Век хирургов Торвальд Юрген
«Где моя жена?» – услышал я свой же вопрос.
Но Марию так сильно сотрясали рыдания, что она совершенно лишилась способности разговаривать. Самые страшные мои подозрения приобретали все более пугающие очертания. Я ворвался в дом, проскользнув мимо Марии. Я пробежал через мою комнату и остановился у двери, которая вела в другую, ту самую комнату, где Сьюзен попрощалась со мной перед самым отъездом…
Там, на своей кровати у самого окна лежала Сьюзен, а снаружи, за окном, в хороводах кружились белые снежинки. И вот она лежала там в самом красивом своем платье, и болезнь, которая так мучила ее, не оставила после себя никаких следов на ее лице. Было похоже, что она спала, мирно и глубоко. Но она была мертва…
Я не буду рассказывать о том, насколько сильным ударом это стало для меня, потому что эта глава – не исповедь, а повествование о рождении того, что сегодня носит название «хирургия желудка».
Судьба Сьюзен выступила здесь на первый план, лишь потому что была предопределена одной из тех болезней, преодолеть или по меньшей мере на время устранить которые хирургия была готова только к тому моменту, когда в мире живых ее больше не стало.
Мне потребовались почти десять лет, чтобы сгладить тот след, который оставила в моей душе смерть Сьюзен. Много лет ушло у меня на то, чтобы научиться более сдержанно оценивать возможности медицинской науки и в особенности хирургии, и теперь, когда закончились десятилетия, отмеченные величайшими открытиями в этой области, эта сдержанность пришла на смену преходящей вере во всемогущество рук хирургов. Мое дикое, отчаянное сопротивление всему, что произошло, моя растерянность и нежелание понимать, почему моя жена сама покончила с жизнью, когда я был уверен, что в моих руках оказался ключик к ее спасению; мои неистовые упреки в собственный адрес из-за того, что я не удосужился еще раз обыскать весь дом, чтобы уничтожить запасы морфия, которыми и воспользовалась Сьюзен, чтобы навсегда уснуть, – все это перестало мучить меня с прежней силой, когда Хелене Хеллер, та самая женщина, на которой Бильрот впервые провел операцию по удалению опухоли пилоруса, операцию, впоследствии ставшей широко известной под названием «Бильрот I», умерла через четыре месяца после операции. Она умерла, едва успев полностью оправиться, от рецидива раковой опухоли. Ее смерть обозначила границы действенности операций по удалению раковых опухолей. Изыскания последующих десятилетий немного раздвинули их, но преодолены они никогда не были. Двадцать четвертого июня 1883 года Бильрот провел свою вторую операцию на желудке. Его пациентка умерла. Двадцать шестого января 1884 года он оперировал третий подобный случай, но исход был неизменно плачевным. Эти события стали мне утешением, наглядно продемонстрировав, что я никак не мог бы изменить конца моей Сьюзен.
Только двадцать первого июля 1884 года Рыдигеру удалась операция, которая продлила срок жизни его пациентки на два с половиной года – до тех самых пор, пока у нее не образовалась новая раковая опухоль.
Бильрот имел все основания на свой осторожный скепсис. Еще огромное множество больных погибло на его операционном столе до того момента, когда операционный метод «Бильрот I» можно было назвать проверенным. В многочисленных случаях, когда раковая опухоль была слишком развита, метод Бильрота оказывался непригодным, поскольку приходилось отсекать слишком большие части желудка и кишки, что делало их последующее соединение невозможным. Вплоть до 1885 года Бильрот занимался разработкой своего второго метода «Бильрот II», получившего мировую славу. Так же, как было предусмотрено методом «Бильрот I», он полностью удалял раковую опухоль с пилоруса, но не соединял более желудок и кишку непосредственно по краям разреза, а зашивал оба органа наглухо и создавал после новое соединение между желудком и кишечником. Для этого ассистентом Бильрота Велффлером была придумана специальная техника: к культе желудка особым образом подводилась петля тонкой кишки. Пятнадцатого января 1885 года Бильрот впервые опробовал этот второй операционный метод на человеке. Его пациент после вмешательства прожил полтора года, хотя рецидив рака у него так и не возник.
Ключевой проблемой первой серьезной операции на желудке было удаление опухоли на привратнике желудка (пилорусе). Если опухоль (b) достигала определенной величины, она блокировала прохождение пищи из желудка (а) в тонкий кишечник (с)
Посредством отсечения от желудка и от кишечника (d) пораженный опухолью участок удалялся. Затем предстояло соединить и закрепить швами здоровые культи кишки и желудка по линиям отреза. Сложность состояла в том, чтобы совместить образовавшееся в желудке отверстие со значительно меньшим косым отверстием кишки
Эту сложность преодолевали, отрезая от желудка треугольный участок (е)
Уменьшившийся в размерах желудок (а) сшивали, чтобы отверстия в нем и в кишке точно совпадали по диаметру
Культи желудка и кишки скрепляли швами (g)
«Бильрот I» и «Бильрот II» стали впоследствии главным оружием в борьбе против смертоносных раковых опухолей на привратнике желудка. Вскоре они легли в основу всех связанных с заболеваниями желудка хирургических методов, целью которых было удаление любых опухолей, но особенно часто их применяли для борьбы с язвой желудка, и именно в этой области, пережив некоторые усовершенствования, они удостоились настоящего триумфа.
Длинный путь
У меня нет сомнений в том, что в борьбе за «завоевание хирургией всего человеческого тела», которая от года к году становилась все оживленнее и все стремительнее набирала ход, подгоняемая новыми идеями и новыми отважными медиками, не было для меня, нетерпеливого и любопытного, этапа более поучительного, чем этап сопротивления воспалению слепой кишки. Попытки хирургическими средствами преодолеть это заболевание были во всех отношениях показательны: и когда речь шла о победах и поражениях, ведь и тех и других по ходу борьбы было немало, и когда за лечение аппендицита брались подгонявшие прогресс гении и тормозившая его серая масса, как случалось в немалом количестве случаев. В этих попытках с особенной силой проявились мужество и отчаяние, желание последовать в будущее, которое уже манило с другого берега, и избавиться от балласта прошлого, который не давал отчалить.
Даже несмотря на то что борьба с этим заболеванием продолжалась несколько десятков лет после повсеместного распространения асептики и после преодоления серьезнейших опасностей хирургии брюшной полости, этот отрезок времени может показаться совершенно незначительным, особенно если сравнить его с долгими тысячелетиями, по ходу которых червеобразный отросток слепой кишки, или аппендикс, размером всего-то с палец, воспалившись, погубил больше людей, чем многие другие болезни, вместе взятые. Но эти тысячелетия наглядно показали, насколько длинен путь, который еще предстоит преодолеть хирургам.
Когда я спрашиваю себя, в какой момент я впервые со всей ясностью осознал, какова протяженность этого пути и насколько ожесточенный бой за человеческую жизнь, которой угрожает воспаление слепой кишки, уготован моим современникам, из глубины моей памяти выступают двадцать третье и двадцать четвертое июня 1902 года. В те дни взгляды всего мира были обращены в сторону Лондона: все с нетерпением ожидали восхождения на британский престол Эдварда VII, коронация которого была намечена на двадцать шестое июня. Разумеется, в этот же день, по задумке британского королевского двора, должны были состояться посвященные этому событию празднества, спланированные с большой помпой. Предстоящие события сманили в столицу Великобритании даже меня.
Лондонские улицы расцветили бессчетные гирлянды и повсеместные триумфальные арки, каждая из которых была сооружена какой-либо из британских колоний или каким-либо из доминионов империи. Любимым цветом Эдварда был красный, и потому рельефы на триумфальных арках тянулись красным пунктиром вдоль всех столичных улиц до самого горизонта. Едва ли за всю историю Лондона его жители могли наблюдать подобное пестроцветное шествие войск и гостей со всех стран мира.
Когда я наконец добрался до переполненного туристами со всего света отеля «Ритц», в котором я расположился, был уже вечер, и с фасада мне светили тысячи праздничных лампочек, хотя электрическое освещение в то время было еще в новинку.
На следующее утро у меня был запланирован визит в Вестминстерское аббатство, где достопочтенные дамы и господа, принадлежащие к кругу блистательной английской аристократии, среди которых можно было встретить как церковных сановников, так и высокопоставленных вельмож, репетировали старинные церемонии, которые из века в век в неизменной форме повторялись при коронации любого английского короля.
Когда я вошел в аббатство, репетиция уже началась. Сумеречный свет церкви подействовал волшебным образом: казалось, будто бы все действо разыгрывается на запасной сцене какого-нибудь английского театра. Английские пэры и сопровождавшие их дамы стояли рядом с вековыми тронами для короля и королевы, на некоторых из них были яркие, расшитые золотом праздничные наряды, на других – повседневное уличное платье. Почтенный сэр Спенсер Понсонби-Фейн разыгрывал короля. Вместо королевской мантии обернутый в некое пестрое полотнище, он присягал на верность епископу и аристократии, тогда как снаружи, за окнами раздавались удары молотов – это плотники возводили трибуны для зрителей. Герцогини Мальборо, Монтроуз, Портланд и Саузерланд, которых относили к числу прекраснейших дам Англии, торжественно вышагивая, пронесли вдоль скамеек балдахин для коронации.
Вскоре после того как часы пробили двенадцать, импровизированная церемония достигла своего апогея. Переливистое хоровое многоголосье заполнило воздух огромной церковной залы, когда в аббатство торопливо вошел посыльный и поспешил по направлению к Артуру Уиннингтону-Инграму, епископу Лондона. Он протянул ему письмо. Епископ прочел его и встревоженно взглянул на хоровых певчих. Жестом руки он попросил тишины. Когда древние стены поглотили последнее эхо, Инграм, наконец овладев собой, с трудом проговорил всего несколько фраз: «Король очень болен. Ему предстоит сложная операция. Коронация переносится».
Когда я покидал аббатство, внутри у меня что-то заклокотало и забеспокоилось. Я зашагал по направлению к Букингемскому дворцу. С его стен и ограды уже исчезло роскошное изобилие праздничных убранств, украшавших королевскую резиденцию все предшествующие дни. На площади перед витой оградой царила мучительная тишина. От парадного подъезда дворца как раз отъезжали экипажи с заграничными дипломатическими миссиями, среди них был также экипаж французского адмирала Герве. Люди провожали гостей встревоженными взглядами и силились заглянуть в окна. Они виноградными гроздьями лепились к решетке. Их взгляды были прикованы к развешанным на ней листкам бумаги, и мне потребовалось немало времени, чтобы пробиться к одному из них. На этом листе я нашел ответы на все свои вопросы. «Королю предстоит операция. Король страдает перитифлитом. В субботу его состояние было весьма удовлетворительным, а потому появилась надежда, что при должном уходе его самочувствие позволит ему принять участие в церемонии коронации. В понедельник вечером наступило ухудшение, а потому на данный момент операция является критической необходимостью». Под этими строками стояли подписи Листера, Томаса Смита, Фрэнсиса А. Лэйкинга и Томаса Барлоу.
Я торопливо протиснулся сквозь молчаливую толпу назад к моему кебу. Выбираясь, я заметил, как к подъезду дворца подъехал экипаж, запряженный идущими галопом лошадьми. В окне я разглядел узкое, бледное, болезненное лицо. Несколькими секундами позже меня осенило – я догадался, кому принадлежало это лицо. Это был доктор Хьюит из Лондонской больницы, известнейший из своих соотечественников и современников наркотизатор, которого только можно было отыскать тогда в столице Соединенного Королевства. Появление Хьюита означало, что операция должна состояться совсем скоро.
Между тем новости о болезни короля, предстоящей ему операции и перенесении церемонии коронации очень быстро распространились по городу. Возвращаясь в «Ритц», я почувствовал, как лондонские улицы будто бы приходили в оцепенение. Только ступив в холл отеля, я услышал глухой голос, доносившийся из переполненной обеденной залы. Этот голос был голосом самого Ритца, владельца отеля, который доводил до сведения постояльцев: «Коронация не состоится. Как раз в эти минуты короля оперируют. Операция может иметь летальный исход. Если даже удастся избежать худшего, связанных с операцией опасностей нельзя недооценивать. Однако она была сочтена необходимой консилиумом наиболее выдающихся врачей этой страны…» Ритц еще не окончил своей речи, а некоторые гости уже начали подниматься со своих мест. Затем внезапно все уважаемые дамы и господа повскакивали со стульев и заторопились на телеграф. В холле отеля образовалась образцовая, чрезвычайная неразбериха. Мои знакомые помчались навстречу ко мне в надежде получить медицинскую консультацию, суждение специалиста или простое утешение.
Я явился туда совершенно не затем, чтобы отвечать на вопросы, но многие из моих встревоженных знакомых требовали объяснений, поскольку не знали, что вообще такое перитифлит. Я попытался объяснить им, что под перитифлитом понимают воспаление слепой кишки и окружающих ее тканей, что слепая кишка находится в том самом месте, где тонкий кишечник переходит в толстый, что мешковидный отросток, выступающий над самым устьем тонкого кишечника, и есть слепая кишка, потому что она оканчивается «слепо», то есть не имеет выхода. Я рассказал, что о ее воспалении известно с древних времен и что от него за все это время погибли миллионы человек, поскольку во всех случаях оно оканчивалось разрывом кишки и выходом ее содержимого в брюшную полость, а это, в свою очередь, приводило к смертельному воспалению перитональной оболочки. Исследованием заболевания занялись только полтора века назад. Американским врачам удалось установить, что причина воспаления слепой кишки кроется не в самой прямой кишке, а в крошечном червеобразном придатке, который называют червеобразным отростком или аппендиксом. Сначала, как правило, воспаляется он, а затем воспаление распространяется на всю слепую кишку. А потому в Америке вместо понятия «перитифлит» стали использовать другое – «аппендицит», но в Европе, как я заметил моим слушателям, оно приживалось очень медленно. Я уже приступал к разъяснению медицинских подробностей, когда откуда-то с кромки всего собрания донесся громкий голос: «Вам совсем не стоит быть таким обходительным, вы спокойно можете сообщить нам, что в Штатах с болезнью давно покончили: там они просто вырезают аппендикс еще до того, как инфекция перекинется на слепую кишку. Но в Европе все и всегда делают вид, что знают лучше. Держу пари, что господа лейб-медики короля вместо того, чтобы сразу провести операцию, так долго изобретали гастрономическую и опиумную диету, что болезнь успела зайти слишком далеко, встал вопрос о жизни или смерти, и им пришлось приняться за дело…»
Не любой человек, живущий в наши дни, когда хирургическое лечение аппендицита и для больных, и для врачей едва ли может означать что-то большее, чем будничное, незначительное вмешательство, обязательно поймет, почему были так обеспокоены и напуганы коренные лондонцы и гости британской столицы двадцать четвертого июня 1902 года. Но и в Америке не так давно минул тот день, когда молодой хирург с возмутительной, как подумали прочие, безрассудностью решился на радикальную операцию на ранней стадии болезни. Этим хирургом был Джон Бенджамин Мерфи из Чикаго.
Впервые о Мерфи заговорили в Чикаго в конце 1889 года. Он приобрел известность, проведя ту самую радикальную операцию по удалению воспаленного аппендикса, которая сегодня для любого хирурга является само собой разумеющейся. Такое решение еще тремя годами ранее предлагал Реджинальд Фитц, однако в конце XIX века его учение сочли богохульным. Мерфи всерьез подозревал, что виновником воспаления был именно аппендикс, а потому вознамерился удалить его, не больше и не меньше. Устранив источник недуга, он надеялся искоренить саму болезнь и не допустить опасного прорыва нагноившегося отростка. Летом 1890 года я стал искать встречи с молодым еще Мерфи, которому тогда было около тридцати лет. В Чикаго мне удалось выяснить, что Мерфи уже уехал из города и теперь живет в Лос-Анджелесе со своей семьей. Фактическое положение дел было таково: вскоре после удачного выступления по вопросу хирургии аппендикса Мерфи обнаружил у себя симптомы прогрессирующего легочного туберкулеза и перебрался на юг, к океану.
Несколькими месяцами позже я разыскал его в Лос-Анджелесе и из его собственных уст услышал историю хирургического бунта против аппендицита, который он осмелился поднять.
Утром второго марта молодой рабочий по фамилии Монахан, который ранее поступил в больницу Кук-Кантри Хоспитал с переломом ноги и находился под наблюдением Мерфи, пожаловался на внезапные сильные боли в правой подвздошной области. Через два часа его стала терзать рвота и высокая температура. В новом порыве своей вечной погони за сенсациями Мерфи тщательно перечитал работы Реджинальда Фитца, написанные еще в 1886 году. Так он выяснил, что случай Монахама есть не что иное, как одна из стадий аппендицита, который, однако, едва ли хоть один хирург видел собственными глазами. Он тут же приступил к решительным действиям. В тот же самый день, менее чем через восемь часов после первого приступа, он сделал разрез на теле пациента, обнаружил аппендикс на первой стадии воспаления, когда он только начал нагнаиваться, и без каких-либо сложностей удалил его. По прошествии ничтожного количества времени Мерфи с чистой совестью выписал Монахама – с хорошо зарубцевавшейся раной и без каких бы то ни было помех для ведения привычного образа жизни. Так Мерфи совершил революцию – он впервые осуществил то, что сегодня стало простой истиной, законом, которым руководствуется любой хирург, столкнувшись со случаем аппендицита: оперировать при первых же признаках заболевания. Тот факт, что операция прошла очень гладко, одновременно и удивил Мерфи, и стал для него доказательством верности его метода. Уверенность в своей правоте пробудила в нем инстинкты: он почувствовал, что стоит на пороге «великого хирургического свершения». Словно собака-ищейка он выслеживал новых больных с подозрением на воспаление аппендикса, чтобы тут же прооперировать их, тем самым собрав новые доказательства справедливости радикальной операции на самой ранней стадии. До ноября 1889 года в Чикаго и его окрестностях он прооперировал около сотни случаев аппендицита на ранней стадии. В большинстве случаев он в буквальном смысле не терял ни секунды и в качестве операционных залов использовал кухни и гостиные. Если операция следовала в первые двенадцать часов или по крайней мере в первые сутки после приступа, осложнений не возникало.
В ноябре 1889 года Мерфи, уверенный в себе и вознамерившийся привлечь всеобщее внимание к своему достижению, стоял у входа в здание, которое занимало медицинское общество Чикаго. Ввиду того что чикагцы располагали не таким уж большим количеством полноценных хирургов, общество состояло по большей части из терапевтов и практиков. Подробно рассказав о проделанной работе и достигнутых успехах, он заявил: «Ответственность лежит на том враче, который первым оказался у постели пациента». Любой врач, по его словам, услышав жалобу на сильные боли в животе, не должен исключать вероятности аппендицита, а потому ему стоит призвать на помощь хирурга. Сегодня эти слова Мерфи звучат как нечто само собой разумеющееся. Но когда Мерфи окончил свою речь, он стал свидетелем зрелища, которое его, человека по натуре впечатлительного, поначалу повергло в бездну отчаяния, но, когда он опомнился, в нем закипели гнев и упрямство. Большинство практиков отвергли все его предложения. Они объяснили, что огромная доля больных перитифлитом, или, если кого-то интересуют пустяки, аппендицитом, часто поправляются и без операции, исключительно с помощью опия. Хирурги же, кои также находились среди собравшихся, посчитали невозможным так сразу диагностировать подобное заболевание. По их мнению, было необходимо дождаться такой стадии, когда гнойный мешок можно было бы прощупать снаружи. Только это, на их взгляд, могло быть бесспорным доказательством наличия гнойного аппендицита и достаточным основанием для проведения рискованной операции. Все прочие случаи, когда нагноения не происходило, стоило доверить терапевтам и опию, поскольку эти легкие, катаральные формы излечивались сами собой и не оправдывали всех опасностей операции в брюшной полости.
Возмущенный, Мерфи покинул залу. Ярость по отношению к «древним рептилиям», которые не желали понимать логику его хирургического метода, засела в нем очень глубоко и не покидала его очень долго. Он бурно, остервенело погрузился в работу. За последующие годы ему удалось провести еще больше операций, в результате чего он выявил закономерности, симптомы и проявления, посредством которых можно было безошибочно распознать аппендицит на самой ранней стадии. Таким образом он заложил основы ранней диагностики заболевания. Приблизительно в то же время Чарльз Макберни, хирург из Нью-Йорка, провозгласил, что ему удалось обозначить границы области, болезненная чувствительность которой при осмотре в подавляющем большинстве случаев указывает на развитие острого аппендицита, то есть дает возможность диагностировать его на ранней стадии. Мерфи использовал любую возможность, чтобы еще раз – письменно или устно – заявить о необходимости ранней операции. В течение нескольких лет он, должно быть, успешно прооперировал не менее двух сотен пациентов с воспалением слепой кишки. Он категорически отвергал любое разграничение между катаральным и гнойным аппендицитом. Даже на самых ранних и легких стадиях заболевания ему доводилось обнаруживать гной в червовидном отростке.
Статьи Мерфи были столь убедительны, что в пользу радикальной ранней операции стали один за другим высказываться самые прогрессивные американские хирурги. Всем вставшим на эту позицию приходилось мириться с вероятностью, что в случае ошибочного диагноза их пациент легко мог бы быть лишен здоровой слепой кишки. Однако результаты радикального хирургического лечения были весьма красноречивы, причем говорили в его пользу. Медицинские диспуты на эту тему, ранее поднимавшиеся исключительно в малотиражных местных газетах, подхватили также крупные американские издания. Сами пациенты вынуждали практиков обращаться за помощью к хирургам. А потому терапевтическое лечение аппендицита постепенно уходило в прошлое, уступая место лечению хирургическому, при котором исходили из раннего диагностирования и ранней операции. Популизаторские затеи Фитца и Мерфи не остались незамеченными, и столь кардинальный метод распространился по всей Америке. Широкое его применение в Соединенных Штатах могло бы стать предпосылкой для начала новой эры в лечении аппендицита, однако Европа упиралась отчаянно и буйно.
Но и в Европе в середине восьмидесятых годов было несколько хирургов, которые сочли скальпель лучшим оружием в борьбе против воспаленного аппендикса. Одним из них был Ульрих Кренлейн, тридцативосьмилетний профессор хирургии из Цюриха. Четырнадцатого февраля 1884 года он предпринял попытку оградить своего пациента от воспаления брюшины, которое могло возникнуть из-за прорыва сильно воспаленного червеобразного отростка. Он вскрыл брюшную полость, удалил аппендикс и вывел дренажную трубку. Но эти изыскания успехом не увенчались, и пациент умер. В равной степени печально закончились и прочие операции.
Фредерику Тривзу, пятидесятитрехлетнему лондонскому врачу, двадцать девятого июня 1888 года впервые удалось без последствий вырезать хронически воспаленный аппендикс в перерыве между двумя острыми приступами. Тогда он служил хирургом в Лондонской больнице и профессором анатомии в Королевском хирургическом колледже. С этого опыта началась его слава специалиста в области хирургии аппендикса. Однако он так и не стал приверженцем радикального метода и ранних операций. Напротив, он упрямо не желал отступать от консервативного метода и при легких формах аппендицита прибегал исключительно к терапевтическим методам и болеутоляющим средствам, дожидаясь, когда аппендикс нагноится настолько, что его можно будет прощупать. Это занимало как минимум пять дней, по прошествии которых он брался за скальпель и удалял гнойный мешок.
Когда первые сообщения об изобретенной в Америке операции по удалению аппендицита на ранней стадии достигли Европы, там все еще были в ходу устаревшие представления о перитифлите, причем они владели умами и практиками безраздельно. И только когда в Лозанне была опубликована докторская работа врача Чарльза Крафта о хирургическом лечении аппендицита по американскому методу, вопрос о хирургическом лечении перитифлита стал обсуждаться более активно.
Несколько молодых хирургов, среди которых были немцы Шпренгель, Кюммель, Ридель и Зонненбург, взялись за разработку хирургического метода. Но они буквально бились лбом о кирпичную стену. Сопротивление, которое встретили американские пионеры, было слабым и незаметным по сравнению с тем бешеным шквалом, который пришлось преодолевать европейцам. Из-за логичного, казалось бы, нововведения им пришлось несколько десятков лет отбиваться от нападок фанатиков старой школы. И пока на континенте кипели батальные страсти, погибло бесчисленное множество больных. Практики оборонялись всеми доступными им средствами, а хирурги в значительной мере облегчали задачу идеологически враждебным приверженцам терапевтики тем, что не решались на проведение операций на ранней стадии и не хотели обратиться к прозрачным и недвусмысленным диагностическим тактикам, изобретенным в Америке. Как бы ни были прогрессивны в те годы европейские, а в особенности немецкие и австрийские хирурги, как бы ни был значим сделанный ими революционный скачок в развитии науки и какой бы ни была исключительной широта их научных познаний, они все же оставались далеко за спиной у молодых американских хирургов, когда речь заходила о смелости и новаторстве, ведь выше головы никак не прыгнуть. А потому единственным результатом усилий европейских врачей был подскочивший уровень смертности. Избрав выжидательный метод хирургического лечения, они сами приговорили себя к тому: они оперировали с наступлением тяжелейшей гнойной стадии болезни, тем самым увеличивая опасность смертельного воспаления брюшины.
Именно таково было положение дел в Европе к двадцать четвертому июня 1902 года, когда весь Лондон забеспокоился о судьбе страдающего воспалением аппендикса короля, когда в столице Великобритании воцарились паника, нервное ожидание и неопределенность. Тот факт, что оперировать должен был именно Тривз, не оставлял мне сомнений в избранной тактике. С уверенностью можно было сказать, что операцию оттягивали до самой последней минуты и что речь может идти только об открытии абсцесса. А это значило, что король балансировал между жизнью и смертью.
Во второй половине дня, около четырех часов никаких новых сообщений о состоянии короля на решетке Букингемского дворца так и не появилось, отчего оцепенение и нервозность в городе только нарастали. Я отважился на самостоятельное расследование. Его решено было начать с визита к Листеру. Принимая во внимание его весьма преклонный возраст, следовало ожидать, что он отправился домой, передоверив все хлопоты молодому поколению.
У дома № 12 по улице Парк-кресент, где жил тогда Листер, еще издалека я заметил небольшую толпу людей. Это могли быть только журналисты, которые, как и я, охотились за достоверными фактами. Очевидно, в дом их так и не пустили. Когда мой экипаж остановился у дверей, некоторые из них тут же принялись штурмовать его. Возможно, во мне они заподозрили королевского посыльного, должного сообщить Листеру какие-либо новости или вызвать его назад в Букингемский дворец.
Чтобы отбиться от них, мне пришлось изрядно потрудиться. Они продолжали осыпать меня вопросами, даже когда я проскальзывал внутрь через дверную щель, оставленную мне осторожным Генри Джоунсом, старым дворецким. Генри затворил за мной дверь, с некоторым раздражением хлопнув ей, и с присущим ему достоинством объявил, что доложит обо мне его светлости. По словам дворецкого, его светлость несколько утомили и измучили события последних дней.
Только теперь, когда Листеру минуло семьдесят, он получил абсолютное мировое признание. Никто больше не сомневался в том, что он вырвал хирургию из мрачного плена раневых инфекций и освободил путь для дальнейшего развития науки. Самые заклятые его враги были или мертвы, или молчали, пристыженные собственной неправотой. Даже королева Виктория даровала ему рыцарский титул. Но и он не смог принести ему утешение. Все дело было в том, что весной 1893 года в Рапалло Агнес Листер умерла на руках ее беспомощного и отчаявшегося мужа. С тех самых пор Листер мучился от одиночества.
«Для своего посещения вы избрали не самое располагающее к беседам время», – проговорил Листер. Я заметил, что голос его стал тихим, а фразы часто прерывались из-за сильного заикания. Он взглянул на меня своими немного влажными глазами. «Но вы, как я посмотрю, куда бодрее, чем я. Карболка все же состарила меня быстрее, чем полагалось».
Он потянулся за чашкой чая и медленно поднес ее ко рту. Его рука немного дрожала. Она все еще не потеряла той особенной матовой окраски, какую приобрела за многие десятилетия работы с карболовой кислотой. Сделав несколько маленьких глотков, Листер так же неторопливо опустил чашку на стол. «Насколько я могу судить, будучи немного знакомым с вами, – протяжно сказал он, – вы пришли ко мне, чтобы расспросить о болезни короля».
Я молча кивнул. Было бы не совсем прилично просить его рассказать мне о фактах, которые, вероятнее всего, он пообещал держать в тайне, как и подобало врачу, уважающему профессиональный этикет. Однако, как мне показалось, подобных обещаний он отнюдь не давал. Возможно, ему было достаточно хорошо известно, что я в отличие от толпящихся снаружи журналистов не пытался добыть сенсационных известий, а искал медицинской и исторической правды не для огласки, а для себя самого. От него мне стали известны все подробности, относящиеся к течению болезни короля Эдварда и недавней операции. И из того, что он рассказал мне, следовал вывод: до повсеместного признания радикальных операций на ранней стадии аппендицита было еще очень далеко. «Болезнь короля, – начал Листер, – дала о себе знать тринадцатого числа этого месяца».
Врачи прождали десять дней, пока наконец не было принято решение оперировать. В тот самый день, тринадцатого июня, король покинул Букингемский дворец, поскольку ему предстояло принимать парад в Олдершоте. Уже тогда он чувствовал себя неважно – настолько, что его обычно румяное лицо приобрело сероватый оттенок. Утром четырнадцатого июня помимо сильных болей в нижней части живота он также пожаловался на позывы к рвоте. Лейб-врач сэр Фрэнсис Лэйкинг прописал мягкодействующее слабительное средство, поскольку, имея в виду поистине мужской аппетит короля, который нередко становился причиной нарушения пищеварения, обращался к этому средству не раз и решил воспользоваться им и в этом случае. Вечером четырнадцатого июня король присутствовал на смотре войск, затем вернулся во дворец и незадолго до того, как отправиться в постель, плотно поужинал. Около полуночи короля разбудили невыносимые боли в животе и чудовищная рвота, а потому ему пришлось снова обратиться к Лэйкингу. Он явился в Олдершот только утром, около пяти часов и застал короля в лихорадке и корчащимся от боли. На этот раз Лэйкинг заподозрил у короля перитифлит и предложил вызвать из Лондона сэра Томаса Барлоу, который также отнюдь не был хирургом. Барлоу прибыл в Олдершот в воскресенье, пятнадцатого июня, и пробыл там целый день. Во второй половине дня у короля начался озноб. Его лихорадило все сильнее. В результате ему пришлось отказаться от участия в параде, намеченном на эту дату. Ни о каком хирургическом вмешательстве тогда еще не задумывались. Утром шестнадцатого июня состояние монарха немного улучшилось, и Лэйкинг посоветовал королю перебраться в Виндзор, предварительно приказав слугам подготовить для поездки туда хорошо отрессоренный экипаж. По его мнению, эта резиденция была бы удобнее для его пребывания в том случае, если проявятся новые симптомы болезни, потому как лучше все же было бы находиться в собственном доме. Лэйкинг полагал, что внушительная доза опия сделает переезд относительно безвредным. В Виндзоре предполагалось провести очередной тщательный осмотр и установить полную ясность в отношении природы болезни. Королю пришлось отказаться также от скачек на ипподроме в Аскоте. Только 18 июня врачи пришли к единому и окончательному мнению и подтвердили диагностированный ранее перитифлит. В правой подвздошной ямке уже наметилась выпуклость, которую сложно было не заметить. Сэр Фрэнсис Лэйкинг в конце концов решился сообщить королю о своем диагнозе, а также о необходимости прибегнуть к услугам хирурга. У монарха случился припадок бешенства: от церемонии коронации его отделяли всего восемь дней. Он прекрасно осознавал, что, даже если события сложатся наилучшим образом, он не сможет оправиться от операции и ее последствий, которые обещали быть болезненными. Негодование короля было настолько бурным, что он выставил сэра Фрэнсиса Лэйкинга из кабинета. Однако через некоторое время он пришел в себя, распорядился снова позвать Лэйкинга, принес ему свои извинения и принял предложение своего лейб-медика: для консультации в Виндзор из Лондонской больницы должен был прибыть Фредерик Тривз.
Тривз также констатировал перитифлит, но предложил подождать еще несколько дней, чтобы заручиться абсолютной уверенностью в том, что выпуклость на брюшной стенке есть свидетельство инкапсуляции очага нагноения и что операция никак не нарушит этой инкапсуляции. Тривз навещал короля ежедневно, надеясь, что тот однажды все же согласится с оптимистичными прогнозами Тривза об исходе вмешательства. Однако король с решением медлил. И вдруг в субботу, двадцать первого июня, жар удивительным образом спал, температура пришла в норму, а опухоль в правой подвздошной ямке исчезла. В воскресенье у медиков затеплилась надежда, что болезнь удалось обратить в консервативную стадию при помощи опия, а если даже и не так, то это улучшение поможет монарху принять участие в торжествах по случаю его коронации. Все в окружении короля испытали огромное облегчение. В понедельник, двадцать третьего июня, король железной дорогой отправился из Виндзора в Лондон и с лондонского вокзала – в Букингемский дворец. Но уже поздним вечером того дня у короля снова началась лихорадка, его снова стали одолевать сильные боли в подвздошной области и рвота. Теперь сомневаться не приходилось: огромный гнойный абсцесс на червовидном отростке слепой кишки сформировался, причем в стороне от брюшной стенки, а потому откладывать операцию по его удалению было уже нельзя. Было десять часов утра. Кроме Листера на консультации присутствовали Тривз, Лэйкинг, Барлоу и Смит. Им не пришлось вести долгих дискуссий, перед тем как принять единодушное решение оперировать немедленно и любыми способами попытаться отыскать абсцесс.
Операция состоялась в двенадцать часов тридцать минут. Тривз сделал разрез с правой стороны живота. Непосредственно в операционной ране абсцесса видно не было. Только когда Тривз продолжил разрез, он по счастливому стечению обстоятельств обнаружил все еще инкапсулированный абсцесс, который окружал собой остаток полностью изъеденного воспалением аппендикса. Огромное количество гноя было вычищено, в брюшную полость был заведен дренаж в виде двух резиновых трубок, рана была перевязана пропитанной йодоформом марлей. Операция длилась ровно сорок минут. Когда Листер покинул Букингемский дворец, король уже пришел в сознание и, более того, чувствовал себя удовлетворительно и не жаловался на боли. Тривзу и Лэйкингу отвели апартаменты в Букингемском дворце. Они не пожелали покинуть свой пост, до того как выздоровление короля обретет уверенные темпы. «Я был всего лишь наблюдателем, – подытожил Листер. – Судьба короля теперь находится в руках самого Бога, в руках дарующих и лишающих…»
Когда дворецкий закрыл за мной дверь дома на Парк-кресент и я оказался на улице, уже темнело. Я нанял экипаж и снова направился к решетке Букингемского дворца. И тогда, даже в темноте толпы людей продолжали ждать вестей о состоянии короля. Все они пристально всматривались в освещенные окна королевской резиденции. Вечерние газеты пестрели путаными комментариями. Палата общин прервала в тот день свое заседание, чтобы выслушать сообщение прибывших медиков. Я медленно пошел по направлению к «Ритцу» по улицам, которые казались невыразимо печальными и омертвелыми, а сердце мое полнилось отчаянием, поскольку я с особенной остротой сознавал, насколько страшна, насколько пагубна может быть инертность медицинской науки.
Огни в окнах Букингемского дворца, однако, горели всю ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое июня. Горели они и десять следующих ночей подряд, когда Фредерик Тривз и Фрэнсис Лэйкинг, сменяя друг друга, дежурили у постели короля. Каждую минуту они с ужасом ожидали, что проявится какой-либо из симптомов воспаления перитональной оболочки: принимая во внимание возраст монарха, от этой болезни практически невозможно было бы найти спасение. Только когда стало совершенно ясно, что удача оказалась на стороне короля и на стороне его врачей, только когда лихорадка окончательно спала и что-то изнутри стало подталкивать кверху дно некогда глубокой впадины от вскрытого абсцесса, в медицинских журналах «Ланцет» и «Бритиш Медикал Джорнал» стали появляться статьи о течении болезни английского монарха, и в основном все они содержали те же сведения, которыми со мной поделился Листер. Если бы короля постигла смерть, история его болезни и его лечения почти наверняка сделались бы объектом пылкой критики со стороны тех английских врачей, кто уже в те дни встал на позиции радикального хирургического лечения аппендицита. Быть может, завертевшийся ураган из их взаимных упреков очистил бы медицину от неуместных в те переломные времена консерватизма и робости.
Святая святых
Может статься и так, что история, которая последует ниже, покажется вам новой авантюрной главой полного приключений столетия хирургов. Прогресс в хирургии в те времена двигался иногда быстрее, иногда медленнее, но двигался неустанно: хирургия осваивала один орган брюшной полости за другим, сокращалось количество тех областей человеческого тела, которые, как до того желудок, желчный и мочевой пузырь или кишечник, казались недосягаемыми, даже священными. Сердце, головной и спинной мозг – все эти органы все еще находились далеко за пределами возможностей хирургии, которая не располагала методами их лечения. Все эти органы были под запретом, их покрывала завеса таинственного, призрачного и пугающего до тех самых пор, пока в мир медицины не шагнул авантюрист, который и приоткрыл дверь в святую святых человеческого тела. О том авантюристе я и поведу свой рассказ, основываясь на свидетельствах непосредственных участников той истории.
Все началось ночью на седьмое сентября 1896 года далеко за стенами клиники, операционного зала и даже далеко за пределами сферы медицины. В ту самую ночь Вильгельм Юстус, худощавый парень, простой садовник из Франкфурта-на-Майне продирался сквозь густые парковые заросли, которые тянулись тогда вдоль всего речного берега. Юстус немного выпил. Он ввязался в перебранку. И теперь он был уверен, что за ним припустили те два незнакомца, с которыми он повздорил.
Звук их шагов приближался. В ночной тишине он уже мог различить их дыхание. Он понял, что полагаться на резвость своих ног бесполезно – он никак не сможет улизнуть от них. Он резко свернул в сторону и, не сбавляя темпа, попытался запутать след: он надеялся, что они пробегут мимо, а ему позже удастся подкрасться и незаметно напасть на них. Но на бегу он споткнулся и упал на землю, а когда нашел силы подняться, в тени деревьев он увидел перед собой огромную фигуру. Он заметил, как в темноте сверкнул нож, и все его тело отказалось слушаться. Он почувствовал, как что-то ударило его в грудь. Ему казалось, что он задыхается. После он потерял сознание.
Один из медицинских помощников при хирургическом отделении городской больницы Франкфурта по фамилии Зигель как раз был на ночном дежурстве, когда в 3—35, уже под утро в его отделение был доставлен Юстус. Он был без сознания. Он едва дышал. Лицо его сделалось изжелта-белым. Ноздри его дрожали. Губы его искривились, на них застыло выражение муки. Зигель взглянул на ножевое ранение в полтора сантиметра длиной, зиявшее в четвертом левом межреберье, в четырех пальцах от края грудины. После он оглядел кухонный нож, который держал в руке явившийся с Юстусом полицейский.
Зигель тогда подчинялся самому себе. Главный врач хирургического отделения профессор Рен был в отъезде. Все попытки связаться с ним были бы тщетны, а вернуться он должен был только девятого сентября.
Очень многое указывало на то, что ножом было задето сердце. Сердечный ритм был почти безупречен, однако пульс едва прощупывался: он вновь и вновь обрывался. Сердечная тупость была смещена вправо. Зигель достал длинную трубку и медленно ввел ее в кровоточащую узкую рану, чтобы определить, по какой траектории прошел нож. В больничной приемной воцарилась напряженная тишина, ничем не нарушаемая, пока он ощупывал трубкой канал. Только хрип становился громче и мучительней. Трубка, миллиметр за миллиметром, исчезала в темноте и неизвестности груди. Она медленно следовала по тому пути, которым некоторое время назад прошел нож. Она указывала как раз туда, где должно было находиться сердце. Зигель извлек инструмент и разогнул спину.
Полицейский спросил, могла ли быть хоть какая-то надежда на спасение. Зигель отрицательно покачал головой. Может быть, ему вспомнилась фраза из недавней речи Бильрота на венском конгрессе: «Любой хирург, который всего только попытается приблизиться со скальпелем к ранению сердца, может быть уверен, что он навсегда потеряет уважение своих коллег…» Эту трепещущую цитадель жизни охраняли пределы, за которые никак нельзя было заступать.
Зигель не был пионером, не был гением, не был бунтарем. Но он был ответственным, добросовестным человеком, который понимал и помнил, на каком этапе находится развитие хирургии. Ему не было известно ни одного случая, когда не действовало бы давно и наизусть заученное правило, сформулированное еще в древности Овидием и Аристотелем: сердечные раны смертельны, каковыми останутся до последних дней этого мира. По всей вероятности, у Юстуса было сильное внутреннее кровотечение.
Его мучительные хрипы наполняли комнату, залитую искусственным светом, который был, пожалуй, даже слишком ярким. Зигель обратился к медицинской сестре. Он попросил ее побеспокоиться о подушке со льдом и камфоре. Он дождался, пока полицейский попрощается и уйдет. Но тот еще раз изучающим и любопытным взглядом оглядел его и после спросил: «А как же герр профессор?»
Зигель рассказал ему, что Рен уехал и вернется нескоро. И только после он понял, каков был истинный смысл вопроса. Зигель догадался, что полицейский не слишком доверял его профессиональным способностям. Ведь во Франкфурте никто не удивился бы, ни тот полицейский, ни сам Зигель, услышав, что Луи Рен совершил чудо. Оставшись сиротой, Рен сделался практически неизвестным хирургом сначала Гриснайма, а потом Редельхайма, затем совладельцем крошечной частной клиники. Теперь он же был главным врачом хирургического отделения городской больницы Франкфурта, причем его же руками, в ожесточенной и порой отчаянной борьбе это самое некогда старомодное отделение, этот заброшенный придаток основного здания, в котором когда-то было не больше шестидесяти больничных коек, превратилось в учреждение поистине выдающееся, каким оно и остается и по сей день. Он никогда не был учеником ни одного из прогрессивных, признанных хирургов, а навсегда так и остался «человеком, который сделал себя сам». Его работа наполняла его вдохновением, к тому же от природы он был отважен и обладал неистощимой фантазией и желанием изобретать. Именно поэтому в свои сорок семь он заслужил славу пионера и изобретателя среди немецких хирургов, он стал одним из первых, кто прооперировал базедову болезнь, а также пищевод, все заболевания которого до того считались неоперабельными, не говоря уже о том, что он первым обнаружил, что люди, работающие с анилином, подвержены раку мочевого пузыря.
По всей вероятности, Зигель, отрицательно качая головой и припоминая затверженные истины, все же предвидел, что вечером девятого сентября, в семь часов вечера, когда Рен вернется в клинику, Юстус будет все еще жив. Но таковы факты.
Зигель рассказал Рену о случившемся сразу же по его возвращении. Тот заключил, что Юстус доживал свои последние часы. Хотя восьмого сентября наступило улучшение, и у Зигеля появилась надежда, девятого общее состояние пациента указывало на скорый конец. С середины дня его грудная клетка быстро наполнялась кровью.
Рен подошел к кровати больного. Он посмотрел ему прямо в лицо, совершенно бескровное и ничего не выражающее – на нем уже читались первые признаки смерти. Он коснулся влажного от пота запястья. Рен почувствовал сбивчивый, едва различимый, тонкий и дрожащий пульс и насторожился еще больше, когда заметил, что Юстус стал дышать быстрее, шумно и жадно втягивая ноздрями воздух.
Особенно развитое воображение Рена, как он и сам признавал позже, позволило ему, не успев ничего увидеть, догадываться, что произошло в груди Юстуса и, соответственно, что явилось тому последствием. Нож прошел насквозь через околосердечную сумку, внутри и под защитой которой и билось сердце. После самый кончик ножа повредил и сердечную стенку, вероятно, лишь слегка задев ее. Однако этого оказалось достаточно, чтобы с каждым ударом сердца в перикард поступало некоторое количество крови.
Так сердечная сумка заполнилась жидкостью. Это был обычный сценарий при всех ранениях сердца. Кровь заполняла перикард, застаивалась там и все больше надавливала на сердечную мышцу, пока она наконец совсем не переставала пульсировать, придавленная все нарастающим давлением. Однако в этом случае все должно было быть совсем иначе. По всей вероятности, рана перикарда была достаточно большой, чтобы кровь могла не скапливаться внутри, а заполнять свободное пространство грудной полости. Тем самым исключалась вероятность быстрой, смертельной компрессии сердца. А потому Юстусу было отведено немного больше ценного времени. Сердце могло биться и дальше – до самой последней капли крови. Оно могло накачивать кровь в грудную полость, тем самым сжимая легкие, до тех пор, пока его не убила бы компрессия легких или обширное внутреннее кровотечение.
Рен посчитал, что дела обстояли именно так. Но он не знал этого точно. Но это и не имело особенного значения, поскольку конец мог был только один – смерть.
Рен был весьма начитан, проштудировав в свое время немало томов по этой теме. Много лет назад, в 1810 году Ларрей, известнейший хирург наполеоновских времен, вскрыл грудную клетку самоубийцы, всадившего себе в сердце нож, причем его пациент был в полном сознании. Справедливо полагая, что поврежденное сердце выталкивает кровь в околосердечную сумку, тем самым подвергая себя медленно возрастающему давлению, которое в конце концов парализует его, Ларрей ввел в сумку троакар и извлек ее содержимое. Но этим он мог лишь ненадолго отсрочить смерть, поскольку сама околосердечная сумка оставалось открытой. Она снова наполнилась кровью. А рана на ней нагноилась. Больной умер, как предположил Ларрей, от последствий умственного помешательства. Но в докладе Ларрея в том числе упоминалось, что он, введя палец в околосердечную сумку, нащупал верхнюю сердечную стенку. Не это ли было свидетельством того, что операции на сердце отнюдь не всегда являются смертельными? В 1872 году лондонский хирург Каллендер нашел иглу в груди оловянщика, который накануне ввязался в драку в одном из публичных домов: оловянщик спрятал ее в своем пальто, перед тем как отправиться в бордель. Когда кто-то ударил его кулаком, игла, вероятно, прошла сквозь ткань и впилась ему в грудь, причем прошла до самой сердечной мышцы. Более точных подробностей Каллендеру установить не удалось. Он всего только сделал один поверхностный разрез, из которого показалось ушко иголки, ритмично опускавшееся и поднимавшееся вновь с каждым ударом сердца. Он вытащил иглу, и сердце продолжило биться как ни в чем не бывало. Не идет ли это вразрез с устоявшимися представлениями и предрассудками?
И все же Рен не мог назвать ни одного имени, ни одного хирурга, кто когда-либо открывал сердце живого еще человека, чтобы потом – вы только представьте себе, какая головокружительная мысль! – зашить ее всего одним швом – до того как последние капли крови покинут сосуды и сердечные камеры. Но какое значение это имело сейчас? Все приходится делать в первый раз, на все приходится впервые отваживаться.
Шов на сердце! Какая дерзкая мысль! Но на помощь Рену, по его собственным словам, пришла память – как ломовой извозчик, доставляющий камни к месту нового строительства. Рен припомнил, что когда-то, казалось, тысячу лет назад, в 1882 или в 1883 году, читал статью человека по фамилии Блок. Тот человек открыл грудную клетку живого кролика, нанес несколько повреждений его сердцу и зашил рану. Кролик при этом остался жив. И тут его трудолюбивая память заложила новый камень в фундамент нового здания: одиннадцатый Международный медицинский конгресс в Риме! 1895 год. В прошлом году итальянец по фамилии Веччио представил конгрессу собаку, на сердце которой он наложил несколько швов. Животное было живо.
Зигель и второй медицинский помощник не подозревали, что происходило в голове Рена, когда он стоял у постели умирающего. Они жили в стройном, понятном мире, скроенном из заученных аксиом и ими же ограниченном. Они не могли подозревать, что интеллектуальная жизнь Рена протекала уже за пределами привычных законов.
В своем воображении он рисовал, как достигает бьющегося сердца, как продевает иглу через беспокойную, ни на минуту не замирающую сердечную стенку, чтобы закрыть рану на ней. Но как, если на это будут лишь считанные мгновения, которые отделяют один удар сердца от другого? Его фантазии оказалось недостаточно, чтобы вообразить и это. Для того нужно было видеть и чувствовать. Для того нужно было хотя бы однажды попытаться переступить границу между жизнью и смертью и собственными руками прикоснуться к бьющемуся сердцу живого человека.
Этого нельзя было постигнуть умом! В те решающие мгновения никто не мог угадать, что происходило в сердце Рена. И сегодня в голове моей громоздятся новые и новые догадки, когда я пытаюсь пропустить через себя все то, о чем тогда мог думать и что чувствовать человек в его ситуации, который в тот самый вечер девятого сентября решился на то, что тысячелетия до него считали неосуществимым.
Только успев принять решение, он тут же, не теряя ни секунды, принялся за осуществление задуманного. Не прошло и десяти минут, как Рен уже держал в руках скальпель. Стрелки показывали 9 часов 27 минут.
Еще когда он только коснулся кожи в районе четвертого левого межреберья, когда под его скальпелем разошлись края раны в четырнадцать сантиметров длиной, он уже почувствовал присутствие смерти, которая, как ему казалось тогда, может в следующую секунду сдавить сердце, заставить его замереть, хотя Рен так надеялся увидеть его живым, бьющимся.
Рен отделил пятое ребро и выгнул его у самого основания, у грудины. В следующее же мгновение на его платье из глубины разреза брызнула темная венозная кровь. Рен тут же завел палец внутрь операционной раны и почти сразу же нащупал околосердечную сумку. Грудная полость была наполнена кровью. Рен рассек плевру и широко раздвинул ее края.
Застоявшаяся кровь вытекала наружу и алыми ручейками сбегала по коже на операционный стол. Ассистентам пришлось приложить немало усилий, чтобы досуха промокнуть его. Между тем атмосферный воздух попал в грудную полость. Легкое пациента спалось. Знаком Рен дал наркотизатору понять, что наркоз больше не требуется.
И вот перед ним в грудной полости лежала околосердечная сумка, которую теперь можно было подробно рассмотреть. Рен хорошо видел рану, которую нож оставил на ней. Толчками из перикарда выходили последние капли крови. Рен попытался ухватить перикард щипцами и оттянуть на себя один из внешних краев раны: так он рассчитывал взглянуть на сердце в непосредственной близости. Но щипцы оказались слишком неуклюжими. Ими он только изорвал сумку. Венозная кровь на несколько секунд залила всю операционную область. Рен же не останавливался: его скальпель все глубже уходил под околосердечную сумку. Затем ему все же удалось закрепить край увеличенной его стараниями раны на коже снаружи, и его взгляд упал на нерегулярно сокращающееся, сжимающееся и расширяющееся сердце среди кровяной жижи и кровяных сгустков, масса которых заполняла самое дно перикарда. Рен еще глубже склонился над своим пациентом. Глазами он ощупывал живое сердце, будто бы был первым человеком, догадавшимся о его существовании. В ту секунду, когда сердце вновь расслабилось, он увидел ту самую рану, которую оставил пресловутый нож.
Она находилась в самом центре стенки правой сердечной камеры. В длину она едва ли превышала полтора сантиметра. Из нее бежал крошечный, тоненький багряный ручеек. Перед глазами Рена во плоти предстали все его домыслы о причине кровотечения, по вине которого кровью медленно заполнялись околосердечная сумка и грудная полость. Непроизвольно, не раздумывая долго, Рен укрыл рану пальцем. Сразу же после этого кровотечение прекратилось.
Сердце скончавшегося от этой раны юноши еще не раз вздрогнуло под рукой Рена. Удивительная, непостижимая природа! Палец хирурга соскользнул с сердечной стенки, как только наступила систула и сердце снова сжалось. Рен подождал недолго. Когда расслабленная сердечная стенка снова напряглась, он поместил палец на прежнее место, тем самым закрыв рану. Судя по всему, у Рена тогда не было времени, чтобы ощутить всю радость этого момента, но именно тогда он доказал, что прикосновение к сердцу, о чем он напишет позже, не влияет на сердечные сокращения.
Операция на сердце живого человека по более позднему методу Зауербруха и Шумахера, которую успешно провел Рен
Рен распорядился подать ему тонкую кишечную иглу с заправленной в нее шелковой нитью. Он взял ее в правую руку, в то время как указательный палец левой руки оставался на поврежденной, то напрягающейся, то вновь расслабляющейся сердечной стенке. Наступила диастола, палец соскользнул. Теперь на сердце чернела ничем не защищенная рана. Стремительным движением Рен провел иглу поочередно через верхний и нижний края раны, начав от левого ее угла. На мгновение ему показалось, что диастола длилась слишком долго. Быть может, правы были все те, кто предсказывал остановку сердца при первом соприкосновении с ним иглы? Но его сомнения были развеяны в следующую же секунду – сердце снова сжалось. Как и положено, настала систула, чему не помешали даже нити, удерживавшие теперь края раны.
Рен дождался следующей диастолы. Как только она началась, он протянул шелковую нить дальше и после закрепил ее на первой лигатуре шва. Нить была прочной. Кровотечение стало стихать, и Рену не приходилось больше сдерживать его пальцем.
Рен взял в руки вторую иглу и вторую нить. У него были всего какие-то десятые секунды! Игла быстро ныряла в ткань и также быстро выныривала из нее. И снова мучительное ожидание: в любой момент сердце могло остановиться. Но вот снова наступала систола, за ней – диастола и закрепление второй лигатуры, за которой последовала третья. Рен воспроизвел все действия в той же последовательности еще один раз. Он продевал и вынимал иголку, каждый раз опасаясь, что сердце вот-вот перестанет биться. Сердце снова разжалось. Он закрепил следующую лигатуру. Края раны полностью примкнули друг к другу. Кровотечение остановилось, а сердце продолжало биться. О чудо природы! Почти в ту же самую секунду Зигель своим надтреснутым, хриплым голосом проговорил: «Пульс прощупывается лучше… Пульс становится уверенней…»
Рен потребовал раствор поваренной соли. Он промыл околосердечную сумку и грудную полость, вынул оттуда кровяные сгустки. После он осушил сумку и плевру, вставил дренажную трубку, вернул участок ребра в прежнее положение и зашил внешнее отверстие, оставив лишь небольшой зазор для дренажа.
Два часа спустя Юстус спокойно лежал в своей постели. Сердечные тоны стали чистыми и ровными. Юстус спал. Все эти два часа Рен, ни слова не говоря, просидел у его постели, глубоко погрузившись в мысли. Снова и снова он брал в руку запястье Юстуса и прощупывал его пульс. В конце концов он поднялся и ушел. По его собственным словам, подобно сомнамбуле он пробрался по садовой дорожке к воротам, в прохладу опустившейся на город ночи. Он не стал искать экипаж. Он отправился домой пешком. У Рена возникла насущная потребность в движении, потому что на него вдруг нахлынуло осознание громадного значения того, что ему пришлось пережить за последние несколько часов. И ему казалось, что вся эта глыба вот-вот раздавит его, придавит к земле.
Все те дни, что разделяли десятое и двадцать второе сентября 1896 года, стали для Луи Рена временем кризисов и сражений за конечный успех всего им содеянного и за собственную правоту. Он выстрадал все то, что уже пропустили сквозь себя все пионеры, начиная с Макдауэла – страх и надежду, разочарование и веру.
Десятого сентября Юстус в первый раз после той ночи на берегу реки пришел в сознание. Он жаловался лишь на боли в левой стороне грудины. У него был жар – температура держалась на отметке 38,7. Рен отнял от раны пропитанную йодоформом марлю, через дренажную трубку вышло обильное количество окрашенной кровью жидкости. После этого температура понемногу начала спадать. Сердечный ритм больного был учащенным, а пульс время от времени становился прерывистым. Однако настоящим спасением от тахикардии стали небольшие дозы морфия. Но они же стали причиной каждодневных, изнурительных метаний между болезнью и здоровьем.
Как будет проходить заживление шва на сердце? Рен провел операцию с учетом всех последних достижений асептики. Но подходили ли они для хирургического вмешательства в человеческое сердце? Так ли стоило накладывать швы на этот орган? До самого полудня девятнадцатого сентября того, что с самого начала казалось особенно пугающим, не происходило. Но вечером этого дня температура вдруг подскочила до 39,7. Неужели это было признаком внутреннего нагноения в области сердечного шва? Неужели нужно было оставить все надежды на благоприятный исход? Был ли это один из симптомов воспаления околосердечной сумки, который был верным предвестником смерти? Рен с немецкой дотошностью проанализировал все обстоятельства. Однако он не смог найти никаких обоснований своим предположениям. Между тем из грудной полости стал выделяться некий густой секрет, который забил дренажную трубку. Возможно, в этом и крылась причина лихорадки. Рен принял решение сделать еще одно отверстие для дренажа на задней грудной стенке своего пациента. С того самого дня, как он осуществил эту операцию, лихорадка стала постепенно спадать.
Стенки околосердечной сумки срослись без каких-либо осложнений. Сердечные тоны пришли в норму. Периодически прослушивающиеся сердечные шумы полностью исчезли. От нагноения в грудной полости также не осталось и следа. В конце концов позади остались и проблемы с дыханием, поскольку спавшееся легкое понемногу расправилось и вновь приняло на себя свои функции. И уже на неделе с двадцать первого по двадцать шестое сентября, в которую в колонном зале во Франкфурте проходило Шестьдесят восьмое собрание натуралистов и врачей Германии, шов на сердце уже можно было считать зажившим, а самого Юстуса – здоровым. Рен поднялся на трибуну и доложил о своем открытии перед собравшимися врачами, которые, затаив дыхание и не смея потревожить тишину, вслушивались в его слова. Он рассказал им о шве, наложенном на бьющееся человеческое сердце.
Новость об операции Рена с быстротой пламени распространилась в хирургических кругах Германии, а следом всей Европы и Америки. Впоследствии дали о себе знать еще несколько хирургов, которые еще до Рена пытались зашить раны на сердце, но их попытки успехом так и не увенчались.
Так, четвертого сентября 1895 года норвежский хирург Каппелен, работавший в Христиании, предпринял попытку наложить шов на левую сердечную камеру двадцатичетырехлетнего молодого человека, раненного ножом в грудь. Через два с половиной дня пациент скончался. Итальянец Гвидо Фарина в марте 1896 года наложил шелковые лигатуры на израненное кинжалом сердце тридцатилетнего пациента. Но он также потерпел неудачу: мужчина умер через пять дней. Открытие Рена пролило свет всего только на один увенчавшийся успехом случай, на который до того не обращали внимания. Но и он представлял собой попытку наложить шов не на сердце, а на околосердечную сумку. Десятого июля Дэниэл Хейл Уильямс, хирург чикагской больницы «Провидент Хоспитал», провел операцию на поврежденном ударом ножа сердце двадцатичетырехлетнего мужчины. Вскрыв грудную клетку пациента, он обнаружил, что пострадали и перикард, и сама сердечная мышца, но рана на сердце была поверхностной, а не сквозной – потому кровь не покидала пределов сердца. Причиной кровотечения была внутренняя грудная артерия, которая также оказалась задетой. Уильямс перевязал эту артерию и зашил рану перикарда – не рану сердечной мышцы, которая затянулась сама собой. Его пациент, Джеймс Корниш, поправился.
Известия об операции Рена продолжали свой путь по миру. И у хирургов появилась новая пища для размышлений, когда через год после своей успешной операции Рен на Хирургическом конгрессе в Берлине представил собравшимся своего практически полностью восстановившегося пациента. Свой доклад он закончил такими словами: «Нельзя далее подвергать сомнению осуществимость операций на сердце… Я очень надеюсь, что этот случай не останется историческим курьезом, а напротив, послужит стимулом для развития хирургии сердца и сделает ее еще одним инструментом в наших руках, который мы научимся использовать для спасения человеческих жизней…»
Шестнадцатого сентября 1898 года в мире все еще с тревогой обсуждали события, имевшие место за шесть дней до того. На набережной Монблан в Женеве десятого сентября от руки убийцы погибла императрица Австрии Елизавета. В тот самый день Луи Рен, расположившись в креслах личного кабинета в своей частной клинике на Эшерсхаймер Ландштрассе, рассказывал мне историю проведенной им первой операции на сердце. Тот факт, что императрица скончалась от удара в сердце ровно через два года, почти что день в день с операцией Рена, наводил на определенные размышления. Я побывал в Вене и наведался к хирургу Паулю Ревердену, которому было доверено вскрытие покойной монаршей особы. Он и поведал мне обо всех подробностях.
Напильник, которым воспользовался убийца для осуществления своего замысла, прошел через стенку околосердечной сумки и попал в левый сердечный желудочек. Убийца в ту же минуту рванул его обратно из груди своей жертвы, а потому императрица была уверена, что ее всего-навсего ударили кулаком. Она сделала еще сто двадцать шагов по направлению к кораблю, на котором планировала совершить путешествие. Едва только корабль оттолкнулся от пристани, на палубе она потеряла сознание. Только тогда была обнаружена рана на ее груди. Корабль тут же пришвартовали назад. Императрицу доставили в отель. Она была все еще жива, когда прибыли беспомощные в ее случае врачи Голэй и Тейссе. Третий врач, столь же беспомощный, прибывший некоторое время спустя, мог только констатировать ее смерть. Императрица скончалась по известным причинам: кровь стала поступать из сердечной мышцы в околосердечную сумку, скопившаяся там жидкость стала надавливать на сердце, что и вызвало его компрессию и остановку. Когда я, принимая во внимание все факты, пытался рассчитать, сколько времени после нападения было потрачено зря и сколько времени имелось бы в распоряжении хирурга, если бы таковой среагировал сразу же, мной овладело знакомое нетерпение, которое подгоняло те события, которые в действительности должны были вызреть сами. И этим своим нетерпением я поделился с Реном. Ему хотелось пожить в такое время, когда хирургия сердца станет всеобщим благом и всеобщим достоянием, чтобы случаи, подобные тому, что произошел с императрицей, перестали бы быть смертельными.
Но в конце концов мы оба улыбнулись нашему нетерпению. Если однажды хоть кому-то удалось с положительным результатом зашить рану на бьющемся человеческом сердце, кто-то еще должен был сделать следующий шаг, как случалось до этого в прочих областях хирургии – иногда скоро, иногда через время. Рен распахнул перед хирургией дверь в ту часть человеческого тела, которая, казалось бы, была недосягаемой, почиталась за святую святых организма человека. Теперь же дверь была отперта, и не существовало более препятствий для того, чтобы такие же, как сердце, святыни, какими были головной и спинной мозг, покорились скальпелю хирурга.