времени отнимало немного, нет, но… он любил сам решать, а с ней все вечно наоборот, инициатива всегда исходит от нее. Мадлен повторила «маршал Фош…», она отлично понимала, что Анри вовсе не расположен, но все же продолжала действовать, рука ее согрелась, она ощущала, что член поднимается, как крупная змея, ленивая, но мощная, Анри не знал осечек; на этот раз прямо в яблочко, это было ошеломительно, он обернулся, приподнял ее, опустил на край кровати, не сняв ни галстука, ни ботинок. Она жадно вобрала его, заставила задержаться еще на несколько секунд. Он помедлил, потом встал. Дело сделано.
— Ах, зато на Четырнадцатое июля все будет очень помпезно!
Он вернулся к зеркалу, ну вот, узел галстука теперь придется перевязывать. Он продолжил:
— Четырнадцатого июля, в День взятия Бастилии, праздновать победу в Великой войне! Нет, чего только не увидишь! А в годовщину Перемирия — ночные бдения в Доме инвалидов. Почти при закрытых дверях.
Формулировка ему страшно понравилась. Он подыскивал точное выражение, крутя слова, словно перекатывая в горле глоток налитого на пробу вина. При закрытых дверях! Отлично. Он решил проверить формулировку, обернувшись, разгневанно произнес:
— В честь Великой войны церемония при закрытых дверях!
Неплохо. Мадлен наконец встала, накинула пеньюар. Она приведет себя в порядок после того, как он уедет, к чему торопиться! Тем временем она разложит одежду.
Она надела домашние туфли. Анри было не остановить:
— Теперь празднование в руках большевиков, признай!
— Хватит, Анри! — рассеянно сказала Мадлен, открывая шкаф. — Ты меня утомляешь.
— А калеки, которые дали вовлечь себя в игру?! Я считаю, что есть только одна дата, пригодная, чтобы воздать честь героям: это Одиннадцатое ноября! И я бы пошел дальше…
Мадлен в раздражении перебила его:
— Анри, хватит! Будь то Четырнадцатое июля, Первое ноября, Рождество или когда рак на горе свистнет, тебе на это совершенно наплевать!
Он повернулся к ней, смерил ее взглядом. По-прежнему в кальсонах. Но на сей раз Мадлен это не смешит. Она внимательно смотрит на Анри.
— Понятно, что тебе необходимо отрепетировать мизансцены, прежде чем выдавать это на публике, — говорит она, — в этих твоих ветеранских объединениях, клубах и бог знает где еще… Но я тебе не репетитор! Так что прибереги громы и молнии для тех, кому они предназначены. А меня оставь в покое!
Она вновь переложила вещи в шкафу, руки не дрожат, голос тоже. Она нередко высказывается так сухо, а после начисто забывает об этом. Прямо как ее папаша, вот уж два сапога пара! Анри не обижается, он застегивает брюки, по сути, Мадлен недалека от истины: Первое ноября или Одиннадцатое ноября — это без разницы… Но Четырнадцатое июля — совсем другое дело. Он открыто признает, что ненавидит национальный праздник, Просвещение, Революцию и все такое, не то чтобы у него были взвешенные соображения на это счет, просто ему кажется, что подобная позиция для аристократа достойна и естественна.
К тому же он проживает в доме Перикуров, нуворишей. Старик женился на одной из де Маржис, всего лишь наследнице торговцев шерстью, купленная дворянская приставка, по счастью, передается лишь по мужской линии, тогда как Перикур навеки останется просто Перикуром. Им потребуется еще пять столетий, чтобы сравняться с д’Олнэ-Праделем, а может, и еще дольше! Через пять веков их состояние растает, тогда как д’Олнэ-Прадели — династия, которую возродит Анри, — будут по-прежнему устраивать приемы в зале своего поместья Сальвьер. Кстати, о Сальвьер; ему стоит поспешить, уже девять. Он доберется до места к концу дня, а завтра все утро придется отдавать указания бригадирам, осматривать сделанное, с этими типами приходится вечно стоять над душой, перепроверять сметы, заставлять сбавить цены, только что закончили перекрывать кровлю — семьсот квадратных метров шифера, целое состояние, взялись за разоренное западное крыло, все с нуля, за камнем приходится гонять к черту на кулички, тогда как в стране нет ни железной дороги, ни барж, придется откопать немало героев войны, чтобы все это оплатить!
Он подошел, чтобы поцеловать ее на прощание (в лоб, ему не слишком нравилось целовать ее в губы), Мадлен поправила ему узел галстука — для проформы, просто жест. Она отступила, окинув его восхищенным взглядом. Все эти шлюхи не ошибаются: ее муж в самом деле красавец, он заделает ей прекрасных детей.
18
Приглашение к Перикурам не переставало тревожить Альбера. Он и так-то непрестанно беспокоился по поводу этой истории с подменой удостоверения личности, ему мерещилось: вот полиция находит его, арестовывает и сажает в тюрьму. Больше всего Альбера огорчало то, что, когда он во сне оказывался в тюрьме, некому было ухаживать за Эдуаром. И в то же время он чувствовал облегчение. Точно так же как Эдуар в некоторые моменты испытывал против него глухую злобу, Альбер был сердит на Эдуара, что тот подчинил себе его жизнь. С тех пор как товарищ потребовал забрать его из госпиталя и после новости о том, что Эдуару вообще не будут выплачивать пенсию, у Альбера по крайней мере было чувство, что все идет своим чередом; это прочное впечатление было резко нарушено появлением мадемуазель Перикур, а мысль о приглашении неотвязно преследовала его днем и ночью. Потому что ему в конце концов придется ужинать с отцом Эдуара, ломать комедию насчет гибели его сына, сносить взгляд сестры Эдуара, которая была вполне милой, пока не начинала совать ему в руку банкноты, будто рассыльному, доставившему покупку.
Альбер непрестанно прикидывал последствия этого приглашения. Если он признается Перикурам, что Эдуар жив (а разве можно поступить иначе?), тогда что же — придется силой возвращать его в лоно семьи, с которой он не хотел больше знаться? Это означало бы предательство. А впрочем, почему Эдуар не хочет, черт побери, вернуться к родным?! Альбер был бы рад, будь у него такая семья. У него никогда не было сестры, и эта ему бы вполне подошла. Он пришел к выводу, что в прошлом году, в госпитале, поступил неверно, послушавшись Эдуара; тот впал в отчаяние, Альберу не следовало идти у него на поводу… но дело сделано.
С другой стороны, если признать правду, чту скажут про того неизвестного солдата, что почил незнамо где, вероятно в семейном склепе Перикуров, — самозванец, которого больше там не потерпят. И куда его тогда денут?
Они обратятся в суд, и это все опять же обернется против Альбера. Его даже могут заставить заново выкопать этого безвестного беднягу, чтобы избавить от него Перикуров, а что он будет делать с останками? Могут добраться и до поддельных записей в военных ведомостях!
И потом, заявиться в семью, увидеть отца и сестру Эдуара, наверное и прочих членов семьи Перикур, и ничего не сказать своему товарищу — это бесчестно. А как поступил бы Эдуар, если узнал?
Но рассказать ему обо всем тоже ведь будет предательством?.. И Эдуар останется томиться здесь, в одиночестве, зная, что его друг проводит вечер с людьми, от которых он отрекся?! Ведь это именно так: если он не желает их больше видеть, значит отрекается от них?
Можно написать письмо, выдумав какую-то помеху. Но ему предложат другой день. Изобрести непреодолимое препятствие? Но за ним кого-нибудь пошлют и наткнутся на Эдуара…
Выхода он не находил. Все перепуталось, Альберу постоянно снились кошмары. Эдуар, который практически никогда не спал, приподнявшись на локте, среди ночи в тревоге тряс товарища за плечо, чтобы разбудить его, он с обеспокоенным видом протягивал ему разговорную тетрадь, Альбер знаком показывал, что все в порядке, но жуткие сны вновь и вновь возвращались, это длилось бесконечно, а ему, в отличие от Эдуара, нужно было выспаться.
Наконец, многократно перебрав все «за» и «против», Альбер принял решение. Он пойдет к Перикурам, иначе те доберутся до него здесь, но он не станет открывать правду — наименее рискованное решение. Пойдя навстречу их требованиям, он расскажет, как погиб Эдуар, вот что он сделает! Чтобы больше никогда с ними не встречаться.
Однако он уже плохо помнил, что написал в том своем письме! Альбер размышлял. Что он мог напридумывать? Героическая смерть, пуля в сердце, как в романах, но при каких обстоятельствах?.. К тому же мадемуазель Перикур добралась до него через эту сволочь Праделя. А этот тип — что он мог наговорить ей? Должно быть, обернул все в свою пользу. А если то, что расскажет Альбер, не совпадет с версией Праделя, то кому они поверят? Не будет ли он, Альбер, выглядеть самозванцем?
Чем больше возникало вопросов, тем сильнее все запутывалось в памяти и сознании, кошмары возвращались, словно стопки тарелок в буфете, сотрясаемые призраками.
И еще маячила деликатная проблема, в чем идти. Неприлично было отправляться к Праделям в повседневной одежде, от лучшего костюма Альбера за тридцать шагов несло нищетой.
На случай, если он и в самом деле отправится на бульвар Курсель, он навел справки о том, где можно раздобыть приличный костюм. Единственное, что ему удалось найти, — костюм, который принадлежал коллеге, человеку-бутерброду с того конца Елисейских Полей; размер у него был чуть меньше, чем нужно Альберу, брюки приходилось спускать как можно ниже, иначе он выглядел как клоун. Он было позаимствовал рубашку у Эдуара, у которого их было две, но одумался. Вдруг в семье признают рубашку? Он одолжил сорочку у того же коллеги, та, естественно, была маловата, пуговки так и норовили расстегнуться. Оставалась болезненная проблема — обувь. Нужного размера не нашлось. Придется обойтись своими, стоптанными грубыми башмаками, Альбер до изнеможения натирал их воском, но ни новизны, ни приличного вида не добился. Он и так и этак обдумывал вопрос и в итоге отважился на покупку новой пары, оправданием служил тот факт, что затраты на морфин снизились, что позволяло малость ослабить режим экономии. Это были отличные ботинки. Тридцать два франка в магазине «Бата». Выходя оттуда с пакетом под мышкой, он вдруг понял, что после демобилизации все время хотел купить себе новые ботинки; красивая обувь — именно на этом основывалось его понимание элегантности. Поношенный костюм или пальто еще куда ни шло, но мужчину в этом случае судят по ботинкам, без вариантов. Эти были из светло-коричневой кожи, единственный отрадный момент во всей истории.
Эдуар с Луизой дружно воззрились на Альбера, когда он вышел из-за ширмы. Они только что закончили новую маску — цвета слоновой кости, с прелестными розовыми губками, сложенными в слегка снисходительную гримасу, бледные, выцветшие осенние листочки, налепленные на скулы, изображали слезы. Тем не менее в целом вышло совсем не так печально, казалось, человек сосредоточился на себе, отрешившись от мира.
И все-таки настоящим зрелищем стала не маска, а появившийся из-за ширмы Альбер. Просто подмастерье мясника, намылившийся на свадьбу.
Эдуар понял, что друг отправляется на свидание, это его растрогало.
Любовная тема неизбежно служила для них предметом постоянных шуток, как же, два молодых человека… Но предметом болезненным, поскольку речь шла о мужчинах, у которых не было женщин. Альбер, время от времени ублажая втихую мадам Монестье, в итоге чувствовал себя скорее скверно, так как тем острее понимал, как ему недостает любви. Он отказался от этого, она пробовала настаивать, но потом перестала. Ему нередко попадались красивые девушки — то там, то здесь: в магазинах, в автобусе, у многих не было обручального кольца, потому что множество мужчин погибли; девушки ждали, подстерегали случай, надеялись, но такой оборванец, как Альбер, видали победителя?! Постоянно оглядывается, вечно настороже, как бродячая кошка; в грубых, давно пришедших в негодность башмаках и полинявшей куртке, словом, незавидная партия.
Но даже если бы нашлась какая-нибудь девушка, которую не оттолкнул бы его бедный вид, какое будущее он мог предложить ей? Мог ли он сказать: давайте поселимся вместе, со мной живет друг, изувеченный солдат, у которого нет челюсти, он никогда не выходит из дому, сидит на морфине и носит карнавальные маски, но не бойтесь, у нас будет целых три франка в день, а за продранной ширмой мы сможем уединиться.
К тому же Альбер был робок, если удача ему не улыбалась…
Так что он снова отправился повидать мадам Монестье, но у той взыграла гордость, хоть она и вышла замуж за рогоносца, но ведь нельзя попрать самолюбие. Это была гордость с изменяемой геометрией конфигурации, ведь на самом деле она больше не нуждалась в Альбере, поскольку закрутила с новым служащим, который до странности был похож на того молодого человека — насколько Альбер мог его вспомнить, — который сопровождал Сесиль в лифте «Самаритен» в тот день, когда Альбер наплевал на неполученное за несколько дней жалованье, впрочем, он и теперь поступил бы точно так же…
Как-то вечером он рассказал об этом Эдуару. Думал, что тому будет приятно услышать, что в итоге он тоже вынужден отказаться от нормальных отношений с женщинами, но они находились в разном положении: Альбер мог вернуться к жизни, а Эдуар нет. Альбер мог еще встретить молодую женщину, ну, молодую вдову например, таких было немало, при условии, что та не будет чересчур придирчивой, стоило только оглянуться, открыть глаза, но какая из них пожелала бы Эдуара, даже если бы он любил женщин? Эта беседа причинила боль им обоим.
И вот вдруг Альбер нарисовался при полном параде!
Луиза восхищенно присвистнула, подошла, выждала, чтобы Альбер наклонился, и поправила ему узел галстука. Они подшучивали над ним, Эдуар хлопал себя по бедрам и с показным воодушевлением и рокотанием в гортани воздел указательный палец. Луиза тоже не отставала, она смеялась, прикрывая рот рукой и приговаривая: Альбер, вам так идет!.. — очень по-женски, а сколько лет было этой малышке? Преувеличенные восторги его немного задели, ведь даже незлая насмешка причиняет боль, а уж в таких обстоятельствах…
Альбер предпочел уйти. К тому же, рассуждал он, мне еще нужно подумать, в результате чего он, забыв про все аргументы, в несколько секунд примет решение, идти к Перикурам или не идти.
Он поехал на метро, а остаток пути прошел пешком. Чем ближе он подходил, тем сильнее у него сводило желудок. Покинув свой квартал, населенный русскими и поляками, он обнаружил высокие величественные здания, бульвар шириной в три улицы. Напротив парка Монсо он уперся в громадный — его в самом деле было нельзя не заметить — особняк, принадлежавший г-ну Перикуру, перед входом стоял великолепный автомобиль; шофер в каскетке и безупречной униформе старательно наводил на него блеск, как на скакового жеребца. У Альбера сжалось сердце — такое впечатление это произвело на него. Он сделал вид, что торопится, обогнул особняк и, сделав изрядный крюк по соседним улицам, вернулся к парку, отыскал скамью, откуда под углом можно было лицезреть фасад здания, и сел. Он был совершенно подавлен. Он и представить не мог, что Эдуар родился и вырос в этом самом доме. Просто другой мир. А он, Альбер, нынче явится туда с самой грандиозной ложью. Он преступник.
На бульваре женщины выходили из фиакров, делая вид, что торопятся по делам, за ними следовали слуги, нагруженные пакетами. Автомобили поставщиков подъезжали к черному ходу, шоферы заговаривали с чопорными лакеями, преисполненными чувства собственной важности, чувствовалось, что они представляют хозяина, строго надзирая за доставкой ящиков овощей, корзин с хлебом, а чуть дальше, возле решетки сада, две молодые, изящные женщины, высокие и тощие как спички, со смехом шли под руку по улице. На углу бульвара раскланивались двое мужчин, под мышкой газета, в руке цилиндр, дорогой друг, до свидания, они напоминали судей в трибунале. Один из них посторонился, пропуская мальчишку в матроске, бегущего с серсо, нянька, поспешавшая за ним, тихо окликнула подопечного, извинившись перед господами; подкатила повозка цветочника, букетов на целую свадьбу, но это была не свадьба, а лишь еженедельная доставка цветов, ведь когда у вас столько комнат и приглашены гости, надо все рассчитать, поверьте, недешевое удовольствие, но говорится это со смехом, ведь забавно, когда приходится покупать столько цветов, мы обожаем принимать гостей. Альбер смотрел на весь этот мир будто на тех экзотических, почти непохожих на своих собратьев, рыб, которых он однажды видел в стеклянном аквариуме.
Оставалось убить еще около двух часов.
Он колебался — остаться ли на скамейке или поехать куда-то на метро, но куда? Прежде ему очень нравились Большие Бульвары. Но с тех пор как он исходил их вдоль и поперек с рекламой на спине, это было уже не то. Он прошелся по парку. Хотя он и пришел сильно заранее, обдумать ничего не успел.
Когда Альбер это осознал, индекс его тревоги резко подскочил, девятнадцать пятнадцать, весь взмыленный, он стремительно шел в одну сторону, потом, потупясь, начинал петлять, девятнадцать двадцать, он все еще не принял решения. Около девятнадцати тридцати он вернулся к особняку, встав напротив на тротуаре; решил вернуться домой… но они придут его искать, отправят шофера, а тот будет куда менее деликатен, чем его хозяйка, он вновь и вновь перебирал в голове тысячу и один довод, так и не сообразив, что творит, поднялся на крыльцо, шесть ступенек, вытер украдкой ботинки о щиколотки, открылась дверь. Сердце бешено колотилось, вот он в холле, высоком, как кафедральный собор, повсюду зеркала, все красиво, даже сияющая горничная, брюнетка с короткой стрижкой, боже, глаза, губы — как все красиво у этих богачей, подумал Альбер, даже бедняки.
По обе стороны громадного вестибюля, вымощенного в шашечку черной и белой плиткой, два канделябра по шесть плафонов обрамляли монументальную лестницу (камень из Сен-Реми). Беломраморные перила симметрично загибались к верхней площадке. Внушительная люстра в стиле ар-деко излучала желтый свет так, что казалось, будто свет исходит с небес. Хорошенькая служанка смерила Альбера взглядом и спросила, как о нем доложить. Альбер Майяр. Он огляделся, перестав сожалеть насчет своей одежды. Можно было устараться вусмерть, но без костюма, сшитого на заказ, дико дорогих ботинок, цилиндра известной марки, смокинга или фрака он все равно выглядел бы как деревенский пентюх, коим и являлся. Эта пропасть, тревога прошедших дней, нервозность долгого ожидания… Альбер залился смехом. Просто-напросто. Понятно, что смеялся он сам по себе, над собой, прикрыв рот рукой, это было так непроизвольно, так естественно, что хорошенькая горничная тоже рассмеялась, какие зубки, боже, этот смех, даже розовый острый язычок — все было чудом. Глаза — заметил ли он их сразу как вошел или только сейчас? Черные, блестящие. Оба они не знали, над чем смеются. Покраснев, горничная отвернулась, все еще смеясь, но ведь есть служебные обязанности, она открыла дверь: слева большая приемная, кабинетный рояль, высокие китайские вазы, книжный шкаф черешневого дерева, наполненный старинными книгами, кожаные кресла, она жестом обвела комнату, располагайтесь; выговорила всего лишь «извините», имея в виду — за то, что не сдержала смех, он поднял руки, нет-нет, что вы, смейтесь.
Он остался в этой комнате один, двери закрыты, сейчас хозяину доложат, что господин Майяр прибыл, его безумный смех стих, молчание — величественная обстановка, роскошь как-никак обязывали. Он потрогал листья какого-то растения в горшке, подумал о горничной, если посметь… Попытался прочесть названия книг, провел указательным пальцем по деревянной резьбе, отказался от мысли нажать на клавишу рояля. Он мог бы подождать, пока она закончит работу, поди знай, может, у нее уже есть ухажер? Опустился в кресло, уселся поглубже, поднялся, пересел на канапе, прекрасная мягкая кожа, посмотрел и рассеянно переложил английские газеты на журнальном столике, ну и как подобраться к этой хорошенькой горничной?! Шепнуть словцо на ухо при уходе? Или лучше сделать вид, что что-то забыл, позвонить снова, сунуть ей в руку записку с… А с чем? Со своим адресом? И к тому же что именно забыть? У него ведь с собой нет даже зонтика. Стоя, он перелистал несколько страниц «Харперс Базар», газеты «Искусство», журнал мод. Опустился на канапе, или лучше дождаться, когда она будет уходить со службы? Так лучше, попытаться снова ее рассмешить, как давеча. На краю низкого столика толстый альбом в прелестном светлом переплете, кожа чрезвычайно мягкая и шелковистая. Если пригласить ее поужинать, во сколько это встанет, и потом, куда пойти, тоже дилемма, он взял альбом, открыл его, кухмистерская Дюваля, для него-то в самый раз, но пригласить туда девушку, которая к тому же служит в таком доме, тут даже на кухне, должно быть, столовое серебро, желудок вдруг свело, ладони тотчас стали влажные и скользкие, он сглотнул слюну, чтобы не стошнило, во рту ощущался привкус желчи. Перед ним была свадебная фотография, Мадлен Перикур и капитан Анри д’Олнэ-Прадель, рядышком.
Он, точно он. Ошибиться Альбер не мог.
И все же нужно удостовериться. Он принялся жадно перелистывать альбом. Прадель почти на всех снимках, фото большого формата, размером со страницу журнала, много народу, цветы, цветы, Прадель сдержанно улыбается, будто выиграл в лотерею, но не желает привлекать к себе слишком много внимания, хотя и позволяет собой восторгаться; мадемуазель Перикур, держащая его под руку, сияющая, платье, каких в обычной жизни никто сроду не носит, их покупают ради одного дня, кругом смокинги, фраки, умопомрачительные туалеты, декольтированные спины, броши, колье, перчатки цвета свежего сливочного масла, новобрачные пожимают руки, точно он, Прадель, роскошное угощение, рядом с невестой явно ее отец, господин Перикур, даже с улыбкой он выглядит строго, кругом лаковые штиблеты, сорочки с пластроном, в глубине, в гардеробе ряды цилиндров, надетых на медные подставки, а перед гардеробом пирамиды бокалов с шампанским, лакеи в костюмах и белых перчатках, вальс, оркестр, гости построились в шеренгу, приветствуют новобрачных. Альбер лихорадочно переворачивал страницы.
Статья в «Голуа»:
«ВЕЛИКОЛЕПНАЯ СВАДЬБАМы немало ожидали от этого истинно парижского события, и были правы, в этот день грация сочеталась браком с храбростью. Уточним для тех редких наших читателей, которые еще не в курсе дела, речь идет ни более ни менее как о бракосочетании мадемуазель Мадлен Перикур, дочери Марселя Перикура, весьма известного промышленника, и Анри д’Олнэ-Праделя, патриота и героя.
Собственно свадебная церемония в церкви Отей была задумана скромно и интимно, и лишь несколько десятков приглашенных, родственники и друзья, имели счастье слышать восхитительную речь монсеньора Куэнде. А сам праздник состоялся на опушке Булонского леса вокруг старинного охотничьего павильона д’Арменонвиль, в котором изящество архитектуры сочетается с современностью оборудования. На протяжении всего дня самые видные и блистательные представители знати заполняли террасу, сады и гостиные. По слухам, более шестисот приглашенных с восхищением наблюдали за очаровательной новобрачной, чей свадебный наряд (из кружевного тюля и атласа „дюшесс“) был создан Жанной Ланвен, близким другом семьи. Напомним, что счастливый жених, элегантный Анри д’Олнэ-Прадель, принадлежащий к одной из самых старинных семей, не кто иной, как тот самый „капитан Прадель“, покоритель (помимо стольких прочих заслуживающих восхищения подвигов) высоты 113, вырванной из рук бошей накануне Перемирия, четырежды награжденный за многие героические поступки.
Президент Республики г-н Раймон Пуанкаре, личный друг г-на Перикура, скромно почтил своим участием церемонию среди прочих именитых гостей, среди которых были г-да Миллеран и Доде, а также несколько крупных художников, достаточно назвать Жана Даньяна-Бувере или Жоржа Рошгросса. Эти и многие другие приглашенные с удовольствием присутствовали при этом исключительном событии, которое несомненно войдет в анналы».
Альбер закрыл альбом.
Ненависть, которую он питал к Праделю, превратилась в ненависть к себе самому, он презирал себя за то, что до сих пор боялся его. Даже имя Праделя вызывало у него трепет. И до каких пор он будет ударяться в панику? Вот уже почти год, как он не вспоминал Праделя и все же все время помнил о нем. Забыть невозможно. Достаточно было оглядеться вокруг, чтобы увидеть следы этого человека повсюду в жизни Альбера. И не только в жизни. Лицо Эдуара, каждое его движение с утра до вечера — все, абсолютно все проистекало из одного решающего момента: человек бежит, вокруг ад кромешный, взгляд прямой, суровый, человек, для которого смерть других ровно ничего не значит, их жизнь, впрочем, тоже, он изо всех сил толкает растерявшегося Альбера, потом чудесное спасение, последствия которого нам известны, и теперь это лицо, пробитое посередине. Будто для несчастья мало было нам самой войны.
Альбер незряче смотрит перед собой. Вот, стало быть, конец истории. Эта свадьба.
Он размышляет о своем существовании, хоть не слишком склонен философствовать. И об Эдуаре, чья сестра, не ведая ни о чем, вышла замуж за того, кто убил их обоих.
Перед его мысленным взором мелькают картины кладбища, ночью. Или накануне демобилизации, когда появилась молодая женщина с муфтой из горностаевого меха, а рядом с ней блестящий капитан Прадель, спаситель. Потом по дороге к могиле, Альбер сидит рядом с провонявшим путом шофером, который гоняет во рту окурок, а мадемуазель Перикур и Прадель едут в лимузине; ему следовало догадаться. «Но Альбер никогда ничего не замечает, вечно будто с полки свалился. Подумать только, вырастет ли этот мальчик когда-нибудь, даже война ничему его не научила, просто руки опускаются!»
Сердце при виде этой свадьбы выдало головокружительные перебои, но теперь он ощущал, как оно слабеет в груди, почти останавливается.
Этот привкус желчи в гортани… Он подавил новый приступ тошноты, встал и резко направился к выходу.
До него только что дошло. Капитан Прадель здесь.
С мадемуазель Перикур.
Это ловушка, заготовленная Праделем. Семейная трапеза.
Альберу придется ужинать, сидя напротив него, выносить едкий взгляд, как тогда в кабинете генерала Морье, когда решалось, расстрелять или не расстрелять Альбера. Нестерпимо тяжело. Неужто эта война никогда не закончится?
Нужно уходить, немедленно, сложить оружие. Иначе он погибнет, позволит себя прикончить еще раз. Бежать.
Альбер вскочил, бегом пересек комнату, он уже у двери, дверь открывается.
Перед ним Мадлен Перикур, она улыбается.
— Вот вы где! — говорит она.
Казалось, что она им восхищается, непонятно отчего, может, оттого, что он нашел дорогу, что нашел в себе мужество.
Мадлен, не удержавшись, смерила его взглядом с головы до ног. Альбер в свою очередь поглядел вниз. Теперь он ясно увидел эти новые блестящие ботинки и слишком короткие брюки, потертые, хуже некуда. Он так был горд, что купил эти ботинки, так желал их… новые ботинки вопили о его бедности.
Все самое нелепое сосредоточилось в них, он ненавидел эти ботинки, он себя ненавидел.
— Идемте, — сказала Мадлен.
Она взяла его за руку, будто товарища.
— Отец сейчас спустится, знаете, ему не терпится с вами встретиться…
19
— Добрый вечер.