Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том II: В Палестине (1919–1942) Хазан Владимир
Целую Вас, Ваш И. Ф<ондаминский>
Фондаминские – Рутенбергу
Paris 17 mai 1935
130 av. de Versailles
Дорогой друг,
Так и случилось еще до получения Вашего письмао денежки растратила, но суммы оставшейся хватит до Вашего приезда. Я уж давно слышала, что в июне Вы приедете в Париж, но про Вас я верю, только когда Вы сами пишете. Никаким рассказам не верю. Я, конечно, буду в Париже, ибо слаба так, что когда переносит Илья Ис<идорович> в соседнюю комнату, то кружится голова. У меня катастрофа с едой. Натура моя отказывается принимать пищу. Доктора работают изо всех сил – стараются. Рвоты ежедневные. Не знаю, кто кого победит: натура моя или я. На этом и кончаю и шлю Вам сердечный привет.
Ваш Махатма Ганди.
<На обратной стороне рукой И.И. Фондаминского>
Дорогой Петр Моисеевич,
Неделя была плохая. Была консультация с врачом по туберкулезу легких – разумеется, она ничего не дала, но разумеется, врач предложил попробовать новые лекарства (что же иное может предложить врач?) – в результате неделя тошноты и рвоты. Надеюсь, что на этот раз это окончательно убедит докторов и они не будут повторять опытов с лекарствами. В общем, она все слабеет. И тем не менее «чудо» возможно – болезнь может сама остановиться. Если чуда не произойдет, то долго А<малия> О<сиповна> этого состояния выдержать не может (без сна и пищи). Потому, если хотите еще ее увидеть, поторопитесь с приездом. Известие о Вашем приезде ее очень обрадовало. Помимо докторов, мы применяем еще одно лечение (без лекарств) – но это скорее в области гипноза, и я пока об этом не рассказывал Вам. Если будут результаты, сообщу.
Целую Вас, Ваш И. Ф<ондаминский>
Фондаминский – Рутенбергу
24 V 1935
Дорогой Петр Моисеевич,
А<малия> О<сиповна> быстро слабеет. Если не произойдет чуда, она долго не протянет. Всю эту неделю она совсем не ела – ничего! Выпивает 2–3 чашки чая с лимоном и кусочком сахара, и это все. Всякая другая пища вызывает немедленную рвоту. Доктора объясняют это состояние общим отравлением организма и перерождением печени. Но толком никто ничего не знает. Да это и не имеет значения, ибо никакое лечение невозможно – всякое лекарство вызывает страшную реакцию. Ей применяют искусственное питание, но на нем долго продержаться нельзя. И, действительно, она худеет и слабеет со дня на день. Хотела Вам написать сегодня несколько строк, но отложила до завтра из-за слабости. Но она не сознает своего положения, и настроение ее не такое мрачное, как раньше. Чем это объясняется? Возможно, что это обычное явление у туб<еркулезных> больных. Но возможно и другое: к ней приходит одна женщина-врач (это секрет), кот<орая> имеет к<акую>-т<о> «силу» в руках. Кладет ей руки на грудь и уверяет, что легкое быстро поправляется. И, действительно, темпер<атура> упала (до 37.9), кашель стал легче. Во всяком случае, хорошо то, что А<малия> О<сиповна> верит в это лечение и строит на нем некоторые надежды. Лежит она, окруженная общей любовью и заботой. И это ее радует и ободряет. Я держусь совсем хорошо, и в доме полный порядок. Посылаю Вам пока две карточки – скоро пришлю еще. Постараюсь, чтобы она успела еще написать Вам несколько слов.
Целую Вас крепко.
Ваш И. Ф<ондаминский>
<На полях> Карточки сняты две недели назад – теперь она совсем на них непохожа.
Фондаминский – Рутенбергу
28 IX1935
Дорогой Петр Моисеевич,
Только теперь вернулся в Париж и мог принять меры, чтобы достать нужные 100 фунтов. Надеюсь через несколько дней вручить их Вишняку. Делаю это не только по Вашей просьбе, но и потому, что меня самого тяготит долг, сделанный без Вашего согласия (100 фунтов Якова Осиповича). Но я Вас очень прошу не настаивать на скорой уплате остальных 200 фунтов. Это мне совершенно невозможно. И, вообще, я прошу Вас считать эти 200 фунтов моим моральным долгом и не связывать меня сроками. Сам я постараюсь погасить долг, как было условлено.
Я съездил в Германию, работаю и чувствую себя бодро.
Очень буду рад, если Вы со мной повидаетесь при приезде.
Крепко Вас обнимаю.
Ваш И. Фондаминский
Фондаминский – Рутенбергу
6 VIII 1936
Дорогой Петр Моисеевич.
Ждал Вашего приезда и потому не писал Вам по одному делу которое требует Вашего решения. Но Вас нет, и потому пишу Вам. При последнем нашем свидании Вы поручили мне передавать Ал<ександру> Фед<оровичу Керенскому> по 10 фунтов в месяц. Относительно срока Вы сказали: «Пока на 6 месяцев, а о дальнейшем мы поговорим при следующем свидании». Я внес Ал<ександру> Фед<оровичу> 60 фунтов за месяцы февраль-июль. За август я не внес, ожидая Вашего приезда. Каково будет Ваше распоряжение? От себя могу сообщить, что издание «Новой России»64 и работа в Париже (собрания, выпуск двух книг65) возродили А<лександра> Ф<едоровича>. Он бодр, энергичен и успешно работает. Может ли он прожить без этих 10 фунтов, я судить не берусь. Знаю только, что в «Новой России» он ничего не получает.
Не хотите ли, чтобы я Вам посылал эмигрантские новинки на книжном рынке (их очень мало)? Если хотите, ассигнуйте для этого 1 фунт.
Я живу бодро. Много работаю. Рад буду Вас увидеть. Сообщите, когда думаете быть в Париже.
Обнимаю Вас.
Искренне любящий Вас,
И. Ф<ондаминский>
__________________________________________________
1. В основе анной главы лежит наша публикация, см.: Хазан 2008b: 201-28.
2. Надежда, умирающая, по обыкновению, последней, породила после гибели Фондаминского слухи о том, что он жив. 9 мая 1944 г. М. Цетлин писал Г. Струве:
До меня дошли слухи, что И.И. Фондаминский-Бунаков жив и находится в Германии в концентрационном лагере и будто бы там же, где находится Ф.А. Степун. При этом мне говорили, что получили известие об этом Вы. Так ли это? Это было бы большой радостью, т. к. мы опасались худшего и боялись, что его уже нет в живых. Очень прошу Вас сообщить мне все, что Вы знаете о Фондаминском (HIA G. Struve Papers. Box 43. Folder 43-1).
3. Книга В. Зензинова была написана в сибирской ссылке, куда он был сослан в 1911 г. Зензинов жил в Индигирской тундре, в поселке Русское Устье, который в ней и описал, см.: Зензинов 1914; переиздана в эмиграции: Зензинов 1921. Любопытно, что впоследствии, в советское время, на его материал опирался географ И. Забелин (Забелин 1958), разумеется, не называя табуированное в Советском Союзе имя эмигранта.
4. Яков Борисович Полонский (1892–1951), журналист, литературовед, библиограф. См. о нем: Адамович 1951: 8.
5. Нужно: М<ихаилу> О<сиповичу Цетлину>; Руднев указывает инициалы его жены – Марии Самойловны.
6. Разные авторы называют разный год рождения Фондаминской (или заменяют его знаком вопроса). Амалия Осиповна родилась в 1882 г.: в нижепубликуемом письме от 26 апреля 1935 г. она пишет, что ей 53 года.
7. У Калонимоса Зеева (Вульфа) Высоцкого (1824–1904) был сын Давид и три дочери, которые вышли замуж за Осипа Цетлина, Рафаила Гоца и Ошера (Иосифа, Осипа) Гавронского (последний – отец Амалии), мать – Гавронская Любовь Вульфовна (Васильевна) Гавронская (урожд. Высоцкая; 1845–1930); их дети стали крупными деятелями российского революционного движения, членами партии эсеров, и громадные наследственные суммы пошли на нужды революционной борьбы.
8. ‘Ребенок благородных кровей оказался в тюрьме…’ (нем.).
9. Другой член Боевой организации, Б.Н. Моисеенко, сделал Амалии предложение. Узнавший об этом Савинков отреагировал на поведение Моисеенко, которое ему казалось недостойным, весьма своеобразным способом: решив проучить человека, вознамерившегося разрушить семейный покой друга, он однажды ночью (конец 1910 г.) высадил его из машины на окраине Парижа. В своем письме Фондаминскому Моисеенко жаловался на Савинкова:
Передайте Амалии Осиповне, что это первый случай для приложения ко мне мерок эстетического аристократизма, но что я этого не боюсь (цит. по: Городницкий 1995: 237-38).
Кстати, Фондаминский был одним из тех, кому Савинков написал с Лубянки (см.: Савинков 1926: 7-10). В письме, датированном 19 ноября 1924 г., он упоминал Амалию и ее брата Бориса Осиповича:
Милый мой Илюша, хожу по камере и вспоминаю вас и Амалию и всегда дорогого Б<ориса> О<сиповича>. Пусть вы все отреклись от меня, как это торжественно и всенародно сделал Д<митрий> В<ладимирович> <Философов>. Я-то от вас никогда не отрекусь – 20 лет из жизни не выкинешь, да и не видел я никогда ничего от вас плохого, а только хорошее (там же: 10).
10. Ср. в дневнике познакомившейся с Фондаминскими в те годы З.Н. Гиппиус: «Савинков и Фондаминский после Азефа <…> сочли своим долгом возродить боевую организацию», Фондаминская – «вне “партии”, но нелегальная» (Гиппиус 2001-06, VIII: 112).
11. Любовь Сергеевна Гавронская – belle-soeur Амалии, жена ее старшего брата Бориса Осиповича Гавронского (?-1942, погибла в Аушвице).
12. Это не совсем так. В другом своем письме, к Н. Тэффи, написанном раньше, 19 ноября 1932 г., Цветаева, имея в виду Амалию Осиповну, рассказывала:
Весь вечер беседовала о Вас с дамой – имени которой я не знаю, она знает всех и двоюродная сестра Цейтлиных <sic> (маленькая, черная, оживленная, худая, немолодая) – о Вас: о Вашем творчестве, нраве, подходе к событиям и к людям <…> (Цветаева 1994-95, VII: 437).
13. Смерть премьер-министра и главнокомандующего Вооруженными силами Польши маршала Юзефа Пилсудского (1867–1935) совпала по времени со смертью Амалии.
14. NUL M.S. Zetlin Collection. Arc Ms Var 401/7.
15. Из восьми участников лишь двое – М. Цетлин и В. Зензинов, имели отношение к партии эсеров. Наиболее объемные воспоминания, включенные в данную книгу, принадлежали 3. Гиппиус. Несмотря на это, H.H. Берберова в своих мемуарах «Курсив мой» с не особенно уместной язвительностью и явной недоброжелательностью писала:
Третья легенда <первые две, приводимые мемуаристкой до этого, относились к В. Зензинову и И. Фондаминскому> этой квартиры касалась А.О. Фондаминской, женщины тихой и приветливой. Считалось, что она необыкновенно хороша собой, умна и поэтична. Поэтичного в ней было разве только то, что в то время, как жены других редакторов журнала работали швеями, она ничего не делала. Когда она умерла, Фондаминский издал сборник ее памяти, где несколько их знакомых, члены партии с.-р. и другие, написали о ней свои воспоминания. Главная часть книги была написана Зензиновым (Берберова 1996/1969: 345).
16. Первая часть ее очерка, под названием «Негасимая свеча (Памяти Амалии Фондаминской)», была первоначально опубликована в газете «Последние новости» (1935. № 5203. 22 июня. С. 4).
17. См. современную перепечатку с послесловием и примечаниями Е.Б. Белодубровского: Старое литературное обозрение. 2001. № 1 (277). С. 9–11. В послесловии, где допущена опечатка (Фондаминская умерла не в 1932, а в 1935 г.), публикатор делает следующее предположение:
<…> облик Амалии Осиповны по-видимому отразился в Александре Яковлевне Чернышевской – маленькой женщине «с синими глазами», устраивающей литературные четверги с чаем – из романа «Дар», который он как раз начал сочинять в тот приезд в Париж (С. 10).
В письме от 27 декабря 1934 г. одному из редакторов «Современных записок» В.В. Рудневу, жена которого, Вера Ивановна, ухаживала за больной Фондаминской, В. Набоков особенно благодарил за «сведения о Амалии Осиповне» и писал, что будет «всегда благодарен за таковые и впредь» (Аллой 1992: 277).
18. Архимандрит Лев (Луи Жилле; 1893/1892-1980). Родился в Saint-Marcellin (Isere, France), изучал философию в Париже, математику и психологию в Женеве. Перешел из католицизма сначала к униатам, а затем, в 1928 г., – в православие. Был настоятелем первого франкоязычного православного прихода в Sainte-Genevieve-de-Paris. Преподавал французский язык в Свято-Сергиевском православном богословском институте в Париже. Некоторое время служил в церкви Покрова Пресвятой Богородицы в Париже, основанной матерью Марией (Скобцовой). В 1938 г. переехал в Лондон, где окормлял Содружество св. Албания и преп. Сергия. Скончался в Лондоне. Писал также под псевдонимом «Монах Восточной Церкви». См., напр., его книгу «Иисус Назарянин по данным истории» (Париж: YMCA-Press, 1934), рецензию на нее игумена Кассиана (Безобразова) см. в ж-ле «Путь» (1935. № 48. С. 73–7).
19. ‘опыт’, ‘эксперимент’, ‘переживание’ (англ., фр.).
20. По всей видимости, речь идет о той самой англичанке, которая упомянута Зензиновым в приводившемся выше фрагменте из его мемуарного очерка.
21. ‘разочарован, ‘раздосадован (англ.).
22. Настроение Рутенберга в эту поездку было крайне невеселое и сопровождалось мрачными мыслями, которые он передоверил своему дневнику (некоторые записи приведены в следующей части).
23. Известный отель на Лазурном берегу Франции (мыс Кап дАнтиб).
24. Парафраз евангельского выражения: «Не судите, да не судимы будете» (Мф. 7: 1; Лк. 6: 37).
25. «Шофар» – рог барана или козла (в семитских языках это слово является однокоренным с названием горного барана); используется евреями в качестве музыкального инструмента, в частности, для оповещения о наступлении субботы.
26. Об отношение Рутенберга к субботе см. в V: 1.
27. Пампельмус – плоды дерева (кустарника) из семейства цитрусовых, имеют сладкую мякоть внутри.
28. Фондаминские до этого жили в квартире на 1, rue Chernovitz в Passy, где они поселились в 1906 г., еще в пору своей первой, дореволюционной эмиграции. Одно из стихотворений 3. Гиппиус, посвященных Амалии («Стены», написано 18 декабря 1932 г.), связано именно с этой квартирой; оно завершается такими строками: «Я только близость нашу помню, И солнце в окна, и простор!» (вошло в кн.: Памяти Амалии Осиповны Фондаминской. С. 49). Новая их квартира на Avenue de Versailles Гиппиус не понравилась:
Новая квартира – новое увлечение; и не жаль вот этой старой, долголетней… <…> переезд – спуск с высоты даже не на землю, а почти под землю: новая квартира, как будто в подвале (Гиппиус 1937: 42).
Ср. тот же мотив в воспоминаниях В. Зензинова:
На октябрь <1933> был назначен переезд на новую квартиру. Она <Амалия Осиповна> радовалась перемене, – а во мне новая квартира вызвала почему-то инстинктивную неприязнь. В ней совсем не было солнца! Я не понимал, как можно было бросить квартиру, в которой прожито столько лет, где пережито столько радостных светлых дней, откуда, бывало, мы все вместе любовались на Париж, на зеленые сады внизу, изгиб Сены, радугу над Эйфелевой башней, разноцветные букеты фейерверка темными вечерами 14-го июля. Там был знаком каждый уголок, каждая трещина на потолке, стук каждой двери – жизнь в той квартире, каждый шорох ее, каждое движение угадывалось с закрытыми глазами. А она – она радовалась переезду, как ребенок (Зензинов 1937: 99-100).
Следует, между прочим, сказать, что после смерти Амалии Осиповны Зензинов, будучи человеком одиноким, остался в этой квартире с Фондаминским (см.: Тэффи 1951: 2–3; Яновский 1993/1983: 75; Берберова 1996: 446).
29. Церемония вручения Бунину Нобелевской премии состоялась
9 ноября 1933 г.
30. 24 декабря 1933 г. В.Н. Муромцева-Бунина записала в дневнике:
Сочельник – их. Дрезден.
<…> В Дрездене я ничего не видала. <…> У Степунов бываем, они очень милы и заботливы. Ян с Ф<едором> А<вгустовичем> перешли на «ты». У них живет его сестра Марга. Странная большая девица – певица. Хорошо хохочет (Устами Буниных 1977-82, II: 299).
31. Софья Григорьевна Балаховская-Пети (Petit; 1870–1966), общественный деятель, адвокат, поэт, переводчик; жена французского адвоката и публициста Эжена Пети (Eugene Petit; 1871–1938), который, будучи племянником А. Мильерана, возглавлял его канцелярию в бытность пребывания того на посту премьер-министра Франции (20.01.1920 – 23.09.1920), а затем был генеральным секретарем президентского управления, когда Мильеран стал президентом республики (сентябрь 1920 – июнь 1924). С четой Пети Фондаминские были знакомы еще в пору своей первой эмиграции, см. в дневнике 3. Гиппиус, не особенно стеснявшейся в выражениях, когда речь заходила о евреях (запись от 15(28) января 1908 г.):
Обед у давно пристающей Petit, – амишка – жидовка замужем за франц<узом>. Там Сав<инков>, Берд<яев>, Фонд<аминский> – с женами (Гиппиус 2001-06, VIII: 132).
Обширная переписка Софьи Григорьевны и Амалии Осиповны хранится в архивном собрании Пети в Bibliotheque de Documentation Internationale Contemporaine (Nanterre). F delta Res 571.
32. Очевидно, имеется в виду живший в Париже Георгий (Жорж) Данилович Балаховский (1892–1976), сын брата Софьи Григорьевны Даниила, женатого на сестре Л. Шестова Софье Исааковне Шварцман. В RA нет следов обращения Балаховских к Рутенбергу.
33. Зензинов пишет:
1 февраля 1934 года они уехали в Швейцарию, в горы, в санаторию, пользующуюся мировой известностью, к врачу, имеющему мировое имя (Зензинов 1937:100).
Это письмо, написанное из Парижа, показывает, что в Швейцарию Фондаминские отправились после 18 февраля.
34. Речь идет о сеансах, проводимых И.И. Манухиным.
35. Тема еды – сквозная в письмах – стала для Фондаминской жизненно важной в пору болезни. Ее обычное вегетарианство и всегдашнее равнодушие к еде усугубились в ходе обострения туберкулезного процесса полным отвращением к пище и превратились в одно из главных препятствий к выздоровлению, поскольку ослабевший организм не мог противостоять развитию болезни. Зензинов, касаясь этих деликатных материй, вспоминал:
Она делает над собой героическое усилие – соглашается на осетрину по-польски, даже на ветчину. Но ставит условием, чтобы с ней о еде не говорили. Мы торжествуем. Она, действительно, начинает прибывать в весе – на 450 граммов, на 300, на 200… Но это продолжается недолго. Снова теряет в весе – 200 грамм, 600, 700… (Зензинов 1937:102).
36. Вера Алексеевна Зайцева (урожд. Орешникова; в первом браке Смирнова; 1878–1965), жена писателя Б.К. Зайцева.
37. См. прим. 18.
38. Подразумеваются религиозно-философские собрания в доме Фондаминских или в рамках организации «Православное дело» (77, rue Lourmel), на которых присутствовали Г.П. Федотов, мать Мария (Скобцова), H.A. Бердяев, К.В. Мочульский, Ф.Т. Пьянов и др.
39. 11 февраля датировано письмо В.В. Руднева Рутенбергу, в котором он сообщал (RA):
Сообщаю, пользуясь случаем, последние вести от Фондаминских. Неделя прошлая была не очень плохая, хотя донимает кашель и временами повторяется рвота.
Послезавтра – последнее, слава Богу, просвечение у Манухина. Очень хочется, чтобы после этого был устроен консилиум.
40. Ср. в письме Зензинова Рутенбергу от 18 февраля 1935 г., в котором он пишет о расходах из рутенберговского «фонда» (RA):
Настроение ее <Амалии Осиповны> прежнее – она все так же светла и мужественна. Купил ей две камелии по ее заказу, преподношу ей разные мелкие подарки – она всему очень радуется и, конечно, догадывается, откуда все это идет.
41. Месяц и год определяются по контексту.
42. Наталия Николаевна Степун (урожд. Никольская;? – 30 июня 1961), жена философа и писателя Ф.А. Степуна. Сам Ф.А. Степун знал Фондаминских с 1902 г., еще по Гейдельбергу, где они вместе учились. Однако настоящая их дружба началась в эмиграции, ей во многом способствовало издание журнала «Новый град», в редколлегию которого, помимо Степуна и Фондаминского, входил еще Г.П. Федотов. Степуны, которые жили в Германии, неоднократно и подолгу гостили у Фондаминских в Грассе и стали по-настоящему близкими им людьми. Как было сказано выше, воспоминания Степуна об Амалии Осиповне включены в кн. «Памяти Амалии Осиповны Фондаминской» (С. 51–67). Амалия Осиповна перевела на английский язык роман Степуна «Николай Переслегин» (издан не был).
H.H. Степун приехала для ухаживания за Фондаминской вечером 6 марта и пробыла у них три недели, см. в письме Зензинова Рутенбергу (RA):
Сегодня вечером должна приехать Наталия Николаевна Степун, будет ухаживать за А<малией> О<сиповной>, у них же и поселится; пробудет три недели. А<малия> О<сиповна> и Илья Исидорович ее приезду очень радуются.
43. ‘Она столь мила, что необходимо облегчить ее страдания’ {фр.).
44. ‘красивой улыбке’ {фр.).
45. ‘несчастий’, ‘страданий’, ‘бед {идиш).
46. Описка: нужно – mars.
47. Речь идет о болях в горле, которые Амалия Осиповна сравнивала с режущей бритвой. Зезинов вспоминал:
Физические ее страдания были очень велики. «Как будто бритвой горло режут…» (Зензинов 1937:102).
48. Ср. у Гиппиус:
Ноябрь… Декабрь… Амалия выздоровела? Нет, далеко не совсем, говорит доктор (русский специалист) <Манухин>, который с большим трудом вывел ее из острого периода столь серьезной болезни. Еще бы не с трудом, – при характере Амалии: она и тут стремилась действовать по-своему, не подчиняясь требованиям врача: а у него, кстати сказать, свой был характер, и между ними, доктором и пациенткой, все время как бы шла глухая борьба.
Не прекратилась и тогда, когда Амалия «выздоровела». На новую квартиру, поздней осенью, ее еще «перевезли»; но она быстро вошла, со всеми деталями, в свой прежний образ жизни; выезжала во всякую погоду (а какие это были слякотные осень и зима!), слышать не хотела ни о лечении, ни о режиме, и твердо установила дальнейшие свои планы. Доктор протестовал, категорически восстал и против плана ехать ранней весной в Грасс, указывал на постоянную возможность возвращения болезни, при всех этих условиях: Амалия осталась непоколебима. На категоричность протестов отвечала тою же категоричностью: она «выздоровела»! И такая была у нее сила… внушения, скажем, что окружающие, самые близкие, не то поверили ей, не то, от привычки не спорить – не спорили; во всяком случае не очень беспокоились; и конфликт пациентки с врачом их мало тревожил. Действовала и ее веселость; очень довольна была новой квартирой: – «я тут как в раю» – написала мне раз в записочке (Гиппиус 1937: 42-3).
49. Яков Осипович Гавронский (1878–1948), брат Амалии, врач; член партии эсеров, см. о нем: Вишняк 1954: 81, 83.
50. Декоративное растение из рода рододендронов (семейство вересковых).
51. Ср. в письме Зензинова Рутенбергу от 6 марта (RA):
Слышал я, что в отдельном разговоре с Марией Самойловной <Цетлин> Леметр высказывался за немедленный отъезд в теплый климат, но Илья Исидорович об этом и слышать не хочет.
52. Наверное, Рутенберг писал до этого Фондаминской о необходимости сбросить лишний вес – мотив нередкий в его письмах разным корреспондентам, см., например, в приводившемся письме М. Горькому от 20 июля 1934 г. из Лондона (II: 3).
53. Александр Мильеран (1859–1943), французский социалист-реформист; в 1920-24 гг. президент Франции.
54. От немецкого: Freileihe – ‘свободная ссуда', ‘одалживание!
55. Ср. в письме Зензинова Рутенбергу от 24 марта 1935 г. (RA):
Благодаря Вам стараюсь ее всячески баловать. Вчера ей вдруг пришло желание иметь новое чистое одеяло. «– Я напишу Петру Моисеевичу, он мне пришлет деньги и тогда куплю себе одеяло…» Только сегодня я узнал об этом, но сегодня воскресенье – завтра же куплю ей одеяло, какое она хотела, и ей скажут, что это от Вас. Она будет счастлива!
56. Сестра милосердия А. Яшвиль, одна из авторов посмертных воспоминаний об Амалии.
57. Елена Алекс<андровна? – еевна?>, сестра милосердия (см. также ее упоминание в следующем письме Фондаминской).
58. Это письмо пришло в одном конверте с письмом Зензинова, который писал (RA):
Пишу из квартиры А<малии> О<сиповны>, чтобы вложить эту записку в письмо А<малии> О<сиповны>, которое А<малия> О<сиповна> сейчас Вам пишет и которое я пойду сейчас сдавать на почту. Знаете ли Вы, что только Вам А<малия> О<сиповна> сейчас и пишет?
59. Ритуальное пасхальное застолье у евреев.
60. Ср. в воспоминаниях Зензинова:
Умирала и умерла она фактически от голода – на 28-ой день голодания. Личико ее стало маленьким, глаза большие, все глубже уходящие внутрь. За месяц до смерти они стали необычайно лучистыми, всех поражали своей красотой (Зензинов 1937:103).
61. Амалия Осиповна намекает на знаменитую куртизанку Марию Дюплесси (наст, имя Альфонсина; 1824-47), умершую от туберкулеза. Дюплесси была любовницей многих выдающихся людей: Дюма-сына (который под именем Маргариты Готье вывел ее в «Даме с камелиями», 1848), Ф. Листа и др.
62. ‘с самой красивой улыбкой (фр.).
63. чудесный месяц май’ (нем.).
64. «Новая Россия» – двухнедельный журнал, выходивший в Париже под редакцией А.Ф. Керенского (1936-40; вышло всего 84 номера).
65. Имеются в виду две книги Керенского, вышедшие в 1936 г. в парижском издательстве «Payot»: «La vrite sur le massacre des Romanov» (с предисловием Bernard Pares) и «L’exprience Kerenski».
Часть VI
Несостоявшийся герой?
(О последних годах Рутенберга)
Рутенберг удивительно цельный человек с здоровыми нервами…
А. Яковлевич1
Веселым никогда не бываю. Веселости у Господа Бога на мою долю не хватило.
Из дневника Рутенберга (запись от 14 марта 1932)
До сих пор речь в основном шла о Рутенберге-деятеле, Рутенберге-герое, жившем в мире, как выразился бы Ф. Достоевский («Скверный анекдот»), «коловращения идей» и пытавшемся найти этим идеям практическое применение. Пусть не всегда его активность увенчивалсь лаврами победителя, но почти всегда сопровождалась колоссальной энергичностью его натуры, деловой предприимчивостью и волевым напором. Деятельная сторона рутенберговской личности при таком портретировании естественным образом оказалась выдвинутой на передний план. Ограничить, однако, этой стороной сложный и неодномерный во многих отношениях, и прежде всего в психологическом, феномен Рутенберга значило бы обеднить его целостный облик. Между тем написанное об этом человеке тем именно по преимуществу и грешит, что до неумеренности выпячивается его активное, деятельное начало и вне внимания остается другой Рутенберг – рефлектирующий, подверженный приступам меланхолии и душевным кризисам. Здесь не следовало бы, конечно, нарушать существующие между «двумя Рутенбергами» пропорции – того, деятельного и энергичного, было гораздо больше, но полностью обойти молчанием существование другого, «подпольного человека», противоположного «фасадному», было бы и неверно, и малооправданно.
Более всего о «подпольном» Рутенберге свидетельствуют его дневниковые записи 30-х гг., не очень, правда, регулярные, но в достаточной мере откровенные, чтобы ощутить разительное несовпадение между внешним и внутренним течением жизни. При всех трудностях и напряжениях – и на это не раз указывалось в нашей книге – чисто внешняя карьера основателя и директора электрической компании в Палестине (и в разные времена – главы ишува) складывалась достаточно успешно: из того многообразия начинаний, за которые он в течение своей жизни брался, ему удалось реализовать наконец своего рода сверхпроект, благодаря которому его имя главным образом вошло в историю еврейского народа и будущего еврейского государства.
В 30-е гг. он стал человеком состоятельным, известность его только росла, он обладал властью над людьми, пусть ограниченной, но вполне реальной (к чему всегда был неравнодушен). По представлениям тогдашней – крайне бедной – Палестины, он относился к числу самых состоятельных людей: жил, окруженный бытовым комфортом, – имел роскошный особняк, куда перебрался в 1935 г., автомобиль2, много времени проводил в Европе, мог позволить себе помогать другим, что зачастую и делал. Среди людей его круга были известные всему миру имена – не станем повторяться: многие из них назывались в ходе нашего повествования. В V: 1 мы стремились показать, что не только жители палестинского ишува, но и жившие в Европе русские эмигранты искали знакомства с ним, его расположения и помощи – материал на эту тему в RA безмерен. Человек в его положении и статусе не мог не испытывать более чем объяснимого удовлетворения и полагать свою жизнь удавшейся.
Между тем ярко выраженный фрейдизм рутенберговских дневниковых записей с непреложностью свидетельствует о внутреннем неблагополучии, которым было пронизано его существование. В каком-то смысле многое в овладевавшей Рутенбергом депрессии объясняется участившимися периодами ухудшения здоровья: выражение «break down» становится с конца 20-х гг. едва ли не регулярным в его речи. Мало радости приносил также кризис, нараставший извне: с одной стороны, молот гитлеровской опасности, перед лицом которой оказалось европейское еврейство, с другой – наковальня английской администрации, не только не торопившейся создать необходимые условия для решения еврейской проблемы, но и всячески препятствовавшей этому. Боясь возникновения в Палестине еврейского большинства, она искусственно сдерживала рост иммиграции. В Белой книге от ноября 1938 г. говорилось о непреодолимых политических, административных и финансовых трудностях, связанных с созданием независимых арабского и еврейского государств. В мае 1939 г. прошла Сент-Джеймсская конференция, на которой планировалось отыскать пути выхода из создавшегоя тупика. Конференция окончилась полной неудачей. В соответствии с Белой книгой, опубликованной сразу после нее и названной именем тогдашнего Colonial Secretary М. Макдональда, количество въезжающих в страну еврейских иммигрантов на ближайшие пять лет ограничивалось цифрой 75 ООО. Серьезные запреты накладывались на проведение закупок земли. Белая книга М. Макдональда накануне Второй мировой войны стала серьезнейшим препятствием для спасения сотен тысяч евреев в Европе. Рутенберг, который в сентябре 1939 г. был вторично призван стать главой ишува, столкнулся с проблемами практически неразрешимыми. Это соответствующим образом усугубляло мрачное настроение.
Реакцией ишува на Белую книгу Макдональда были действия организации ЭЦЕЛ против англичан. Как уже упоминалось выше (IV: 2), Рутенберг в определенном смысле поддержал ее идейно и финансово. При этом планы ЭЦЕЛа, выражавшие протест против британской политики, ущемлявшей права еврейского народа, казались ему верными до того момента, когда будет пролита кровь. Сопротивление должно обходиться без террористических крайностей, считал вчерашний террорист, сознававший, какую высокую цену придется заплатить за еврейский экстремизм. Поэтому свою поддержку ЭЦЕЛа он оговаривал только в рамках борьбы, лишенной экстремистских проявлений. Поступившие от него деньги на нужды этой организации были переведены при посредстве д-ра Букшпана (Niv 1965-80, И: 237).
Судя по дневнику, однако, острое недовольство собой и окружающими, приступы одиночества и скуки, сопровождаемые мыслями о самоубийстве, далеко не всегда были напрямую связаны с актуальными политическими событиями или вообще какими-то конкретными внешними раздражителями. Больше того, они не являлись реакцией на удачную или неудачную жизненную полосу: в одном из писем о пропавшем интересе к жизни у Рутенберга имеется знаменательная фраза о том, что к чему бы он ни прикоснулся – все получается. Занятный сюжет: царю Мидасу будто бы надоело превращать обыденную реальность в золотые слитки успеха.
14 марта 1932 г., будучи в Париже, Рутенберг записывает:
Настроение у меня сегодня очень грустное. Т. е. голова и душа ясно и хорошо работают. Веселым никогда не бываю. Веселости у Господа Бога на мою долю не хватило. <…> Грустно мне сегодня. День совершенно необыкновенный. Париж велик и богат. Создание большого прошлого. Он прекрасен. Даже в это мутное и смутное время. И в этом огромном, живущем, разрушающем и творящем городе, вне его, нет ни одного близкого существа. Действительно близкого. Как нелепо жизнь свою устроить. Или рассказать. Какой нелепый продукт нелепого нашего поколения.
Как одиноко и грустно мне сегодня.
С этим перекликается другая запись – от 25 января 1936 г., сделанная, когда он находился в Лондоне. Мотив опостылевшей жизни достигает в ней подлинного апофеоза:
Суббота вечером. Полдня просидел дома без одурманивающей «срочной работы». Читал сыскной роман. Опостыло. Ничего делать не в состоянии. Людей видеть – изнуряет. Душа опустошена. Что делать, что начать с собою, не знаю. Убийственно скучно, невыносимо трудно существовать. Кончать с собою не трудно, но невыносимо скучно. Маленькая сенсация, телеграммы, статьи, плоские надгробные и поминальные речи. Как все это избежать? Как круги на воде после брошенного небольшого камня. Да и кругов не будет, ибо море жизни взбаламучено, мутно.
Condemned life3. Закованный в цепи. Очень тяжелая.
«Успехи» мои еще отягощают все. Если бы жил сконцентриро-ванно, систематично, разумно и несколько подходящих людей подобрал, мир перевернуть можно. Нелепую жизнь людскую осмысленной, немного более достойной сделать. Достойнее, чем детективные романы читать. Но тошно. Неизбежная маска деловитости, бодрости. Обязанность всех успокаивать, ободрять. А кругом все такое маленькое, дурно пахнущее. Включая «больших», хорошие духи употребляющих.
Одиноко жить в одинокой комнате одинокого большого дома среди огромного города, одинокого среди заселенной нелюдными людьми большой земли, одиноко болтающейся среди необъятного для моих лугов, для моей души, огромного мира.
Зачем эта невыносимая тяжесть на моих маленьких плечах? Где, в чем ее ценность, ее смысл? Если могу спрашивать, если могу думать о том, чтобы эту тяжесть сбросить, если могу реально ее сбросить, значит, представляю собою какую-то силу, какую-то ценность, какой-то смысл.
Какой?
Туман в голове, туман в душе. Такой же непроницаемый и удушающий, как бурый, затхлый, непроглядный сейчас туман на лондонских улицах.
В физических и химических лабораториях люди меряют, взвешивают, изучают лондонский туман и рассчитывают суметь очистить его по желанию, по желанию располагать и пользоваться солнечным светом и тьмою. Сумеют ли люди рассеять туман жизни человеческой?
Наука, т. е. мои пытливые, беспокойно ищущие, мечущиеся мозги, говорит, что «человеческие настроения» зависят от состояния желудка, разных гланд, т. е. от качества и состава принимаемых мною пищи и питья, воздуха, звуков, образов, мыслей и т. д.
В том же году, после трагической гибели Гиллеля Златопольского в Париже (см. упоминание о нем в прим. 3 к IV: 4)4, Рутенберг оставляет в дневнике следующую запись (15 декабря):
Счастливчик Златопольский – ему не пришлось заботиться о своей смерти. О ней позаботились другие. Пусть сумасшедший. Но зато посланный избавить его от трудных жизненных расчетов.
Г. Златопольского Рутенберг мог знать по Одессе, куда тот приехал из Киева (о его приезде в Одессу и сделанном на собрании руководящих сионистских органов докладе о том, что происходило в Киеве вообще и в еврейско-сионистском Киеве, в частности, сообщалось в информации одесской «Еврейской мысли» (1919. № 3. 17 января. Стлб. 32) – «Беседа с И. <sic> С. Златопольским»). В № 4 от 24 января той же газеты сообщалось о другой его лекции – «Еврейская культура и Палестина» (Стлб. 25), устраиваемой 27 января комитетом «Тарбут» в помещении Нового театра. Златопольский остался в Одессе, покинутой французскими оккупационными войсками, и вместе с другим предпринимателем, Персицем (отцом мужа его дочери), был арестован захватившими город большевиками.
«Твердая власть» делает первые шаги, пока еще робкие, – рассказывалось об этом в книге эмигрантского автора по истории Гражданской войны на юге России, – вчера начались в городе аресты: между прочим, арестованы известные финансовые деятели Златопольский и Персиц, бывший комиссар города Одессы при гетманском правительстве – Коморный, и целый ряд других лиц (Маргулиес В. 1923: 69).
В эмиграции, куда Г. Златопольский в конце концов попал, он жил в Париже, где скончался 12 декабря, на исходе субботы, после того как 9 декабря в него стрелял Леон Леволь, бывший директор сахарного завода в г. Рибекур, психически больной человек. Смертельно ранив Златопольского в живот, убийца выстрелил себе в висок. Прощание с Златопольским превратилось в гигантский траурный митинг. Позднее его останки были перевезены и перезахоронены в Эрец-Исраэль. Эта смерть, потрясшая своей трагической нелепостью как сионистские круги и русскую эмигрантскую интеллигенцию5, так и все французское общество в целом6, менее всего походила на избавление от земных страданий, какой она представлена в краткой и безнадежно мрачной рутенберговской дневниковой записи.
Рутенберг бывал и раньше – под воздействием депрессивного состояния – склонен поддаваться суицидальным мыслям. По всей видимости, впервые это произошло после убийства Гапона, когда неожиданнно выяснилось, что ликвидация провокатора целиком и полностью лежит на его совести. В книге «Террористы и революционеры, охранники и провокаторы» Л.Г. Прайсман приводит любопытный архивный документ: донесение парижского агента Анашина Рачковскому о встрече Рутенберга с женой Азефа Л. Минкиной в мае 1906 г. Когда об этой встрече стало известно старейшему члену партии эсеров О. Минору, он устроил Минкиной форменный разнос, почему она не сообщила партийным товарищам об этой встрече. На слова последней о том, что Рутенберг переживает тяжелое состояние депрессии и готов покончить жизнь самоубийством, старый партийный зубр ответил, что
это в сущности наилучший способ для него выйти из того положения, в которое он себя поставил, ибо в партии социалистов-революционеров ему больше нечего делать (цит. по: Прайсман 2001: 170).
В дневниках Рутенберга 30-х гг. объяснимая в экстремальных обстоятельствах слабость становится едва ли не привычным мотивом. Дневниковые записи демонстрируют совсем не того решительного и волевого деятеля, который ассоциируется с его именем, а человека опустошенного, мучающегося от одиночества, терзающегося какой-то внутренней болью и душевным дискомфортом. Нельзя сказать, чтобы окружавшие Рутенберга люди так или иначе не подмечали всего этого – для распознания его болезненных состояний не нужно было заглядывать в дневник. Однако гласно и публично тема одиночества, усталости и отсутствия поддержки – коллективно-партийной или частно-приятельской, а в определенном смысле даже изолированного, обособленного существования, впервые возникла только после его смерти. Журналист Ш. Горелик писал в некрологической статье, что руководитель палестинской электрической компании
несмотря на всю свою силу и неиссякаемую энергию был человеком одиноким. Почти все партии считали, что он разделяет именно их идеологию, и рассматривали его как своего члена, как будто бы он был их собственностью. Однако ни одна из них не пошла за ним, так как образ жизни этого человека, как и вся его сущность, были совершенно непривычными для ишува (Gorelik 1942: 3).
Легендарный Рутенберг, выполнивший громадную, в условиях тогдашнего хозяйственного развития Эрец-Исраэль ни с кем и ни с чем другим несравнимую миссию, взваливший на себя груз первопроходца-электрификатора, на самом-то деле ни железным, ни монолитным не был и, как никто другой, нуждался в дружеских контактах и в подпитке моральной энергии от других людей. В своих интимных дневниковых записях он предстает не монументальным скульптурным изваянием, а скорее, если продолжать эту образную параллель, надгробным памятником. Сквозь призму оставленных потомкам записей о себе «супергерой» получает как бы новое психологическое измерение, которое полностью выбивается из узаконенной молвой легенды: могущественный Рутенберг в самом расцвете славы и карьеры, к которому шла на поклон едва ли не вся Эрец-Исраэль, и вдруг – мало вяжущийся с этим образ losera.
Из летучих дневниковых откровений мы узнаем о Рутенберге в известном смысле гораздо больше, нежели из пространных биографических статей, повторяющих хрестоматийные банальности. Оказывается, у президента ишува бывали в жизни минуты, когда он ощущал свою социальную роль как маску, плотно прилипшую к лицу, и от которой желал бы на время, а может, и навсегда, избавиться. В дневнике поражают те мучительные раздумья, которые вроде бы не должны были приходить ему в голову «по долгу службы», как бы вовсе не соответствующие ни образу жизни, который он вел, ни месту, которое в ней занимал, и, стало быть, не мотивированные ничем иным, кроме самих по себе капризных и изломанных душевных рефлексий. Тривиальный вывод о сложности человеческой психики и непредсказуемости душевных парадоксов в случае с Рутенбергом становится экстремально справедливым.
Нас не должна смущать некоторая, что ли, спасительная «литературность» «дневника самоубийцы»: Рутенберг подчас демонстрировал весьма впечатляющее стилевое умение передачи своих настроений. Бурцев в приводившемся выше (V: 2) письме к нему от 30 декабря 1929 г. величал Рутенберга «русским журналистом», «литератором»7. Даже если Бурцев сильно преувеличивал рутенберговский литературный дар, дневник действительно производит впечатление небесталанной медитативной прозы, хотя вряд ли его автор сознательно стремился к беллетризации своей жизни, приданию ей какого-то дополнительного «художественного» эффекта и смысла. Этот подлинно исповедальный монолог, который он по каким-то причинам решился доверить бумаге, скорее всего возникал стихийно-естественно, под давлением искавшей выхода потребности в собеседнике. То, что этим «собеседником» являлся не кто иной, как он сам, ничуть не лишало смысла иллюзию «обратной связи». Во всяком случае, выведение слова вовне, в интимное пространство дневника не отдает у Рутенберга никакой литературной претензией и тем более – позой.
В России сейчас снег, – записывает он 16 декабря 1935 г. – Я помню до сих пор российские звездные ночи. Хорошо и уютно было смотреть на падающий снег и думать всю ночь напролет. Было тихо. А снег падал над всей Россией, к<ото>рую «Царь Небесный исходил, благословляя»8. И теперь когда это вспоминаешь, все кажется не таким. И сам я себе кажусь не таким. А может быть, я не был таким, как казался <?> И мог сделать больше. Гораздо больше.
Склонность к интроспекциям и медитативное™ была вообще присуща его натуре и проявлялась даже в политической публицистике. В одной из статей американского периода, «Сионисты и конгресс» (Di varhayt. 3 августа 1916 г.), посреди «деловой» прозы вдруг возникает неожиданный «лирический» пассаж – едва ли не «дневниковое» признание собственного бессилия перед сложившимися обстоятельствами:
Естественный вопрос.
А что же я сам, который тоже имеет отношение к конгресс-движению, почему я тоже стал критиком?
В течение многих месяцев лично я, по личным мотивам, полностью в своей деятельности парализован. Все, что можно – я уже сделал. А может, не все? Не мне судить.
Мои статьи говорят о моей слабости. Я их пишу не ради критики. Быть может, найдутся другие, которые смогут сделать то, что сейчас так необходимо.
О том же состоянии непреодолимой тоски и потери жизненного тонуса, которое Рутенберг доверяет дневнику, он пишет в письмах наиболее близким ему людям, например Ш.Г. Персиц, дочери того самого Г. Златопольского, с трагическим убийством которого он странным образом связал благостный момент смертного часа (приводится по недатированной копии, RA):
Дорогая Шушана Гиллелевна.
Несколько раз писал Вам. Не посылал, рвал. Не хорошие письма были. Почему именно на Вас сваливать свою душевную накипь. Но другого адреса для этого подыскать не могу. Неприятно будет Вам, но хоть достойно посочувствуете. Вам ведь тоже очень плохо.
Трудно очень живется мне последнее время. Внешне все блестяще. До чего дотронусь – удается. Даже суетня и – не злостная, порча моих «важных» collaborators не мешает. Внешне все хорошо. Внутренне – разорение. Катастрофическое. Не за что зацепиться. Нечем одурманить себя. Не пью. В карты не играю. Женщин не имею. Может быть, была бы подходящая, повлияла бы биологически. Давление крови, пищеварение, кровообращение и связанные с ними чувства и мысли изменились бы. Может быть. Но ее нет. А искать неинтересно, скучно. До смерти все неинтересно. Книги, политика, театры. На люди не хочу больше – убийственно одиноко.
Самоубийством кончать – недостаточно. Устал, очевидно. И тоже убийственно скучно. Слышу над своей могилой нелепые похвалы, нелепые осуждения, дешевые. Большей частью профессионально оплаченные для содержания жены и детей… Если бы можно незаметно улетучиться. Выбраться из склизкой «общественности». Держащей меня тысячами нечистоплотными щупальцами <sic>. Объяснить которые сам не могу. И продолжаю пьянствовать ею, как неприличным тайным грехом. Нет приюта в жизни. Нет уюта. Устал до изнеможения. <неразб.> Никого не пошлю к дьяволу. Исполняю «обязанности». Ни для чего мне не нужные.
Нехорошо. Хуже скверной зубной боли без зубного врача. Загнана душа в тупой угол. А я Palestine airways сорганизовал. На кой чорт? Не знаю.
Совершенно очевидно, что одним только состоянием физического нездоровья болезненные психологические рефлексии Рутенберга не объяснишь. Оставаясь в дневниках наедине с самим собой, когда не было необходимости прятать от чужих глаз собственное «я», деятельно-волевой и харизматический лидер оказывался носителем раздвоенного, колеблющегося и неуверенного в себе сознания. Нигде «железный Рутенберг», как его называли в ишуве («ish ha-barzel»), не выглядит столь слабым и беззащитным, как в своих дневниковых откровениях. Но именно здесь его слабость превращается в подлинную силу: в неожиданных самопризнаниях проявляется иной Рутенберг – трепетно-человечный, душевно ранимый, неузнаваемо мягкий.
Находясь в Милане и посетив собор Duomo, он фиксирует на бумаге свой внутренний монолог о вечно-нетленном, противостоящем земному, и об идее всесильного Бога для слабого человека (RA, недатированная дневниковая запись):
Зашел в старый Duomo di Milano. Великий, построенный людьми, храм великому, созданному людьми, Богу. Давно гений человеческий нашел необходимость идеальной фикции для реальной связи маленького, суетливого, слабого человеческого существа с бесконечным прошлым и будущим. Сотни поколений стоит реальный храм неземному (?) Богу, венчает пары, посвящает рождающихся, хоронит умирающих. И не меняется из века в век. Суетливый человеческий муравейник, необходимый, но меняющийся, обновляющийся, неустроен к неумирающим делам людским. Не человека, а человечества.
Восхищение уникальным архитектурным чудом в Рутенбер-ге нарастает:
Duomo di Milano – поколению огромных людей памятник, по которому можно судить об огромности их Бога, которому они создали такой великий храм.
Однако следующая ассоциация автора дневника делает причудливый зигзаг: Миланский собор пробуждает в нем неожиданное чувство исполина-инсургента. Мысль не досказана, но, в принципе, легко реконструируется из подтекста – месть евреев неевреям, которая обернется для человечества страшным обеднением жизни и культуры:
Если бы был лет на десять моложе, организовал бы всемирную стачку евреев против неевреев. Мы, евреи, отказавшись дать миру нашу музыку, искусство, литературу, архитектуру, науку, женщин, государственных людей, финансы, революции и т. д.
И далее, в соответствии с модными во времена Рутенберга ориенталистскими настроениями, следует хвалебная песнь Востоку, призванному обновить «дряхлую» западную цивилизацию:
Восток (Индия, Китай, Арабия) пробуждается к новой жизни, кипит. Самый факт их теперешнего состояния доказывает присутствие огромных сил, с общечеловеческой точки зрения, несомненно, ценных. Восток изменит всю науку и техническую цивилизацию Европы, отбросив остальное. Он создает новую мировую религию, мораль и формы жизни. Это факт, который Европа не видит, не понимает и поэтому не умеет принять правильного курса по отношению к «подчиненному» Востоку.
Теперешний модерн Востока подражает Западу; их отношение к власти, богатству – концепция жизни заимствованная – только выражение их слабости. Не они представляют Восток.
Разумеется, дневник, отражая разные «срезы» Рутенберга – разные по времени, по переживаемым в данный момент чувствам и эмоциональным состояниям, знакомит не только с его психологическими рефлексиями или размышлениями о бренности частной человеческой жизни, но и вообще с миром духовных интересов. В нем нашли, например, выражение реакции Рутенберга на появлявшиеся в те или иные моменты на «экране памяти» фигуры далекого прошлого. Так, прочитав вышедшую в Париже книгу прозы Жаботинского, один из рассказов которого («Всева») был посвящен Вс. Лебединцеву, Рутенберг отмечает этот факт в дневнике и пишет, что «перед его глазами, как живой, стоит незабываемый Лебединцев-Кальвино, как будто я расстался с ним вчера».
Речь идет о Всеволоде Лебединцеве (вариант: Либединцев; 1881–1908), члене Летучего отряда Северной области, охотившегося за особо крупными «акулами» – членами царской фамилии, в частности за вел. кн. Николаем Николаевичем (Семенов 1909: 3-17; Делевский 1924; Идельсон 1993: 7-23). После ареста в ноябре 1907 г. руководителя отряда А. Трауберга («Карла») его возглавил Вс. Лебединцев. Знавший итальянский язык как родной русский, Лебединцев разыгрывал аккредитованного в России корреспондента итальянских газет Марио Кальвино. По разработанному им плану, изложенному Азефу, из ложи прессы в зале заседаний Государственного совета, куда Лебединцев как иностранный журналист имел свободный доступ, в один прекрасный день должна была быть брошена бомба в представителей правой фракции. В заметке «Кальви-но-Лебединский <sic>», напечатанной в «Биржевых ведомостях» (1908. № 10366. 22 февраля. С. 3) через несколько дней после казни, о нем говорилось:
Жизнь Всеволода Лебединцева (Кальвино), казненного в Петербурге 17-го февраля, была богата событиями.
В Италии Кальвино-Лебединцев жил в различных местах, лечась от туберкулеза. Итальянские врачи считали его безнадежным.
Среди римского интеллигентного общества Вс. Лебединцев пользовался большою популярностью. Он принимал участие в целом ряде итальянских газет, выступая под разными псевдонимами. Его популярности как журналиста много способствовала громадная и разносторонняя начитанность и знание языков – итальянского, французского, немецкого, английского, испанского и русского.
В прошлом году Вс. Лебединцевым была занята вся итальянская пресса, когда в парламент был внесен запрос, на каком основании за ним учрежден особый надзор из итальянских агентов после его речи, произнесенной на собраниях итальянских рабочих, чествовавших память Гоца.
Один из его итальянских друзей рассказывает, что еще в 1905 году Лебединцев-Кальвино дважды покушался в Риме на самоубийство. Его мучила совесть, что в Париже он бросил на произвол судьбы молодую девушку, родившую ему сына и на которой он в силу обстоятельств не мог жениться. В припадке неврастении он отравился морфием, а когда убедился, что морфий не подействовал, бросился в Тибр. Его, однако, успели вовремя вытащить9.
В.А. Бурцев вспоминал, что именно с Лебединцевым он поделился своими подозрениями относительно предательства Азефа.
Лебединцев был очень взволнован тем, что я ему сказал, – писал Бурцев. – Он в это время в некоторой связи с эсерами готовил свой террористический акт. Он не отрицал основательности моего обвинения Азефа, и мы решили с ним заняться дальнейшим изучением Азефа (Бурцев 1923: 210).