До свидания там, наверху Леметр Пьер

© Д. Мудролюбова, перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

* * *

Паскалине

Моему сыну Виктору с любовью

Я встречу тебя на небесах, где Господь, надеюсь, соединит нас. До свидания там, наверху, моя дорогая супруга!

Последние слова, написанные Жаном Бланшаром. 4 сентября 1914 г.

Ноябрь 1918

1

Все те, кто думал, что война скоро закончится, уже давно умерли. На войне, разумеется. Вот почему в октябре Альбер достаточно скептически воспринял слухи о Перемирии. Он доверял им не больше, чем распространявшимся вначале пропагандистским утверждениям о том, что пули бошей настолько мягкие, что, как перезрелые груши, расплющиваются о форму, заставляя французских солдат взвизгивать от смеха. За четыре года Альбер повидал целую кучу тех самых скончавшихся от смеха, получив немецкую пулю. Он, конечно, отдавал себе отчет, что отказ поверить в то, что Перемирие вот-вот наступит, сродни магической уловке: чем сильнее надеешься на мир, тем меньше веришь в перемены, которые его предвещают, — чтобы не сглазить. Однако волны вестей о грядущем Перемирии день ото дня становились все упорнее, и уже повсюду твердили, что войне, похоже, скоро конец. Даже печатались призывы — совсем уж маловероятные — демобилизовать старослужащих, которые уже несколько лет тянут лямку на фронте. Когда наконец перспектива Перемирия стала реальной, даже у самых закоренелых пессимистов забрезжила надежда выбраться живыми. В результате в наступление никто особенно не рвался. Говорили, что 163-му пехотному дивизиону предстоит попытаться переправиться через Маас. Кое-кто еще поговаривал о том, что надо расправиться с неприятелем, но в целом в низах, если смотреть со стороны Альбера и его товарищей, после победы союзников во Фландрии, освобождения Лилля, разгрома австрияков и капитуляции турок фанатизма сильно поубавилось, чего не скажешь об офицерах. Успешное наступление итальянских войск, взятие Турнэ англичанами, а Шатийона американцами… словом, было понятно, что лед тронулся. Многие войсковые части принялись намеренно тянуть с наступлением, четко обозначилось разделение на тех, кто, как Альбер, охотно дожидался бы конца войны, посиживая с сигаретой на вещмешке и строча письма домой, и тех, кто жаждал напоследок поквитаться с бошами. Демаркационная линия проходила аккурат между офицерами и всеми остальными. Ну и чего тут нового? — думал Альбер. Начальники жаждут оттяпать у противника как можно больше территории, чтобы за столом переговоров выступать с позиции силы. Еще чуть-чуть, и они станут уверять вас, что лишние тридцать метров могут и впрямь изменить ход конфликта и погибнуть здесь и сейчас куда полезнее, чем накануне.

К этой категории и принадлежал лейтенант д’Олнэ-Прадель. Говоря о нем, все отбрасывали имя, фамилию Олнэ, частицу «де», а заодно и дефис и называли его попросту Прадель, знали, что ему это как нож по сердцу. Действовало безотказно, так как он считал делом чести не выказывать недовольства. Классовый рефлекс. Альбер его недолюбливал. Может, потому, что Прадель был красив. Высокий, стройный, элегантный, густые, очень темные вьющиеся волосы, прямой нос, тонкие, изящно очерченные губы. И темно-синие глаза. На вкус Альбера, так отвратная рожа. При этом вечно сердитый вид. Есть такие нетерпеливые типы, что не признают умеренных скоростей: они либо мчатся во весь опор, либо тормозят, третьего не дано. Прадель наступал, выпятив плечо вперед, будто собирался раздвинуть мебель, он резко накидывался на собеседника и вдруг садился — его обычный ритм. Это было даже забавно: он со своей аристократической внешностью выглядел одновременно страшно цивилизованным и жутко брутальным — как и эта война. Может, как раз поэтому он отлично вписался в военный пейзаж. К тому же крепкий тип — гребля и теннис, точно.

Чего еще Альбер терпеть не мог в Праделе — так это волосы. Ими поросло все, даже фаланги пальцев, черные волоски торчали из воротничка рубашки, доходя до самого кадыка. В мирное время ему явно приходилось бриться несколько раз в день, чтобы выглядеть прилично. На некоторых женщин этот волосяной покров наверняка производил впечатление — самец, дикий, мужественный, испанистый. Даже на Сесиль ничего… Впрочем, и без Сесиль Альбер на дух не переносил лейтенанта Праделя. А главное, он ему не доверял. Потому что в душе Прадель был нападающим. Ну нравилось ему идти на штурм, в атаку и чтобы все ему покорялись.

С недавних пор лейтенант малость поутих. Видно, с приближением Перемирия его боевой дух резко сдал, подорвав патриотический порыв. Мысль о конце войны была способна доконать лейтенанта Праделя.

Он выказывал признаки нетерпения, что внушало беспокойство. Его раздражал недостаток рвения у подчиненных. Прадель расхаживал по траншее, сообщая солдатам фронтовые сводки, но, сколько бы он ни вкладывал воодушевления, вещая, что мы раздавим врага и прикончим его последней пулеметной очередью, в ответ раздавалось лишь невнятное брюзжание, люди покорно кивали, потупившись. За этим стоял не просто страх смерти, а страх, что придется умереть сейчас. Погибнуть последним, думал Альбер, все равно что погибнуть первым — глупее не придумаешь.

Но именно это им и предстояло.

До сих пор в ожидании Перемирия все было относительно спокойно, и вдруг внезапно все пришло в движение. Сверху спустили приказ подобраться к бошам вплотную и поглядеть, что у них творится. Однако и без генеральских погон нетрудно было догадаться, что боши делают ровно то же, что и французы: ждут не дождутся конца войны. Так нет же, было велено убедиться в этом лично. Начиная с этого момента никто уже не мог восстановить точную последовательность событий.

Для выполнения рекогносцировки лейтенант Прадель отправил в разведку Луи Терье и Гастона Гризонье. Трудно сказать, почему именно их — первогодка и старика, может, чтобы соединить энергию и опыт. В любом случае и то и другое оказалось бесполезным, потому что жить посланным оставалось не больше получаса. По идее они не должны были забираться слишком далеко. Им предстояло углубиться на северо-восток метров на двести, в нескольких местах перекусить колючую проволоку, потом доползти до второго ряда проволочного заграждения, наскоро оглядеться и двигать назад, чтобы доложить, что все в порядке, тем более что заранее было ясно, что там и смотреть-то не на что. Терье и Гризонье, впрочем, не слишком опасались подобраться к неприятелю вплотную. Если они и обнаружат бошей, то, учитывая сложившуюся в последние дни ситуацию, те позволят им посмотреть и вернуться, — все ж какое-никакое развлечение. Только вот когда наши наблюдатели, согнувшись в три погибели, добрались до немецкой линии обороны, их подстрелили, как кроликов. Просвистели пули. Три. Затем воцарилась тишина; противник счел, что дело сделано. Наши было попытались разглядеть, что там стряслось, но так как Терье и Гризонье отклонились к северу, то нам не удалось засечь, где именно их подбили.

Солдаты вокруг Альбера затаили дыхание. Потом раздались крики. Сволочи! Чего еще ждать от этих бошей? грязные подонки! варвары! и все такое. К тому же погибли солдат-первогодок и «дед». Какая, в общем-то, разница, кто погиб, но всем казалось, что застрелили не просто двух французских солдат, а два символа. Короче, все пришли в ярость.

В следующие минуты артиллеристы из тыла с несвойственной им быстротой снарядами 75-го калибра жахнули по немецким оборонительным линиям (и откуда только узнали, что стряслось?).

И понеслось.

Немцы открыли ответный огонь. Французы без промедления подняли всех в атаку. Пора свести счеты с этими гадами! На календаре было 2 ноября 1918 года.

Кто ж знал, что не пройдет и десяти дней, как война будет окончена.

К тому же напали-то в День поминовения усопших. Даже если не придавать значения символам, а все же…

Снова в полной сбруе, подумал Альбер, готовясь лезть на эшафот (это лестница, по которой выбирались из траншеи, — понятна перспектива?), чтобы без оглядки ринуться на вражеские ряды. Парни, выстроившись друг за другом, вытянувшись как струна, нервно сглатывали слюну. Альберт стоял третьим в цепочке, вслед за Берри и молодым Перикуром, тот обернулся, будто хотел удостовериться, что все точно здесь. Их взгляды встретились. Перикур улыбнулся Альберу — будто мальчишка, собравшийся отколоть номер. Альбер попытался выдавить улыбку, но не смог. Перикур вернулся в строй. В ожидании сигнала к атаке в воздухе физически повисло напряжение. Французы, оскорбленные поведением бошей, теперь сосредоточились на овладевшей ими ярости. Над головами снаряды с обеих сторон прочерчивали небо, удары сотрясали землю даже в траншеях.

Альбер поглядел вдаль, высунувшись из-за плеча Берри. Лейтенант Прадель, стоя на приступке, в бинокль изучал вражеские ряды. Альбер снова встал в строй. Если бы не шум, он мог бы поразмыслить о том, что именно привлекло его внимание, но пронзительный свист не прекращался, пресекаемый лишь разрывами снарядов, сотрясавшими тело с головы до ног. Попробуй-ка сосредоточиться в таких условиях!

В данный момент парни застыли в ожидании сигнала к атаке. Стало быть, самое время приглядеться к Альберу.

Альбер Майяр, стройный молодой человек, малость флегматичный, скромный. Он был не слишком разговорчив, у него лучше ладилось с цифрами. До войны он служил кассиром в отделении банка «Унион паризьен». Работа ему не слишком нравилась, но он не увольнялся из-за матери. Как-никак единственный сын, а мадам Майяр обожала любых начальников. Подумать только, Альбер — директор банка! Ясное дело, она немедленно преисполнилась энтузиазма: уж Альбер («с его-то умом») не преминет добраться до самого верха служебной лестницы. Слепое обожание власти она унаследовала от отца, тот был помощником заместителя главы департамента в министерстве почты, и тамошняя административная иерархия казалась ему олицетворением мироустройства. Мадам Майяр любила всех начальников без исключения. Без различия их качеств и происхождения. У нее имелись фотографии Клемансо, Морраса, Пуанкаре, Жореса, Жоффра, Бриана… С тех пор как скончался ее супруг, возглавлявший бригаду облаченных в униформу музейных смотрителей Лувра, знаменитости доставляли ей незабываемые ощущения. Альбер, скажем прямо, не горел на работе, но не перечил матери — все же так с ней легче. И тем не менее он пытался строить собственные планы. Хотел уехать, мечтал о Тонкине, правда так, туманно. Во всяком случае, хотел оставить бухгалтерию и заняться чем-нибудь другим. Но он был не слишком скор, ему на все требовалось время. К тому же вскоре появилась Сесиль, он немедленно втюрился: глаза Сесиль, губы Сесиль, улыбка Сесиль и, само собой, грудь Сесиль, попка, о чем тут еще можно думать?!

В наши дни Альбер Майяр считался бы не слишком высоким — метр семьдесят три, — но в то время это было вполне. Девицы поглядывали на него. Особенно Сесиль. Ну в общем… Альбер долго пялился на Сесиль, и в результате — когда на тебя так смотрят, почти не сводя глаз, — она, естественно, заметила, что он существует, и в свою очередь посмотрела на него. Лицо у него было трогательное. Во время битвы на Сомме пуля оцарапала ему висок. Он здорово испугался, но в итоге остался лишь шрам в форме скобки, который оттянул глаз чуть в сторону — такой тип лица. Когда Альбер получил увольнение, очарованная Сесиль мечтательно погладила шрам кончиком указательного пальца, что вовсе не способствовало поднятию боевого духа. В детстве у Альбера было бледное, почти круглое личико, с тяжелыми веками, придававшими ему вид печального Пьеро. Мадам Майяр, решив, что сын такой бледный оттого, что у него малокровие, отказывала себе в еде, чтобы кормить его хорошей говядиной. Альбер много раз пытался объяснить ей, что она заблуждается, но мать не так-то легко было переубедить, она находила все новые примеры и доводы, страх как не хотела признать, что была не права, даже в письмах пережевывала то, что случилось давным-давно. Ужасно утомительно. Поди знай, не потому ли Альбер, как началась война, сразу записался в добровольцы. Узнав об этом, мадам Майяр разохалась, но она так привыкла работать на публику, что было невозможно определить, что за этим кроется — тревога за сына или желание привлечь к себе внимание. Она вопила, рвала на себе волосы, впрочем быстро взяла себя в руки. Так как о войне у нее были самые расхожие представления, она тотчас прикинула, что Альбер («с его-то умом») вскорости отличится и его повысят; вот он в первых рядах идет в атаку. Она уже вообразила, что он совершает геройский поступок, его немедленно производят в офицеры, он становится капитаном, бригадиром, а там и генералом, на войне такое случается сплошь и рядом. Альбер, не вникая в ее речи, собирал чемодан.

С Сесиль все вышло совсем по-другому. Война ее не пугала. Во-первых, это «патриотический долг» (Альберт был удивлен, он ни разу не слышал этих слов из ее уст), и потом, на самом деле нет никаких причин страшиться войны, ведь это почти что формальность. Все так говорят.

У Альбера-то закрадывались некоторые сомнения, но Сесиль была сродни мадам Майяр — у нее имелись твердые представления. Ее послушать, так война продлится недолго. И в это Альбер почти что готов был поверить; Сесиль, с ее руками, нежным ротиком и всем прочим, могла заявить Альберту все, что угодно. Кто не знает Сесиль, тот вряд ли поймет, думал Альбер. Для нас с вами эта Сесиль всего лишь хорошенькая девушка. Но для него — совсем другое дело. Каждая клеточка ее тела состояла из особых молекул, ее дыхание источало особенный аромат. Глаза у нее были голубые, конечно, вам от этих глазок ни жарко ни холодно, но для Альбера это была пропасть, бездна. Или хоть взять ее губы — на миг поставьте себя на место нашего Альбера. С этих губ он срывал такие горячие и нежные поцелуи, что у него сводило живот и что-то взрывалось внутри, он ощущал, как ее слюна перетекает в него, он упивался, и эта страсть была способна творить такие чудеса, что Сесиль была уже не просто Сесиль. Это было… Так что пусть она себе утверждает, что с войной справятся в два счета, Альберу так хотелось, чтобы в два счета Сесиль справилась и с ним…

Теперь-то он, ясное дело, смотрел на вещи совсем иначе. Он понимал, что война — всего лишь гигантская лотерея, где вместо шариков крутятся настоящие пули, и уцелеть в этой войне все четыре года и есть настоящее чудо.

А оказаться похороненным заживо, когда до конца войны рукой подать, — это уж точно вишенка на торте.

А между тем дело шло именно к этому.

Погребен заживо. Альбертик.

Сам виноват, что не повезло, сказала бы его матушка.

Лейтенант Прадель повернулся к своему подразделению, его взгляд уперся в первую шеренгу, стоявшие справа и слева смотрели на него как на мессию. Лейтенант кивнул и набрал воздуха в грудь.

Несколько минут спустя Альбер, пригнувшись, бежал в кромешном аду, ныряя под артиллерийскими снарядами и свистящими пулями, изо всех сил сжимая винтовку, грузный шаг, голова втянута в плечи. Солдатские башмаки вязли в земле, так как в последние дни шел непрерывный дождь. Одни рядом с ним орали как сумасшедшие, чтобы захмелеть и расхрабриться. Другие держались так же, как он, — сосредоточенно, живот скрутило, в горле пересохло. Все бросились на врага, движимые последней вспышкой гнева, жаждой мести. Это, наверное, срикошетило объявленное Перемирие. Людям довелось пережить столько, что теперь, в самом конце войны, когда погибло множество товарищей, а столько врагов остались в живых, им, наоборот, хотелось устроить бойню и покончить со всем этим раз и навсегда. Они разили не глядя.

Даже Альбер, с ужасом сознававший близость смерти, рубанул бы по первому встречному. Но все пошло иначе. Во-первых, ему пришлось взять правее, чем нужно. Поначалу он бежал в направлении, указанном лейтенантом, но под свистом снарядов и пуль солдаты поневоле метались из стороны в сторону. К тому же бежавшего впереди Перикура подстрелили, и он рухнул практически под ноги Альберу, тот с трудом перепрыгнул через него. Потеряв равновесие, Альбер пробежал по инерции несколько метров и наткнулся на тело «деда» Гризонье, чья неожиданная гибель дала толчок этой последней бойне.

Несмотря на свистевшие вокруг пули, Альбер, наткнувшись на лежащего, застыл на месте.

На самом деле он узнал его френч, потому что Гризонье всегда носил эту красную штучку в петлице — мой «орден Почетного легиона», приговаривал он. Гризонье большим умом не отличался. Тактом тоже, но он был славным парнем, и все его обожали. Это был он, точно он. Его большая голова как бы вдавилась в грязь, а тело рухнуло как-то наперекосяк. Совсем рядом Альбер заметил юнца Луи Терье. Тот тоже лежал, зарывшись в грязь, скорчившись, как ребенок. Как трогательно — умереть в таком возрасте и в подобной позе…

Альбер не понял, что на него нашло; мелькнула интуитивная догадка, он схватил Гризонье за плечо и тряхнул. Мертвец тяжело качнулся и перевалился на живот. До него дошло не сразу — до Альбера то есть. Потом его как резануло: нельзя умереть, получив две пули в спину, когда идешь на врага.

Он перешагнул через труп и сделал несколько шагов, по-прежнему пригибаясь, поди знай зачем: какая разница, согнулись вы или выпрямились во весь рост, — пули вас так или иначе достанут, но люди рефлекторно стремятся как можно сильнее уменьшить площадь поражения, будто всю войну провели, страшась гнева Небес. И вот Альбер смотрит на тело малыша Луи. Тот прижал ко рту стиснутые кулаки. С ума сойти, как по-детски он выглядит в свои двадцать два! Лица Альбер не видит, оно заляпано грязью. Он видит лишь спину Луи.

Пуля. Если прибавить две пули, попавшие в «деда», то это уже три. И выстрелов было три.

Альбер встает, все еще ошарашенный этим открытием. Тем, что это означает. Спустя несколько дней после объявления Перемирия парни теперь не так уж рвались пощипать бошей, единственный способ подтолкнуть их идти в атаку — это вызвать взрыв возмущения: так где, стало быть, находился Прадель, когда эти парни получили пулю в спину?

О боже!..

Ошеломленный этим выводом, Альбер обернулся и тотчас в нескольких метрах увидел лейтенанта Праделя, который стремительно, насколько позволяла амуниция, мчался к нему.

Он решительно двигается прямо на него, не сводя с него глаз. Альбер прикован к нему, особенно к этому светлому, направленному в упор взгляду. Все сходится. В его голове разом вспыхивает вся картина.

И в этот миг Альбер понимает, что это смерть.

Он пытается сделать несколько шагов, но не может сдвинуться с места: ни мозг, ни тело ему не повинуются. Все разворачивается слишком быстро. Я ведь вам говорил, что у него, у Альбера то есть, не слишком хорошая реакция. В два счета Прадель набросился на него. Рядом была широченная яма — воронка от снаряда. Лейтенант плечом заехал Альберу в грудь, перебив дыхание. Альбер оступился, попытался удержаться и опрокинулся в яму, раскинув руки.

И пока он опускался в грязь, перед ним, медленно удаляясь, проплыло лицо Праделя, теперь Альбер понял сквозящие в его взгляде браваду, уверенность и дерзкий вызов.

Приземлившись на дно воронки, Альбер перекатился через себя, вещмешок чуть смягчил падение, ногой он зацепился за винтовку, сумел подняться и тотчас вжался в крутой склон, будто прислонился к дверному косяку, боясь, что его услышат или застигнут врасплох.

Встав поустойчивее (суглинок был мыльно-скользкий), он попытался восстановить дыхание. Мысли, обрывочные и беспорядочные, то и дело возвращались к ледяному взгляду лейтенанта Праделя. Там, наверху, сражение, похоже, охватило всю местность. Белесое небо было усеяно гирляндами огней. Его озаряли синие и оранжевые светящиеся трассеры. Снаряды с обеих сторон падали обломным дождем, с плотным непрерывным грохотом, свист и взрывы сливались в сплошной гром. Альбер посмотрел наверх. Там, нависая над краем воронки, как ангел смерти, вырисовывался высокий силуэт лейтенанта Праделя.

Альберу казалось, что падение его длилось ужасно долго. Но на самом деле их с лейтенантом разделяет всего-навсего метра два. Но есть существенное различие. Лейтенант Прадель стоит наверху, широко расставив ноги. За ним мерцают огни сражения. Он спокойно смотрит на дно ямы, не двигаясь с места. Осклабившись, он разглядывает Альбера. Он и пальцем не пошевельнет, чтобы вытащить его оттуда. Альбер, задыхаясь, с бешено бьющимся сердцем, схватил винтовку, шатнулся, едва удержавшись на ногах, вскинул приклад к плечу, но, едва навел прицел на край обрыва, Прадель исчез. Никого не было.

Альбер остался один.

Он опустил винтовку и попытался перевести дух. Следовало без промедления выбраться из воронки, бежать за Праделем, выстрелить ему в спину, вцепиться в горло. Или догнать остальных, заговорить с ними, закричать, сделать что-нибудь — по правде сказать, он не знал что. Но он почувствовал страшную усталость. Он вдруг обессилел. Просто все получилось так глупо. Казалось, что он уже прибыл и поставил чемодан в прихожей. А теперь даже если бы он захотел выбраться наверх, то не смог бы. Ведь оставалось всего ничего, и с войной было бы покончено, и надо же — оказаться на дне ямы. Он сполз так, что почти опустился на корточки, и обхватил голову руками. Альбер попытался здраво осмыслить положение, но совершенно пал духом. Растаял. Как фруктовое мороженое. Сесиль обожала мороженое — лимонное, от которого у нее сводило зубы, она морщилась, как крохотный котенок, а ему хотелось стиснуть этого котенка. Кстати, Сесиль… когда там пришло от нее последнее письмо? Это тоже его подкосило. Он никому не говорил об этом: ее письма становились все короче. Так как война шла к концу, Сесиль писала ему, будто все уже и впрямь закончилось, так какой теперь смысл надрываться. С теми, у кого были нормальные семьи, все обстояло по-другому, этим регулярно писали, а у него была только Сесиль… Ну, мать тоже, но та доставала его почище других. Письма матери ничем не отличались от ее прежних наставлений, будто она там, в тылу, что-то понимала… И все это подтачивало Альбера, грызло изнутри, а еще погибшие друзья, о которых он пытался не вспоминать. Ему не раз случалось падать духом, но тут это было совсем некстати. Именно в тот момент, когда необходимо собрать все силы. Он не смог бы объяснить, в чем дело, но у него внутри будто что-то разладилось. Он ощущал это где-то под ложечкой. Казалось, его накрыла громадная усталость, тяжелая как камень. Упорное нежелание двигаться, что-то бесконечно пассивное и безмятежное. Будто впереди замаячил какой-то итог. Отправляясь в армию, он пытался представить себе войну и, как многие, втайне думал, что, коли придется совсем туго, он просто прикинется мертвым. Он рухнет навзничь или даже, заботясь о правдоподобии, вскрикнет, сделав вид, что пуля попала прямо в сердце. Дальше останется лишь лежать и ждать, когда все стихнет. С приходом ночи доберется до тела другого товарища, которого в самом деле убили, и заберет его документы. Потом будет часами тащиться, припадая к земле, останавливаясь и задерживая дыхание каждый раз, когда в ночи послышатся голоса. Соблюдая тысячи предосторожностей, он будет продвигаться вперед, пока не отыщет дорогу на север (или на юг, тут возможны варианты). По пути он досконально усвоит все, что составляет его новую личность. Потом наткнется на отставшую часть, которую возглавляет старший капрал, здоровый парень с… Короче говоря, для банковского клерка Альбер был настроен достаточно романтично. Тут явно сказались фантастические представления мадам Майяр. Поначалу многие разделяли это сентиментальное видение войны. Альбер воображал стройные красно-синие шеренги солдат, затянутых в красивую форму, которые надвигаются на охваченную паникой армию противника. Солдаты держат перед собой сверкающие штыки, а дымящиеся следы редких снарядов знаменуют поражение врага. По сути дела, Альбер отправлялся на войну в духе Стендаля, а угодил на прозаическую варварскую бойню, выдававшую по тысяче трупов в день на протяжении пятидесяти месяцев. Чтобы понять, как выглядит эта бойня, было достаточно чуть приподняться и окинуть взглядом, что творится вокруг его воронки: голая, без единой травинки, земля, изрешеченная тысячами ям от снарядов, усеянная сотнями гниющих тел, зловоние от которх весь день пробирает вас до печенок. Едва стихает обстрел, здоровенные крысы величиной с зайца очумело перескакивают от одного трупа к другому, сгоняя мух с останков, уже початых червями.

Альберу-то все это было доподлинно известно, ведь ему довелось быть санитаром, и когда все раненые, тихо стонущие или вопящие, были уже вынесены, он собирал останки — любых покойников на любой стадии разложения. И уж по этой части он был мастак. Хотя для человека чувствительного работенка та еще.

К тому же он страдал легкой клаустрофобией — а это уж верх невезения для того, кто через несколько мгновений будет погребен заживо.

Еще ребенком, он при мысли, что мама сейчас уйдет и закроет за собой дверь, ощущал, как к горлу подступает тошнота. Он помалкивал, смирно лежа в постели, ему не хотелось огорчать мать, которая вечно твердила, что на ее долю и так выпала куча страданий. Но ночь, тьма наводили на него страх. И даже гораздо позднее, когда они с Сесиль возились под одеялом, стоило им накрыться с головой, как у него пресекалось дыхание и начиналась паника. К тому же Сесиль порой обхватывала его ногами и не выпускала. Хочу посмотреть, со смехом говорила она. Короче, смерть от удушья Альбера пугала больше всего. По счастью, он не понимал, что по сравнению с уготованной ему участью оказаться меж шелковистых ляжек Сесиль, даже если ты накрыт с головой, — это райское блаженство. А знай Альбер, что ему предстоит, так предпочел бы помереть прямо тогда. Что очень кстати, так как именно это, похоже, и произойдет. Но не сразу. Чуть позже, когда в нескольких метрах от его воронки разорвется снаряд, взметнув земляную волну высокой стеной, которая обрушится и полностью погребет его под собой; жить ему останется совсем недолго, но этих мгновений будет достаточно, чтобы осознать, что именно с ним происходит. И Альбера охватит дикое желание выжить, как, должно быть, оно охватывает лабораторных крыс, когда тех хватают сзади за лапки, или свиней, которых вот-вот прирежут, или коров на бойне, словом, некий первобытный рефлекс… Нужно только чуток подождать. Подождать, когда легкие от нехватки воздуха побелеют, тело изнеможет в отчаянной попытке освободиться, а голова вот-вот взорвется, когда мозг охватит безумие, когда… но не будем предвосхищать события.

Альбер оборачивается, смотрит наверх в последний раз: в общем-то, не слишком высоко. Просто ему не достать. Он пытается собраться с силами, думать лишь о том, как подняться, выбраться из ямы. Он сгребает вещмешок, винтовку, хватается за что-то и, несмотря на усталость, начинает карабкаться по склону воронки. Это нелегко. Ступни скользят, скользят по хлипкой глинистой почве, не находя опоры, напрасно он цепляется за землю, изо всех сил стремится вытоптать ступеньку под ногами; ничего не выходит, он снова падает.

Альбер отбросил винтовку и вещмешок. Даже если бы пришлось полностью раздеться, его бы это не остановило. Он вжался всем телом в стенку воронки и пополз наверх; он двигался как белка в колесе, вгрызался в пустоту и вновь сползал вниз. Он тяжело дышал, стонал, потом завыл. Поддался панике. Почувствовав, как слезы подступают к горлу, ударил кулаком по глинистому склону. Край обрыва ведь совсем близко, вот дерьмо! Подняв руку, он почти может до него дотянуться, но подошвы соскальзывают, и все отвоеванные сантиметры тут же снова теряются. Нужно выбраться из этой чертовой дыры! — крикнул он. Он сможет. Погибнуть — да, когда-нибудь, но не сейчас, это было бы слишком глупо. Он выберется и достанет, да, достанет этого лейтенанта Праделя; если потребуется, дойдет до линии бошей, найдет его и убьет. При мысли о том, что он прикончит этого подонка, Альбер приободрился.

Потом на миг застыл, с грустью осознав: боши вот уже четыре года как пытаются его прикончить и у них ничего не вышло, а французскому офицеру это почти удалось.

Черт возьми!

Альбер присел и открыл вещмешок. Вытряхнул все, поставил фляжку между ног; надо накрыть плащом скользкую стену воронки, воткнуть в землю все, что подвернется под руку, чтобы создать опору; он обернулся и в этот самый момент услышал, как в нескольких десятках метров от него взорвался снаряд. В тревоге он задрал голову. На протяжении четырех лет он научился отличать семидесятипятимиллиметровые снаряды от девяностопятимиллиметровых, стопятимиллиметровые от стодвадцати… Насчет этого он не мог решить. Должно быть, оттого, что он находился на дне воронки или же из-за расстояния, звук взрыва был странным, он показался незнакомым — прозвучал глуше и одновременно мягче, чем другие, сдавленный рокочущий звук ввинтился в землю сверхмощным буром. В мозгу Альбера успело мелькнуть недоумение. Взрыв неимоверно сильный. Земля в сокрушительной конвульсии всколыхнулась со страшным мрачным гулом, а затем взмыла ввысь. Вулкан. Пошатнувшись от подземного толчка, Альбер удивленно посмотрел наверх, так как вокруг все разом померкло. И тут он увидел, почти в замедленном движении, как небо в десятке метров над головой заслоняет гигантская волна бурой земли, ее зыбкий извилистый гребень склоняется в его сторону и начинает ниспадать, стремясь окатить его. Неминуемому падению волны предшествовал светлый, почти лениво замедленный град щебенки, комков земли и всяческих осколков. Альбер свернулся клубком и задержал дыхание. Это было совсем не то, что следовало делать, нужно, напротив, вытянуться во весь рост, спросите любого покойника, которого засыпало. В течение двух-трех застывших секунд Альбер глядит на земляную завесу, которая плывет по небу, будто гадая, где и в какой момент ей обрушиться.

Еще миг — и это покрывало рухнет и накроет его.

Вообще, Альбер, представьте себе, напоминал портрет работы Тинторетто. Болезненно заостренные черты, чересчур четко прорисованные губы, выступающий подбородок, под глазами широкие круги, которые подчеркивали выгнутые дугой очень темные брови. Но в этот миг, со взглядом, устремленным в небо, где он видит надвигающуюся смерть, он скорее походил на святого Себастьяна. Лицо его резко осунулось, наморщилось от боли и страха, вроде как мольбы, тем более бесполезной, что Альбер в жизни ни во что не верил, а с его нынешней невезухой вряд ли поверит. Даже если бы у него оставалось время.

Покрывало опустилось на него с чудовищным треском. Вы думаете, Альбер помрет и на этом все? Но вышло куда хуже. Сначала на него градом падали камни и щебенка, потом обрушилась земля, накрывая его все плотнее. Тело Альбера прижало к земле.

По мере того как слой земли над ним нарастал, его обездвиженное тело сдавливало, спрессовывало.

Свет померк.

Все остановилось.

В мире установился новый порядок, в нем больше не было Сесиль.

Альбера, перед тем как его охватила паника, первым делом поразило то, что шум войны стих как отрезало. Мир внезапно заткнулся, будто Господь дал свисток, что наступил конец света. Конечно, если бы Альбер слегка поразмыслил, он бы понял, что ничего не остановилось и звуки до него доходят, только как сквозь фильтр, приглушенные той массой земли, что окружила его и накрыла, и оттого почти не слышны. Но пока что Альберу недосуг вслушиваться в шумы, чтобы понять, продолжается ли война, потому что для него она как раз на этом заканчивалась.

Как только грохот постепенно стих, до Альбера дошло. Я под землей, подумал он; мысль сама по себе довольно абстрактная. Но стоило ему подумать: я погребен заживо, все стало до ужаса конкретным.

И как только он осознал масштаб бедствия и какая смерть его ожидает, когда он понял, что умрет от удушья, то впал в безумие, полное безумие. У него в голове все смешалось, он заревел, и этот бесполезный крик отнял тот малый остаток кислорода, который у него еще оставался. Я погребен, твердил он, и эта жуткая реальность до такой степени поглотила его сознание, что он даже не попытался снова открыть глаза. Он только дернулся туда-сюда. Остаток сил, взметенный в нем паникой, превратился в мышечное усилие. Барахтаясь, он растратил массу энергии. И все зазря.

Внезапно он замер.

Потому что понял, что может двигать руками. Самую малость, но все же может. Он задержал дыхание. Глинистая, пропитанная водой земля, падая, образовала нечто вроде раковины там, где были его руки, плечи, затылок. В мире, где его сковало, ему было отпущено несколько сантиметров здесь и там. На самом деле земли над ним не так уж много. Это Альбер понимал. Ну, может, сантиметров сорок. Но лежал-то он в самом низу, и придавившего его слоя земли было достаточно, чтобы он был парализован, обездвижен, обречен.

Повсюду вокруг него дрожала земля. Там, наверху, продолжалась война, снаряды по-прежнему вонзались в землю, сотрясая ее.

Альбер боязливо приоткрыл глаза. Да, это ночь, но не полная тьма. В нее просачивались микроскопические белесые частицы света. Свет был крайне слабый, чуть-чуть жизни.

Он старался делать мелкие вдохи. Раздвинул на несколько сантиметров локти, чуть передвинул ступни, чем уплотнил землю с того конца. С тысячей предосторожностей, борясь с подступающей паникой, попытался высвободить лицо, чтобы было легче дышать. Земляная глыба тотчас шевельнулась, словно лопнул пузырь. Мгновенно сработал рефлекс: все мышцы напряглись, а тело скорчилось. Но за этим ничего не последовало. Сколько времени он провел в этом шатком равновесии, пока воздуха становилось все меньше?.. Он представлял ожидающую его смерть, прикидывая, что произойдет, когда он, тараща глаза и силясь сделать вдох, лишится кислорода, а сосуды начнут один за другим взрываться, как шарики? Миллиметр за миллиметром, пытаясь дышать как можно реже, стараясь не думать, не видеть себя со стороны, он подвинул руку, нащупывая, что там рядом. И тут пальцы его на что-то наткнулись, просачивавшийся сквозь толщу земли белесый свет, пусть и чуть сгустившийся, не позволял разглядеть, что там. Пальцы коснулись чего-то мягкого, не земли и не глины, это было нечто почти шелковистое, чуть шероховатое.

Он не сразу понял, что это.

Чуть-чуть освоившись, он прямо напротив лица различил гигантские губы, по которым стекала клейкая жидкость, громадные желтые зубы, синеватые растекшиеся глаза…

Это была голова лошади, огромная, отвратительная, чудовищная.

Не сдержавшись, Альбер резко отпрянул, ударившись макушкой в стенку раковины. Земля дрогнула, засыпав ему шею; пытаясь защититься, он вжал голову в плечи, застыл и затаил дыхание. Выждал несколько секунд.

Снаряд, пробив почву, обнажил одну из бесчисленных мертвых кляч, разлагавшихся на поле брани, — так конская голова оказалась рядом с Альбером. И вот они лежат лицом к лицу, молодой человек и мертвая лошадь, чуть не целуясь. Обвал позволил Альберу высвободить руки, но тяжесть земли столь велика, что его грудная клетка сжалась. Альбер снова сделал несколько прерывистых вдохов, легкие уже не выдерживали. Ему удалось сдержать подступившие к горлу слезы. Он сказал себе, что заплакать — значит смириться со смертью.

Лучше уж не сопротивляться, теперь уж недолго осталось.

Неправда, что, мол, в момент смерти в один ослепительный миг проходит перед взором вся жизнь. Отдельные картинки — это да. Вдобавок давние. Лицо отца виделось так ясно и отчетливо, что Альберу показалось, что тот здесь, под землей, вместе с ним. Видно, им суждено вновь встретиться. Он увидел отца совсем молодым, будто тому столько же лет, как Альберу. Тридцать с хвостиком, вся разница в этом довеске. На нем униформа служителя музея, усы нафабрены, строгий вид, как на снимке, что стоит на буфете. Альберу не хватает воздуха. Легким больно, начались конвульсии. Альбер вновь пытается отыскать решение. Но ничего не поделаешь, он в смятении, страх смерти сковывает его изнутри. Из глаз непроизвольно потекли слезы. Мадам Майяр вперила в него укоризненный взгляд: ну точно, этот Альбер так и останется недотепой, только подумайте, угодить в яму, здравствуйте пожалуйста, погибнуть в самом конце войны — глупо, впрочем ладно, это еще куда ни шло, но умереть заваленным землей, иными словами, как покойник! Это уж точно мог только Альбер, вечно у него все не как у людей. Как бы там ни было, что бы вышло из этого мальчика, если бы он не погиб на войне? Мадам Майяр наконец улыбается. Все не так плохо, со смертью Альбера теперь в семье появится хоть один герой!

Лицо Альбера синеет, в висках в диком ритме пульсирует кровь, кровеносные сосуды, кажется, вот-вот лопнут. Он зовет Сесиль, ему хочется, чтобы она обхватила его ногами, стиснув как можно сильнее, но черты Сесиль расплываются, она слишком далеко отсюда, больнее всего, что он не видит ее сейчас, что она не пришла с ним попрощаться. Осталось только ее имя, Сесиль, ведь в мире, куда он погружается, тел больше нет, есть лишь слова. Ему хочется умолять, чтобы она пошла с ним, ему чудовищно страшно умирать. Но все бесполезно, он умрет один, без нее.

Так до свидания, моя Сесиль, до свидания там, наверху, через много лет.

Потом имя Сесиль тоже исчезает, его сменяет лицо лейтенанта Праделя с его невыносимой улыбкой.

Альбер беспорядочно дергается. Легким достается все меньше воздуха, со свистом он силится сделать вдох. Он кашляет, втягивает живот. Воздуха нет.

Схватив лошадиную голову, он касается осклизлых бабин, расползающихся под его пальцами; вцепившись в большие желтые зубы, он нечеловеческим усилием растягивает челюсти, исторгающие смрадное дуновение, которым Альбер до отказа наполняет легкие. Так ему удается выиграть еще несколько секунд жизни, желудок сводит конвульсия, его рвет, тело вновь сотрясает дрожь, он пытается повернуться, чтобы урвать толику кислорода, но тщетно.

Земля такая тяжелая, света почти нет, только сотрясается почва под ударами снарядов, продолжающих градом сыпаться там, наверху, а после все исчезает. Ничего нет. Только хрип.

Потом возникает ощущение полного покоя. Он закрывает глаза.

Ему совсем плохо, сердце обрывается, разум гаснет, он погружается в темноту.

Солдат Альбер Майяр умер.

2

Лейтенант д’Олнэ-Прадель, человек решительный, дикий и примитивный, бежал по полю боя к вражеским траншеям с решимостью быка. Это абсолютное бесстрашие впечатляло. На самом деле он был совсем не так мужествен, как могло показаться. Прадель не то чтобы особо геройствовал, просто он довольно рано проникся уверенностью, что если ему и суждено погибнуть, то не здесь (точнее, что «ему не суждено здесь погибнуть»). Он был убежден: эта война должна не убить его, а предоставить ему новые возможности. Его дикая решимость при этой внезапной атаке на высоту 113, разумеется, была продиктована тем, что его ненависть к немцам превосходила все мыслимые пределы — почти метафизическим образом, но также и тем, что все шло к концу и у него оставалось совсем мало времени, чтобы воспользоваться возможностями, которые такой отличный военный конфликт мог предоставить таким, как он.

Альбер и все прочие сразу почуяли это: Прадель был типичным мелкопоместным дворянчиком, разорившимся в пух и прах. Три последних поколения Олнэ-Праделей совершенно исчерпали семейное состояние серией неудач на бирже и банкротств. От прежних славных завоеваний предков осталось лишь фамильное поместье Сальвьер, пришедшее в упадок, престиж старинного имени, пара дальних родственников по восходящей линии, непрочные связи и жадное, исступленное стремление вновь обрести свое место в мире. Шаткость своего положения Анри Прадель переживал как несправедливость судьбы, а стремление вновь занять подобающее место в аристократической табели о рангах являлось краеугольным пунктом его программы, он был просто одержим этим и готов все принести в жертву. Его отец выстрелил себе в сердце в провинциальной гостинице, после того как спустил все, что у него еще оставалось. По не слишком достоверной семейной легенде, его мать год спустя умерла от горя. Лейтенант, у которого не было ни сестер, ни братьев, оказался последним в роду, и это вымирание рода будило в нем жажду неотложных действий. После него никого не останется. Из-за безудержного мотовства отца, увязавшего все глубже, у сына давно окрепло убеждение, что возрождение семьи целиком ляжет на его, Анри, плечи, он был убежден, что у него достанет и воли, и способностей, чтобы этого достичь.

Добавьте к этому то, что он был довольно хорош собой. Но только, разумеется, если вам по вкусу красота, лишенная воображения, но все же женщины желали его, а мужчины завидовали — на этот счет трудно ошибиться. Любой вам подтвердит, что при таких физических данных и благородном имени единственное, чего не хватает, — это состояния. Лейтенант Прадель всецело разделял это мнение, в этом и заключался его единственный план.

Теперь вам понятно, почему он затратил столько трудов, чтобы осуществить атаку, которой так жаждал генерал Морье? Для Генерального штаба высота 113, эта крошечная точка на карте, была прыщом на ровном месте, который каждый божий день досаждает вам, вы невзлюбили этот прыщ с первого взгляда, и тут уж ничего не поделать.

Лейтенант Прадель не был одержим подобной навязчивой идеей, но ничуть не меньше генерала жаждал взять эту высоту 113, поскольку находился на нижней ступеньке служебной лестницы, а война шла к концу, через несколько недель о повышении можно уже забыть. Дослужиться до лейтенанта за три года — это было неплохо. А теперь блестящий ход — и в дамки: демобилизация в чине капитана.

Прадель был вполне доволен собой. Чтобы побудить солдат броситься на штурм высоты 113, следовало убедить их в том, что боши хладнокровно прикончили двоих товарищей, тогда в них точно проснется яростное желание отомстить. Поистине гениальное решение.

Отдав приказ наступать, он поручил младшему унтер-офицеру возглавить атаку. Сам же задержался, мол, надо уладить небольшое дело, чтобы затем присоединиться к остальным. Потом он ринется на противника, перегоняя всех благодаря своему стремительному и легкому спортивному бегу, доберется до вражеских позиций в числе первых и укокошит столько бошей, сколько отпустит ему Господь.

Едва прозвучал сигнал и все пошли в наступление, Прадель изрядно сместился вправо, чтобы помешать солдатам отклониться в нежелательном направлении. У него мигом вскипела кровь, когда он увидел, как этот тип — как же зовут этого парня с грустным лицом, еще все время кажется, что у него глаза на мокром месте, ага, Майяр! — вдруг остановился там, на правом фланге. Интересно, каким образом, выскочив из траншеи, этот кретин добрался дотуда?..

Прадель видел, как тот застыл на месте, потом отступил назад, опустился на колени и стал переворачивать тело Гризонье. Именно на этот труп Прадель посматривал с самого начала атаки, поскольку собирался как можно скорее избавиться от него, именно затем он и остался среди замыкающих. Для пущего спокойствия.

И вот извольте радоваться: этот придурок остановился во время наступления и теперь глазеет на тела — старослужащего и новобранца.

Прадель тотчас бросился к нему, говорю же, чисто бык! Альбер Майяр уже поднялся. Он был явно потрясен своим открытием. Увидев несущегося на него Праделя, он понял, что сейчас произойдет, и попытался бежать. Но страх стимулировал его не так эффективно, как ярость лейтенанта. Тем временем Прадель был уже рядом, он врезался плечом в грудь Альбера, и тот упал прямо в воронку от снаряда, скатившись на самое дно. Ну, вообще-то, яма была глубиной метра два, не больше, но выбраться оттуда будет не так-то легко, придется попотеть, а Прадель тем временем успеет справиться с проблемой.

А после уже и объяснять ничего не придется, так как уже не будет самой проблемы.

Прадель встал на краю воронки; глядя, как Альбер барахтается на дне, он колебался, какое избрать решение, но потом успокоился, сообразив, что времени у него предостаточно. Вернется позже. Он отвернулся, отступив на несколько метров.

Ветеран Гризонье лежал с упрямым выражением лица. Преимущество нового положения было в том, что Майяр, перевернув тело, приблизил его к юному Луи Терье, что облегчало задачу. Прадель оглянулся вокруг, чтобы убедиться, что никто на него не смотрит, еще раз подумав: ну и резня! Тут-то ему стало ясно, что атака дорого обойдется личному составу. Но это война, и здесь не место философии! Лейтенант Прадель дернул за кольцо ручной гранаты и не спеша опустил ее между двумя трупами. Успев отойти метров на тридцать и укрыться в безопасном месте, он зажал уши и увидел, как взрыв вдребезги разнес тела двух мертвых солдат.

На Первой мировой стало двумя убитыми меньше.

И двумя без вести пропавшими больше.

Теперь пора заняться этим недоумком, там, в воронке. Прадель достал вторую гранату. Он знал, как действовать, два месяца назад он собрал полтора десятка сдавшихся в плен бошей, выстроил их в круг, пленные недоуменно переглядывались, никто ничего не понимал. Одним движением он бросил гранату на середину круга, через две секунды раздался взрыв. Мастерская работа. Как-никак четыре года тренировки на штрафные броски. О точности и говорить не приходится. Пока до этих типов дошло, что происходит, они были уже на полпути к Валгалле. Пусть эти сволочи теперь потискают валькирий.

Граната была последняя. После будет нечем атаковать вражеские траншеи. Жаль, но что поделаешь.

В тот самый момент рванул снаряд, громадный земляной столб взметнулся и осел. Прадель привстал на цыпочки, всматриваясь. Воронку полностью засыпало!

Тютелька в тютельку. Парень на дне. Ну и придурок!

А Прадель к тому же сэкономил гранату.

Не теряя времени, он вновь рванул к немецким траншеям. Вперед, пора потолковать с бошами. Вручить им отличный прощальный подарок.

3

Перикура подбили на бегу. Пуля раздробила ему ногу. Он со звериным ревом рухнул в грязь, боль была невыносимой. Он дергался из стороны в сторону, не переставая кричать, он стиснул бедро руками, а так как ноги ему не было видно, то он перепугался, что ее просто оторвало снарядом. Перикур сделал отчаянную попытку приподняться, и это ему удалось; несмотря на страшную дергающую боль, он вздохнул с облегчением: нога цела. Он видел свою ступню, рана, видимо, была пониже колена. Из раны хлестала кровь. Он попробовал потихоньку пошевелить ступней, было немыслимо больно, но нога двигалась. Несмотря на гул, свист пуль и шрапнель, он подумал, что все же нога цела. Ему полегчало, ему совершенно не улыбалось ковылять на одной ноге.

Его порой называли Малыш Перикур, играя на контрасте, так как для парня, родившегося в 1895 году, он был чрезвычайно высоким — метр восемьдесят три, подумать только! Впрочем, при таком росте легко показаться тощим. Он вытянулся уже в пятнадцать лет.

Товарищи по школе называли его великаном, что звучало не всегда доброжелательно: в школе его недолюбливали.

Эдуар Перикур был из породы везунчиков.

В тех заведениях, где он учился, все были ему под стать — папенькины сынки, с которыми не может случиться ничего худого; они входят в жизнь с кучей предрассудков и верой в себя, уходящей корнями к поколениям состоятельных предков. У Эдуара это, правда, проходило не так гладко, как у прочих, потому что он — в довершение — был еще и удачлив. А ведь простить можно все — богатство, талант, но не везение, нет, это уж чересчур несправедливо.

На самом деле в основе всего лежал превосходно развитый инстинкт самосохранения. Когда становилось слишком опасно, когда события приобретали угрожающий поворот, Перикура словно что-то предупреждало об этом, будто у него была внутренняя антенна, и он делал все необходимое, чтобы выбыть из игры так, чтобы его не слишком потрепало. Разумеется, 2 ноября 1918 года, глядя на Эдуара Перикура, распластанного в грязном месиве с размозженной ногой, можно было бы сделать вывод, что удача отвернулась от него. На самом деле это не совсем так, нет, потому что как раз ногу-то ему удастся сохранить. Будет прихрамывать до конца дней, зато на своих двоих.

Он быстро снял с себя ремень и наложил жгут, стянув его как можно туже, чтобы остановить кровотечение. Потом, истощенный этим усилием, расслабился и вытянулся. Боль немного утихла. Придется остаться здесь, положение незавидное. Есть риск, что попаданием снаряда тебя развеет в пыль или еще что похуже… Расхожая картинка того времени: ночью немцы выходят из траншей и добивают раненых ножами.

Чтобы расслабить мышцы, Эдуар запрокинул голову прямо в грязь. Затылку стало прохладнее. Теперь происходящее сзади него виделось вверх ногами. Будто он разлегся в тени деревьев где-нибудь за городом. С девушкой. Но с девушками он там не бывал. Знался в основном с девицами из борделей, расположенных по соседству с Академией изящных искусств.

Впрочем, особо углубиться в воспоминания ему не удалось, так как в глаза бросилось странное поведение лейтенанта Праделя. Когда несколько мгновений назад Эдуар, упав, катался по земле от боли, а потом накладывал жгут, все остальные бежали к немецкой линии обороны, а тут вдруг лейтенант Прадель преспокойно стоит в десяти метрах позади него, как будто война временно прекратилась.

Эдуар видел Праделя издалека, в профиль и вверх ногами. Держа руки на ремне, тот смотрел себе под ноги. Будто энтомолог, склонившийся над муравейником. Совершенно невозмутимый, несмотря на весь этот грохот. Величественно-бесстрастный. Потом, будто дело сделано или больше его не касалось — может, он завершил свои наблюдения, — Прадель исчез. То, что в разгар атаки офицер остановился лишь затем, чтобы посмотреть себе под ноги, было настолько удивительно, что Эдуар на миг забыл о боли. За этим крылось что-то необычное. Вообще, удивительным было уже то, что Эдуара ранило в ногу; пройти всю войну без единой царапины и теперь валяться на земле с коленом, которое будто побывало в мясорубке, тоже не слишком обычно, но все же раз он солдат, а страна втянута в кровавую войну, то ранение в порядке вещей. Но не офицер, застывший под градом снарядов и разглядывающий собственные ботинки…

Перикур расслабил мышцы, снова откинулся на спину, стиснув руками колено над импровизированным жгутом. Несколько минут спустя, охваченный любопытством, он изогнулся и снова посмотрел туда, где только что стоял лейтенант Прадель… Никого. Офицер исчез. Линия атаки вновь продвинулась, взрывы удалились на несколько десятков метров. Теперь Эдуар мог оставаться там, где лежал, и сосредоточиться на своей ране. Мог, к примеру, поразмыслить, что лучше — дожидаться помощи здесь или же ползти назад, но вместо этого он выгнулся, прогнув поясницу, как вытащенный из воды карп, не отрывая взгляда от того места.

Наконец он решился. Ему пришлось несладко. Эдуар приподнялся на локтях, чтобы ползти, пятясь назад. Правой ноги он уже не чувствовал, он опирался на локти, чуть перенося вес на левую ногу; другая нога безжизненно волочилась по грязи. Каждый метр давался с трудом. И он не понимал, почему поступает именно так. Он не смог бы объяснить. Разве что тем, что Прадель внушал беспокойство, его терпеть не могли. Он словно служил подтверждением поговорки, гласившей, что для военного опаснее всего не враг, а начальство. Хоть Эдуар был недостаточно политизирован, чтобы счесть это свойством системы, мысль его работала именно в этом направлении.

Итак, он вдруг резко останавливается, одолев семь-восемь метров, не больше. Страшный взрыв снаряда большого калибра пригвождает его к земле. Вероятно, на почве детонация чувствуется сильнее. Он напружинивается, как шест при прыжке, и даже его правая нога не препятствует этому движению. Похоже на эпилептический припадок. Взгляд его по-прежнему прикован к тому месту, где несколько минут назад находился Прадель, когда бешеной яростной волной взмывает столб земли. Эдуару кажется, что взрыв так близко, что вот-вот его накроет и погребет под собой; столб действительно стал опадать с ужасным приглушенным ревом, будто вздох людоеда. Взрывы и трассирующие пули, осветительные ракеты, вспыхивающие в небе, — все это мелочи по сравнению с рушащейся рядом земляной стеной. Скованный страхом, он закрыл глаза, ощущая, как вибрирует под ним земля. Эдуар съежился, задержав дыхание. Когда он пришел в себя и осознал, что еще жив, у него было ощущение, что спасся он лишь чудом.

Земля улеглась. Но тотчас, как крупная крыса из траншеи, Эдуар с невесть откуда взявшимся приливом сил снова пополз, по-прежнему на спине, повинуясь зову сердца. Наконец ему стало ясно, что он добрался туда, куда рухнула взрывная волна, и здесь из превращенной в пыль земли торчал крохотный стальной стержень. Всего-то несколько сантиметров. Это кончик штыка. Все ясно. Там, внизу, заживо погребен солдат.

Это классический завал, он слышал о таких, но никогда еще с этим не сталкивался. В тех подразделениях, где он сражался, нередко были саперы с лопатками и кирками, которые пытались откопать тех, кто угодил под завал. Обычно они докапывались слишком поздно и доставали солдат с синюшными лицами и вылезшими из орбит глазами. На миг в сознании Эдуара мелькнула тень Праделя, но он не стал зацикливаться на этом.

Действовать, скорее действовать.

Он перевернулся на живот и тотчас вскрикнул от боли, потому что рана вновь открылась и теперь, кроваточа, впечаталась в грязь. Еще не затих его хриплый крик, как он принялся скрести землю согнутыми, как когти, пальцами. Инструмент довольно жалкий, учитывая, что парню, оказавшемуся там, внизу, уже нечем дышать… Эдуару не потребовалось много времени, чтобы прийти к этому выводу. На какой же он глубине? Если бы хоть было чем скрести землю! Перикур повернулся вправо; вокруг лежали трупы, кроме них, в пределах досягаемости больше ничего не было. Никакого подручного средства, ничего. Единственным решением было попытаться вытащить этот штык и воспользоваться им, чтобы рыть землю. Но это может отнять уйму времени, а ему казалось, что тот парень зовет на помощь. Разумеется, даже если он и находится неглубоко, в этом грохоте расслышать его невозможно, так что это лишь игра разгоряченного воображения. Эдуар понимал, что действовать необходимо срочно. Людей из-под завала следует извлечь сразу же, иначе откопаешь покойника. Разгребая пальцами обеих рук землю вокруг штыка, Эдуар гадал, знает ли он этого парня, в голове кружились имена однополчан, их лица. Нелепо в данных обстоятельствах: он не просто хотел спасти товарища, он хотел спасти кого-то из тех, с кем ему доводилось разговаривать и кто ему нравился. Это помогало удвоить усилия. Он то и дело поглядывал по сторонам, не придет ли кто ему на помощь, но тщетно; пальцам уже было больно. Ему удалось углубиться сантиметров на десять вокруг стального стержня, но при попытке выдернуть из земли штык не сдвинулся ни на миллиметр — все равно что пытаться вырвать здоровый зуб. Сколько времени он упорствует? Две минуты? Три? Парень, может, уже мертв. У Эдуара заболели плечи от этой позы. Долго он так не продержится, от сомнения, что ему удастся что-то сделать, движения его замедлились, дыхание сбилось, мышцы одеревенели, плечи свело судорогой. Он стукнул кулаком по земле. И вдруг — точно! — что-то сдвинулось! У него внезапно потекли слезы, он в самом деле плакал. Ухватив штык обеими руками, он расшатывал и тянул его изо всех сил, не останавливаясь. Тыльной стороной руки он отер слезы, застилавшие глаза, вдруг стало легче, он прекратил тянуть штык и вновь принялся скрести землю; потом погрузил руку в ямку, чтобы попытаться вытащить штык. У него вырвался победный крик, когда штык вдруг подался. Вытянув его, он с удивлением секунду смотрел на него, не веря своим глазам, будто видел штык впервые в жизни, но затем яростно вонзил его в землю, с криком и рычанием он вновь и вновь протыкал почву. Эдуар очертил широкий круг и, опустив штык плашмя, пронизывал пласт земли, а затем приподнимал его и отбрасывал рукой. Сколько это длилось? Боль в ноге усилилась. Наконец что-то показалось; он потрогал — ткань, пуговица. Он бешено заскреб землю, как настоящая охотничья собака, потом снова пощупал. Гимнастерка, он подсунул руки поглубже, земля начала как бы проваливаться в воронку, он нащупал что-то, но не мог понять, что именно. Наконец ощутив гладкость каски, он кончиками пальцев обвел ее контур, пока не дотронулся до лица парня. Эй! Эдуар по-прежнему плакал и что-то выкрикивал, но его руки с неведомой, почти неподвластной ему силой делали свою работу, яростно расчищая землю. Еще сантиметров тридцать, и наконец показалась голова солдата, кажется, что он заснул; он узнал его, как же его звать-то? Тот был мертв. Эдуару стало так горько, что он остановился, разглядывая лежащего внизу прямо под ним товарища; на миг ему показалось, что и сам он тоже мертв и смотрит на свою собственную смерть, и от этого ему было невероятно, просто невероятно скверно…

Плача, он продолжал освобождать тело, дело пошло скорее, вот плечи, торс до самого ремня. Возле лица солдата была голова лошади, мертвой лошади! Как странно, что они оказались погребены вместе, друг против друга, подумал Эдуар. Сквозь слезы он видел, как бы он зарисовал эту сцену, — это было сильнее его. Он отрыл бы его быстрее, если бы мог встать, изменить позу, но и в этом положении дело продвигалось. Он вслух твердил какие-то нелепицы, убеждал себя: не волнуйся, плача навзрыд, словно тот, другой, мог его слышать, ему хотелось обнять этого парня, и он говорил слова, которых бы устыдился, если бы кто-нибудь мог его услышать, ведь он, по сути, оплакивал собственную смерть, оплакивал свой запоздалый страх. Теперь, по прошествии двух лет, он мог признаться, что до смерти боялся, что однажды сам окажется на месте мертвого солдата, а кто-то другой, не он, будет лишь серьезно ранен. Это был конец войны, и слезами, пролитыми над товарищем, он оплакивал свою юность, свою жизнь. Ему выпала удача. Увечье, он будет до конца жизни подволакивать ногу. Ну и что такого. Он выжил. Размашистыми, широкими движениями Эдуар до конца высвободил тело из земли.

В памяти всплыла фамилия: Майяр. Имени он и не знал, его называли просто Майяр.

И сомнение. Он склонился к лицу Альбера, ему хотелось, чтобы весь грохотавший взрывами мир вокруг смолк и в тишине он мог бы вслушаться, потому что все же не уверен: тот жив или мертв? Он лежал, почти вплотную прижавшись к парню, что было довольно неудобно, он дал ему несколько пощечин, голова Майяра покорно моталась из стороны в сторону, это ничего не значило, и вообще Эдуару взбрела в голову дурная мысль, что солдат, быть может, еще не совсем мертв, от этой мысли Эдуару стало только хуже, и все же теперь, когда забрезжило сомнение, замаячил вопрос, он понял, что должен, непременно должен проверить, хотя это кажется полной жутью. Так хочется крикнуть ему: «Брось, ты сделал все, что мог!» Хочется взять его за руки, мягко так, сжать их, чтобы он прекратил дергаться и горячиться, хочется сказать то, что обычно говорят детям, впавшим в истерику, крепко обнять и держать, покуда не высохнут слезы. В общем, убаюкивать. Только нас с вами рядом с Эдуаром нет, и некому наставить его на правильный путь, а в его мозгу невесть откуда всплыла мысль, что смерть Майяра, быть может, не окончательная. Эдуар как-то видел такое, или ему рассказывали фронтовую легенду, одну из тех военных историй, свидетелей которых не сыщешь, про солдата, которого сочли мертвым, но его вернули к жизни, — сердце, оно забилось вновь.

Подумав об этом, несмотря на боль, Эдуар — невероятно! — встал на здоровую ногу. Поднимаясь, он видел, как волочится правая нога, но это все было как в тумане, где смешались страх, дикая усталость, страдание и отчаяние.

Он на секунду замер, чтобы собраться с духом.

Секунда, он постоял — на одной ноге, как цапля, невесть как удерживая равновесие, бросил взгляд вниз, короткий вдох — и он резко, всей своей тяжестью обрушился на грудь Альбера.

Зловещий хруст, ребра раздавлены, сломаны.

Эдуар услышал хрип. Земля под ним подалась, и он соскользнул чуть ниже, но это вовсе не земля сдвинулась, это повернулся Альбер, его выворачивает наизнанку, он кашляет. Эдуар не верит своим глазам, к горлу снова подступили слезы, признайте, он и вправду везунчик, этот Эдуар. Альбера по-прежнему рвет, Эдуар весело стучит его по спине, он плачет и одновременно смеется. Вот он сидит на поле битвы, рядом с головой дохлой лошади, кровоточащая нога неестественно вывернута, он вот-вот лишится чувств от усталости, а рядом тип, который вернулся из мертвых и теперь блюет рядом с ним…

Для конца войны это что-то. Отличная картинка. Но не последняя. В то время как Альбер Майяр с трудом приходит в чувство, надсаживаясь криком, катаясь на боку, Эдуар, встав как столб, проклинает Небеса, будто поджигает заряд динамита.

И вот оттуда ему навстречу летит осколок снаряда, большой, размером с суповую тарелку. Довольно мощный, падающий с головокружительной скоростью.

Ответ богов, кто бы сомневался.

4

Оба солдата довольно по-разному выбрались на поверхность.

Альбер, воскресший из мертвых едва не вывернув кишки наизнанку, более-менее пришел в сознание под небом, прошитым трассами артиллерийских снарядов, что означало возвращение в реальную жизнь. Он еще не отдавал себе отчета в том, что атака, организованная и ведомая лейтенантом Праделем, уже почти закончилась. Высоту 113 в конечном счете удалось взять довольно легко. Немцы, оказав энергичное, но краткое сопротивление, затем признали свое поражение; некоторых взяли в плен. Всё от начала до конца оказалось простой формальностью: тридцать восемь убитых, двадцать семь раненых и двое пропавших без вести (бошей никто не подсчитывал); иными словами, превосходный итог.

Когда санитары нашли его на поле битвы, Альбер держал голову Эдуара Перикура на коленях и, напевая, укачивал его, пребывая в состоянии, которое спасатели определили как галлюцинаторное. Все ребра у него были треснуты либо сломаны, но легкие оказались целы. Альбер терпел страшные мучения, что в общем и целом являлось добрым знаком — знаком, что он жив. Однако он был не слишком бодр, и даже если бы захотел, то вынужден был бы отложить размышление над своим положением.

Например, каким чудом, благодаря какой высшей воле или непостижимой случайности его сердце перестало биться всего лишь за несколько кратких мгновений до того, как рядовой Перикур начал производить реанимацию весьма специфическими методами. Альбер мог лишь констатировать, что машину удалось вновь запустить, пусть с резкими толчками, конвульсиями и встряской, но сохранив самое существенное.

Врачи, туго перебинтовав Альбера, порешили, что далее их медицинская наука бессильна, и препроводили его в огромный общий зал, где вповалку лежали умирающие, несколько тяжелораненых, множество различных калек, а наиболее дееспособные, несмотря на лубки и шины, резались в карты, щурясь сквозь повязки. Благодаря взятию высоты 113 госпиталь на передовой, который в эти последние недели слегка подремывал в ожидании Перемирия, вновь вернулся к активной жизни, но так как атака оказалась не слишком опустошительной, то прием раненых проходил в нормальном ритме, от которого почти за четыре года все отвыкли. Обычно у медсестер не было ни минуты, чтобы напоить умиравших от жажды. А врачи опускали руки задолго до того, как раненые отдадут концы. У хирургов, не спавших по трое суток кряду, руки сводило судорогой, когда приходилось пилить тазобедренные, берцовые и плечевые кости.

Эдуар по прибытии в госпиталь перенес две сделанные наспех операции. Его правая нога была сломана в нескольких местах, связки и сухожилия порваны, ему предстояло хромать до конца жизни. Самое сложное было обработать раны лица: нужно было обследовать их и извлечь инородные вкрапления (насколько это возможно, учитывая, как оборудован госпиталь на передовой). Ему поставили прививки, сделали все необходимое, чтобы восстановить проходимость верхних дыхательных путей, избавились от риска распространения газовой гангрены, а края ран решительно иссекли, чтобы избежать инфекции; все остальное, то есть самое главное, должны были проделать в лучше оборудованном тыловом госпитале, а затем, если раненый к этому времени не умрет, можно было подумать о переводе его в специализированное медицинское учреждение.

Был отдан приказ в срочном порядке перевезти Эдуара в тыловой госпиталь, а пока Альберу, чья история, многократно пересказанная и переиначенная, облетела госпиталь, было разрешено находиться у постели товарища. По счастью, для этого раненого нашлась отдельная палата в особой дальней части здания, выходившей на южную сторону, куда не долетали стоны умирающих.

Альбер почти беспомощно присутствовал при том, как Эдуар постепенно всплывал на поверхность — изнурительное беспорядочное движение, суть которого от него ускользала. Иногда он замечал на лице молодого человека игру мимики, но одно выражение лица сменяло другое, прежде чем Альберу удавалось подобрать соответствующее слово. Как я уже говорил, Альбер и прежде соображал не сильно быстро, а то незначительное происшествие, жертвой которого он стал, никак не улучшило дела. Раны Эдуара доставляли тому ужасные мучения, он так яростно кричал и метался, что пришлось привязать его к кровати. Тогда-то до Альбера дошло, что отдельная палата в дальнем конце госпиталя предоставлена вовсе не ради удобства раненого, но чтобы другим не пришлось сносить непрерывные стоны. Четырех лет войны оказалось недостаточно, чтобы поумерить его безграничную наивность.

Альбер заламывал руки, слыша, как вопит его товарищ; крики Эдуара — от стона до рыдания и воя — за несколько часов вместили всю гамму переживаний человека, дошедшего до предела боли и безумия.

Альбер, который был не способен отстоять свою позицию перед заместителем начальника отделения банка, сделался пылким защитником Эдуара, он доказывал, что попавший в того осколок снаряда — это вам не пылинка, попавшая в глаз, и тому подобное. С учетом своих невеликих возможностей Альбер был на высоте, ему даже казалось, что он произвел впечатление. На самом деле единственным, что произвело впечатление, был его жалкий и трогательный вид, однако это сработало. Так как в ожидании сантранспорта врачи сделали для Эдуара все, что было в их силах, молодой хирург согласился дать ему морфин, чтобы облегчить боль, но с условием придерживаться минимальной дозы и постепенно уменьшать ее. Было немыслимо, чтобы Эдуар долее оставался в госпитале: его состояние требовало срочной специализированной помощи. Его было необходимо немедленно доставить в тыл.

Благодаря морфину медленное возвращение Эдуара было не таким беспокойным. Первые его осознанные ощущения были довольно путаными: холод, тепло, какие-то трудноразличимые отзвуки, голоса, которых он не узнавал; хуже всего были окатывавшие верхнюю часть тела от груди и выше приливы боли, пульсировавшей в ритме биения сердца, непрерывная череда волн, которые оборачивались истинной мукой по мере того, как действие морфина ослабевало. Голова превратилась в резонатор, каждая волна ударяла в затылок тяжелым глухим стуком, напоминавшим звук, с которым швартовые круги судна, пришедшего в порт, бьются о набережную.

Нога тоже давала о себе знать. Правая, раздробленная коварной пулей, которую он еще сильнее разбередил, спасая Альбера Майяра. Но эта боль также затуманивалась под воздействием наркотиков. Эдуар довольно смутно сознавал, что нога по-прежнему есть, а так оно и было. Конечно, раздробленная в хлам, но все же способная служить ее обладателю настолько, насколько этого можно было ожидать от ноги, вернувшейся с Первой мировой войны. Реальность долгое время оставалась неясной, окутанной видениями. Эдуар метался в бесконечном хаотическом сне, где без порядка и без разбора сливались образы всего, что ему довелось видеть, знать, слышать, чувствовать. В мозгу события смешивалась с рисунками и картинами, словно его жизнь была не чем иным, как еще одним сложноподвижным произведением искусства в его воображаемом музее. Мимолетные видения красавиц Боттичелли, внезапный испуг мальчика, укушенного ящерицей, у Караваджо, а следом лицо торговки овощами и фруктами с улицы Мартир, чья серьезность всегда поражала Эдуара, или, поди знай почему, отцовский накладной воротничок, тот, что слегка отливал розовым.

В средоточие этого наслоения повседневных банальностей, персонажей Босха, обнаженных моделей и неистовых воинов периодически вторгалось «Происхождение мира».[1] Меж тем он видел эту картину один-единственный раз, тайно, у друга семьи. Должен вам сказать, что это случилось задолго до войны, Эдуару было, наверное, лет одиннадцать-двенадцать. В ту пору он еще учился в частной школе Святой Клотильды. Клотильда, дочь Хильперика и Агриппины, та еще шлюха, и Эдуар рисовал Клотильду во всех позах: уестествляемой ее дядей Годеизилом, в позе левретки — Хлодвигом и около 493 года отсасывающей у короля Бургундского, в то время как Реми, архиепископ Реймсский, пристроился сзади. Это и стоило Эдуару третьего исключения из школы, на сей раз окончательного. Все, однако, были согласны, что рисунки чертовски здорово проработаны, и ломали голову, откуда мальчик, в его возрасте, взял образцы, где заимствовал все эти детали… Его отец, рассматривавший искусство как патологическое расстройство на почве сифилиса, лишь поджимал губы. На самом деле дела Эдуара обстояли не слишком хорошо еще до святой Клотильды. Особенно отношения с отцом. Эдуар изъяснялся, как правило, с помощью рисунков. В каждой школе преподаватели в один прекрасный день удостаивались карикатуры размером в целый метр на черной классной доске. В подписи художника, можно сказать, не было нужды, вылитый Перикур. На протяжении ряда лет воображение Эдуара, ограниченное жизнью тех школ, куда отцу, благодаря связям, удавалось его определить, понемногу развивалось, захватывая новые темы, складывалось в то, что можно было назвать его «святым периодом», увенчавшимся сценой, где мадемуазель Жюст, преподавательница музыки, в образе Юдифи плотоядно потрясала головой Олоферна, донельзя напоминавшей мсье Лапюрса, учителя математики. Было известно, что эта парочка крепко спаяна. До самого их разрыва, который и символизировало это прелестное усекновение главы, все имели возможность, благодаря хронике, которую вел Эдуар, узреть немало скабрезных эпизодов в картинках, в настенных изображениях и на листках, которые даже преподаватели, если им удавалось заполучить их, передавали друг другу из рук в руки, прежде чем вручить директору. Стоило увидеть на школьном дворе бесцветного учителя математики, как тотчас проявлялась тень резвого сатира, снабженного поразительных размеров признаками мужественности. В то время Эдуару было восемь лет. Библейская сцена стоила ему вызова в дирекцию. Беседа никак не улучшила положения дел. Когда директор школы, потрясая зажатым в руке рисунком, с негодованием упомянул о Юдифи, Эдуар заметил, что хотя молодая женщина и держит отсеченную голову за волосы, но голова при этом покоится на блюде, и было бы правильнее усмотреть в этом образе не Юдифь, а скорее Саломею и соответственно Иоанна Крестителя, а не Олоферна. Эдуар был еще и слегка педант — рефлекс дрессированного пса, встающего на задние лапы, что многих раздражало.

Бесспорно, период его наибольшего вдохновения, который можно определить как «период цветения», начался у него в пору мастурбации, когда сюжеты исполнялись с необычайной выдумкой и изобретательностью. Его фрески запечатлели весь персонал школы вплоть до служителей, удостоившихся тем самым почета, оскорбительного для преподавательского состава, — в обширных композициях, где обилие персонажей позволяло автору создать самые оригинальные сексуальные комбинации. Все смеялись, хотя, открывая плоды этого эротического воображения, поневоле слегка призадумывались о собственной жизни, а наиболее рассудительные распознавали здесь настораживающую склонность к отношениям, как бы это выразиться, сомнительным.

Эдуар все время рисовал. Его считали порочным, потому что он обожал шокировать, не упуская ни одной возможности. Но содомирование святой Клотильды архиепископом Реймсским серьезно задело школьное начальство. И родителей Эдуара тоже. Чаша терпения переполнилась. Отец, по обыкновению, заплатил сполна, чтобы избежать скандала. Но дирекция была неумолима. Содомия исключала снисхождение. На Эдуара ополчились все. Кроме нескольких приятелей, в частности тех, кого эти рисунки возбуждали, и его сестры Мадлен. Ее-то смешило не столько то, что архиепископ обрабатывает Клотильду, — это все же древняя история, — но вот представить себе лицо директора, отца Юбера, — это да!.. Она ведь тоже обучалась у Святой Клотильды, в школе для девочек, и всех прекрасно знала. Мадлен веселила смелость Эдуара, его неизбывные дерзости, она любила ерошить его волосы; но нужно было, чтобы Эдуар позволил ей это сделать, ведь он, хоть и младше ее, был гораздо выше… Он наклонялся, и она погружала руки в его густую шевелюру, она так сильно трепала его за волосы, что он в конце концов со смехом требовал пощады. Отцу вряд ли понравились бы подобные сцены.

Вернемся к Эдуару и его образованию: все кончилось хорошо, поскольку родители его были богаты, хотя не все сошло гладко. Господин Перикур еще до войны зарабатывал сумасшедшие деньги, а такие типы во время кризисов только богатеют — как будто кризисы созданы специально для них. О маменькином богатстве никогда не упоминали — какой смысл, все равно что спрашивать, давно ли море соленое. Но так как мать умерла совсем молодой от сердечной болезни, всем стал заправлять отец. Поглощенный делами, он возложил воспитание детей на учебные заведения, преподавателей и гувернеров. На прислугу. Эдуар был наделен умом, который, по общему мнению, существенно превосходил обычный уровень, от природы — чрезвычайными способностями по части рисования, перед которыми немели даже его наставники из Академии изящных искусств, и неслыханным везением. Чего ж еще желать? Быть может, именно по всем этим причинам он без конца и испытывал терпение окружающих. Когда знаешь, что ничем не рискуешь, что все устроится, это снимает запреты. Можно нести все, что придет в голову и когда угодно. И это даже прибавляет уверенности в себе: чем сильнее опасность, которой себя подвергаешь, тем лучше осознаешь прочность своей защиты. В самом деле, г-н Перикур вытаскивал сына из любых передряг, но он делал это ради себя самого, так как опасался запятнать собственное имя. А вытаскивать было нелегко, ведь Эдуар был тем еще подарком, он постоянно провоцировал скандалы, это он обожал. В конце концов отец утратил интерес и к сыну, и к его будущему, и Эдуар воспользовался этим, чтобы поступить в Академию изящных искусств. Любящая сестра-защитница, мощный покровитель-отец, который поминутно отрекался от него, неоспоримый дар — словом, у Эдуара были практически все составляющие успеха. Теперь-то нам понятно, что все будет не совсем так, но под конец войны ситуация представлялась именно такой. Ну, кроме ноги. Чертовски искореженной.

Всего этого Альбер, сидевший у изголовья, менявший повязки, разумеется, не знал. Единственное, в чем он был уверен, так это в том, что траектория жизни Эдуара Перикура, какой она была до этого, 2 ноября 1918 года резко изменилась.

А правая нога вскоре станет наименьшей из его проблем.

Таким образом, Альбер не отходил от товарища и служил добровольным помощником для санитаров. Они проводили процедуры, которые уменьшали риск распространения инфекции, кормили Эдуара через зонд (ему давали молоко, смешанное со взбитыми яйцами, или мясную подливку), Альбер же делал все остальное. Если он не обтирал лоб Эдуара влажной тканью или не поил его с ювелирной точностью, умудряясь не пролить ни капли, то менял простыни. Он стискивал зубы, отворачивался, зажимал себе нос, оглядывался вокруг, убеждая себя, что от тщательности, с которой он проделывает эту неприятную работу, возможно, зависит будущее его товарища.

Он полностью сосредоточился на двух задачах: искал — тщетно — способ, который позволил бы ему дышать так, чтобы не бередить грудную клетку, и дежурил возле постели товарища, дожидаясь прибытия санитарной машины.

Проделывая все это, Альбер то и дело представлял Эдуара Перикура, почти лежавшего на нем, пока он возвращался из царства мертвых. Но на заднем плане все время маячил образ этого шакала Праделя. Альбер убил немало времени, представляя, что сделает, когда столкнется с ним. Он вновь видел, как Прадель набрасывается на него на поле боя, и почти физически ощущал, как проваливается в воронку от снаряда, — эта дыра будто втянула его. Однако как следует сосредоточиться не удавалось, — казалось, к нему еще не вернулась прежняя острота умственных реакций.

Тем не менее вскоре после возвращения к жизни у него всплыли слова: меня пытались убить.

Это звучало странно, но было не лишено смысла; война в общем и целом была лишь попыткой убийства, охватившей весь континент. Вот только данная попытка была направлена лично на него. Глядя на Эдуара Перикура, Альбер порой вновь переживал тот момент, когда воздуха стало совсем мало, и в душе его закипал гнев. Через два дня он сам был готов стать убийцей. После четырех лет войны самое время.

Оставаясь один, он думал о Сесиль. Она будто отдалилась от него, он страшно скучал по ней. Плотное наслоение событий вытолкнуло Альбера в другую жизнь, но никакая другая жизнь была невозможна, если в ней не жила Сесиль, он убаюкивал себя воспоминаниями о ней, разглядывал ее фотографию, упивался ее бесчисленными совершенствами, бровями, носом, губками, даже подбородком; как может существовать на свете такое неслыханное сокровище, как рот Сесиль?! Сесиль у него украдут. Кто-нибудь придет и возьмет ее. Или она уедет. До нее дойдет, что, в сущности, Альбер не бог весть что, тогда как она, одни ее плечи — это что-то… Эти мысли его просто убивали, он проводил часы в страшной грусти. И тогда все пропало, думал он. Потом доставал лист бумаги и пытался написать ей письмо. Но стоит ли рассказывать ей все, ведь она ждет одного-единственного — по сути, ждет, чтобы об этом перестали говорить, чтобы с войной было наконец покончено.

Если Альбер не обдумывал, что написать Сесиль или матери (сперва Сесиль, а уж потом матери, если хватит времени), и не подменял санитара, то он мысленно возвращался к случившемуся.

К примеру, ему часто вспоминалась голова лошади, рядом с которой его засыпало землей. Любопытно, что с течением времени она перестала казаться чудовищной. Даже затхлый запах гниения, который он вдохнул, пытаясь выжить, уже не казался ему таким гнусным и тошнотворным. И напротив, если образ Праделя, стоящего на краю воронки, виделся ему с почти фотографической точностью, то голова лошади, чьи расплывающиеся черты он как раз хотел запомнить, утрачивала свой цвет и абрис. Несмотря на стремление сосредоточиться и вспомнить, ее образ рассеивался, и у Альбера возникало ощущение утраты, что подспудно его волновало. Война заканчивалась. Это был не час подведения итогов, но суровый час реальности, когда устанавливают размер ущерба. Как те люди, что привыкли четыре года пригибаться под обстрелом, люди, которые в определенном смысле так и не разогнулись и всю оставшуюся жизнь будут продолжать идти с этим незримым грузом на плечах, Альбер чувствовал: что-то — он был в этом уверен — утрачено навсегда, а именно безмятежность. Вот уже несколько месяцев, после первого ранения на Сомме, нескончаемых ночей, когда он, став санитаром, отправлялся на поле боя на поиски раненых, стреноженный страхом получить шальную пулю, и еще более теперь, воскреснув из мертвых, он сознавал, что нескончаемый, вибрирующий внутри, почти осязаемый страх мало-помалу угнездился в нем. К этому добавились разрушительные последствия его пребывания под завалом. Что-то в нем до сих пор пребывало под землей, тело подняли на поверхность, но замкнутая и пропитанная ужасом частица его сознания осталась замурованной там, внизу. Пережитое впечаталось в его плоть, движения, взгляды. Стоило покинуть палату, как Альбера пронизывала тревога, он вслушивался в каждый шаг, предупредительно выглядывал за дверь, прежде чем отворить ее настежь, шел, почти касаясь стены, нередко чувствуя чье-то присутствие за спиной, изучающе вглядывался в лица собеседников и на всякий случай держался поближе к выходу. Где бы он ни оказался, он непрерывно оглядывал все вокруг.

Сидя у постели Эдуара, Альбер старательно смотрел в окно, так как атмосфера палаты действовала на него угнетающе. Он все время был начеку, все вызывало в нем подозрения. Он понимал, что ему от этого уже вовек не избавиться. Всю оставшуюся жизнь ему придется жить с этим животным страхом — так человек, сознающий, что ревнует, понимает, что отныне должен будет считаться с этой новой болезнью. Это открытие невероятно огорчило его.

Морфин оказывал свое действие. Хотя дозу следовало постепенно понижать, в настоящий момент Эдуар имел право на одну ампулу раз в пять-шесть часов, он больше не корчился от боли, а палату не оглашали постоянные стоны, перемежаемые леденящими кровь криками. Когда он не дремал, то вроде как грезил наяву, но по-прежнему его держали привязанным к кровати, чтобы он не пытался расчесать открытые раны.

В прежней жизни Альбер и Эдуар никогда тесно не общались, они виделись, пересекались, здоровались, быть может, даже пару раз улыбнулись друг другу издалека, но этим все и ограничивалось. Эдуар Перикур — один из многих товарищей, близкий и совершенно неизвестный. Ныне для Альбера загадка, тайна.

На следующий день по прибытии в госпиталь он обнаружил, что бумаги Эдуара лежат на нижней полке деревянного шкафчика, дверца которого открывалась и скрипела при малейшем сквозняке. Любой мог войти и прихватить бумаги — поди знай. Альбер решил переложить их в место понадежнее. Но, забрав холщовый мешок с личными вещами Эдуара, Альбер вынужден был признать в душе, что не захотел проделать это раньше, так как вряд ли бы устоял перед соблазном заглянуть туда. Он воздерживался из уважения к Эдуару, в этом состояла одна причина. Но была и другая. Это напомнило ему о матери. Мадам Майяр относилась к типу матерей-ищеек. В детстве Альбер проявлял чудеса изобретательности, стремясь скрыть свои довольно жалкие секреты, но мадам Майяр всегда находила и торжественно потрясала ими перед его носом, осыпая градом упреков. Была ли это фотография велосипедиста, вырезанная из «Иллюстрасьон», или несколько стихотворных строк, переписанных из антологии, или четыре шарика и большой шар, выигранные в лицее Субиз на перемене, любой секрет в ее глазах становился предательством. В такие исполненные вдохновения дни, размахивая фотографией сценки в кафе-кабаре, открыткой с деревом des Roches в Тонкине, подаренной соседом, она могла разразиться пламенным монологом, упоенно расписывая неблагодарность, присущую детям, а особенно ее сыну-эгоисту, и собственное горячее желание поскорее присоединиться к мужу, чтобы наконец обрести покой. Дальнейшее вам понятно.

Эти печальные воспоминания развеялись, когда Альбер, открыв холщовый мешок Эдуара, почти тотчас наткнулся на перетянутый резинкой блокнот в твердом переплете, явно много повидавший, где были сплошь рисунки, сделанные синим карандашом. Альбер попросту сел по-турецки рядом со скрипящим шкафчиком, совершенно загипнотизированный этими сценами: некоторые представляли собой беглые наброски, другие — тщательно проработанные рисунки, с глубокими тенями и плотной, как проливной дождь, штриховкой. Рисунки, всего около ста, были сделаны здесь, на фронте, в траншеях, и представляли различные моменты повседневной жизни: солдаты писали письма, курили, смеялись чьей-то шутке, готовились идти в атаку, перекусывали, пили и тому подобное. Наскоро проведенная линия превращалась в профиль усталого солдата, три штриха — и это уже лицо с заострившимися от усталости чертами и растерянными глазами; они пробирали до мурашек. Пустячок, рисованный на лету, мимоходом, мельчайший карандашный штрих улавливал самое существенное: страх и беспомощность, ожидание, упадок духа, бессилие; этот блокнот можно было назвать манифестом безысходности.

У Альбера, перелистывавшего блокнот, сжалось сердце. Ведь во всем этом смерти не было. Не было раненых. Не было трупов. Только живые. Это было тем ужаснее, что все эти картинки вопили об одном: эти люди умрут.

Страшно взволнованный, он сложил все назад в пакет.

5

Насчет морфина молодой врач был непоколебим: невозможно продолжать в том же духе — к таким наркотикам привыкают, и это наносит изрядный вред, нельзя употреблять морфин все время, понимаете? Нет, придется остановиться. Через день после операции он снизил дозу.

Эдуар, который медленно приходил в себя, по мере того как к нему возвращалось сознание, опять начал дико страдать от боли. Альбера тревожило, что санитарный транспорт, который должен был перевезти его в Париж, все еще не прибыл.

Молодой врач, услышав вопрос, беспомощно развел руками, потом, понизив голос, сказал:

— Он здесь уже тридцать шесть часов… Его должны были уже отправить, ничего не понимаю. Хотя постоянно случаются заторы. Но, знаете, его и впрямь не следует оставлять здесь…

На лице его была тревога. С этого момента Альбер, не на шутку перепугавшись, преследовал одну-единственную цель — как можно скорее обеспечить перевозку товарища.

Он без конца хлопотал, расспрашивал медсестер, которые, хоть обстановка в госпитале стала спокойнее, носились по коридорам, как мыши в амбаре. Попытки Альбера не принесли никакого результата, это был военный госпиталь, иначе говоря, место, где почти невозможно что-либо разузнать, и прежде всего — кто именно здесь распоряжается.

Каждый час он возвращался в палату Эдуара, дожидаясь, когда молодой человек снова заснет. Остаток времени он проводил в кабинетах и на дорожках, соединявших основные корпуса. Он даже сходил в мэрию.

По возвращении из очередного похода он увидел двух солдат, томившихся ожиданием в коридоре. Аккуратная форма, чисто выбритые лица, реявший над ними ореол самодовольства — все выдавало штабных. Первый вручил ему запечатанный конверт, в то время как второй для вида положил руку на пистолет. Альбер подумал, что его подозрительность не столь уж лишена основания.

— Мы входили туда, — сказал первый с извиняющимся видом. Он указал на палату. — Но после решили подождать снаружи. Запах…

Войдя в палату, Альбер тотчас выронил конверт, который начал распечатывать, и кинулся к Эдуару. Впервые с момента прибытия в госпиталь глаза молодого человека были почти открыты, под спину подложены две подушки — верно, медсестра заходила, — привязанные руки были прикрыты простыней, он покачивал головой, издавая хриплое ворчание, завершавшееся бульканьем. На первый взгляд это не было похоже на бесспорное и явное улучшение, но до сих пор Альбер видел лишь тело схваченного жестокими спазмами боли человека, который воет или находится в забытьи, в состоянии близком к коме. То, что он увидел теперь, выглядело куда лучше.

Трудно сказать, какой ветерок незаметно витал между молодыми людьми в те дни, пока Альбер дремал на стуле, но едва он положил руку на край кровати, как Эдуар, резко натянув удерживавшие его бинты, схватил и стиснул его запястье с силой обреченного. Никто не сумел бы определить, что стояло за этим жестом. В нем слилось все: страх и облегчение, мольбы и вопросы молодого человека двадцати трех лет, раненного на войне, не знающего, что с ним, и страдающего так сильно, что невозможно было определить, где находится очаг боли.

— Ну вот, мой милый, ты и проснулся, — сказал Альбер, стремясь, чтобы это прозвучало как можно более радостно.

За его спиной раздался чей-то голос:

— Нам пора…

Подскочив от неожиданности, Альбер обернулся.

Солдат протягивал ему поднятый с пола конверт.

Альбер в ожидании провел перед кабинетом около четырех часов. Этого было более чем достаточно, чтобы перебрать все возможные причины, в силу которых никому не известного солдата вроде него могли вызвать к генералу Морье. От награды за подвиг до справки о состоянии Эдуара, опустим перечисление, каждый может представить сам.

Итог этих часов размышления развеялся в один миг, когда он увидел в конце коридора длинный силуэт лейтенанта Праделя. Офицер пристально посмотрел ему в глаза и враскачку двинулся на него. Альбер почувствовал, как комок из горла смещается в желудок, и с огромным трудом удержал тошноту. Походка лейтенанта, хоть и не столь стремительная, была такой же, как во время боя, когда он столкнул его в воронку. Дойдя до Альбера, лейтенант отвел от него взгляд, круто развернулся, постучал в дверь и тотчас вошел в канцелярию генерала.

Чтобы переварить все это, Альберу требовалось время, но его было отпущено мало. Дверь снова отворилась, оттуда рявкнули его имя, он, пошатываясь, вошел в святая святых, где пахло коньяком и сигарами, — возможно, там уже отмечали грядущую победу.

Генерал Морье выглядел очень старым, он походил на тех старцев, что послали на смерть целые поколения своих детей и внуков. Если смешать черты, знакомые по портретам Жоффра и Петэна, с портретами Нивеля, Галлиени и Людендорфа, вы получите Морье. Моржовые усы, воспаленные глаза, подернутые краснотой, глубокие морщины и врожденное чувство собственной значимости.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Массаж целительных точек стоп и ладоней – одна из самых эффективных, доступных и совершенно безопасн...
Индустрия товаров повседневного спроса сильно изменилась за последние годы. «Культовые» компании-про...
Откуда взяты сюжеты для книги «Хамелеоны»? Все из жизни, из советской жизни, в которой кто-то активн...
Посвящается одиночеству, остывшему кофе, бесконечно изнуряющим разговорам по телефону и всем тем, кт...
Историю искусства не следует воспринимать как череду картин и скульптур или их воспроизведений в кни...
Цель книги — в «сжатом» формате показать «анатомию» коммуникаций и «болевые точки» нашего подсознани...