Век хирургов Торвальд Юрген

Когда она заметила меня, лицо ее сразу же изменилось: на нем появилась улыбка, которая была мне так хорошо знакома, ведь с нее начиналось каждое утро нашей совместной жизни. За завтраком я обратил внимание, что Сьюзен съела лишь несколько сухариков и выпила немного молока.

«И все же ты как-то изменилась, – снова стал расспрашивать я. – Ты плохо чувствуешь себя? Может, ты заболела?»

«Ты отвратительно упрямствуешь со своими расспросами, – рассмеялась она. – Я слишком много съела вчерашним вечером. Моему желудку нужно немного передохнуть».

«Это из-за этого ночью…?»

С чувством невероятного облегчения, вдруг объятый волной бесконечной нежности, я притянул к себе ее тонкую загорелую руку.

До того самого дня я не отличался такой преступной слепотой, которая вдруг застила мне глаза на грядущие несколько недель. Я, подшучивая над Сьюзен, наблюдал за ее диетическими изысканиями, при помощи которых – по ее выражению – она пыталась загладить перед своей фигурой вину за плотные обеды и ужины в Мон-Сен-Мишель. Если с ней случались легкие недомогания, она всегда прибегала к собственным целебным рецептам, которые неизменно, раз за разом доказывали свою эффективность. Это наблюдение также в должной мере поспособствовало моему самообману. Я сквозь пальцы смотрел на признаки зарождающейся болезни и страха, которому уже в те ранние недели удалось одолеть бесконечное самообладание Сьюзен и вырваться наружу.

Сьюзен было тридцать лет. Она находилась в самом расцвете сил, самом расцвете жизни. Прошло три недели, но я все еще отмечал, что она ела исключительно каши и сухари. Тогда уговорами, настойчивыми требованиями и вескими доказательствами того, что она съела уже достаточно прозрачного супа, я сманил ее в маленькую гостиницу в паре километров от побережья, в которой селились даже парижские гурманы. Я заказал для нее нежнейшее мясо, нежнейшие овощи и легчайшее красное вино, и под моим умоляющим взглядом ей пришлось все это съесть и выпить. Но сегодня, оглядываясь на тот день, я не могу поверить, что она сделала это, не пытаясь сопротивляться, что на ее лице тогда не отразились предательские признаки страха перед ожидавшими ее последствиями. Но тогда я еще не научился замечать всего этого.

Я проснулся в середине ночи, как случалось со мной на протяжении последних нескольких недель. Но тогда меня разбудил не ночной кошмар, а шум. Это была стеклянная дверь, которая, как мне показалось, пошевелилась от ветра. Я повернулся и взглянул на подушки рядом со мной: они были примяты, но там никого не было. Повторялась история недавнего времени. Страх, который я испытал в ту давно ушедшую ночь, был так силен и настолько переполнял меня, что мое сердце заколотилось как безумное. Я поднялся и бросился прочь из комнаты – в сад.

Луна была такой же яркой, как и в первую ночь. Но только сад был пустым и заброшенным.

Только через некоторое время я услышал, что из маленькой пристройки, которую, на удивление соседей, мы поручили соорудить и которая служила нам ванной, доносятся странные звуки – казалось, того, кто там находился, тошнило.

Я осыпал себя обвинениями и упреками. Но пока все мои мысли вертелись вокруг возможной причины болезни Сьюзен – и только Бог знает, как долго она страдала от нее – поток моего сознания вдруг принял очень странное направление, причудливым образом заданное целым нагромождением моих тайных разрозненных подозрений. Много лет назад, после смерти нашего малыша Тома, я оставил их на самом дне моей души и с тех пор не доставал больше.

Ребенка, подумал я, после стольких проведенных в напрасном ожидании лет, Сьюзен ждала ребенка…

Эти мысли захватили меня с неимоверной силой, и в то же время я почувствовал, что биение моего сердца, бешеное еще минуту назад, замедлилось.

Прошло, как мне казалось, очень много времени, и я наконец услышал легкие шаги Сьюзен. Я слышал ее дыхание и чувствовал, как она проскользнула в постель – с тихим, сдавленным стоном, который вновь заставил мое сердце выстукивать нервный ритм.

Все эти мысли терзали меня, и я понял, что не могу больше ждать и молчать. «Пожалуйста, прости меня, – прошептал я. – Пожалуйста – я ничего не знал».

Она испугалась и подалась назад. «Ты не спишь?»

Я отыскал среди одеял ее руку и поцеловал ее. «Да, – ответил я. – В последние дни я сделал кое-что ужасное. Скажи, это началось у тебя только сегодня или задолго до этого…?»

«Уже очень давно», – отозвалась она, в тот самый момент будто бы оставив все попытки утаить от меня свою болезнь.

«Еще в то время, когда ты только села на диету?»

«Тогда нет… так…» – прошептала она…

«Не думаешь ли ты, что причиной всему ребенок?..»

Вдруг в нашей спальне стало очень тихо.

«Боже мой…» Я почувствовал, как она, будто бы содрогнувшись, прильнула ко мне всем телом. Я чувствовал ее лицо совсем близко от моего, а лунный свет освещал ее заплаканные глаза и мокрые ресницы. «Боже мой…» Ее маленькое тело сотрясали рыдания, и я думал, что это может быть только радость, радость и ничего, кроме нее.

С тех пор как мы сняли этот домик на побережье, Сьюзен приходилось на протяжении шести недель ходить в Ренн за покупками. За покупками она всегда ходила одна. На этот же раз, когда она снова собралась в город, я взялся проводить ее. Но она так горячо настаивала, что справится и одна, такой лучезарной и обнадеживающей была ее улыбка, так чудесно, казалось, она чувствовала себя, что в конце концов я сдался. Однако как только она затворила за собой дверь нашего маленького домика, мной овладело мучительное беспокойство. Я долго расхаживал по дому туда и обратно и наконец уселся за маленький письменный стол Сьюзен, будто бы только он и мог послужить соединяющим звеном между ней и мной.

Я просидел там уже порядочное количество времени и, поскольку мне было нечем себя занять, я взялся пальцами перебирать листки календаря моей жены. И вдруг, когда я сгибал и разгибал страницы, мой взгляд случайно выхватил несколько бумажек, заложенных за «десятое июля». Возможно, я бы и не обратил на них никакого внимания и уж тем более не стал бы разглядывать их, если бы мне не бросилась в глаза бисерная надпись «доктор». Тогда я полностью развернул календарные страницы и прочел имя целиком «доктор Ваубан». На прочих страницах были набросанные Сьюзен списки необходимых реннских покупок.

Я провел беспокойный вечер и совершенно беспокойную ночь.

На следующий день наконец вернулась Сьюзен. Я долго всматривался в ее лицо, будто бы на нем можно было прочесть историю ее посещений доктора Ваубана. Сьюзен бросилась ко мне навстречу и обвила руками мою шею – как если бы я был единственным спасительным островом в бушующем море, которое в любую секунду могло поглотить ее.

«Я больше никогда тебя не оставлю… – прошептала она. – Больше ни единого дня и ни единой ночи я не хочу быть не с тобой. Каждый день и каждый час хочу наслаждаться тобой, пока нам обоим светит солнце…»

Вечером, положив голову мне на плечо, она сказала: «Давай в этом году мы вернемся в Нью-Йорк немножко пораньше! Я немного соскучилась по нему…»

Может, она хотела, чтобы ребенок родился на родине? Или ей двигало что-то еще? «Если ты хочешь, мы можем уехать прямо сейчас», – ответил я.

Когда я говорил, я не мог и представить себе, с какой живостью она ухватится за мое предложение, сколько энтузиазма оно вызовет у нее.

«Да, пожалуйста, – сказала она, – пожалуйста, давай уедем прямо сейчас…»

«Тогда завтра же я поеду в Париж, – уверил я, – и подготовлю все для отъезда. Мы сможем уехать через пару недель…»

Однако тогда я подумал о поездке не в Париж, а в Ренн к доктору Ваубану. Париж был только предлогом, чтобы выиграть время для поисков Ваубана, которого я намеревался расспросить о состоянии Сьюзен.

Я уехал следующим же утром, не дожидаясь, пока проснется моя жена: я боялся разбудить ее подозрения. В Ренне я сошел с поезда, отыскал свободный экипаж и распорядился отвезти меня в клинику доктора Ваубана. Прибыв, я не застал его – он как раз навещал своих пациентов, поэтому мне пришлось дожидаться в его приемной целых два часа. Когда Ваубан наконец вернулся, он сразу же пригласил меня в свой кабинет. Он был врачом старой закалки и относился к давнишней школе практикующих врачей. Однако он был одним из тех, кто все же имел определенные, не слишком далекие от реальности представления об атмосфере парижских клиник. Он оглядел меня с такой серьезностью, что я даже почувствовал себя неуютно.

Ваубан бросал на меня чрезвычайно странные взгляды и в конце концов сказал: «У вас очень храбрая жена…»

«Храбрая, – повторил я, не до конца понимая, что он имеет в виду. – Да, конечно, она даже слишком храбрая, чтобы сообщать мне о своих заботах. Она посещала вас без моего ведома. Мой визит к вам – не более чем случайность…»

Он распрямил плечи и поднял голову. «О моем диагнозе вы тоже ничего не знаете?» – спросил он.

«Нет, – ответил я, – но с того момента, как у нее случился приступ рвоты, я стал думать, что она скрывает от меня беременность. Четыре года назад мы потеряли нашего единственного сына…»

«Беременность, – протянул он, и в его голосе чувствовалась неподдельная растерянность, – я понимаю, что, ввиду молодости вашей жены, это предположение вполне логично, и я не удивлен, что именно оно первым пришло вам в голову, но все же…»

«Я не понимаю вас, – пробормотал я, – я вас не понимаю…»

«Ваша жена с самого начала несколько вернее рассудила о своем состоянии, чем вы, – начал он. – Ни о какой беременности, если вы позволите мне говорить прямо, не может быть и речи. Я полагаю, что мне нужно быть с вами честным, чего постоянно требовала от меня и ваша жена, и я не выдержал напора…»

Я молча кивнул.

«У вашей жены заболевание желудка. Боюсь, это опухоль на привратнике органа, которую – что случается довольно редко – очень легко прощупать. Ваша жена сама обнаружила ее именно так даже до того, как впервые пришла ко мне. За последние недели эта опухоль, должно быть, заметно увеличилась. Она до такой степени сузила привратник, что в двенадцатиперстную кишку теперь может проходить только очень легкая или жидкая пища».

Ваубан ненадолго замолчал. Но я молчал тоже, поэтому он продолжил: «Пальпация и данные клинического осмотра в целом, к сожалению, дали мне основания заключить, что речь идет о злокачественном новообразовании. Но если даже предположить, что эта опухоль доброкачественная, перспективы в общем и целом остаются теми же. С тем только исключением, что в этом случае болезнь тянулась бы значительно дольше. Ваша супруга прекрасно осознает, что в ее случае современная наука на сегодняшний день бессильна. Ей хотелось бы только успеть еще раз взглянуть на свою родину, на Америку. Полагаю, что вы поможете этому ее желанию осуществиться…»

В ту самую секунду, когда он договорил, из меня вдруг вырвалось то, что я долго прятал в темноте моей души, что клонило меня к земле. «Я вам не верю, – проговорил я. – Я вам не верю…»

Это было подлинное, бесконечное отчаяние, и я не мог больше удерживать его в себе. Первобытное неверие возобладало, несмотря на мое знание, несмотря на то, что я чувствовал: слова Ваубана – правда. Мой разум отчаянно пытался высвободиться от мрака кутавшего его отчаяния. И вдруг в моем рассудке будто бы заново проступили все те знания о хирургии желудка, которыми я обладал. Моя память уцепилась за имя Пеан, профессор Пеан, Париж, отель Сен-Луи, и прочие имена несколько менее знаменитых врачей, названия городов, заголовки прочтенных или еще не читанных научных трудов, но прежде всего – за заголовок одной из работ Пеана.

«Любезный коллега… – воскликнул Ваубан, – вам придется собрать мужество в кулак…»

«Я благодарю вас за все ваши старания, – сказал я вымученно, – простите мне мой неаккуратный выпад… Я хочу лишь кое-что рассказать вам…»

«Да, конечно!»

«Пока я дожидался вас, – проговорил я, – я заметил, что вы выписываете парижскую газету «Gazette des Hpitaux», целые связки которой хранятся у вас в приемной. Не позволите ли вы мне пролистать выпуски за 1879 год?..»

Он с удивлением посмотрел на меня. «Разумеется, – откликнулся он, – хотя я и не понимаю, какое отношение это может иметь к проблеме, которую мы с вами только что обсудили. Но, само собой, вся моя подписка в вашем полном распоряжении…»

Покинув дом Ваубана, я почувствовал, будто пелена упала с моих глаз, та самая, что мешала мне замечать очевидные вещи, которые я не имел права не замечать. Я вспомнил о смерти матери Сьюзен, которой было всего тридцать шесть. Она скончалась от «неизвестной» болезни желудка, вероятно, хронической диспепсии. Это воспоминание откуда-то изнутри подкралось ко мне и мешало дышать.

Мог ли я, человек, живший рядом со Сьюзен и знавший историю ее семьи, быть до такой степени слепым?

Не глядя по сторонам, не обращая внимания на дома и прохожих, я шел сквозь старые улицы, пока не оказался на самой окраине города. Там, где никто не мог меня видеть, я присел на опушке небольшой рощицы и принялся за чтение газет, которые достались мне от Ваубана.

Я раскрыл одну из них и бегло пролистал. И здесь на самой окраине маленького французского городка – как бы невероятно это ни звучало – мне на глаза попалась та самая статья Жюля Эмиля Пеана, искусного и оплетенного сетью легенд практикующего хирурга больницы Отель Сен-Луи. Статья была опубликована всего несколько месяцев назад под заголовком «Удаление опухолей желудка посредством гастрэктомии». Как и многие прочие статьи, я сначала бегло пролистал ее и отложил для более вдумчивого чтения дома. Однако название и приблизительное содержание так прочно засели в моей памяти, что еще в те тревожные минуты, когда Ваубан докладывал мне о смертном приговоре моей жене, они, можно сказать, автоматически воскресились в ней.

«Злокачественные опухоли желудка, – писал Пеан, – встречаются чрезвычайно часто. Поскольку подобные туморы смертельны, врачи-клиницисты мало занимались ими… Что касается хирургического вмешательства, то в современных условиях оно видится совершенно невозможным… Но что касается нас, то мы все же осмелились предпринять попытку удалить подобный тумор…»

Но в следующем же предложении Пеан денонсирует свое смелое, сделанное в самом начале заявление, а с ним и первый в истории рывок, должный перенести его на противоположную сторону непреодолимого, казалось бы, барьера.

«Чтобы изменить устоявшуюся практику, – писал он, – требуется отчаянная воля пациента, страдающего от практически полного сужения пилоруса (привратника желудка), поскольку в течение многих недель любая пища, попадающая в желудок, может не проходить далее в двенадцатиперстную кишку. В течение более чем пяти дней любая пища, даже жидкая, выводится посредством рвоты, разумеется, если она попала в организм через рот. В этом случае могут помочь исключительно питательные клизмы, и то частично. Эта болезнь так чудовищно подействовала на моего пациента, что у него стали появляться суицидальные мысли. И они воплотятся в реальности, если мы по крайней мере не попытаемся высвободить его из этого ужасающего положения. Остаются опасения, что его сил может не хватить, чтобы выстоять против малейшего повреждения или самой легкой формы перитонита… Но мы слишком часто становились свидетелями удивительных исцелений, казалось бы, неизлечимо больных, у которых мы диагностировали желудочные свищи…, а потому мы в конце концов поддались воле больного, его семьи и его врача. Операция была проведена девятого апреля 1879 года в больнице Фрер Сен-Жан де Дье…

Разрез шириной в пять пальцев было решено сделать немного левее от пупка, сверху вниз…» В точности так говорилось в статье Пеана, которую я тогда в спешке пробежал глазами. «Вскрыв брюшную полость, мы обнаружили, что желудок гипертрофирован и оттого занимает почти весь живот… Мы немного отодвинули привратник желудка в сторону… Это позволило нам разглядеть опухоль, самый корень который находился на привратнике, тело же ее распространило себя на сам желудок и двенадцатиперстную кишку… Опухоль имела цилиндрическую форму… и в поперечнике достигала шести сантиметров… Было легко установить, что пищеварительный тракт в этом месте был полностью заблокирован… Мы рассекли желудок и двенадцатиперстную кишку выше и ниже опухоли соответственно… Поскольку нам нужно было предотвратить попадание находящейся в желудке жидкости в брюшную полость, мы сделали пункцию желудка при помощи длинного троакара поблизости от того места, где проходил разрез. Через него, подталкиваемая методическим надавливанием и рвотными спазмами, неизбежно возникшими, когда начал отходить наркоз, выходила жидкость…

Благодаря мастерству наших ассистентов нам удалось зашить брюшную полость так, что шов был почти незаметен. Также мы очистили брюшную полость от нежелательных выделений… Операция длилась два с половиной часа…»

Тогда я не обратил почти никакого внимания на то, что сегодня, когда я взялся перечитывать написанное, стало для меня очевидным: каким неполным был доклад Пеана. Он ничего не упоминал, например, о том, как были после соединены желудок и двенадцатиперстная кишка и какие швы он избрал для этого. «Больного укрыли одеялом и держали в тепле, – сообщал Пеан. – К вечеру второго дня его состояние было достаточно стабильным, чтобы снова принимать пищу… Он ел предложенное ему с аппетитом, и его желудок смог удержать большую часть из этого. На третий день ничего не изменилось, только определенная часть пищи стала выходить со рвотой и желчью – верный признак того, что между желудком и самой нижней частью пищеварительного тракта восстановилась взаимосвязь… Пульс в этот день оставался слабым… Мы полагали, что общая слабость вызвана продолжительным голоданием, а потому поручили доктору Брохиму и доктору Бернье сделать переливание крови… На лице больного снова появился румянец… Поскольку на следующий день пульс снова стал очень слабым, доктор Бернье по нашему взаимному согласию провел еще одно переливание 80 грамм крови. Питательная жидкость с максимальным содержанием питательных веществ была введена через рот и задний проход, и желудок удержал ее… К несчастью, ночью с четвертого на пятый день проявились новые симптомы недомогания, а потому следующим утром мы планировали провести новое переливание… Но мы не успели реализовать наших намерений… На наших глазах пациент скончался от слабости и истощения… Мы осознавали, что вскрытие будет представлять огромный интерес. Так мы планировали установить, произошло ли заживление желудочных швов, и выяснить, сократился ли гипертрофированный желудок пациента… К несчастью, семья покойного сопротивлялась нашим многочисленным просьбам провести вскрытие, и их слово стало решающим… Хотя мы и не являемся поклонниками гастроэктомии в подобных случаях, мы не можем порицать попытки более квалифицированных в данном вопросе хирургов спасти пациентов от скорой и верной смерти… По нашему общему мнению, проведение операции вполне оправданно в тех случаях, когда рак распространяется только на привратник желудка, что грозит смертью от истощения… Чтобы перенести такую сложную операцию, больному однако потребуется изрядное количество сил…»

Пеан также однозначно давал понять, что он верил в успех, что успех был возможен, если больной приходил к нему заблаговременно и если он обладал достаточным запасом физических сил…

Но что сказал бы он о Сьюзен? Ведь Сьюзен еще не была измождена своей болезнью. Если и был на свете какой-либо пациент, на чье выздоровление можно было питать надежды, если верить Пеану, то это была Сьюзен. Положение ни в коем случае нельзя было назвать безвыходным.

Я решил, чт моя отговорка о поездке в Париж есть не что иное, как знак судьбы. Поэтому не преминул обратить обман в действительность, отправиться в Париж и разыскать там Пеана. Я намеревался убедить его, что Сьюзен обязательно нужно прооперировать еще до того, как это станет насущной необходимостью.

На тот момент имя Жюля Пеана уже давно принадлежало к плеяде тех имен, которые были на слуху у каждого. Его слава как выдающегося хирурга много лет назад перешагнула границы Франции, и не приходилось сомневаться, что он был одним из наиболее востребованных медиков своей страны.

Один тот факт, что Пеан по примеру Уэллса в 1864 году впервые во Франции отважился на операцию по удалению опухоли яичника, послужил прочной основой для его признания на родине. Еще до того, в 1862-м, Пеан ввел в хирургическую практику зажимы для сосудов, по строению напоминающие ножницы. Это было поистине новаторское нововведение, которое имело огромное значение для хирургии: ведь теперь рука врача могла дотянуться до самых потаенных уголков человеческого тела, пронизанных кровеносными сосудами. Непреложно также значение изобретенного им метода удаления опухолей матки и целой матки через влагалище, что позволяет избежать вскрытия брюшной полости.

Много лет назад я уже наблюдал за тем, как Пеан оперировал в вечно переполненном операционном зале больницы Сен-Луи. Тогда его наградили аплодисментами и, не в силах удержаться, даже диким топотом тяжелых ног. Он вспоминается мне человеком среднего роста, но весьма плотного телосложения с темными сверкающими глазами. Его огромные, необъятные руки работали с таким проворством и даже виртуозностью, они демонстрировали такие чудеса хирургической техники, что сложно было поверить, что один из пальцев на его правой руке был скован анкилозом, а потому в работе он обходился без него.

Погода в день моего приезда выдалась на редкость мрачная. После практически бессонной ночи я подошел к окну моего гостиничного номера: в небе над Парижем громоздились тяжелые черные тучи, лил сильный дождь, и состояние подавленности, в которое меня повергали обстоятельства, охватило меня с новой силой, заставив метаться между надеждой и отчаянием.

Я узнал, что суббота была операционным днем Пеана в больнице Сент-Луи, а следовательно, я с огромной долей вероятности застал бы его, если незамедлительно покинул бы свою комнату и направился туда.

Я отыскал свободного извозчика и распорядился отвезти меня в пригород Дю-Тампль, на самой окраине которого и располагалось древнее здание больницы. У самых ворот один из служащих сообщил мне, что Пеан уже оперирует. Дорога к операционной была мне хорошо знакома. Войдя в зал, я вновь оказался среди нескольких сотен настороженно прислушивающихся студентов и стал аккуратно продвигаться вперед. Я снова увидел тот же исторический операционный стол и среди ассистентов – Пеана, который уже поднес скальпель к пораженной раком груди пациентки. И так он стоял, наполовину развернувшись обрамленным бакенбардами и гладко выбритым от губ до подбородка лицом к собравшимся зрителям. Вместо багряного от крови и гноя сюртука на нем был элегантный фрак, искусно повязанный вокруг шеи платок и единственная белая салфетка, покрывавшая грудь будто бы по случаю трапезы, а на непокрытых участках его манжет и лацканов виднелись маленькие пятнышки крови. Карболовую кислоту здесь применяли нехотя, а потому операционная отнюдь не была стерильной. Пациентка стонала, как только к ней в очередной раз прикасался скальпель. И двое больных, которые ожидали своей очереди здесь же в операционной, гадали, кто из них следующим окажется на операционном столе, и отворачивались от него к противоположной стене, чтобы не видеть, что происходило там в настоящий момент.

И пока я пристально следил за происходящим, во мне происходила почти что физическая, болезненная перемена: перед моими глазами вдруг предстал совершенно иной Пеан, не тот, образ которого я сознательно или бессознательно пронес в себе через годы. Глядя на те минуты с высоты прожитых лет, я пришел к выводу, что это превращение было естественным и даже благотворным. Тогда я смотрел на хирурга не тем завороженным взглядом, что в давнишние, студенческие времена, – не взглядом человека, которого в операционную Пеана заманили жажда профессиональных знаний и желание быть причастным к истории. Меня привел страх за жизнь моей собственной жены. Тогда мне вдруг стало очень неуютно. В виртуозных движениях Пеана мне виделись позерские ужимки, в его лице я замечал только высокомерие, гордыню и самодовольство от умения мастерски перебирать руками и жонглировать инструментами. Холодность его лица могла происходить только от холодности его сердца, для которого всем была операция, жизнь же лежащего под его скальпелем человека – ничем.

И пока Пеан давал распоряжения своему ассистенту, который принялся накладывать повязку, и пока он ампутировал ступню следующему пациенту, очевидно, диабетику, а ампутировав, забросил в угол, где в беспорядке лежали прочие отчужденные человеческие части за исключением ампутированной ранее груди, и пока он оперировал рак губы и ущемленную грыжу, а в завершение протезировал задний проход, осанка его массивного тела оставалась неизменной, как и выражение на его каменном, с высоким лбом и выдающимся носом лице.

Я никогда не смогу достоверно описать отвращение и разочарование, переполнившие меня, когда через два часа Пеан смерил взглядом все и всех, театральным жестом сдернул укрывавшую грудь салфетку, коротко и торжественно произнес: «Voila, pour aujord’hui, messieurs», и спешно удалился.

Я стоял как оглушенный среди переполоха и суеты, среди остервенело бьющих в ладони студентов. На меня давило тяжкое бремя увиденного и пережитого. Однако еще неподъемнее было бремя безысходности, из-за которой я и явился туда и которая, как казалось, не оставляла мне другого выхода, кроме этого. Я отогнал от себя все неприятные, темные мысли, весь страх, все опасения. Я вышел из дверей больницы в надежде нагнать Пеана. Но когда я достиг витой больничной решетки, он пронесся мимо меня в роскошном экипаже, запряженном парой лошадей.

У изрядно растерявшегося привратника я поинтересовался, куда так торопится месье и где мне следует искать встречи с ним.

Привратник рассказал мне, что Пеан направился к своим частным пациентам. Он уверил, что, если мне повезет, то в ближайшие часы я смогу застать его в франкмасонском собрании на улице Де-ля Санте, где он имел обыкновение оперировать по субботам.

Не медля ни секунды, я отправился в путь. Из моей головы никак не шли воспоминания о Пеане и операционной, о его рискованной артистической манере. Его лицо с выражением холодности и тщеславия все еще стояло перед моими глазами, когда рядом со мной, бредущим по тротуару под проливным дождем, наконец остановился экипаж. Меня буквально разрывали сомнения, но чем дальше, тем больше мне казалось, что самым разумным решением было бы отступить, просто напросто сесть в этот экипаж, возвратиться в нем к Сьюзен и ждать, как распорядится с нами обоими судьба. А уж хорошо или плохо – не нам решать.

Я вышел на улице Де-ля Санте и попросил доложить Пеану, что я хотел бы переговорить с ним. Привратник отделения Пеана покровительственным тоном, который и сейчас так характерен для прислуги знаменитых и модных врачей, объяснил мне, что прием пациентов уже окончен. Однако для себя я твердо решил, что не буду откладывать визит к нему до понедельника, а потому, можно сказать, бесстыдно прошел мимо прислуги, удалился в монастырский притвор и принялся нервно расхаживать взад и вперед, дожидаясь врача. Привратник же тем временем удалился, пожав плечами, но не признав своего поражения.

По прошествии получаса я вдруг услышал, как зацокали о мостовую снаружи лошадиные копыта. Вскоре после того в дверях появился Пеан.

Он взглянул на меня холодным оценивающим взглядом. Когда Пеан заметил, что я, нимало не смущенный его высокомерным видом, решительно поднялся со своего места и направился ему навстречу, он с выпадом проговорил: «Месье, мы здесь в Париже не привыкли к столь грубым американским манерам. Полагаю, вам уже сообщили…»

«Если речь идет о жизни человека, – возразил я, – и если сложилось так, что вы – единственный, кто может помочь, то это вполне оправдывает, как вы изволили выразиться, грубость моих американских манер…»

Я до сих пор не знаю, была ли то моя уверенность в себе, или мой весьма и весьма недурной французский, или, может, всего только неаккуратное замечание о том, что не было другого человека, способного мне помочь, весьма польстившее его самолюбию – но что-то заставило его смягчиться. И все же еще, быть может, секунду он смотрел на меня, не решаясь уступить. Затем он небрежно развернулся к дверям.

«Хорошо, – бросил он, – проводите этого господина в приемную». Дав распоряжение прислуге, он повернулся ко мне и сказал: «Ожидайте меня там».

Я прождал его десять минут. Я рассказал ему обо всем, что случилось со Сьюзен, и попросил его еще раз осмотреть мою жену здесь же, в Париже. В случае, если диагноз Ваубана подтвердится, я хотел, чтобы он повторил однажды уже проведенную им операцию по удалению пораженного раковой опухолью участка привратника.

«Я тщательно изучил, – продолжал я, – вашу статью в “Gazette des Hpitaux”. Я полагаю, что ваша операция – единственный способ спасти мою жену. В своей статье вы описываете случай пациента с упадком сил. В случае моей жены все совсем иначе – она полна сил. Если вы согласитесь, через несколько дней я и моя жена могли бы прийти к вам на прием. Деньги не играют для меня здесь никакой роли…»

Наибольшую сложность при операциях по удалению опухоли привратника представляет соединение рассеченных желудка и кишечника.

Антуан Ламбер (1802–1851) изобрел серо-серозный кишечный шов, при котором достигается плотное соприкосновение краев серозного покрова кишки с погружением ее более глубоких слоев, что обеспечивает наилучшие условия для заживления внешних серозных оболочек.

«Некоторые вещи нельзя купить за деньги, – заявил он тщеславно и громогласно. – То, чего вы от меня требуете, например…»

«Значит ли это, что вы отказываетесь оперировать мою жену…?»

Он развернулся ко мне спиной и заложил за нее свои огромные белые руки. «Да, – сказал он, – это следует понимать именно так…»

«Почему? – выдавил я. – Что заставило вас принять такое решение…»

Впервые за несколько минут я снова увидел его лицо. «Причины я могу вам назвать, – сказал он медленно и тщательно проговаривая каждое слово. – На ту операцию я решился под давлением родственников пациента. Полагаю, это вам известно, если вы действительно изучили мой доклад так подробно, как говорите. Но до того, как кто-либо осмелится повторить операцию по удалению опухоли на привратнике желудка, должны пройти годы напряженнейших исследований. Чтобы выработать наиболее удачную технику шовного соединения желудка и кишки, потребуются бесчисленные эксперименты на животных. Придется также установить, какой материал подходит для этого наиболее всего – шелк, кетгут или металлическая проволока. Более того, необходимо найти способ подавать в организм питательные вещества – без них пациент не сможет оправиться после подобного рода операции. Наконец эксперименты будут необходимы, чтобы проконтролировать изменения пищеварительной функции после удаления пилоруса и выяснить, склонен ли желудок к образованию новых подобных тканей и нового органа. А что самое важное, предстоит установить, когда злокачественная опухоль на привратнике желудка становится неоперабельной, когда начинается отмирание тканей. Мои ассистенты уже принялись за эту работу. Пока я не получу от них результатов, которые могли бы пролить свет на упомянутые вопросы, я не возьмусь за повторную операцию по удалению карциномы пилоруса».

Мне потребовалось изрядное количество времени, чтобы придумать возражения, предъявить их, подыскать верные аргументы.

Произнеся сухое, дежурное «мне очень жаль», Пеан направился к выходу, будто бы намекая, что «аудиенция» окончена. В ту секунду я преградил ему путь.

«Не это повлияло на ваше решение, – сказал я. – Я не могу представить себе, чтобы один только шов был причиной такой неопределенности. Еще пятьдесят четыре года назад ваш соотечественник Ламбер установил, что, накладывая швы на любые внутренние органы, следует соединять внешние серозные оболочки, что в большинстве случаев гарантирует их быстрое сращение и заживление. Разве это правило не действует при сшивании желудка и кишечника? Разве Черни, который сейчас работает в Гейдельберге, равным образом…»

Я не успел договорить, потому что Пеан раздраженно перебил меня и на повышенных тонах повторил: «Я повторяю вам, мне очень жаль, но я не буду оперировать вашу жену…»

Тогда я предположил, что он допустил серьезную ошибку, накладывая швы при своей первой операции. И сегодня я все больше склоняюсь к этой мысли. Вероятно, он уделил недостаточно времени изучению достижений хирургов из других стран, не удостоил вниманием и шов Черни. Сознательно или бессознательно, он проглядел также пространные труды передовых венских профессоров об удалении опухолей желудка, которые имели хождение в те времена и которые в считанные годы сыграют весьма значительную роль. Однако, нужно признать, я и сам не догадывался тогда об их существовании. Мне подумалось, что он без всякой подготовки пустился на авантюру и провел первую серьезную операцию по удалению опухоли желудка, но, как уже случалось с ним несколько раз до того, обнаружил, что эта область пока не годится, чтобы он мог похвастать здесь своей виртуозностью.

Он подошел к дверям и распахнул их передо мной. Еще секунду я колебался, затем проследовал вон из кабинета и, минуя его, сухо попрощался.

Впоследствии я никогда не искал общества Пеана. Но как только, через много месяцев, во мне утихло негодование и я вновь обратился к моей памяти, передо мной, как и прежде, предстал человек, для которого техническое превосходство всегда стояло на ступеньку выше гуманных принципов профессии врача. Он, как и некоторые другие пионеры хирургии на стадии зарождения патологической анатомии, когда медицина только начала накапливать знания о раневых инфекциях, пытался добиться прогресса в своей области через поразительно бессовестное отношение к жизни своих пациентов, и он не сошел с этого пути даже после открытия антисептики, когда хирургия приобрела более человечные черты.

Следующим вечером, ровно через сутки после моего визита к Пеану, я вернулся на побережье, отчаявшийся и проклинающий судьбу. Я чувствовал, что мне достанет воли признаться моей Сьюзен, что я занимался отнюдь не подготовкой нашего отъезда в Соединенные Штаты, а следовал по оставленным ей же следам, которые привели меня сначала к доктору Ваубану, а в конечном итоге вынудили поехать в Париж к Жюлю Пеану.

Когда Сьюзен выбежала из дома ко мне навстречу, как она всегда делала, когда я возвращался домой, я испугался. За те немногие дни, что длилась наша разлука, я научился быть беспристрастным и судить со стороны, а потому, несмотря на темный загар, покрывавший ее лицо, я заметил, как сильно она похудела.

«Когда мы теперь уезжаем? – прошептала она, уткнувшись в мое плечо. – Ты ведь все подготовил?!.»

Будто бы вырванный из действительности, убаюканный объятиями, я вмиг лишился всей своей твердости, я разжал кулаки, в которых собрал свою волю. Но все же я избегал откровенной лжи и призвал на помощь правдоподобные увертки.

«Нам должны сообщить, – уверил я. – В ближайшие несколько недель отходит очень много кораблей до Саутгемптона. Но точное время их отправления пока неизвестно…»

Вечером, в лучах заходящего солнца мы расположились на террасе, чтобы поужинать: место, где должна была стоять тарелка Сьюзен, было пусто… «Я уже поела… – оправдалась она, – ты приезжаешь слишком поздно, а я все время очень голодная. Ты простишь меня?..» Она так задорно рассмеялась, с такой нежностью, шагнув из-за стола и обойдя его, приблизила свое лицо к моему, что мне не достало мужества положить конец этой зловещей пляске вокруг страшной правды.

И я молчал. Я был пьян от обмана и мучился от него. Но через несколько часов, когда она лежала рядомсо мной при свете луны, положив голову на мою вытянутую левую руку, когда я, казалось, чувствовал на себе ее спокойное и ровное дыхание, я осторожно, чтобы не разбудить ее, отодвинулся в сторону и обнял ее правой рукой. Какое-то время моя дрожащая рука лежала в сантиметре от ее горячей кожи, но я скорее догадывался об исходящем от нее жаре, чем чувствовал его…

Я довольно долго колебался…

Ее тонкая ночная рубашка едва ли могла скрыть дрожь моей руки – думаю, и она могла бы почувствовать ее. Сердце мое часто билось. Мне пришлось призвать все имеющееся самообладание, чтобы совладать с предательской дрожью. Немного уняв ее, своей отвыкшей от медицинской работы рукой я попытался прощупать опухоль. Ее брюшная стенка была расслаблена, поэтому моя рука не встретила никакого сопротивления, даже когда я надавил на нее сильнее, хотя и был при этом предельно аккуратен. Брюшная стенка была совсем тонкой.

Приблизительно в трех пальцах повыше пупка я наконец обнаружил что-то: это был немного подвижный бугорок, отличающийся несколько более плотной консистенцией, что легко было прощупать. Большая его часть находилась левее от linea alba, белой линии живота. Вся опухоль была размером с детскую ручку, сжатую в кулак.

Мне показалось, что кто-то с силой стиснул мое сердце. Все мое тело пробил холодный пот. Так значит, Ваубан был прав…

Но в те минуты, когда я силился разумом объять необратимую истину, вдруг раздался голос Сьюзен, который вырвал меня из оцепенения, причинявшего мне физическую боль.

«Так ты все знаешь», – сказала Сьюзен.

«Сьюзен, – прошептал я, – Сьюзен…»

Она резким движением вдруг развернулась ко мне, выхватила мою правую руку и прижала ее к своему лицу.

«Хорошо, что ты все знаешь. Теперь ты знаешь также, почему мне так хочется домой, – проговорила она. – Когда мы уедем?»

«Даже не представляю, – сознался я. – Я ездил в Париж совсем не за тем, чтобы подготовить все к нашему отъезду. Я был у Жюля Пеана, который несколько лет назад впервые отважился на хирургическую операцию по удалению подобной опухоли».

«Но его пациент умер…»

«Откуда тебе это известно?» – воскликнул я.

«Не напрасно же я так долго была замужем за тобой. Это и меня научило кое-чему. Я подозревала о своей болезни, а потому прочла все, что только можно было прочесть. Я знаю, что никакой надежды нет. В одном из ящиков моего стола глубоко запрятана «Gazette des Hpitaux». В ней я и прочла об операции Пеана. Неужели ты хочешь, чтобы и я умерла на его операционном столе?..»

«Я напишу всем хирургам, которых знаю. Я буду призывать их еще раз пойти на тот шаг, на который уже однажды решился Пеан. Я буду настаивать, чтобы они попытались улучшить метод Пеана. Сьюзен, ты будешь жить, если мы останемся здесь». И мы остались.

Сегодня я понимаю, что мне так и не удалось убедить в этом Сьюзен, и понимаю, что она осталась во Франции только из любви ко мне.

Тогда я был все еще далек от мудрости, которая приходит только с возрастом и опытом. Теперь же, обретя ее, я научился понимать, насколько высоки и непреодолимы были барьеры, перед которыми тогда вынужден был остановиться прогресс в хирургии. Моя жизнь сильно переменилась.

С той самой ночи она заставала меня между письменным столом и входной дверью, у которой изо дня в день я дожидался почтальонов и посыльных с местного телеграфа. Я разослал письма всем хирургам, с которыми я познакомился за последние годы и даже десятилетия, если только был уверен, что они все еще трудились в своих прежних клиниках. Я написал в Германию, Австро-Венгрию, Италию, Швейцарию, Францию, Англию, Россию. Я отослал несколько конвертов также в Америку. Я разослал копии статьи Пеана о его первой операции по всему миру. Я настоятельно просил моих адресатов не терять ни секунды и повторить то, что было сделано Пеаном, несколько усовершенствовав его методу – так, чтобы у прооперированного больного оставался шанс выжить.

Если я и получал ответ, то это было новое «Невероятно! Невозможно!» Или же мне в подробностях расписывали, сколько времени может занять усовершенствование технологии.

Из Германии мне выслали некую докторскую диссертацию, которую представил один из студентов Университета Гиссена по имени Карл Теодор Меррем в 1810 году. Меррем был первым, кто провел три операции на собаках, в результате которых установил, что отсечение пораженного раковой опухолью привратника от желудка осуществимо, что возможно создание нового соединения между желудком и двенадцатиперстной кишкой. Первая из прооперированных собак прожила только девятнадцать дней. Вторая собака оставалась живой на протяжении сорока семи дней после операции и после, почувствовав себя совсем здоровой, сбежала от Меррема, а потому тот никак не мог проследить дальнейшую ее судьбу. Все более ушлые медики тогда насмехались над Мерремом, и его эксперимент был забыт, и уж тем более странно, что вспомнили о нем сейчас, через более чем семьдесят лет.

Через несколько дней после этого я получил письмо из Вены. Его адресантом был Иоганн фон Микулич, один из начинающих ассистентов Теодора Бильрота, венского хирурга, известного далеко за пределами своего города и своей страны, прежде всего, за свою профессиональную отвагу.

Дело было в том, что я написал также и Микуличу, с которым познакомился еще в 1879 году в больнице Кингс Колледж, где навещал Листера.

На тот момент он был единственным венским врачом, ответившим мне. Как раз он и был тем человеком, кто сослался на Меррема и сообщил также, что прежние ассистенты Бильрота Гуссенбауер и Винивартер уже шесть лет занимаются опытами Меррема. Более того, им удалось установить, что хирургическое удаление привратника желудка нисколько не угрожает жизни животных. Далее он также писал, что не так давно Черни выступил с невероятным постулатом: желудок человека может быть полностью ампутирован. Кроме того, два ассистента Черни Кайзер и Скриба, основываясь на этих выводах, предприняли операции на пилорусе собак. Операция была сложной, однако животное прожило после нее еще около пяти лет.

Бильрот, по словам Микулича, с тех пор не оставлял мыслей об операции по удалению пораженного смертельной болезнью пилоруса человека, а потому всячески поощрял подготовительные исследования. Это был вопрос месяцев или, может, даже нескольких недель – за этот срок он надеялся перейти к практическому применению накопленных опытных знаний при операции на человеке.

Я не помню подробностей того дня, когда я получил письмо от Микулича. Подходил к концу октябрь 1880 года. В нашей прибрежной деревушке настала настоящая осень. Я стремглав бежал через сад, зажав в руке конверт Микулича, к Сьюзен, которая отдыхала на диване у окна.

Когда Сьюзен подняла глаза от письма, она долго смотрела на меня и после потянула ко мне свои тонкие руки. Но она ничего не сказала тогда. В ее глазах выступили скупые слезы, которые я тут же принял за слезы радости.

Я поцеловал ее и поспешил к моему письменному столу, чтобы, не откладывая, написать в Вену.

Все следующие несколько дней я только и делал, что ждал. Но проходили недели, а письмо из Вены, которое, как я надеялся, удовлетворит мое любопытство, так и не приходило, а потому я не знал, насколько продвинулась научная работа. Позже, когда Микулич стал одним из великанов европейской хирургии, он рассказывал мне, что в то время он и сам надеялся на чудо, которое могло бы утешить меня.

Пока в нашей по-осеннему одинокой и заброшенной деревушке я нервно ждал ответа из Вены, у дверей нашего дома появился почтальон, который передал мне письмо из Кенигсберга. Это случилось двадцать седьмого ноября. В графе «отправитель» значилось: Карл Шонборн, директор Королевской хирургической клиники Кенигсберга. Несколько месяцев назад я писал ему – как, надо заметить, и многим другим, – поскольку был немного знаком с ним.

«Четыре дня назад, – писал Шонборн вечером двадцатого ноября 1880 года, – в недавно основанной хирургической частной клинике доктора Людвига Рыдигера в Кулме, что на Висле, была проведена операция. По своей сути она в точности соответствует той операции, о которой вы та настойчиво осведомлялись несколько месяцев назад. Доктор Рыдигер, которому на данный момент приблизительно тридцать лет и который до работы в клинике служил приват-доцентом в Иене, удалил полностью закупоренный злокачественной опухолью пилорус и после соединил желудок, до того несколько уменьшенный в размерах, с двенадцатиперстной кишкой. Насколько мне известно, речь идет об очень кстати упомянутой вами в свое время операции по методу Пеана, то есть второй операции подобного рода. К сожалению, подробностями я пока не располагаю». Далее он писал: «Но решающее значение, как мне кажется, имеет тот факт, что доктор Рыдигер делает чрезвычайно оптимистичные заявления в отношении будущего его операционного метода и чрезвычайно доволен тем, как проходит реабилитация его пациента. Так скоро, как это только возможно, я отправлю вам более подробный отчет».

Но когда я вошел в комнату Сьюзен, она, скорчившись и прижав обе руки к животу, лежала на боку, и ее лицо, на котором всегда читались мужество и самообладание, исказилось от боли.

«У тебя начались боли… Почему ты сразу же не позвала меня? О, Сьюзен, почему ты не позвала меня…»

«Пожалуйста – не спрашивай – пожалуйста – оставь меня одну – пожалуйста…»

В ее взгляде было столько мольбы, что я, хотя и не желая того, послушался и вышел из ее комнаты, спустился вниз. До меня донеслись звуки, по которым я понял, что Сьюзен снова тошнит. Это мучило меня, ведь я знал, почему она прогнала меня… Она не хотела, чтобы кто-то был свидетелем ее пыток, и боялась, что они могут разрушить ее чистый, непорочный образ, заставить усомниться в ее красоте. Но через какое-то время Сьюзен снова позвала меня. Она лежала у окна, спокойная и расслабленная, с выражением безмятежной, отвоеванной у страданий теплоты на лице…

«Садись рядом со мной», – предложила она.

Я протянул ей письмо.

«Пожалуйста, не нужно… – произнесла она с такой настойчивостью и даже мольбой, что я снова не нашел в себе сил спорить с ней. – Пожалуйста, не нужно…»

Сегодня я понимаю, что двигало ей тогда. Я знаю, что она была абсолютно уверена, что ей мог быть уготован только один конец, а потому не давала вспыхнуть даже крошечному огоньку надежды, чтобы не страдать после от тяжкого разочарования. Тогда я промолчал. Но я уже решил упрямо бороться против судьбы и самого Бога, так упрямо, как никогда в моей жизни до этого случая или после него.

Через полчаса я отослал Шонборну телеграмму в Кенигсберг, также я телеграфировал и Рыдигеру в Кульм. В телеграмме к последнему я также описал клиническую картину Сьюзен и поставил в своем обращении к нему несколько коротких, но веских вопросов. В том числе я спросил, готов ли он прооперировать ее… Покончив со всеми делами на телеграфе, я направился к аптекарю и приобрел морфий, единственное средство для облегчения боли, которым мы располагали в те времена.

Через восемь мучительных дней я наконец получил ответное послание из Кульма и письмо из Кенигсберга. В телеграмме, которую я пытался удержать в моих дрожащих руках, говорилось: «Сообщите подробно о самочувствии пациентки и ее физических силах на настоящий момент. Без таковых решение принять не могу. Рыдигер…» Письмо было адресовано мне Шонборном. И в конверте я нашел вырезку со статьей, в которой были изложены детали проведенной Рыдигером шестнадцатого ноября операции на желудке.

Я тут же направил в Кульм новую телеграмму. Надиктовывая ее, я пошел на сделку с собственной совестью, потому что телеграмма содержала заведомую ложь. Она так изображала состояние Сьюзен, будто бы оно ничуть не изменилось с момента моего визита к Пеану или, по крайней мере, было таким же, как до первого болевого приступа. Я пытался унять внутреннюю тревогу, сочиняя доводы в пользу моей же неправды: что приступ накануне до сих пор не имел никаких последствий, что с тех пор Сьюзен немного поправилась, что каждый день по два раза она гуляла под руку со мной по саду. После я уселся за присланную статью. Там говорилось: «…Микотаджевич Юлиус, 64 лет, лишился матери, скончавшейся от чахотки, отец умер от старости. В течение последних двух лет непрерывно испытывает боли в подчревной области. До того никогда не страдал желудочными заболеваниями. Алкоголизм также никогда не входил в список его недугов. Четыре-пять недель назад он стал чувствовать тошноту, а боли усугубились, несмотря на строгую диету и морфий. Уже долгое время в течение всего дня пациент довольствуется лишь супами и некоторым количеством сухарей, но тем не менее регулярно просыпается каждую ночь самое позднее в 12 часов и до 4–6 утра не может уснуть, мучимый сильными болями. Так продолжается до тех пор, пока все съеденное им за день не будет выведено в виде рвоты… Пациент стал заметно слабее, в последнее время, поднявшись, он зачастую испытывал головокружение и плохо держался на ногах…»

Я выронил бумагу из рук. Так близко, так пугающе близко подступило все, о чем писал Рыдигер. Это было то самое состояние, в котором уже находилась Сьюзен.

«В соответствии с этими данными и данными анамнеза, – писал Рыдигер далее, – мы смогли поставить диагноз: ограниченная carcinoma pylori (раковая опухоль на пилорусе) без значительных срощений с соседними органами и, по всей видимости, не дающая метастаз. Приведенную клиническую картину мы посчитали благоприятной для проведения операции. Шестнадцатого ноября 1880 года, – прочел я, и во мне затеплилась надежда, – мы предприняли вмешательство».

Формулировки в статье Рыдигера были ясны и четки: его скальпель вошел в брюшную полость в районе linea alba и processus xiphoideus (мечевидным отростком грудины), затем Рыдигер продолжил разрез до самого пупка. После он рассекал мышцы слой за слоем, пока наконец не добрался до перитональной оболочки. Он вскрыл ее и закрепил края разреза на коже снаружи операционной раны так, чтобы через образовавшиеся воротца отчетливо просматривались внутренние органы. В глубине разреза показалась и сама опухоль. Рыдигер оттянул ее так далеко от операционной раны, как это было возможно, и отсек от желудка невероятное количество зловредных сетовидных тканей, таким образом достигнув задней стороны органа и самого привратника. Затем вокруг желудка он наложил собственноручно сконструированный «эластичный турникет», плотно примкнувший к пораженной части привратника… Турникет состоял из двух перетянутых резиной и «продезинфецированных в карболовом растворе» металлических прутов, которые с обоих концов можно было плотно прижать друг к другу посредством резиновых перевязей. Это следовало сделать, после того как один из них будет продет под желудком, а второй уложен поверх него. Они отделяли здоровую часть органа, в которой, несмотря на многочисленные промывания, сохранялись остатки пищи от пораженного опухолью пилоруса. Аналогичным образом Рыдигер накладывал турникет на двенадцатиперстную кишку. Он также отсекал ее от больного пилоруса и, делая решающий разрез, всячески препятствовал попаданию содержимого кишечника в брюшную полость, поскольку бактерии могли вызвать впоследствии воспаление брюшины. Наложение этого турникета требовало сноровки, ведь двенадцатиперстная кишка находится довольно глубоко.

Практически в последнюю минуту Рыдигер понял, что пальцем, который он со всей осторожностью проводил вглубь операционного разреза, он порвал двенадцатиперстную кишку. Он в то же мгновение зажал место разрыва. Он отнюдь не думал, что содержимое кишечника успело вытечь в брюшную полость, но тем не менее постарался тут же очистить все операционное поле и только после перешел к главной части операции – к отделению пораженного пилоруса с одной стороны от желудка, с другой – от двенадцатиперстной кишки. Эти последние движения скальпелем принесли сильнейшие кровотечения. Кровь хлынула из бесчисленных сосудов, окружавших желудок. Ситуация становилась критической. Рыдигер тогда еще работал без специальных зажимов, которые использовал Пеан… В конце концов ему удалось остановить кровотечение, и он занялся совмещением краев желудка и двенадцатиперстной кишки. Чтобы сократить разницу между отверстиями совершенно разного размера, он вырезал из стенки желудка треугольный участок, соединил края разреза по методу Черни, таким образом получив диаметр, полностью соответствовавший диаметру кишки. Затем он свел оба отверстия и для верности пришил к слабому участку, на который он только что наложил швы, вырезанный из желудка треугольник, чтобы быть до конца уверенным, что шов будет непроницаем или не разойдется под воздействием пищеварительных движений.

Из осторожности Рыдигер наложил шестьдесят швов – огромное количество, и тщательно очистил карболовым раствором все стыки, из которых уже начала выходить наружу желудочная слизь. После он ослабил турникеты. И вот между желудком и двенадцатиперстной кишкой образовалось новое соединение. Наложение швов на брюшную полость не составляло теперь никакого труда, как и перевязка раны по методу Листера.

Операция длилась четыре часа против двух с половиной часов, которые затратил на нее Пеан. И это я счел признаком аккуратности и прилежности Рыдигера. Много раз больному делались камфорные инъекции – каждый раз при ослаблении сердечной деятельности и замедлении кровообращения. Через тридцать минут после операции Микотаджевич очнулся от наркоза и сразу же получил небольшую порцию вина. Он поинтересовался о том, как прошла операция, и сообщил, что ощущает лишь незначительные боли непосредственно в месте, где проходил шов, а более никаких. В его организм был искусственно введен питательный раствор, после чего он спокойно уснул.

Я дочитал ровно до того места, где, чтобы найти силы читать дальше, нужно было сделать перерыв. Я знал, что следующие строки той статьи станут определяющими: судьба должна будет сделать выбор между жизнью и смертью. В конце концов я снова взялся за чтение, чтобы таки удостовериться, насколько оправданны мои предположения.

Но выводы Рыдигера, как и вся его статья, были настолько четки и ясны, что я недолго находился в нетерпении: «Ровно в полночь он (Микотаджевич) стал вести себя беспокойно – инъекция морфия. Между двумя и тремя часами ночи он пожаловался на боли в груди и рассказал, что чувствует, будто бы что-то стискивает все его тело. Он метался в постели, упрямо пытался встать. Затем коллапс, агония и около четырех утра – смерть…»

«Нет, – одними губами проговорил я, – нет!» – повторил я громко, но, опомнившись, зажал рот руками, чтобы до Сьюзен не долетело ни одного звука. Разве Шонборн не сообщал мне, что Рыдигер предрекал этому методу необозримые перспективы и с оптимизмом смотрел на его будущее? Не может быть, чтобы это был конец! Я снова взял в руки статью Рыдигера. С чего же он это взял? Боже мой, с чего же он это взял?

«Вскрытие брюшной полости, – писал он далее, – показало, что все раковые образования были удалены, что ни один из органов брюшной полости не дал метастазов. Перитональная оболочка не была воспалена, она была гладкой и блестела, как и подобает здоровому органу… нам так и не удалось выяснить, умер ли пациент от истощения или от острого сепсиса, но, вероятнее всего, истинной причиной было первое. Чтобы убедиться, не разошлись ли швы, мы отсекли желудок и дуоденум, завязали нижний конец дуоденума и сверху залили в желудок воду. Из швов не выступило ни капли воды… Исходя из общего впечатления, какое на нас произвела операция, мы считаем вполне правомерным то утверждение, что у этого метода, несомненно, есть будущее. Никого не должен пугать исход нашего первого опыта. Мы никак не могли с самого начала ожидать другого исхода столь сложной операции. Прежде всего мы займемся изучением более ранних стадий рака пилоруса – при операции такой сложности весьма желательно иметь дело с пациентом, рак пилоруса у которого находится на более ранней стадии. Но еще очень многое предстоит сделать, чтобы выработать достоверную и надежную операционную технику…»

Я швырнул статью Рыдигера на пол, будто бы только она и была виновата во всех моих заблуждениях. Я проводил час за часом, вышагивая из угла в угол моей комнаты. Бывали секунды, когда я был готов покориться судьбе, но бывали и такие, в которые меня сотрясало бешенство и негодование, в которые я готов был бороться.

В таком состоянии меня застал посыльный с местного телеграфа, доставивший мне известия из Кульма. В телеграмме было сказано: «Проведение столь сложной операции за пределами моей клиники, к сожалению, невозможно. Однако я готов принять пациентку здесь».

Листок с этими строками выпал у меня из рук и спланировал на пол. Это был конец всех моих надежд. Если Сьюзен и удастся пережить поездку в Кульм пусть даже в специально арендованном для нее вагоне поезда без вреда для ее ослабшего здоровья, мне все равно было бы достаточно сложно убедить ее в целесообразности этого путешествия: мне ничего не оставалось бы, как сообщить ей, что и операция в Кульме окончилась смертью пациента.

На протяжении следующих нескольких дней я находился на грани отчаяния. И вдруг ведром холодной воды на меня обрушилось осознание, что теперь уже категорически поздно возвращаться на родину, ввязываться в новую борьбу за жизнь моей жены. Но тогда все же произошло кое-что, что придало мне мужества.

Мне удалось выяснить, что Сьюзен не принимала больше морфия. Я заметил, что она стала немного больше есть. С ее молчаливого согласия я мог время от времени осматривать ее. Как бы мне не хотелось, я не мог утверждать, что ее опухоль хоть сколько-нибудь уменьшилась. Я не знал, бывают ли при течении рака подобные стадии улучшения или по крайней мере замедления губительных процессов. И вдруг во мне зародилась надежда, что, возможно, это была доброкачественная опухоль. Ее, правда, также было необходимо удалить, но это давало мне крохотный повод верить в лучшее.

Моя надежда заставила меня обратить взгляд в ту сторону, в которую я уже однажды смотрел: в сторону Вены!

Но больше всего меня мучило то, что мне так и не пришел ответ от Микулича. А ведь именно он мог бы стать своего рода пропуском в клинику Бильрота. Только после я узнал, что тонко чувствующий, наделенный большим сердцем молодой человек более был не в состоянии открывать моих писем, на которые, разумеется, так и не ответил.

Январь прошел для меня в мучительной праздности. Я настолько привык, что после улучшения в декабре состояние Сьюзен оставалось практически таким же, что я не обратил внимания на изменения последней январской недели, я даже бросил контролировать ее запасы морфия. Впервые я насторожился, когда в самом конце месяца она вдруг почти совсем перестала есть. После я обнаружил, что она снова начала принимать обезболивающее, причем его запасы почти что совсем истощились. Но не было никакого смысла о чем-то расспрашивать ее: Сьюзен уворачивалась от всех разговоров о своем состоянии.

В начале февраля она довольствовалась лишь небольшим количеством простокваши и не ела ничего больше. Я призвал на помощь Ваубана, чтобы попробовать искусственное питание распространенным тогда пептоном. Она молча вытерпела и это, но добрый ее взгляд говорил мне: только потому, что ты так хочешь! Ваубан оглядел меня, ни слова не говоря, а я старался увернуться от взгляда его серых, поблекших от возраста глаз.

Как раз в это мгновение за дверью кто-то зазвонил в старинный колокольчик. Я вышел и наткнулся на телеграфного посыльного, который передал мне новое послание. Я сразу же прочел подпись: Микулич, и пробежал глазами текст. В телеграмме говорилось: «29 января профессор Бильрот предпринял операцию по удалению опухоли пилоруса у сорокатрехлетней пациентки. Женщина чувствует себя хорошо и находится на пути к выздоровлению. Поездку в Вену считаю целесообразной…»

Я и сейчас с точностью могу припомнить то чувство: сердце мое перестало биться.

Все мое тело затрепетало от счастья. Я ворвался в комнату моей жены и встал перед ней на колени. Я обхватил ее за плечи своей правой рукой, а левой поднес к ее лицу телеграмму Микулича и заставил Сьюзен прочесть ее. Я непрерывно повторял: «Прочти же, Сьюзен, прочти… У них все получилось. И я всегда это знал. Я всегда в это верил… Читай, пожалуйста, читай…»

Она нехотя водила взглядом по бумаге.

Наконец она повернулась ко мне. Она искала мои глаза… «Если ты хочешь, то поехали в Вену, – сказала она и слегка засмеялась, отчего мне стало вдруг очень радостно. – Но ты поезжай первым и выясни, что там произошло. И если ты посчитаешь… то ты мог бы вернуться за мной, и мы отправились бы вместе…»

«Но что ты будешь здесь делать? – спросил я. – Кто останется рядом с тобой…»

«Мария, – ответила она, имея в виду нашу старую домоправительницу, – со мной останется Мария». Я видел, как, произнося это, жена моя наполнялась пылкой решительностью. «Поезжай же прямо сейчас, – скомандовала она, – поезжай скорее…»

В полдень десятого февраля 1881 года я оказался в Вене, где меня уже дожидался Микулич. Еще издалека я узнал его худую, подвижную фигуру и его немного бледное лицо, окруженное светлыми волосами. Вместе мы отправились в его квартиру. Дома он сообщил мне, что уже все устроил. Через час он запланировал отвезти меня во Вторую Хирургическую клинику и представить пациентке, которая была прооперирована двадцать девятого января. Она стремительно шла на поправку, хотя и она сама, и Бильрот отваживались надеяться на лучшее только в самых смелых своих мечтах. На следующий день Микулич намеревался отвезти меня в дом Бильрота, где у меня было бы полчаса, чтобы переговорить с ним.

Введя меня в курс дела и рассказав о наших планах, Микулич принялся за повествование о том, как проходила решающая операция, тогда я следил буквально за каждым движением его губ.

Эксперименты его ассистентов на собаках стали давать все более убедительные результаты, поэтому Бильрот стал дожидаться больного, у которого были бы все показания к операции. Так он ждал несколько месяцев. Поскольку опухоли желудка традиционно считались неоперабельными, а потому терапевты «лечили» их исключительно болеутоляющими средствами, в хирургическую клинику Бильрота являлись лишь пациенты, которым даже в этом лечении было отказано. И в декабре среди них оказалась та сама прооперированная двадцать девятого числа пациентка, сорокатрехлетняя женщина, полностью отчаявшаяся мать восьмерых детей, которая на протяжении шести недель испытывала тошноту, едва поев, ее организм мог какое-то время удерживать в себе лишь молоко. Она настолько изголодалась, что от нее в буквальном смысле остались только кости. Диагноз в ее случае был однозначен, а потому Бильрот решился на операцию по удалению у нее опухоли пилоруса…

Бильрот решил действовать по тщательно продуманному, много раз опробованному на собаках методу. Но также он предусмотрел несколько запасных вариантов на тот случай, если по ходу операции выяснится, что опухоль настолько обширна, что совместить желудочное и кишечное отверстие совершенно невозможно. Также он подготовил себя к разного рода неожиданностям, которые в те времена, когда до открытия рентгена оставались еще долгие годы, были делом заурядным, особенно если речь шла о вскрытии брюшной полости. Предварительно он изъял все содержимое из желудка пациентки и распорядился промыть его. Он ввел в лечебный обиход пациентки пептоновые клизмы – таким образом она стала получать искусственное питание, которое, как он надеялся, она смогла бы получать тем же способом и после операции. Но ни один человек на свете тогда не знал, как поведет себя желудок, если пациентке суждено было прожить еще долгое время. Бильрот оперировал с применением антисептиков – и вся операция будто бы была отмерена по линейке, выверена по секундомеру. А в те долгие часы, была, казалось, покорена новая страна, которая не покорилась раньше пионерам-завоевателям.

Пока Микулич рассказывал, я сравнивал оперативный метод Бильрота с теми, что использовали Пеан и Рыдигер. Я рассудил, что Бильрот выбирал более разумные направления разрезов, чем Рыдигер. А о Пеане нечего было и говорить. Также он применял другую технику швов, и сосуды он перевязывал так, что операция проходила почти без потери крови – все это было свидетельством кропотливой подготовительной работы. Но в общем и целом техника Бильрота очень напоминала технику Рыдигера. При помощи резекции Бильрот доводил желудочное отверстие до размеров отверстия двенадцатиперстной кишки и затем соединял оба органа посредством «окклюзионного» шва. В отличие от Рыдигеровой операции, которая длилась четыре часа, операция Бильрота занимала всего полтора часа – от той минуты, когда давали наркоз, до того момента, когда на брюшную стенку накладывался последний шов.

Когда мы приближались к клинике Бильрота, я с удивлением почувствовал, что меня будто бы подхватила и понесла волна уверенности.

«Пациентка, – продолжал Микулич, – была прооперирована уже тридцать дней назад. После операции у нее не наблюдалось ни слабости, ни боли, ни рвоты. Сначала мы давали ей лишь немного льда, затем каждые полчаса стали давать столовую ложку простокваши. Такое питание ее организм принимал без каких-либо затруднений, и через несколько дней у женщины восстановилось нормальное пищеварение. Мы не отходили от нее ни на час. Я часто не спал по ночам из одного только страха, что что-то может произойти в мое отсутствие: ей вдруг могло стать хуже, из-за подвижности желудка могли разойтись швы, что грозило бы воспалением брюшины, у нее в конце концов могла подняться температура. Но ничего не происходило. Это чудо, и вплоть до сегодняшнего дня мы не научились смотреть на это иначе – это чудо…»

Мы вошли в здание, которое, руководствуясь современными представлениями, можно было бы назвать тесным, шумным и дурнопахнущим, но именно с ним были связаны грандиозные планы Бильрота, именно там он добился выдающихся успехов. Микулич и я остановились у двери больничной палаты. «Пациентка, – вполголоса сказал Микулич, – последние восемь дней чувствует себя настолько хорошо, что накануне объявила нам, что не хочет больше находиться одна в отдельной палате. Она захотела общения – тогда как за пять дней до того она лежала в своей постели апатичная, мучимая постоянной рвотой. Но сейчас вы и сами увидите…»

Микулич провел меня в общую палату и остановился у кровати, на которой, приподнявшись, лежала женщина. Она ела суп. Ее лицо все еще было довольно бледным, но уже мало походило на пергаментные лица изголодавшихся людей…

«Познакомьтесь, – обратился Микулич к пациентке, – это доктор Хартман. Он наслышан о вашей операции и потому захотел познакомиться с вами лично…» Обращаясь ко мне, он продолжил: «Это и есть Хелене Хеллер».

«Как вы поживаете, фрау Хеллер? – поинтересовался я. – Не мучают ли вас боли? Можете ли вы есть? Чувствуете ли вы, что все уже позади?»

«Да, герр доктор, – с улыбкой проговорила она в ответ. – Я думаю, что вскоре буду чувствовать себя так же, как и до моей болезни. Скоро я уже смогу вставать. По большей части я уже не испытываю никаких сложностей…»

Я с таким чувством положил свою руку на сухую кисть, что она с удивлением посмотрела на меня. Как она должна была понимать, мое сердце захлебывалось от счастья, внутри меня теснилась радость и глубокая вера…

Микулич пригласил меня пройти в помещение, где, по всей видимости, хранили анатомические препараты. Он показал мне опухоль, которая была извлечена Бильротом из прохода между желудком и кишкой Хелене Хеллер. Впервые я своими глазами увидел врага, который грозил разрушить жизнь моей жены, заставляя меня беспомощно смотреть на это. Опухоль достигала почти четырнадцати сантиметров в длину. Она настолько загромождала собой пилорус, что нужно было приложить немалые усилия, чтобы просунуть туда даже ствол птичьего пера.

Еще вечером того же дня, я отправил две телеграммы Сьюзен. В них я выражал свою уверенность, свою надежду на спасение. Микулич уверил меня, что Бильрот не откажется подготовить мою жену к операции и после прооперировать. Однако до этого он хотел напрямую переговорить со мной, чтобы посеять в моей душе некоторые сомнения – он все еще полагал, что никто не может заранее предвидеть исход этой операции, даже несмотря на первый успех, которого им чудом удалось добиться. Я распорядился, чтобы посыльный потрудился достать мне билеты назад на тот же день, когда была запланирована встреча с Бильротом. Я не хотел терять в Вене ни часа, мне не терпелось вернуться за Сьюзен и доставить ее к хирургу. Даже если для этого мне одному пришлось бы нанять поезд особого назначения.

Во второй половине дня, около трех часов, я ступил на порог просторного дома Бильрота на Альсерштрассе, который до того принадлежал Иоганну Петеру Франку, одному из наиболее выдающихся врачей старой Вены. Бильрот, тучный король всех немецких хирургов, тело которого было не менее пышным, чем его окладистая борода, оглядел меня в своей особой испытующей манере, одновременно протягивая мне свою мощную, мясистую руку с короткими пальцами. У него были необыкновенно светлые голубые глаза. Он родился на самом севере Германии, на острове Рюген в Балтийском море. Оттуда он попал сначала в Цюрих, а затем перебрался в Вену. С самого начала Бильрот производил впечатление меланхолика, но подобающая меланхоликам серьезность была лишь одной гранью его характера. Рядом с ней уживались, как бывает только с людьми артистического склада, полностью противоположные по сути юмор и веселый нрав. Однако в час нашей первой, еще только занимавшейся встречи сложно было бы найти повод для шуток.

Бильрот сидел напротив меня, слегка подперев свою массивную голову рукой, опустив плечи и несколько сгорбившись. Ему было всего только пятьдесят два. Как мы можем резюмировать сегодня, именно он стал отцом-основателем современной хирургии желудка и сформировал ее, совершив множество уникальных открытий, к которым пришел благодаря исследовательской добросовестности и выдающемуся творческому подходу к работе. Хотя в те годы его в большей степени отличали осмотрительность и стремление все систематизировать, он все же сохранил отважную хирургическую дерзость, присущую ему в молодые годы. Это юношеское чувство неизменно будили в нем, как и во многих других, локальные медицинские революции, как, например, первый опыт удаления кисты яичника – заслуга, принадлежащая Спенсеру Уэллсу.

«Герр доктор Микулич, – обратился ко мне Бильрот, – уже рассказал мне о вашем случае. Поскольку мы с вами являемся коллегами, мне очень хотелось бы услышать от вас более подробный рассказ, чтобы я мог решить, стоит ли мне браться за столь новую и многотрудную операцию в случае вашей супруги. Не поймите меня неправильно, – продолжил Бильрот и при этом одарил меня таким теплым взглядом, будто бы в моих глазах прочел о переживаемом мной в тот момент страхе – ведь я и вправду опасался, что он все еще может отказаться оперировать, – но, как я полагаю, оперировать можно только в том случае, если есть хоть какие-то шансы на успех. Оперировать, когда ни одного шанса нет, значило бы торговать прекрасным хирургическим искусством. А потому я хочу спросить вас…»

Я рассказал ему обо всем. Удивительно, но, сидя против него, я не отважился ни на толику приукрасить мою историю, не старался заставить ее зазвучать оптимистичнее. Тем не менее, выслушав меня, он не отказал.

«Я прошу вас только об одном, – проговорил он. – То, что удалось нам двадцать девятого января, наполняет меня гордостью. Однако я не решаюсь пока верить, что все последующие опыты пройдут так же гладко. Но если даже ситуация не изменится, если нам удастся доказать, что операции по удалению опухолей желудка возможны, вопрос о возникновении рецидивов при злокачественных новообразованиях остается открытым. Возможно, так мы лишь немного отсрочили смерть, и сейчас я не могу сказать, на сколь долгий срок. История науки не знает скачков. Если мы вообразим себе, что сделали огромный шаг вперед, то, скорее всего, нам снова придется отступить назад на три четверти проделанного пути… Если вы готовы встретиться лицом к лицу с этими фактами, готовы здраво оценивать происходящее и не ждать от операции большего, чем можно ожидать в самом неблагоприятном случае, я готов провести новое вмешательство, если оно будет показано после моего осмотра…»

На что я только не был готов в те решающие минуты, чтобы только услышать от Бильрота о его положительном решении!

Телеграмма, которую я отправил Сьюзен за несколько минут до моего отъезда из Вены, была провозглашением победы над ее болезнью, торжеством жизни над смертью, ликованием, которого не могла утишить даже холодная сдержанность Бильрота.

Я, разумеется, не ждал, что кто-то возьмется встречать меня на вокзале. Я нанял кучера, хотя на улице шел снег и улицы были покрыты наледью, отчего лошади ступали пугливо и скованно, а копыта их скользили и расходились в стороны.

Я выпрыгнул из экипажа, подбежал к дверям нашего дома и, обнаружив, что дверь заперта, бурно заколотил в нее…

Мое сердце заколотилось быстрее, когда я расслышал за дверью шаги Марии. Она вплотную подошла к дверному замку, она открыла его…

И после, когда я заметил, как бледно было ее лицо, и когда она не смогла вымолвить ни слова и на глазах ее вдруг выступили слезы, мне показалось, будто бы чья-то рука с силой сдавила мое горло.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Кассовые операции. 240+ актуальных вопросов» — это пособие, позволяющее читателю в формате «вопрос-...
Romaan ?ikese varjud viib lugeja tagasi eelmise sajandi ?heksak?mnendate aastate algusesse, mil Berl...
Оргазм… Мало кто из мужчин знает, что испытывает женщина во время оргазма, что происходит в ее теле,...
В своей новой книге Вячеслав Никонов показывает истоки современного мира, прослеживает жизненный пут...
Представьте себе плывущий в водах холодного моря айсберг. Максимум 20 % ледяной глыбы возвышается на...
Эта книга для тех, кому не помогают традиционные методы борьбы с паническими атаками: медикаменты, т...