Таинственная река Лихэйн Деннис
— Да ты просто примерный мальчик, — улыбнулся Уити. — Ну, а как насчет твоего дружка Бобби? Как нам с ним повидаться?
Роуман изобразил на лице широкую улыбку, что явно стоило ему больших усилий.
— Вы получите величайшее удовольствие от этой встречи.
— И какое именно, Роуман?
— Если вы хотите повесить на Бобби смерть Катрин Маркус, а мне кажется, что именно это вы и намереваетесь сделать, то вы наверняка получите величайшее удовольствие от встречи с ним.
Роуман метнул хищный взгляд в сторону Шона, и Шон сразу же почувствовал то же самое волнение, которое охватило его, когда Ив Пиджен пыталась объяснить, кто такие Роуман и Бобби.
— Бобби, Бобби, Бобби, — с глубоким вздохом произнес Роуман и, подмигнув своей подружке, повернул голову в сторону Шона и Уити. — В субботу ночью Бобби остановили за вождение автомобиля под кайфом. — Роуман, сделав еще глоток из чашки, отставил ее в сторону. — И весь уик-энд, сержант, он провел в камере. — Роуман поднял руку и выставил указательный палец сначала на Уити, потом на Шона. — Как же так, ребята, ведь эти вещи надо сперва проверять, верно?
К тому моменту, когда детективы сообщили по рации, что Брендан Харрис и его мать появились в своей квартире, Шон чувствовал во всем теле бесконечную усталость, вызванную событиями этого дня. Они с Уити добрались до Харрисов в одиннадцать часов и вместе с Бренданом и его матерью Эстер обосновались для беседы на кухне. Первое, о чем подумал Шон, что таких кухонь, слава Богу, больше уже не строят. Она напомнила ему какой-то старый телефильм — возможно «Молодоженов» — такая кухня может понравиться, если смотришь ее по черно-белому телевизору с тринадцатидюймовым кинескопом, сидя в уютном доме. Сама квартира напоминала купе железнодорожного вагона; проем входной двери размещался как раз по центру, поэтому прямо с лестницы вы попадали в гостиную. Направо от гостиной была крошечная столовая, которая одновременно служила Эстер Харрис и спальней; щетки, расчески, различные пудры и присыпки валялись на полках вперемешку с продуктами. Позади была спальня Брендана, в которой он спал вместе со своим младшим братом Реймондом.
Налево от гостиной был коротенький коридорчик, правую половину которого занимала крохотная ванная комната. Коридорчик упирался в кухню, окно которой выходило на стену, поэтому солнечный свет проникал туда лишь на закате, да и то не больше чем на три четверти часа. Стены кухни, изначально окрашенные в зеленый цвет, были теперь блекло-желтыми от жирной копоти. Шон, Уити, Брендан и Эстер сели за небольшой столик, к тому же неустойчивый, поскольку винты, крепящие ножки к столешнице, были утрачены. Стол был застелен желто-зеленой бумажной скатертью, которая по углам завивалась, а в центре была продырявлена и разлохмачена.
Внешний вид Эстер как нельзя более кстати подходил этой замызганной кухне. Она была маленького роста, вся какая-то сморщенная, хотя на вид ей было лет сорок, максимум сорок пять. От нее пахло дешевым мылом и сигаретным дымом; волосы были выкрашены в какой-то зловещий голубой цвет под стать крупным, выпуклым голубым венам на руках и предплечьях. На ней была трикотажная рубашка, надетая навыпуск поверх джинсов, и растоптанные мягкие шлепанцы. Она курила сигарету за сигаретой, наблюдая за тем, как Шон и Уити беседуют с ее сыном; при этом на ее лице ясно читалась мысль, что хоть она и не представляет для полицейских никакого интереса, но ей просто больше некуда деться.
— Когда ты в последний раз видел Кейти Маркус? — спросил Уити Брендана.
— Ее убил Бобби, ведь это Бобби? — вместо ответа пролепетал Брендан.
— Бобби О'Доннелл? — поднят бровь, переспросил Уити.
— Да. — Брендан навалился на стол. Он, казалось, все еще был в шоковом состоянии. Его голос звучал монотонно, но внезапно он делал резкие вдохи, и правая сторона его лица искажалась гримасой, как будто его укололи чем-то острым в глаз.
— А почему ты так уверен в этом? — спросил Уити.
— Она боялась его. Она раньше встречалась с ним и всегда говорила, что если он узнает про нас, то убьет нас обоих.
Шон снова посмотрел на мать юноши, надеясь увидеть ее реакцию на слова сына, но она по-прежнему курила, шумно выдыхая клубы дыма, постепенно окутывавшие коричневым облаком и стол, и всех за ним сидящих.
— А ты знаешь, похоже, у Бобби алиби, — сказал Уити. — А что ты расскажешь о себе, Брендан?
Лицо Брендана словно окаменело.
— Я не убивал ее, — произнес он нетвердым языком. — Я бы никогда не сделал Кейти ничего плохого. Никогда.
— Итак, повторяю вопрос снова, — объявил Уити, — когда ты в последний раз видел ее?
— В пятницу вечером.
— В какое время?
— Около, наверное, восьми.
— Около, наверное, восьми, Брендан, или в восемь?
— Я не знаю. — Лицо Брендана исказила гримаса тревоги и отчаяния, волны которых Шон, казалось, чувствовал через разделяющий их стол. Брендан сцепил ладони рук и вдавился телом в стул. — Да, в восемь. Мы съели по паре сандвичей в кафе «Хай-Фай», так, а потом… потом ей надо было идти.
Уити быстро записал в блокнот: «„Хай-Фай“, 8 веч. пятн» и спросил:
— Потом ей надо было идти, а куда?
— Не знаю, — ответил Брендан.
Его мать погасила окурок, прижав его к другим окуркам, устилавшим дно пепельницы; один из старых окурков стал тлеть, и дым, тонкой струйкой поднявшись вверх, казалось, весь ушел прямиком в правую ноздрю Шона. Эстер, не теряя ни секунды, закурила новую сигарету, а Шон представил себе, как должны выглядеть ее легкие — узловатые, цвета черного дерева.
— Брендан, сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— И когда ты закончил среднюю школу?
— Он закончил, — подала голос Эстер.
— Я получил аттестат в прошлом году, — сказал Брендан.
— Итак, Брендан, — снова перешел к делу Уити, — ты и понятия не имеешь, куда пошла Кейти вечером в пятницу после того, как вы расстались с нею, выйдя из кафе «Хай-Фай»?
— Нет, — ответил Брендан, и это короткое слово с трудом вырвалось у него из горла, а белки глаз вдруг покраснели. — Она же раньше встречалась с Бобби, и он с ума сходил по ней, а ее отец, не знаю почему, меня невзлюбил, вот нам и приходилось скрывать все, что между нами. Иногда она не говорила мне, куда собирается идти, я предполагал, что она встречалась с Бобби и убеждала его в том, что между ними все кончено. Я не знаю. В тот вечер она сказала, что пойдет домой.
— Джимми Маркус не любит тебя? — спросил Шон. — А почему?
Брендан пожал плечами.
— Понятия не имею. Но он сказал Кейти, что она не должна видеться со мной.
— Что? — подала голос мать. — Этот ворюга считает, что мы не достойны общаться с его семейкой?
— Он не вор, — возразил Брендан.
— Он был вором, — твердым голосом объявила мать. — Ты этого не знаешь, ха… много же тебе дал твой аттестат? Он раньше был вором-домушником, этот гнусный тип. А его гены наверняка перешли к дочери. Хотя она и не была такой уж плохой. Считай, сынок, что тебе повезло.
Шон и Уити недоуменно переглянулись. Более жалкого и ничтожного существа, чем Эстер Харрис, Шону наверняка не доводилось видеть. Злости в ней было больше, чем у дьявола.
Брендан Харрис открыл было рот, собираясь возразить матери, но, не сказав ничего, снова закрыл его.
— У Кейти в сумке была брошюра о Лас-Вегасе, — сказал Уити. — Мы слышали, что она собиралась туда… с Бренданом.
— Мы… — Брендан опустил голову. — Да, мы собирались в Вегас. Мы собирались там пожениться. Сегодня. — Он поднял голову, и Шон увидел, как слезы обильным потоком полились из его красных глаз. Брендан вытер их тыльной стороной ладони, не дав пролиться на стол, и добавил: — Я хочу сказать, так мы запланировали.
— Так ты собирался бросить меня? — взвилась Эстер Харрис. — Смыться, не сказав ни единого слова?
— Ма, я…
— Точно, как твой папаша? Так? Бросить меня одну с твоим младшим братом, не сказав ни слова? И ты, Брендан, собирался так поступить со своей матерью?
— Миссис Харрис, — прервал ее Шон, — позвольте нам заняться делом, которое мы расследуем. У вас с Бренданом будет достаточно времени, чтобы объясниться.
Она посмотрела на Шона взглядом, который он бессчетное число раз подмечал у преступников, отсидевших срок, и у законченных психопатов. Это был взгляд, в котором ясно читалось, что он не заслуживает ее внимания, но если он будет продолжать вешать ей лапшу на уши, то она ответит ему так, что его физиономия надолго украсится синяками.
Она снова посмотрела на сына.
— Хороший подарок ты мне приготовил, а?
— Ма, послушай…
— Что, послушай? Что, послушай? Что плохого я тебе сделала? Ведь я растила тебя, кормила тебя, разве не я купила тебе на Рождество саксофон, на котором ты даже не научился играть? Он до сих пор пылится в чулане, Брендан…
— Ма…
— Нет, пойди и возьми его. Покажи этим мужчинам, как хорошо ты играешь. Иди, бери его.
Уити посмотрел на Шона взглядом полным недоумения — как реагировать на все то, что обрушила на них эта ненормальная.
— Миссис Харрис, — наконец сказал он, — я думаю, в этом нет необходимости.
Она зажгла очередную сигарету, спичка ходуном ходила в ее пальцах, трясущихся от злобы.
— А я-то все время кормила его, — запричитала она, — одевала его. Растила его.
— Да, мэм, — сказал Уити.
В этот самый момент входная дверь распахнулась, и в квартиру вошли два мальчика со скейтбордами в руках. Обоим было лет по двенадцать, от силы — тринадцать; один из них как две капли воды был похож на Брендана — у него был такой же добрый взгляд и черные волосы, но во взгляде было что-то и от матери — его глаза, ни на чем не останавливаясь, торопливо перескакивали с предмета на предмет.
— Привет, — сказал второй мальчик, входя в кухню. Подобно брату Брендана, он выглядел маленьким для своих лет; к тому же судьба наградила его отталкивающей внешностью — лицо было длинным и в то же время каким-то запавшим — старческая физиономия на теле ребенка; его глаза недоверчиво взирали на мир из-под белесых, свисающих прядями волос.
Брендан Харрис приветственно поднял руку.
— Привет, Джонни. Это сержант Пауэрс и инспектор Девайн, это мой брат Рей и его друг Джонни О'Шиа.
— Привет, мальчики, — поздоровался Уити.
— Привет, Джонни, — сказал Шон.
Рей кивнул им.
— Он не говорит, — пояснила мать. — Его папаша не замолкал ни на минуту, а вот сын не говорит. Да, черт возьми, до чего же все-таки странная эта жизнь.
Рей, глядя на Брендана, показал ему что-то руками и пальцами, на что Брендан ответил:
— Да, они здесь по поводу Кейти.
— Мы хотели покататься по парку, — сказал Джонни О'Шиа, — но туда не пускают.
— Парк откроют завтра, — успокоил ребят Уити.
— Завтра вроде будет дождь, — сказал мальчик, сделав такое лицо, как будто они были виноваты в том, что он не мог покататься на своей доске в одиннадцать часов вечера, когда школьникам давно пора уходить с улицы; Шона всегда удивляли родители, которые позволяли своим детям так наплевательски относиться к столь важным вещам.
Уити снова внимательно посмотрел на Брендана.
— Как по-твоему, у нее были враги? Кто-нибудь, кроме Бобби О'Доннелла, с кем у нее могли быть неприязненные отношения?
Брендан покачал головой.
— Нет, сэр, она была прекрасной. Она была просто прекрасным, да, прекрасным человеком. Все ее любили. Я не знаю, что еще сказать вам.
— А мы можем сейчас уйти отсюда? — спросил мальчишка О'Шиа.
Уити посмотрел на него, удивленно приподняв бровь:
— А вас что, кто-нибудь здесь держит?
Джонни О'Шиа и Рей Харрис вышли из кухни.
Было слышно, как они с грохотом бросили свои скейтборды на пол в гостиной, а затем снова пошли в комнату Рея и Брендана, сопровождая свое перемещение по квартире шумом, обычным для мальчишек их возраста.
Уити вновь обратился к Брендану:
— Где ты был между половиной второго и тремя часами ночи?
— Спал.
Уити посмотрел на мать.
— Вы можете это подтвердить?
Она пожала плечами.
— Как я могу подтвердить, что он не смылся из комнаты через окно, спустившись вниз по пожарной лестнице. Я могу подтвердить, что он вошел в свою комнату в десять часов, а потом я увидела его утром, в девять часов.
Уити заерзал на стуле.
— Ладно, Брендан. Мы проверим твои показания на полиграфе. Ты же понимаешь, мы должны это сделать?
— Вы меня арестовываете?
— Нет. Только хотим проверить тебя на полиграфе.
Брендан пожал плечами.
— Раз это надо, пожалуйста.
— И вот тебе моя визитка.
Брендан посмотрел на визитку. Не отводя глаз от листочка, который держал в руках, он вдруг произнес:
— Я так сильно любил ее. Я… у меня никогда уже не будет такого чувства. Я знаю, такое ведь не повторяется, верно?
Он посмотрел на Уити и Шона. Глаза его были сухими, но в них была такая боль, что Шону захотелось поскорее отвернуться.
— Такое повторяется… в большинстве случаев, — сказал Уити.
Около часу ночи они привезли Брендана домой, после того как парень легко выдержал четырехкратную проверку на полиграфе. Затем Уити подвез Шона домой, прощаясь, велел ему поскорее ложиться спать, поскольку завтра они должны быть на ногах рано утром. Шон вошел в свою пустую квартиру, и сразу тишина, царившая в ней, зазвенела в его ушах; он чувствовал, как кровь, загустевшая от кофеина, и тяжесть в желудке после еды на ходу давят на позвоночник. Он открыл холодильник, достал банку пива и, присев к столу, стал пить. Вечерний шум и мелькание городских огней, казалось, бушевали внутри его черепной коробки, невольно порождая мысль, а не слишком ли он стар для подобной работы, если ощущает себя разбитым, сталкиваясь с чьей-то смертью и общаясь с тупоголовыми преступниками, — а потом не может освободиться от чувства, что, делая все это, он словно окунается в грязь, которую невозможно смыть.
Хотя если говорить начистоту, то в последнее время он действительно устал. Устал от людей. Устал от книг и от телевизора, от ночных выпусков новостей и песен, звучащих по радио, точно таких же песен, какие он слушал по радио много лет назад, и они уже тогда ему не нравились. Он устал от своей одежды, устал от своих волос; устал от внешнего вида других людей. Он устал от желания увидеть и узнать что-то, что имеет смысл. Устал от мышиной возни на службе, от необходимости знать, кто с кем и кто на ком — в прямом и в переносном смыслах. Ему наперед известно, что скажет такой-то по такому-то вопросу, а поэтому он чувствовал себя человеком, проводящим целые дни за прослушиванием старых записей о вещах и событиях, которые казались ему устаревшими уже и тогда, когда он слышал их впервые.
Возможно, он просто устал от жизни, от усилий, необходимых, чтобы каждое утро вставать с постели и снова начинать такой же распроклятый однообразный день, только и отличный от вчерашнего, может быть, погодой да едой. Слишком устал от хлопот по поводу одной убитой девушки — а ведь после нее будет еще одна. И еще одна. Устал от необходимости сажать преступников за решетку — даже если ты схлопочешь для них пожизненное заключение — то практически это никому не принесет удовлетворения: тюрьма для преступников что дом родной, хотя именно здесь им и подобает провести их пустые позорные жизни, а мертвые так и останутся мертвыми. И ограбленные, и изнасилованные тоже останутся ограбленными и изнасилованными.
Он задумался, а не перейдет ли эта клиническая депрессия, в которую он сейчас впал, в полное безразличие ко всему, в изнуряющую безнадежность.
Кейти Маркус мертва… да. Это трагедия. Разумом он это понимает, а на уровне чувств — нет. Она для него — это очередное безжизненное тело, очередной разбитый светильник.
А его женитьба, разве нет в ней аналогии с разбитым стеклом? Господи боже мой, ведь он любил ее, но они были настолько сильно не похожи друг на друга, насколько это вообще возможно при сравнении двух человеческих существ.
Лорен всецело была поглощена театром, книгами, фильмами, а Шон никак не мог взять в толк, для чего нужны колонтитулы и что должно быть указано в титрах. Она была говорливой, чувственной, любила подбирать слова и выстраивать их в головокружительные лингвистические структуры, похожие на взмывшие к облакам небоскребы, в которых Шон напрочь переставал ориентироваться уже на уровне третьего этажа.
Впервые он увидел ее на сценических подмостках в колледже в роли отвергнутой девицы в каком-то юношеском фарсе; и никто тогда в зрительном зале ни на секунду не мог поверить, что найдется мужчина, способный отвергнуть женщину, столь заметную, энергичную, с таким огнем, проявляемым во всем — в переживаниях, аппетитах, любопытстве. Даже и тогда они представляли собой странную пару — Шон, спокойный и практичный, всегда сдержанный, кроме тех моментов, когда он бывал с ней; и Лорен, единственное дитя престарелых презирающих условности либералов, которые, когда работали в Корпусе мира, таскали ее за собой по всему свету и привили ей стремление видеть в людях только их достоинства.
Она в полном смысле слова была создана для мира театра. Сперва она была первой актрисой колледжа, затем директором местного камерного театра, в котором выступали приглашенные артистические коллективы, а потом неожиданно стала помощником режиссера большой гастролирующей труппы. Но не гастрольные разъезды явились причиной того, что их брак распался. Странно, черт возьми, но ведь Шон до сих пор не знает, почему все так произошло, хотя догадывается, что причина, скорее всего, в нем — в его молчаливости, в том постепенно нарастающем чувстве высокомерного презрения, которое со временем появляется у каждого копа, — презрения к людям, нескрываемая неспособность поверить в возвышенные мотивы и альтруизм.
Ее друзья, которые прежде так восхищали его, начали казаться несерьезными, инфантильными, прячущимися от реально существующего мира за надуманными теориями и неосуществимыми философиями. Шон, дежуривший по ночам на совсем других «сценических площадках» — из бетона, залитых голубым неоновым светом, — там, где люди насиловали, воровали, убивали всего лишь по причине внутреннего зуда, толкающего их на эти дела, вынужден был, превозмогая себя, томиться на воскресных вечеринках с коктейлями, где обладатели голов, украшенных прическами в виде конских хвостиков (в том числе и его супруга), ночи напролет спорили о мотивах, толкающих людей на грешные дела. Мотивы преступлений становились им ясны моментально и практически всегда сводились к одной и той же формуле — люди глупые. Недалеко ушли от шимпанзе. Вот только с людьми-то дело обстояло значительно хуже — ведь шимпанзе не убивают себе подобных из-за билета моментальной лотереи.
Она укоряла его в том, что он стал неконтактным, упрямым, что мышление его стало упрощенным. А он и не отвечал, поскольку спорить было не о чем. Вопрос был не в том, стал ли он в действительности таким, каким она его теперь видела, а в том, считать ли произошедшие с ним перемены к лучшему или к худшему.
И все-таки они любили друг друга. Любили по-своему и пытались сохранить любовь — Шон тем, что вылезал из своей скорлупы, а Лорен тем, что пыталась влезть в нее. И что бы ни происходило между ними, эта необъяснимая с точки зрения науки сила притягивала их друг к другу. Притягивала всегда.
Однако ему следовало обратить внимание на все более явные признаки того, что на горизонте Лорен маячит любовное приключение. Возможно, его беспокоило не само любовное приключение, а последовавшая за ней беременность.
Черт знает что! Жена давным-давно ушла из дома, а он сидит на кухонном полу, обхватив руками затылок, и бог знает в который раз за этот год пытается уяснить для себя причину, из-за которой рухнул их брак. Но всплывают только какие-то малозначимые детали или даже их обломки, застрявшие в глубинах его сознания.
Когда зазвонил телефон, он каким-то шестым чувством — еще не встав с пола и не сняв трубку — понял, что это она.
— Шон слушает.
Он слышал на другом конце провода приглушенное гудение двигателя тракторного тягача, работавшего на холостом ходу, и мягкий шелест шин автомобилей, проносящихся по автостраде. Он легко мог представить себе место, откуда звонили, — место отдыха на автостраде; впереди бензозаправочная станция, блок телефонов-автоматов между рекламным портретом Роя Роджерса и Макдоналдсом. Лорен стоит там, держа трубку у уха.
— Лорен, — произнес Шон. — Я знаю, это ты.
Кто-то прошел мимо телефона, позвякивая ключами.
— Лорен, ну скажи же хоть что-нибудь.
Двигатель тракторного тягача переключили на первую скорость, и звук его работы изменился.
— Как она? — спросил Шон. Он чуть не сказал; «Как моя дочь?», но потом вспомнил, что не знает, его ли это дочь, однако точно знает, что это дочь Лорен. Поэтому он снова повторил свой вопрос: — Как она?
Двигатель тракторного тягача переключили на вторую скорость, треск его шин по гравиевой поверхности становился все тише и тише по мере того, как он удалялся к дороге.
— Это очень тяжело и больно, — сказал Шон. — Может, ты все же поговоришь со мной?
Он вспомнил, что сказал Уити Брендану Харрису о любви, о том, что для большинства людей она не бывает единственной, и представил свою жену, стоящую там, с телефонной трубкой, прижатой к уху, но не ко рту. Высокая стройная женщина с волосами цвета вишневой древесины. Когда она смеется, то прикрывает рот ладошкой. В колледже они бежали во время грозы через студенческий городок и спрятались от дождя под аркой входа в библиотеку. Там она впервые его поцеловала, и, когда ее мокрая ладонь легла ему на шею ниже затылка, что-то расправилось у Шона в груди, что-то, что стесняло грудь и затрудняло дыхание все время, сколько он себя помнил. Она сказала ему, что у него самый красивый голос из всех, какие ей доводилось слышать, что звучание его голоса ассоциируется для нее со вкусом виски и дымом костра.
После того, как она ушла от Шона, у них вошло в обычай общаться именно так: говорил только он, говорил до тех пор, пока она не решала, что пора повесить трубку. Она никогда ничего не говорила, ни разу за время всех телефонных разговоров, которые после ее ухода они вели подобным образом; она звонила с остановок, из мотелей, из пыльных телефонных будок, стоящих вдоль съездов с пустынных автострад, ведущих отсюда к мексиканской границе в штате Техас, и еще бог весть откуда. И, несмотря на то, что из трубки до его уха долетало лишь дыхание, он всегда безошибочно определял, когда звонила она. Он чувствовал ее по телефону. Временами он чувствовал даже ее запах.
Эти беседы — если их можно так назвать — продолжались минут по пятнадцать, в зависимости от того, сколько он говорил, но сегодня вечером Шон чувствовал общую усталость и душевную опустошенность оттого, что потерял женщину, которая просто ушла от него однажды утром, ушла, будучи на восьмом месяце беременности, ушла из-за того, что он наскучил ей своими переживаниями, в которых ничему другому, кроме нее, не было места.
— Сегодня вечером я ни на что не способен, — сказал он. — Я чертовски устал, и мне больно и обидно, что ты не хочешь снизойти даже до того, чтобы я услышал твой голос.
Стоя посреди кухни, он дал ей безнадежных тридцать секунд для ответа. Он услышал звонок колокольчика — кто-то подкачивал шину.
— Пока, малышка, — произнес он; слова эти с трудом вырвались из его внезапно пересохшего горла, и повесил трубку.
Он немного постоял в прежней позе, слушая эхо колокольчика насоса для подкачки шин, смешавшееся со звенящей тишиной, воцарившейся в кухне, и глухими ударами его сердца.
Это будет мучить его, в этом он был уверен. Возможно, всю ночь и утро. Возможно, всю неделю. Ему надо кончать с этим. Надо просто-напросто вешать трубку. А что, если он поступил бы так, раскрыла бы она рот, чтобы назвать его по имени?
Господи…
Он размышлял об этом, стоя под душем. Если бы он смог скрыться от этого, от мыслей о том, что она стоит у этих телефонов-автоматов, с открытым ртом, со словами, застрявшими у нее в горле.
А что, если она собирается сказать: «Шон, я еду домой».
III
Ангелы тишины
15
Примерный парень
Утром в понедельник Селеста вместе со своей двоюродной сестрой Аннабет крутились на кухне их дома, уже наполненного множеством скорбящих людей. Аннабет с бесстрастным усталым лицом хлопотала у плиты, готовя еду, когда Джимми, свежий после душа, просунул голову в дверь и спросил, не может ли он помочь чем-нибудь.
В детстве отношения между Селестой и Аннабет были такими, что их скорее можно было принять за родных сестер, чем за двоюродных. Аннабет — единственная девочка в семье, состоящей из одних мужчин, а Селеста — единственное дитя у родителей, которые терпеть не могли друг друга. Значительную часть времени девочки проводили вместе, а в юношеские годы почти каждую ночь говорили по телефону. Однако с годами все постепенно изменилось, потому что отчужденность между матерью Селесты и отцом Аннабет нарастала; их отношения, поначалу сердечные, стали холодными, а под конец и откровенно враждебными. Но каким-то образом, безо всяких на то причин, эта отчужденность между братом и сестрой, подобно инфекционному заболеванию, начала распространяться и на их дочерей. Кончилось тем, что Селеста и Аннабет стали встречаться друг с другом только по формальным поводам — на свадьбах, торжествах по случаю рождения детей, следующих за этим крестинах; иногда на Рождество и на Пасху. До истинной причины охлаждения отношений доискаться было невозможно, и, видимо, именно это столь сильно повлияло на Селесту: ее до глубины души уязвило то, что взаимоотношения людей, раньше казавшиеся нерушимыми, могут легко развалиться ввиду таких малозначимых причин, как прошествие времени, семейные неурядицы и неожиданные скандалы.
Однако после смерти матери Селесты в отношениях между сестрами произошли небольшие изменения к лучшему. Прошлым летом они с Дэйвом получили от Аннабет и Джимми неожиданное приглашение на пикник, а зимой обе пары два раза встречались в ресторане за обедом с выпивкой. С каждой встречей беседы между сестрами становились более легкими и непринужденными, и Селеста почувствовала, что десятилетие непонятной и ненужной оторванности друг от друга закончилось и даже нашла имя для этого периода: «Розмари».
Аннабет пробыла при ней неотлучно три дня, когда Розмари умерла. В течение этих трех дней она приходила к Селесте рано утром и оставалась с ней дотемна. Она пекла и готовила, хлопотала насчет похорон и сидела с Селестой, когда та оплакивала мать, которая, хотя никогда и не проявляла к ней особой любви, но тем не менее была ей матерью.
Теперь Селеста намеревалась быть рядом с Аннабет, хотя она осознавала, что такому грозному и хорошо владеющему собой человеку, каким была Аннабет, не требуется ничья, в том числе и ее, Селесты, поддержка.
И все-таки она стояла подле своей двоюродной сестры, когда та готовила еду, подносила ей из холодильника продукты, которые та просила, и отвечала почти на все телефонные звонки.
И вот сейчас появился Джимми; не прошло еще и суток с того момента, как он узнал, что его дочь мертва, а он уже спрашивает жену, не нужно ли ей что-нибудь. Его все еще мокрые волосы не причесаны, а едва приглажены, рубашка прилипла к влажной груди. Он был босой с опухшими от горя и бессонницы глазами. Все что могла подумать Селеста при взгляде на него было: господи, Джимми, что с тобой? Ты когда-нибудь думаешь о себе?
Все остальные люди, которые набились в дом, заполнив гостиную, столовую, толкущиеся в прихожей, побросавшие свои пальто на кровати в спальне Надин и Сэры, — все смотрели на Джимми, как будто у них не было другой заботы сейчас, кроме как приглядывать за ним. Как будто он один только и мог объяснить им эту злодейскую шутку судьбы; утихомирить гнев, кипевший в их головах; поддержать их, когда шоковое состояние пройдет и их тела обмякнут под вновь нахлынувшими волнами боли и ужаса. Аура предводителя, которой обладал Джимми, распространялась вокруг без каких-либо усилий с его стороны. Селеста частенько задумывалась над тем, знал ли он сам об этом, и, если он считал это за бремя, то, должно быть, только тогда, когда наступали моменты, подобные нынешнему.
— О чем ты? — спросила Аннабет, не отрывая взгляда от черной сковороды, на которой, потрескивая, жарился бекон.
— Может быть, тебе что-нибудь нужно? — спросил Джимми. — Если хочешь, я могу постоять немного у плиты.
Аннабет, на мгновение оторвав взгляд от плиты, со слабой, едва заметной улыбкой взглянула на Джимми и, покачав головой, ответила:
— Нет, я в порядке.
Джимми посмотрел на Селесту, как бы спрашивая взглядом: «Это правда?»
Селеста утвердительно кивнула.
— Мы здесь справимся, Джимми.
Джимми снова посмотрел на жену, и Селеста поразилась, сколько болезненной нежности было в этом взгляде. Она не могла не почувствовать, как сильно кровоточит сердце Джимми и какая страшная тоска и безысходность переполняют его грудь. Он перегнулся над плитой и указательным пальцем стер капельку пота, блестевшую на скуле Аннабет.
— Не надо, — отстранилась Аннабет.
— Посмотри на меня, — прошептал Джимми.
Селеста, почувствовав себя лишней, решила уйти из кухни, но побоялась, что ее нарочитый уход, нарушит что-то между ее кузиной и Джимми, что-то очень хрупкое.
— Я не могу, — сказала Аннабет. — Джимми, если я стану смотреть на тебя, у меня все пригорит. Представляешь, что будет? Ведь собралось столько народу. Пожалуйста…
Джимми выпрямился и отошел от плиты.
— Хорошо, родная. Хорошо.
Аннабет, опустив голову вниз, прошептала:
— Просто не хочу, чтобы все пригорело.
— Я понимаю.
На мгновение Селеста почувствовала себя так, как будто видит их перед собой голыми, как будто она является свидетелем чего-то, происходящего между мужчиной и его женой, что касается только их двоих; почувствовала себя подсматривающей за ними, когда они занимаются любовью.
Вторая дверь в дальнем конце прихожей открылась и отец Аннабет, Тео Сэвадж, вошел в дом и прошел через прихожую, неся на каждом плече по ящику с пивом. Это был громадный, дородный мужчина с двойным отвисшим подбородком — некое подобие медведя, обладающего грацией танцора, которую он продемонстрировал, пробираясь через тесную прихожую, да еще с ящиками пива на широченных плечах. Селесту всегда несколько удивляло, как такой громила оказался производителем столь многочисленного потомства, состоящего в основном из низкорослых отпрысков — только Кевину и Чаку перепало немного отцовского роста и дородности, а единственным ребенком, унаследовавшим его физическую грациозность, была Аннабет.
— Пожалуйста, в сторонку, Джим, — попросил Тео, и Джимми отошел в сторону, дав тестю плавной походкой обойти его и пройти в кухню. Он коснулся губами щеки Селесты, произнеся при этом проникновенным голосом: «Рад видеть тебя, дорогая», поставил оба ящика на кухонный стол, а затем, обхватив руками живот дочери, прижался подбородком к ее плечу.
— Ты все хлопочешь, моя радость?
— Стараюсь, папочка, — ответила Аннабет.
Он поцеловал ее в шею под ухом и прошептал:
«Девочка моя», а затем, повернувшись к Джимми, сказал:
— У тебя ведь есть еще холодильники, давай поставим в них пиво.
Они заполнили пивом холодильники, стоявшие в кладовой, и Селеста снова принялась разворачивать еду, купленную и принесенную друзьями и родственниками, начавшими собираться в доме с раннего утра. Они принесли слишком много всего — ирландский хлеб на соде, пироги, круассаны, оладьи, бисквиты, три различных картофельных салата, пакеты с булочками и рулетами, нарезки деликатесных копченостей, большущий глиняный горшок с мясными кругляшами по-шведски, два варено-копченых окорока и одну громадную индейку, запеченную в фольге. Аннабет вполне могла ничего не готовить — они все это знали, но в то же время все понимали: готовить ей необходимо. Поэтому она и готовила, жарила бекон, отваривала связки сосисок, на двух огромных сковородах готовился омлет. Селеста носила еду на стол, который был придвинут к стене в столовой. Ее занимала мысль, не является ли это обилие еды попыткой хоть как-то успокоить тех, кого любила покойная, или они надеялись этим обилием еды заглушить свою скорбь, отвлечься от грустных мыслей, смыть их потоками кока-колы и алкоголя, кофе и чая — есть и пить до тех пор, пока их до отказа набитые желудки не раздует, а их самих не начнет клонить ко сну. Именно так и происходит, когда люди собираются вместе по столь печальным поводам — на поминки, на похороны, на поминальные службы, или — как сегодня: вы едите, вы пьете, вы говорите до тех пор, пока оказываетесь не в состоянии ни есть, ни пить, ни говорить.
В толпе, набившейся в гостиную, она увидела Дэйва. Он сидел на диване рядом с Кевином; они разговаривали, но их лица казались потухшими и обеспокоенными. Разговаривая, они так сильно наклонились вперед и вытянули головы, что, казалось, соревнуются в том, кто первым свалится с дивана. Селеста, при взгляде на мужа, почувствовала какую-то пронзительную жалость к нему — всегда, хотя это и не сразу бросалось в глаза окружающим, он был как бы белой вороной в любой компании, но сегодня это было особенно заметно. Но, в конце-то концов, ведь все они знали его. Все они знали, что случилось с ним в детстве, однако, даже если они и могли бы примириться с этим и не судить его (а они и вправду могли), то Дэйв не мог полностью и без оглядки чувствовать себя свободно и раскованно с людьми, которые знали все подробности его прошлой жизни. Всякий раз, когда он с Селестой выбирался куда-нибудь в небольшую компанию сослуживцев или приятелей, живущих не по соседству, Дэйв держался уверенно и с достоинством, шутил и быстро реагировал на шутки, — в общем воспринимался как самый спокойный и беззаботный человек, какого не часто встретишь в наши дни. (Ее подруги из салона причесок «Озма» и их мужья любили Дэйва). Но здесь, где он вырос и где пустил корни, он всегда выглядел так, как будто с ним только что на полуслове прервали беседу, как будто он только что посторонился на полшага, чтобы пропустить кого-то вперед; как будто с ним шутят только потому, что кроме него нет никого, с кем можно было бы пошутить.
Она попыталась встретиться с ним взглядом и улыбнуться, чтобы дать ему понять: пока она здесь, он не в полном одиночестве, но как раз в это время плотная толпа людей сгрудилась в арочном проеме, отделяющем кухню от столовой, заслонив Дэйва от Селесты.
По большей части в многолюдном собрании на ум приходят мысли о том, как мало ты видишься и как мало приятного времени проводишь с человеком, которого любишь и с которым живешь. На прошедшей неделе они с Дэйвом ни разу не были вместе, кроме той их субботней ночи на кухонном полу, после того злополучного нападения. И сегодня она практически не видела его со вчерашнего дня, после того как Тео Сэвадж позвонил в шесть часов, чтобы сказать:
— Послушай, родная, у нас плохие новости. Кейти умерла.
— Не может быть, дядя Тео… — такова была первая реакция Селесты.
— Дорогая моя, если бы ты знала, как тяжело мне говорить тебе об этом… но это так, она умерла. Бедную девочку убили.
— Убили.
— В Тюремном парке.
Селеста не отрывала глаз от экрана телевизора, стоявшего на кухне, когда в шестичасовых новостях сообщали об этом, показывая репортажи непосредственно с места происшествия; снимки, сделанные с вертолета и запечатлевшие большое скопление полицейских со стороны экрана заброшенного кинотеатра; репортеры все еще были в неведении относительно имени жертвы преступления — им было известно лишь то, что найдено тело молодой женщины.
Но не Кейти. Нет, нет, нет.
Селеста сказала Тео, что сейчас же идет к Аннабет, и она пробыла там почти все время с момента дядиного звонка, домой ушла уже в три часа ночи лишь для того, чтобы немного вздремнуть и снова вернуться сюда в шесть часов утра.
И все-таки она и сейчас не могла поверить в это. Даже после того, как долго плакала вместе с Аннабет, Надин и Сэрой. Даже после того, как в течение жутких пяти минут хлопотала над Аннабет, свалившейся на пол в гостиной в сильнейших спазматических судорогах. Даже после того, как обнаружила Джимми, когда он стоял в темной спальне Кейти, уткнувшись лицом в подушку своей дочери. Он не плакал, не говорил сам с собой. Не издавая ни звука, он просто застыл в этой позе. Он просто стоял, прижав подушку к лицу и вновь и вновь вдыхал запах волос и щек своей дочери. Вдох — выдох, вдох — выдох…
Даже после всего этого случившееся все еще не стало для нее реальностью. Кейти… она просто ушла, но в любую минуту может вернуться, может войти в дверь, проскользнуть в кухню и стащить ломтик бекона со стоящей на огне сковороды. Кейти не может быть мертвой. Не может…
Возможно, причиной было что-то, логически бессмысленное, но застрявшее намертво где-то в самой дальней области мозга Селесты; то, что пришло ей в голову, когда она увидела машину Кейти в новостях, логически не поддавалось объяснению, но все же выражалось в формуле: кровь = Дэйв.
И вот сейчас она всем своим существом ощущает присутствие Дэйва в другом конце гостиной, заполненной людьми. Она чувствует, как он одинок, но уверена, что ее муж хороший человек. Не без изъянов, конечно, но хороший. И она любит его, а если она любит его, тот он хороший, а если он хороший, то между кровью, которую она смывала ночью в субботу с его одежды, и кровью в салоне машины Кейти нет ничего общего. А поэтому Кейти должна каким угодно образом, но быть живой. Поскольку любые другие альтернативы были бы чудовищными.
И противоречащими всякой логике. Абсолютно лишенными всякой логики, и в этом Селеста нисколько не сомневалась, идя на кухню за новой порцией еды.
Она чуть не столкнулась с Джимми и своим дядюшкой Тео, которые тащили холодильник через кухню в столовую. Тео, толкавший холодильник сзади, приговаривал, обращаясь к Джимми:
— Давай, Джимми, объедем эту штуку. Он же на колесиках.
Селеста изобразила на лице застенчивую улыбку, так, по мнению дядюшки Тео, положено улыбаться женщинам, и вновь ощутила обычное волнение, которое охватывало ее всякий раз, когда дядюшка Тео смотрел на нее, — волнение, впервые испытанное ею, когда ей исполнилось двенадцать. Правда, сейчас его взгляд задержался на ней несколько дольше.
Когда они, натужась, волокли громадный холодильник мимо нее, она невольно подивилась, как странно они смотрелись рядом, борясь с неподъемным холодильником — Тео, пышущий здоровьем верзила с громовым голосом, и Джимми, спокойный, симпатичный, со стройным телом, на котором не было ни жировых отложений, ни вообще ничего избыточного; он всегда выглядел как новобранец, только что прибывший из учебного лагеря. Протаскивая холодильник, они заставили расступиться толпу, которая толклась перед дверным проемом, и, втащив его в столовую, поставили у стены. Селесте бросилось в глаза, что все, находившиеся в комнате, разом повернулись и стали внимательно смотреть, как они затаскивают холодильник под стол, как будто эта ноша, внезапно перестав быть огромным холодильником из красного пластика, превратилась в дочку Джимми, похороны которой должны состояться на этой неделе. Они собрались сегодня здесь, чтобы пообщаться, поесть и проверить, хватит ли у них духу назвать усопшую по имени.
Наблюдая, как они зигзагами перемещают по полу холодильник, прокладывая ему путь в толпе, заполнившей гостиную и столовую — Джимми, проходя мимо каждого из гостей, задерживался и с кротким благодарным лицом пожимал ему руку своими обеими ладонями, то же самое делал и Тео, но только в своей шумной и показной манере — некоторые из присутствующих не могли не отметить вслух, насколько близкими друг другу стали они за эти годы, ведь тащить через комнату столь неподъемный ящик таким слаженным тандемом могли бы только отец и сын.
Такое было бы немыслимо в первое время после женитьбы Джимми на Аннабет. Тогда Тео не входил в число его друзей. Он слыл выпивохой и скандалистом; на жизнь он зарабатывал тем, что служил диспетчером такси, а по ночам подхалтуривал вышибалой в различных подозрительных заведениях, где кровопролитие не считалось событием. Он был общительным, часто смеялся, но при этом в его рукопожатии всегда чувствовался вызов, так же как в смехе слышалась угроза.
Джимми же, наоборот, вернулся из Оленьего острова спокойным и серьезным человеком. Он был настроен по-дружески, но, однако, проявлял сдержанность и на сходках всегда старался не выпячиваться и даже оставаться в тени. У него была репутация человека, которого надо слушать, если он вдруг заговорит. Правда, говорил он чрезвычайно редко, так редко, что многие задавались вопросом, открывается ли вообще его рот хоть когда-нибудь.
Тео в общении был приятным, хотя и не особенно привлекательным. Джимми в общении был привлекательным, хотя и не особенно приятным. Те, кто были с ними знакомы, меньше всего ожидали, что эти двое станут друзьями. Но вышло именно так. Тео не отрывал глаз от спины Джимми, как будто намеревался в нужный момент подставить руку и не дать Джимми при падении разбить затылок об пол; Джимми время от времени останавливался, чтобы сказать что-то прямо в громадную ушную раковину Тео, прежде чем снова двинуться со своей ношей через толпу. Лучшие друзья, говорили люди. Смотрите на них, это воистину настоящие друзья.
