Ворон. Волки Одина Кристиан Джайлс
Мы были на полпути к императорским покоям, когда греки тоже образовали стену щитов, ощетинившуюся пиками, как еж – иглами. Потом их строй разделился, вперед вышли солдаты с бурдюками и принялись поливать догорающий костер. Огонь зашипел, и к дыму, который все еще клубился под куполом, присоединилась плотная сизая завеса, источающая сладковатое зловоние. Щита у меня не было, поэтому я поспешил в императорские покои. Сигурд и Флоки держали за ноги болтающегося в окне Арсабера. Рядом стоял Никифор, облаченный в пурпурную мантию. С его левой руки водопадом спадало золотое полотно, которое прежде было на Арсабере. Император выкрикивал слова в темноту теплой ночи, обращаясь к бушующей под окнами толпе.
– Гол, как младенец, – ответил, ухмыляясь, Пенда на мой незаданный вопрос о том, с чем остался Арсабер.
Я видел только его голые ноги, дергающиеся в руках Сигурда и Флоки, да слышал, как он верещал, словно пойманная лисица. Я подошел к другому окну и выглянул. В животе ухнуло – огромная, украшенная фонтанами площадь была забита греческими солдатами. Отблески факелов выхватывали из темноты обращенные кверху лица, снаряжение и оружие поблескивали в темноте. Запах пота от тысяч человеческих тел проникал даже в мой забитый спекшейся кровью нос. Высунувшись чуть дальше, я увидел, что по западной лестнице ползет серая масса вооруженных солдат, которые все это время ждали приказа убить нас. Наша стена щитов против них была что песчаные куличики против волн. Жизнь наша висела даже не на волоске, как сказал Пенда, а на паутинке. Зато Никифор снова правил в Миклагарде.
Весть о возвращении законного императора распространялась по площади, словно скачущая блоха. К очевидному удовольствию Никифора, из толпы понеслись приветственные крики. Вардан кивнул Сигурду, и тот вместе с Флоки втащил голого императора обратно. Белотелый и грузный, похожий на купца, он стоял у окна, прикрывая руками срам. Намасленная его бородка была забрызгана слюной, а глаза округлись от ужаса. Сигурд швырнул Арсабера к Вардану, тот схватил его за щуплую шею и выволок из залы. Подняв щиты, мы вышли следом и встали бок о бок с товарищами, готовые к любому исходу. Вардан тащил жалкого изменника к гвардейцам императора. От нас их сейчас отделяло расстояние длиною копья в три, я уже различал волоски в плюмажах воинов и чувствовал исходящий от их дыхания запах вина. С моей бороды капал пот, но я лишь крепче сжал меч и ждал, слушая речь Вардана и надеясь, что поток его слов притушит пыл сражения.
– Похоже, некоторые из этих ублюдков неплохо знают Вардана, – произнес Пенда, сверля взглядом вражескую стену из щитов и держа копье наготове.
В суматохе он потерял шлем, волосы его торчали кверху, придавая покрытому кровяной коркой лицу еще более зловещий вид.
– Тогда они точно захотят нас убить, – мрачно ответил я.
Вардан мне никогда не нравился, и плевать, кто из солдат его знает.
Однако конец ночной резне положил сам Никифор. Сигурд приказал нам расступиться и пропустить вперед императора. Тот прошел сквозь строй, словно острый нож сквозь мягкое мясо. При виде него толпа ахнула; словно рябь по воде, побежал шепот. Греки выпучили глаза и упали на колени, шурша кожаным облачением и клацая оружием.
– Что трэллы пред господином. – Улаф презрительно покачал головой.
Мы же ухмылялись так, что запекшаяся корка крови на лицах трескалась и осыпалась. Греки прижали лбы к заляпанному кровью полу, сжавшись, словно псы, которых вот-вот ударит хозяин.
Мы были живы.
Еще несколько дней мы не отходили от императора. Вардан хотел, чтобы Никифор все время находился под охраной, – грекам нельзя было доверять, пока не будут пойманы все, кто помогал Арсаберу захватить власть. Волки же, как с грустью заметил Сигурд, доказали преданность императору кровью. С нами больше не было Огна, Ингольфа Редкозубого и Ирсы Поросячьего Рыла. Датчан тоже много погибло – свирепым воинам не хватало умения и порядка, какой всегда был в стае Сигурда. Пал и могучий Бейнир – датчане собрали его внутренности и вложили в зияющую рану на животе, чтобы в Вальхалле силач был цел и невредим. Мы скорбели о великих воинах, чьих лиц никогда уже не увидим. О Бодваре, который управлялся с мечом так же ловко, как и с котлами с похлебкой, и об Аслаке – одном из лучших единоборцев, которого я когда-либо знал. О Бальдреде из Уэссекса, что из слуги олдермена превратился в покорителя волн – морского волка. Но больше всего я горевал по Свейну Рыжему, потеря которого тянула на дно мою душу, как булыжники – рыбацкую сеть. Силач был моим другом и самым смелым воином из всех, кого я знал. От этой утраты слезы лились у меня из глаз, как дождь с неба.
Без Брама и Свейна братство стало тенью того, чем было прежде. Они были с Сигурдом с самого начала, и ярл горевал больше всех. Мы сложили для них погребальные костры, достойные героев, несмотря на то, что Миклагард кишел теми, кто верил в Белого Христа, как дубовый сук – личинками червей. Эти люди, в основном священники, насмехались над нами и что-то кричали, осеняя себя крестами, однако близко подойти не решались. Мы осыпали их ругательствами, которые они принимали за заклятья, а Асгот угрожал им своим острым ножом. К тому же Никифор прислал к нам своих гвардейцев, которые принесли дрова и разложили их так, как было велено, так что рабы Христа не смели возмущаться слишком бурно. Надо отдать императору должное – дров нам принесли очень много. Языки пламени взметались высоко в ночное небо Миклагарда, переправляя души наших товарищей прямиком в Асгард, и не нужно было опасаться, что валькирии не найдут их в далекой стране.
Тех же, кто остался в живых, осыпали дарами: нам несли изысканные ткани, греческие монеты, вкуснейшие яства, кувшины с вином – настоящие сокровища для скандинавов. Нас поселили в Буколеоне, и поначалу мы этому совсем не обрадовались: еще свежа была память обо всем, что мы там пережили. Но покои дворца вновь украсили шелками и коврами, кровь с пола отскребли, и совсем скоро ничто не напоминало о том, что творилось на этих мраморных лестницах и в огромных залах. Нам оставалось только глазеть из окон на императорский порт, где в сверкающих лазурных водах стояли на якоре «Змей», «Фьорд-Эльк» и «Конь бурунов».
Впрочем, бдительность мы не теряли. Пока Никифор возвращал себе власть в Восточной империи, мы были для него что ножны для меча. Хотя императору больше ничто не угрожало, Вардан об этом позаботился. Генерал велел поставить вдоль Месы – главной улицы Миклагарда – больше тридцати крестов высотой в два человеческих роста и распять на них тех, кто, по его мнению, помогал Арсаберу свергнуть Никифора и его сына и соправителя, Ставракия. Там были и женщины – нагие, они висели у всех на виду и умирали в страданиях. Внутри у меня все переворачивалось, и я еще больше возненавидел Вардана. Но он добился, чего хотел – никто не решался не то что подойти к императору, а даже взглянуть в его сторону, – так что мы проводили дни в пирах и утехах.
Дни складывались в недели, и за это время еще двое наших товарищей умерли от ран. Сначала – скандинав Кальф, которого уже однажды ранили стрелой во Франкии. В Миклагарде стояла ужасная жара, рана Кальфа загноилась и завоняла. Он лежал весь в поту, что-то бессвязно бормоча, и через несколько дней умер. Вторым стал датчанин по имени Кольфинн. Греческий меч прорубил щит и отсек ему три пальца вместе с доброй половиной ладони. Асгот промыл и перевязал рану, и Кольфинн мужественно перенес боль, даже пошутил, что, мол, ладно, рука левая, а то как рог с медом держать. Однако через две недели рука позеленела до локтя, через три – до плеча, и даже лекари императора не смогли ничего сделать. В одну из ночей он выпил столько вина, что хватило бы корабль залить, а когда уснул, его друг Скап перерезал ему горло, и страдания Кольфинна закончились.
А вот Бьярни грекам удалось вылечить. Его спасение принесло нам больше радости, чем все сокровища, вместе взятые. Скандинав понимал, что на жгучей жаре рана неизбежно загноится, да к тому же от тугой повязки нога почти совсем онемела и теперь, как сказал Бьярни, годилась разве что дождь предсказывать да собак вонью приманивать.
– Отруби ее, – сквозь зубы сказал он Сигурду на четвертый день после кровавой битвы, лежа в тени дворцовой стены и глядя, как причаливают и отплывают императорские дромоны.
Ногу ему перевязали свежим лоскутом, но вокруг все равно роились мухи. В небе на волнах теплого ветра качались чайки, радостно сообщая друг другу о рыбацких лодках, идущих в море за уловом.
– Все ждал, когда попросишь, – кивнул Сигурд с мрачной решимостью.
Однако сам этого делать не стал, а позвал императорских лекарей, чьи пилы и ножи были такими острыми, что можно было воздух на куски рубить. Отрезанную ногу они сожгли, а Бьярни взамен дали деревянную, из какого-то гладкого темного дерева, на которой он вырезал руны – наверное, слова в память о роковом сражении. Теперь Бьярни снова ходил, пусть и прихрамывая, только ворчал, что нога чешется, будто черви в ней копошатся, хотя мы не могли взять в толк, как дерево может чесаться.
Никифор и Ставракий озолотили нас, как и обещали. Когда я думаю о Миклагарде, то вижу золото. От его блеска даже внутренний взор слепнет. Золотые крыши, статуи, двери, ковры. Золотая мозаика, золотые монеты. И на все это взирало золотое солнце. Оно играло бликами на водах Мраморного моря, отражалось от белоснежных стен домов и дворцов, отсвечивало от куполов церквей. Императоры вознаградили нашего ярла, а тот – нас, и не было кольцедарителя щедрее. Однако Сигурд понимал, что за принесенную ему клятву волки заплатили высокую цену. С нами больше не было Бьорна, Халльдора, Брама Медведя и Бодвара. А еще Ингольфа Редкозубого, Ирсы Поросячьего Рыла, Свейна Рыжего и Аслака. Они были сердцем братства. Возможно, Сигурд надеялся, что блеск золота отвлечет нас от мыслей о тяжелой утрате. Теперь у нас было и что порассказать, и чем заплатить скальдам за то, чтобы сложили сагу о наших подвигах. Сагу, которую будут слушать у очагов в далеком северном краю, завидуя нашей славе и жаждая услышать продолжение. Мы так долго шли Дорогой китов, что многие начали забывать лица жен и детей. А я – лицо старика Эльстана, который был мне как отец. Вспомнить его оказалось не легче, чем разглядеть морское дно сквозь толщу воды. Но, как сказал Улаф, кошели с золотом не у себя под кроватью находят. Мы проделали долгий путь, пережили много потерь и наконец разбогатели. И закончилась бы на этом сага, если б боги больше не тревожили нас, а позволили бы жить да радоваться заслуженной добыче.
Однако не только золото я вижу, когда вспоминаю Великий Град; вижу и тьму. Может, оттого, что это цвет гнили и трухи, цвет тлена, ожидающий все живое. Или потому, что черна самая лютая ярость, что погружает тебя в пучину безумия…
Боги уготовили нам новые испытания.
Глава 26
Лето казалось длинным, как яркий ковер, что тянулся по стенам пиршественного зала в Большом дворце. Мы дали Никифору слово, что будем вести себя мирно, и теперь разгуливали по городу где вздумается. Некоторые даже принялись обживаться на новом месте. Богатые, статные и по большей части золотоволосые скандинавы выделялись среди жителей Миклагарда. В их глазах мы были варварами, но от этого молва о наших подвигах только ширилась, и часто торговцы даже отказывались брать с нас деньги. Нас угощали напитками и яствами, нам дарили кожаные одежды, мыло, пряности, фрукты и соленую рыбу в благодарность за то, что мы вернули трон законному императору – божьему наместнику на земле. Тем, кто привык ворочать весла, сносить удары штормов да идти на врага в стене щитов, такая жизнь пришлась по нраву, и мы в два счета обзавелись слугами, которые исполняют любую твою прихоть, а ты знай сиди весь день, ешь, пей да благоухай незнакомыми пряностями.
Вместе мы теперь собирались реже. Десятерым нужно было всякий час в полном облачении сопровождать Никифора и Ставракия, но десяток этот каждый день менялся, а остальные праздно шатались по улицам, спуская золото на женщин, оружие, дурацкие греческие шляпы или даже желтых и красных птиц – они считались говорящими, но я не слышал от них ни одного слова. Некоторые воины даже стали носить греческую одежду, в которой якобы было не жарко, однако мы так потешались над ними, что они, дуясь и потея, снова влезли в шерстяные штаны и рубахи.
А тем временем надо мною сгущались тучи, о которых я и не подозревал.
Уже много недель я видел Кинетрит лишь мельком, да и ладно – мы были как два далеких берега, которые не соединить и Радужному мосту. Еще во Франкии, а может, и раньше Кинетрит ясно дала понять: ей от меня ничего не нужно. Сначала ее равнодушие было мне как нож по сердцу, затем боль притупилась, порой я даже думал, что без этой девушки мне будет лучше, уж слишком странной она стала: одни считали ее умалишенной, другие – говорящей с богами, так что я смирился и не печалился – благо в Миклагарде было чем отвлечься от горьких воспоминаний.
Однако в тот день я напился сильнее, чем обычно, а все потому, что мы с Пендой поспорили – кто выпьет больше, а потом пройдет по положенному на землю копью, не оступившись. Я был пьян, и старая боль вновь ножом провернулась в сердце.
Спор я проиграл, и от этого на душе стало еще поганее, но дело было не в споре. Просто пришло время вырвать эту боль из сердца и спросить Кинетрит прямо, почему она забыла то время, когда мы согревали друг друга на «Змее» холодными, промозглыми ночами. Любила ли она меня тогда? Или же отдалась мне на франкском берегу, только чтобы я помог спасти ее отца, трусливого червя Элдреда? Забыть ее не получалось – познав такую женщину, как Кинетрит, попадаешь в путы, что держат крепче клятвы, данной ярлу и побратимам. Ради такой женщины ты готов на все, даже плюнуть в глаза богам и предать товарищей.
Позже я винил себя в том, что случилось, но иногда мне думалось, что без богов тут тоже не обошлось – уж слишком многое совпало в тот день, когда я залил разум вином и отправился на поиски Кинетрит.
Никифор отвел ей отдельные покои в восточном крыле Буколеона, сказав, что хватит Кинетрит гневить бога, живя, как воин. Сигурд напомнил императору, что раз она больше не раба распятого бога, ей наплевать, на что он там гневается. Еще он сказал, что Белый Христос упустил Кинетрит, как песок сквозь пальцы, а Улаф, ухмыляясь, добавил, что не сквозь пальцы, а сквозь дыры в руках.
Однако Никифор настаивал, что она все же женщина и нужно соблюдать приличия. Я подозревал, что отнюдь не возмущение им движет, а очарован он загадочной девой. Даже худая, кожа да кости, и с ожесточенным взглядом, Кинетрит оставалась красивой и напоминала одну из тех заблудших душ, которые христиане так рвались спасать.
Я не знал, где ее покои, и чуть не протер до дыр сапоги, блуждая по бесконечным коридорам, обрамленным колоннами и освещенным канделябрами, пока не увидел идущего по другому коридору слугу с охапкой чистого белья в руках. Я окликнул его, но ублюдок не остановился, и тогда я взревел так же, как в гуще сражения, которое недавно разыгралось в этих стенах и унесло жизни стольких моих товарищей.
Грек-коротышка оглянулся и посмотрел на меня, как мне почудилось, вначале со страхом, а на самом деле – с раздражением. Никифор нам благоволил, да и с чего бы не благоволить – мы водворили его императорскую задницу обратно на трон, – а вот многие греки, особенно дворцовая охрана и одетые в шелка прислужники, едва нас выносили. Для них мы были варварами, дикими чужестранцами-язычниками, которые разве что чуть лучше зверей. Я не обращал на этих надушенных ничтожеств внимания, а Бьярни однажды сказал, что, пожалуй, заберет одного с собой и поселит у себя в отхожем месте, чтобы там меньше воняло.
Конечно же, слуга не понял, о чем я его спрашиваю, – я был так пьян, что и по-новержски-то двух слов связать не мог, – но сообразил, что раз я молод, пьян и шатаюсь ночью по Буколеону, значит, тут замешана женщина.
Он вздохнул, покачал головой, аккуратно положил охапку белья на пол и пошел куда-то в сторону, а я – за ним.
Дворец императора был что лисья нора – полон закутков, закоулков и самих лис. Но не успели мы свернуть за последний поворот, как я понял, что грек привел меня туда, куда надо, – впереди показалась дверь с нарисованными на ней женщиной с младенцем, наверное Христом и его матерью.
– А теперь уходи, – велел я греку, кивая на полутемную галерею.
Пожав плечами, он скользнул в полутьму, а я остался стоять в нерешительности у двери, как человек, который сам не знает, что хочет делать. Может, если б я не был так пьян, то постучал бы. Вместо этого я вдохнул поглубже воздух, наполненный едким травяным запахом, струившимся из-под двери, и повернул железное кольцо. Дверь беззвучно открылась, и я молча вошел внутрь, насилу сдерживая кашель. Стены покоев были обиты тем же темным деревом, из которого Бьярни сделали ногу. Я разогнал рукою колыхавшийся в воздухе странный дым и наткнулся на лоскут блестящей ткани, свисающий с золотого крюка под беленым потолком. То, что я увидел дальше, впечаталось мне в глаза так крепко, что ни соленой водой не вытравить, ни огнем не выжечь.
Кинетрит лежала на постели, прикрытая лишь крыльями только что убитого аиста – белые перья были еще в крови. Казалось, она спит или даже умерла, зато Асгот был очень даже жив. Он стоял на коленях у изножья кровати и, когда я вошел, обернулся так резко, что кости в его космах клацнули. Глаза годи свирепо сверкнули. Но он не знал, что такое настоящая ярость.
Не дожидаясь, когда он встанет на ноги, я нанес удар, который отбросил его до самой стены. Жрец издал пронзительный звериный вопль, а я врезал кулаком ему в живот, отчего он обмяк, словно ветошь. И тут рядом раздалось глухое, леденящее душу рычание. Сзади ко мне подкрадывался Сколл – шерсть дыбом, глаза горят ненавистью. Мгновение – и волк набросился на меня. Меч я выхватить не успел, но выставил перед собой руку – зверь сомкнул на ней челюсти и повис всей тяжестью, повалив меня на пол. Со всей силы я ударил плечом ему в брюхо, он заскулил и разжал челюсти, однако тут же вывернулся, вновь вцепился зубами в руку и принялся остервенело мотать головой из стороны в сторону. С трудом приподнявшись на колени, я стал молотить его кулаком по голове, но из-за тряски чаще попадал по воздуху. Волчья пасть сжималась все сильнее, руку жгло, я закричал от ужасной боли. В комнате был кто-то еще, кроме злобно гогочущего Асгота и бесчувственной Кинетрит, но я почти ничего не видел и не слышал от ужаса и боли – весь мир сузился до горящих злобой желтых глаз и мощных челюстей.
Я бил волка в морду головой, почти теряя сознание, – череп у зверя был твердым, как камень. Сколл мотал меня из стороны в сторону, и я думал, что мне пришел конец. Не желая погибать на коленях, я заревел и что есть силы вдавил палец в желтый глаз, пока там что-то не прорвалось. Зверь зарычал от боли, а я давил все дальше, уже двумя пальцами, потом выдернул окровавленную руку и, нащупав рукоять ножа, выхватил его из ножен. Я вонзал клинок в брюхо волку снова и снова, рука моя была по локоть в крови.
Зверь разжал челюсти и замертво рухнул на пол. Я вскочил на ноги и повернулся туда, где стоял Асгот. Он тоже держал в руке нож, тот самый, который столько лет упивался людской и звериной кровью. Меня он не получит.
– Я твой годи, – прошипел жрец, – тронь меня, и ты обречен, дурень.
– Главное, что тебя убью, – ответил я, чувствуя, как кровь пропитывает рубаху под рукавом.
И тут сквозь дым я увидел отца Эгфрита. Он висел на стене с распростертыми в стороны руками, как пригвожденный бог, которого я столько раз видел на картинах, только вместо гвоздей из рук у него торчали тонкие ножи. Ноги его были подогнуты и повернуты в сторону, а под ними стояла скамеечка для ног с лежащей на ней окровавленной подушкой, слишком мягкой, чтобы в нее можно было упереться и освободиться. Лицо его было в крови, а глаза смотрели прямо на нас. Я не мог понять, как Асготу удалось проделать такое с монахом в одиночку. Годи был опасен, как огонь в сухом лесу, и я какое-то мгновение колебался. Потом бросился на него, но он с удивительным для старика проворством отскочил в сторону, полоснув меня ножом по руке. Я нацелился ему в лицо, однако мой нож снова рассек пустоту, а его, сверкнув в воздухе, резанул меня по запястью. С безумной ухмылкой и с пеной у рта годи ринулся на меня, остервенело размахивая ножом, но мне удалось перехватить его костлявое запястье. Настала моя очередь ухмыляться – я был молод, силен и полон ненависти. Он злобно зыркал на меня, а я лишь сильнее сжимал его запястье, пока он не выпустил нож. Потом я подтащил жреца к себе и ударил ему подбородком в лицо. Громко хрустнули кости, из сломанного носа потекла, пузырясь, старая кровь. Я вспорол ему ножом живот, и изо рта годи пахнуло зловонием. Еще от него пахло Кинетрит, и за это мне хотелось содрать с него кожу. Но я выдернул нож и, схватившись за жидкие волосы с вплетенными костями, дернул голову годи назад, чтоб он смотрел мне прямо в глаза. Его кровь капала на мои сапоги и на каменный пол.
– Ты покойник, Асгот, – процедил я. – Я помочусь тебе в глаза и насру на твое сердце.
– Ты проклят, юноша, – прошипел он сквозь кровавую пену на губах.
Лицо серело, он дрожал от холода – жизнь его покидала.
– Я – твоя смерть, старик, – произнес я и отшвырнул его обратно к стене.
Асгот сполз вниз, зажав ужасную рану в животе, и, казалось, сидел так целую вечность, потом протянул ко мне окровавленную руку с длинными ногтями, и сперва я подумал, что он творит какое-то проклятие, но потом понял – ему нужен мой нож, безоружный он не войдет в чертоги Одина, и мысль об этом страшила годи больше смерти.
Я ехидно оскалился, и он еле заметно содрогнулся. Потом веки его тяжело опустились.
Я оглянулся на Кинетрит, она слабо пошевелилась – действие зелий начало проходить, – потом на Эгфрита, лицо которого исказила мука. Подошел к годи и наклонился, поморщившись от ударившей в лицо вони.
– Вот, возьми, – сказал я, вкладывая ему в ладонь рукоять ножа и сжимая вокруг нее холодные пальцы.
Он улыбнулся, а может, мне почудилось.
– Жди меня в чертогах Всеотца, годи, – сказал я. – Я с тобой еще не закончил.
Потом я подобрал жертвенный нож и всадил его Асготу в горло. Он испустил последний вздох, а нож так и остался торчать в пузырящейся кровью ране.
Меня мутило от запаха дыма и от ран – не столько в растерзанной волком правой руке, сколько в левой, по которой меня полоснул Асгот. В ней виднелась кость, и я выругался, проклиная слишком острый нож годи. От ран я всегда оправлялся быстро благодаря богине-целительнице Эйр. Однако, похоже, в этот раз все могло закончиться гораздо хуже.
Отец Эгфрит был еще жив. Я оторвал лоскут от плаща и, скомкав, запихал ему в рот, чтоб он его прикусил. Монах покосился на меня полными боли глазами и спустя несколько мгновений кивнул, давая знать, что готов. Но как я ни пытался, мне не удавалось поднять правую руку – волк, который валялся теперь в луже собственной мочи и крови, раздробил мне кость. Кое-как я поднял левую – от боли темнело в глазах – и уже схватился за нож в правой руке Эгфрита, когда рядом со мной в пелене едкого дыма возникла нагая Кинетрит. Даже не взглянув на меня, она обеими руками ухватилась за нож и вытащила его из руки Эгфрита.
– Спасибо, дитя мое, – еле слышно выдохнул монах.
Вместе с Кинетрит мы вытащили оставшиеся ножи, и Эгфрит, жалобно охнув, осел мне на плечо.
Кинетрит глядела на обмякшего в углу Асгота, все еще сжимавшего в руке мой нож. «Все-таки явятся за ним девы Одина», – подумал я, нахмурившись.
– Я рад, что убил его, – бросил я Кинетрит.
В ответ она лишь посмотрела на меня стылым, холодным взглядом, оставшись стоять недвижно; кожа ее белела, будто мрамор, а грудь над выпирающими ребрами обрамляли потеки аистовой крови. Я повернулся и пошел прочь, унося с собой Эгфрита.
По дороге мне попался тот же грек, который провел меня к покоям Кинетрит. Увидев отца Эгфрита, он замахал руками, заохал и повел меня в комнату, приказывая другому слуге что-то срочно принести. Греки знали, что Эгфрит – слуга Белого Христа и ученый человек, хоть он и выглядел как мы, только тощее. Комнату наводнили нахмуренные гладкобородые лекари. Они щупали Эгфрита, качали головами, почти не обращая на меня внимания. Я сидел, истекая кровью, на пухлом диване с резными ножками, а комната с людьми таяла, будто во сне.
Очнулся я на ложе, застеленном хрустящими простынями. Бриз, задувающий в маленькое окошко над головой, приносил запах моря. На простынях виднелись пятна крови. Я мрачно усмехнулся, представив, что подумает коротышка грек. Желудок скрутило, я едва успел приподняться, как меня вырвало в подставленную кем-то кадку, да так сильно, что я думал – челюсть сломается.
– Давай-давай, юноша, выливай все.
Краем глаза я увидел улыбающегося Эгфрита.
– Одному богу известно, что за снадобье тебе дали, но, похоже, помогло.
– Вкус такой, будто яйца дохлого пса съел, – скривился я и вытер рот простынями, отчего монах поморщился.
Мы были в маленькой, просто обставленной комнате, где-то в верхних покоях Буколеона. Из окошка виднелся порт. Моя одежда, уже чистая, висела на стуле в изножье кровати.
– Главное, ты жив, – произнес монах.
Я принюхался. Должно быть, Эгфрит заметил страх в моих глазах, потому что сказал:
– Нет, ничего не загноилось. Это почти чудо, я и не ожидал, что греки – такие искусные врачеватели. Раны чистые, насколько я видел.
Я кивнул, чувствуя, как над бровью собираются капельки пота.
– А твои?
Эгфрит вытянул руки с перевязанными ладонями. Лишь на левой краснело пятнышко крови.
– Спасибо Господу, со мной все хорошо, – ответил он, – только грести пока не просите.
– Выглядишь не лучше кошачьей задницы, – сообщил я ему, на что монах осторожно коснулся своего лица, по которому шли покрытые коркой царапины, – от ногтей Асгота, судя по всему.
– С лица воду не пить, Ворон, – сказал он сначала укоризненно, а потом его кунья мордочка хитро скривилась. – С твоего, кстати, тоже не больно-то напьешься.
Тут Эгфрит нахмурился, потому что я отвел рукой кадку, которую он держал передо мной, – ни от чего так не тянет блевать, как от запаха блевотины.
– Мог бы прийти и раньше, – сказал он. – Мне пришлось смотреть, как этот дьявол-язычник творит свой гнусный обряд над Кинетрит. Несчастная, заблудшая душа… – Он покачал головой и, глядя на свои перевязанные руки, произнес: – От этого стало еще больнее, чем от ножей. – В его голосе слышалась такая горечь, что я не сомневался – так оно и было.
– Я бы вообще не пришел, если б не был пьян, как крыса, попавшая в бочку с медом, да вдобавок не проиграл бы Пенде спор, кто пройдет по копью, не пошатнувшись, – проворчал я, – и гляди, что из этого вышло.
Подняв лохматую бровь, монах начал говорить о том, что деяния Господни непостижимы, но я его прервал, спросив, что говорят в братстве. Я убил нашего годи. От этой мысли мое измученное рвотой нутро сжалось.
Эгфрит нахмурился.
– Эта весть их как громом поразила. Многие не верили, пока собственными глазами не убедились, но даже глядя на него мертвого, ждали, что он вот-вот встанет. – Монах ухмыльнулся. – Сожгли на погребальном костре, как героя, два дня тому назад.
– Это старого-то вонючего пса! – возмутился я, и меня чуть снова не стошнило.
Эгфрит придвинулся ко мне ближе и тихо произнес:
– Ты в опасности, Ворон. Сначала тебе собирались ноги-руки оторвать, довершить то, что волк начал. – Он покачал головой. – Боже, они так вспыльчивы! Вы, скандинавы, идете на поводу своих низменных чувств.
– Что же их остановило? – спросил я.
– Не что, а кто. Флоки Черный, – ответил Эгфрит, удивляясь не меньше меня.
– А Сигурд? – пробормотал я. – Он что думает?
– Кто знает? Однако мне показалось, что он согласен с большинством. Для них убийство годи – чернейшее дело. Пошли разговоры о проклятиях, колдовстве и других языческих бреднях. – Монах поглядел на меня, и на мгновение в его глазах мелькнул тот же ужас, что и тогда на стене. – Я не должен так говорить, но все равно скажу: я рад, что ты его убил. – Тут он перекрестился. – Асгот был Сатаной в человеческом обличье.
– Твое мнение ничего не значит, монах, – сказал я. – Для тех, кто собирается оторвать мне руки и ноги.
Я пролежал в постели еще три дня. Лекари кормили меня, меняли повязки, вливали мне в глотку снадобья. Я не возражал, ибо не торопился встретиться с товарищами. Я убил годи, и никто не знал, что теперь будет. Годи говорил с асами от имени всего братства. Как теперь узнавать, что уготовил нам Один, Тор или Ньёрд? Мы будем как корабль без рулевого, что несется неведомо куда по воле ветра и волн. Кто разгадает узор наших судеб?
Однако сделанного не воротишь и рано или поздно мне придется предстать перед побратимами. И перед ярлом.
Глава 27
За мной приковылял на деревянной ноге Бьярни с лицом напряженным, как парус на ветру.
– Сигурд созывает тинг, – объявил он, неловко почесывая бороду.
– Когда? – спросил я.
Во рту резко пересохло, и я потянулся к столу за вином, чувствуя, как в душе поднимается ужас, и надеясь, что Бьярни этого не заметит.
– Вечером, – сказал он и пожал плечами. – Недовольства много.
– Недовольства чем? – спросил я, отлично зная ответ.
Бьярни поднял брови, будто удивляясь, что я еще спрашиваю.
– Асгот жил уже тогда, когда на древо Иггдрасиль еще можно было помочиться, – сказал он. – Старый козлиный хрен бороду заплетал, когда Тора еще пороли, чтоб девок не обижал. – Бьярни покачал головой. – Он был нашим годи, Ворон.
– Старым куском дерьма он был, – сказал я, глядя на кишащий кораблями порт за окном. Между нами стеной встало молчание.
– Как? – спросил наконец Бьярни, кивая на мою правую руку в перевязи.
– Кость перебита, – ответил я, качнув плечом – ниже рука совсем не шевелилась. – Греки говорят, срастется. – Я слабо улыбнулся. – Аппетит у того волка был, что у Свейна.
Не стоило так говорить после стольких смертей, к которой теперь прибавилась еще и Асготова. Бьярни лишь горько усмехнулся. Нынешнее братство по сравнению с прежним было что жидкая похлебка по сравнению с густой кашей.
Дверь скрипнула, и вошел старый грек, которого приставили ходить за мной. При виде Бьярни лицо его недовольно сморщилось и стало похоже на кусок древней кожи. У него была длинная седая борода, из которой не выбилось ни волоска, когда он, не обращая внимания на Бьярни, подошел проверить перевязь на моем плече.
– Вечером, – сказал скандинав. – У кораблей.
Я кивнул, а Бьярни повернулся к двери, переставив деревянную ногу руками – еще не привык управляться с обрубком.
– Ты не сможешь прятаться здесь вечно, – сказал он, оглядев комнатушку.
Он был прав, но я подождал, пока он дойдет до двери, и только тогда окликнул его по имени.
Бьярни остановился, не обернувшись.
– Твое-то плечо как? – спросил я.
Когда-то давным-давно я всадил ему в плечо стрелу из охотничьего лука. Я жил тогда в Эбботсенде, а он был моим врагом. Потом стал другом, а кто он мне теперь, я не знал.
– Ноет в сырость, – ответил Бьярни. – Раны напоминают морскому разбойнику о местах, в которых он побывал, а еще они – перчинка саги.
Лица его я не видел, но знал, что он улыбается.
– Когда-нибудь и ты будешь рассказывать старикам и юнцам о том, как тебя проглотил и выплюнул волк-великан.
С этими словами Бьярни вышел за дверь, а я остался со старым греком, который досадливо поцокал языком, увидев, что я не съел ни одного из кислющих плодов в вазе у постели.
Одним камнем на душе стало легче – Бьярни остался моим другом.
Отрадно было снова ощущать запах «Змея», запах выдержанного дерева, смолы, каменного балласта в трюме и резкий дух огромного паруса из шерстяной ткани, сложенного на палубе в ожидании будущих странствий. Эти запахи успокаивали, но не радовали – ведь я пришел сюда, чтобы узнать свою судьбу. Казалось, у кораблей собралось все братство, только Кинетрит не было. Пришли все, кто проводил дни в Миклагарде, словно пчелы на огромном медоносном лугу. Они стояли и ждали, глядя кто на порт, кто на солнце, скрывающееся за куполами и белокаменными домами на холмах. До боли стиснув зубы, я вошел в толпу, и тут же все взгляды обратились ко мне, а журчащий ручеек разговора стал полноводной рекой.
Передо мной будто бы встала стена из щитов, скъялдборг, частью которого я и сам недавно был: суровые, словно высеченные из камня, лица, сжатые до белых костяшек кулаки. «Ничего хорошего это не предвещает», – подумал я, оглядываясь на Эгфрита. Монах кивнул в знак поддержки. «Вот уж дожил, – была следующая моя мысль, – радуюсь тому, что на моей стороне монах-проныра, который служит Белому Христу».
– Я созвал вас, потому что вы имеете право сами судить, что к чему, – объявил Сигурд.
Хотя бы все взгляды теперь обратились к нему.
– Ворон нарушил клятву.
Эти слова обрушились на меня такой тяжестью, что я едва мог дышать, однако голову не опустил, а обвел всех взглядом, будто спрашивая, кто осмелится меня осуждать.
– Он убил нашего побратима, – сказал Сигурд и подождал, пока слова эти впитаются в умы, как пролитая кровь – в землю.
В голове у меня крутились слова клятвы, принесенной нами во Франкии.
И коли нарушу я эту клятву, то предам ярла и братьев и стану гноеточивым ничтожеством, и пусть по велению Всеотца глаза мои заживо выедают черви.
– Клятвопреступник, – прорычал кто-то.
– Да парень совсем спятил. Самого годи убить! – возмутился датчанин по имени Скап.
Слова так и рвались из меня, но я сдержал их, крепко сжав зубы. Что такого я мог сказать, от чего всем стало бы легче? Что ж мне теперь – умолять, чтобы поняли, почему я убил Асгота? Да если б мне представился выбор, я бы снова сделал то же самое.
– Асгот еще при отце моем был, когда тот острова Зеландию и Лолланн грабил, и до этого, когда жег бражные залы в Борре близ Осеберга [52] и сражался за короля Хьерлейва Хьорссона.
Раздались смешки – Хьорссон был больше известен прелюбодеяниями, нежели тем, что много врагов победил да серебра награбил.
– Не буду говорить, что любил Асгота, – продолжал Сигурд, – мало чести в том, чтобы жертвам кровь пускать. Жажда крови его ослепляла.
Многие при этом закивали, особенно те, кто был в братстве с самого начала: Бьярни, Оск и Гуннар.
– Но, – Сигурд поднял палец с перстнем, – годи ближе к асам, чем прочие смертные. Убийство такого человека – дело вдвойне черное.
– Что, если Ворон на всех нас проклятие навлек, а не только на себя? – спросил Остен, стараясь не смотреть на мой глаз.
Мне был понятен его страх; как знать, может, мы и вправду теперь прокляты.
– Смерть годи должна быть отомщена кровью, – сказал датчанин Арнгрим.
Он был у нас за скальда, но эти его слова совсем не походили на песнь, и впивались они в душу, словно корабельные гвозди.
Оставшиеся в живых христиане Пенда, Гифа и Виглаф стояли поодаль, пытаясь понять, к чему склоняется тинг, ибо некому было перелагать слова на английский.
– Испытать его надобно.
Все обернулись к Флоки, заплетавшему свои черные волосы в толстую косу с левой стороны от лица, как у вендов в Риме.
– Один благоволит Ворону, – сказал он просто. – Дурнем надо быть, чтоб этого не видеть.
– Вон, даже с волком расправился! – поддержал его Бьярни.
Я-то знал, что мне просто повезло: из дикого зверя, которого Кинетрит так долго приручала, Сколл превратился в жалкий мешок с костями. Хоть скандинавы и называли себя морскими волками, настоящим волкам море, похоже, было совсем не по нраву.
– Вот и давайте его испытаем, – снова предложил Флоки Черный. – Если асы потребуют заплатить за смерть Асгота кровью, так тому и быть. А если нет – будет прощен.
Со всех сторон послышались возгласы одобрения, и хотя, судя по всему, мне не собирались выпустить кишки за убийство годи прямо сейчас, всем было интересно узнать, захотят ли боги отмщения. «Лучше его одного, – думали они, – чем навлечь проклятие на всех». И винить их в этом было нельзя.
На следующий день меня отвели на борт «Коня бурунов». Хорошо еще, ветер дул с юга, а значит, мне не придется грести навстречу своей судьбе – это было бы все равно что получить плевок в глаз.
Я слышал об испытаниях, когда приговоренного заставляли пройти по раскаленному железу или пронести его в руках девять шагов, а потом, глядя на то, как заживают раны, решали, виновен он или нет. Христиане тоже часто устраивали такое – считалось, что невиновного бог пощадит. Однако испытание, выбранное для меня на тинге, вселяло ужас.
Мы высадились на маленьком острове к северу от Элеи, и там, под корявыми оливами, Сигурд с Улафом самолично вырыли яму в сухой, прожженной солнцем земле. Большую, чтобы я наверняка поместился в нее стоя. Флоки, Рольф и остальные стояли поодаль с угрюмыми лицами и смотрели на меня, как сова с дерева – на мышь в траве.
Я говорил себе, что приму любое испытание с высоко поднятой головой и прямой, как копье, спиной, но, когда дошло до дела, стал отчаянно сопротивляться, и даже «однорукий» умудрился опрокинуть Улафа наземь, а Бирньольфу выбить два гнилых зуба, за что поплатился рассеченной губой. Браги Яйцо и Скап схватили меня с двух сторон, а остальные помогли им запихать меня в яму. Они принялись закидывать ее землей, а я в ужасе и ярости осыпал их проклятиями, давясь пылью и грязью.
– Мы вернемся через пять дней, Ворон, – торжественно объявил Сигурд, пока Бирньольф, бормоча ругательства окровавленным ртом, с видимым удовольствием утаптывал землю вокруг моей головы.
Я едва мог дышать – земля сдавила грудь. Мой подбородок всего на палец возвышался над раскаленным песком, а руки, одна из которых была сломана, остались закопанными по бокам где-то глубоко, и проку мне от них было что быку от вымени.
– Вот чем ты отплатил мне за то, что я скормил немало твоих врагов воронам, – бросал я гневные слова Сигурду, с трудом набирая в грудь воздух. – С псами и то лучше обращаются! Все вы сукины дети! Погодите, встретимся еще после смерти, конодралы гноеточивые!
– Я не вправе обречь на погибель все братство ради одного воина, – сказал ярл, глядя на солнце, которое начинало клониться к западу. – Даже ради тебя, Ворон, хоть ты мне и как сын. – Он грустно покачал головой. – Если боги с нами… если видят нас в этих далеких землях, они решат твою судьбу.
Улаф теребил свою бороду, похожую на птичье гнездо, и вытирал загорелую щеку, щурясь от южного солнца. У меня и у самого стояли в глазах слезы от бессилия, в то время как те, кто был моими товарищами, тихо переговаривались, собираясь уйти и оставить меня одного на пустынном острове под палящим солнцем.
– Дядя! – завопил я, чувствуя солоноватый привкус пота на губах. – Не уходите! Дядя! Черви вы гнусные!
Не оглянувшись, они исчезли за деревьями, а я бессильно закрыл глаза – яркое солнце даже сквозь веки просвечивало красными нитями.
Я остался один перед лицом судьбы, которую избрали для меня злорадные и своенравные боги. Может, они и не хотят меня убивать – боги любят истязать людей, а я молод, и в узор моей судьбы еще можно вплести сотни мук. Но как тут выжить? Пять дней и четыре ночи на солнцепеке, без глотка воды, да еще неизвестно, какое зверье рыщет тут в темноте. Ворон выклюет мне глаза, а я ничего не смогу сделать.
Ярость моя таяла, уступая место ледяному страху. Пусть бы я лучше сгнил от ран и Пенда перерезал бы мне глотку, чем быть заживо обглоданным червями и медленно умереть от жажды. От страху я обмочился, но мне было все равно.
Я был обречен.
Первыми явились черноголовые чайки. Они шумно кружили у меня над головой, набираясь смелости. Потом одна наконец села на песок, подобралась поближе и остановилась, жадно и недоверчиво косясь на меня черным глазом-бусиной с красным ободком. Ее подруги по-прежнему носились надо мною и по-чаячьи хохотали, не скрывая злобной радости. Я заорал на них, и птицы, испуганно крича, устремились в лиловую темноту сумерек, а я выругался – ночью явится другая живность, которую так легко не спугнешь.
Сначала я пытался шевелиться, надеясь отвоевать у толщи земли хоть немного пространства для движений. Однако шевелить получалось только пальцами ног, а от этого руки и ноги только сильнее ныли. Земля сдавила грудь, дышать было больно, я то засыпал, то просыпался. Однажды я проснулся так резко, будто меня пырнули ножом, и какое-то время вспоминал, где я и что случилось.
На остров опустилась ночь. Легкий бриз колыхал траву, в которой стрекотали насекомые, на берег с длинными вздохами набегал прибой. Какая-то букашка ползла мне по лицу; я пытался ее сдуть, но длинноногая тварь каждый раз взбиралась обратно, так что в конце концов я решил про нее забыть, зная, что это самая малая из бед, что меня ожидают.
Я прислушивался к каждому звуку: не хрустнет ли ветка в оливковой роще, не раздастся ли шорох в зарослях утесника. Однако не звуки подсказали мне, что я уже не один. Меня будто что-то кольнуло изнутри или обдало холодным ветром. Я затаил дыхание, отчаянно пытаясь различить среди ночных шорохов, где прячется неведомое существо. Потом сердце больно подпрыгнуло в груди – кто-то приближался сзади. Я отчаянно дернулся всем телом, надеясь, что произойдет чудо и мне удастся вырваться из могилы. Тщетно. Я сморгнул пот с ресниц и стал ждать. Потом уловил запах. Волк. Кто-кто, а я бы никогда не спутал этот резкий запах ни с каким другим. Я сжал веки и затаил дыхание, ожидая, что вот-вот волчьи зубы вонзятся мне в лицо, прогрызая плоть до костей. Меня съедят заживо. Вот как решили оборвать нить моей судьбы злобные псицы-норны…
Однако боли, к которой я уже приготовился, так и не последовало. Я приоткрыл глаза. Сверкнувшие в темноте зубы были звериные, а вот глаза – нет. Даже в тусклом свете звезд я разглядел, что глаза зеленые. И красивые.
– Кинетрит, – промолвил я.
Голос мой прозвучал хрипло, будто скрежетнул меч в ножнах. Она сидела на корточках и, склонив голову набок, оторопело глядела на меня – прежде ей не доводилось видеть человека, по шею закопанного в землю. Хотя это мне впору было оторопеть – ее плечи и голову прикрывала волчья шкура с оскаленной пастью, серебристая шерсть на холке шевелилась от ветра. Сколл – или, вернее, то, что от него осталось. Вид его, даже мертвого, был мне ненавистен.
В руке Кинетрит держала нож Асгота, и я горько усмехнулся при виде кровожадного клинка – вот ее месть за годи.
– Лучше умереть от ножа, чем быть заклеванным до смерти чайками, – сказал я, повторяя оскал Сколловой морды.
– Я не убивать тебя пришла, Ворон, – сказала Кинетрит, слегка улыбнувшись. – А помочь выжить. – Она поджала губы. – Если так угодно богам.
– Конечно, угодно, – ухмыльнулся я. – Помоги мне выбраться из этой чертовой ямы.
Кинетрит покачала головой.
– Пока нельзя, – сказала она, – но я принесла тебе еду и питье и снова приду.
Страх хлынул в душу, как вода в пробоину.
– Откопай меня, Кинетрит!
Она снова покачала головой.
– Как ты сюда добралась? – спросил я.
Вокруг никого не было видно, хотя в темноте все равно не разглядеть.
– Рыбак один привез. Там, за рощей ждет. Сигурд ему заплатил.
– Сигурд?
Мысли сновали у меня в голове, как угри в бочке.
– Я ненадолго, – прошипела она, – а то остальные что-нибудь заподозрят.
– К черту остальных! – заорал я. – Эти сукины сыны закопали меня и оставили тут гнить заживо!
– Послушай, Ворон, – сказала она так холодно, что я тут же умолк. – Сигурд послал меня сюда, чтобы тебе помочь. Ему пришлось так поступить с тобой. – Она указала клинком на притоптанную землю вокруг моей головы. – Ради братства. Ты же годи убил.
– Помню, ты раньше в Белого Христа верила, – не сдержался я.
Она не обратила внимания на мои слова.
– Твой ярл попросил меня помочь тебе выжить. Улаф тоже знает и, по-моему, кто-то еще.
– Флоки Черный?
Она кивнула, втыкая Асготов нож в землю у моего рта. Вырыв небольшую плоскую ямку, сняла с плеча бурдюк, положила его у моего рта и велела:
– Пей.
Я обхватил сухими губами горлышко и принялся пить холодную воду.
– Вот и хорошо, – похвалила Кинетрит. – А теперь ешь.