Там, где билось мое сердце Фолкс Себастьян
В десятых числах января я оказался в одном весьма престижном клубе, куда меня пригласил Тим Шортер. Сам я, как вы понимаете, в клубах не состою, но несколько раз бывал на прощальных вечеринках или приемах в честь публикации чьей-нибудь книги. Требования протокола я знаю, поэтому надел костюм и галстук. В таком вот парадном виде вышел из метро на Пикадилли-сёркус и по Джермин-стрит, где все витрины пестрели стикерами, сулившими грандиозные скидки, прошел к площади Сент-Джеймс, по пути заскочив в Лондонскую библиотеку, чтобы вернуть роман Перейры. Потом мне нужно было пройти по улице Пэлл-Мэлл до клуба, чей фасад из белого известняка чернел пятнами от машинных выхлопов.
— Мистер Шортер? Да, он здесь. В карточном зале, — сообщил сидящий в будке швейцар. — Вторая дверь справа.
За дверью был зал с ковровым покрытием и с баром в дальнем конце, мебель — будто взята напрокат в компании по устройству банкетов. Я осмотрелся и увидел, что из бара ко мне направляется какой-то господин.
— Доктор Хендрикс? Это я, Тим Шортер. Спасибо, что пришли. Промочите горло перед ланчем?
Ему было лет шестьдесят пять, серый костюм, полосатый галстук. Держался Шортер с несколько нервозной бодростью. Чувствовалось, что он придерживает для меня какой-то сюрприз. Притащив из бара стаканчик хереса и серебряную тарелочку с арахисом, он поставил их на середину каминной доски. В старинный камин был вмонтирован нагреватель, стилизованный под старину.
— Как хорошо, что вы пришли. Получили тогда мое первое сообщение? Это было в сентябре. — Он поправил дужку очков указательным пальцем.
— Как раз в сентябре я довольно долго отсутствовал.
— Понимаю. Я предполагал, что вы человек очень занятой. Надеюсь, что вы не сочли мой неожиданный звонок бестактным? Телефон мне дали в справочном бюро.
— Разумеется, нет. Никоим образом.
— А вдруг. Дальше программа такая: поднимаемся наверх в ресторан. Я заказал столик на двоих, чтобы можно было спокойно поговорить. Вы долго сюда добирались?
Я осмотрелся. За столами сидели исключительно мужские компании, каждая из трех-четырех человек. Приятели. Иногда из-за столов раздавался громкий хохот, но чувствовалось, что это именно приятели, а не друзья. У меня возникло ощущение, что я здесь сегодня самый молодой.
Пора было отправляться в ресторан.
— Идемте. Я покажу куда, — сказал Шортер.
Лестница была покрыта синим ковром с гербовыми лилиями. Официантка в форменном платье и белом фартучке проводила нас к столику у окна, видимо, предназначенного для важных персон.
— Клуб славится фирменным жарким из разных сортов мяса, но выбор за вами. Суп у них обычно превосходен. Рекомендую.
Шортер сдвинул очки на лоб и стал изучать меню. Посовещавшись вполголоса с сомелье, выбрал испанское вино из погребов Риохи.
— Ну вот, все в порядке, — сказал он, откинувшись на спинку стула и потирая руки.
— Благодарю вас.
Он стал крошить пальцами булочку, лежавшую на тарелке.
— Не стану больше испытывать ваше терпение. Я хотел бы рассказать вам об одной особе, полагаю, хорошо вам знакомой. Она серьезно больна.
— Кто это?
— Полагаю, вы познакомились с ней во время войны. Если я не ошибаюсь, вы были в Италии?
— Был, примерно год.
— Я так и знал… Курортник.
— Простите?
— Мы вас так называли. Тех, кто избежал высадки в Нормандии. Кому удалось отправиться на римские каникулы.
Мне вспомнился Роналд Суонн, скончавшийся от множественных ран, Дональд Сидвелл, убитый в горах под Флоренцией. Первая рота, полностью уничтоженная. Носилки, на которых доставили в «дортуар» рядового Холла, точнее, то, что от него осталось…
— Продолжайте, — сказал я.
— Она работала в представительстве Красного Креста, вы могли там встретиться. Она итальянка. Зовут Луиза. Девичью фамилию, пожалуй, не вспомню. Нери, кажется. Так вот, она была женой моего брата Найджела.
Я отхлебнул вина из погребов Риохи, стараясь сохранить невозмутимый вид.
— Не знаю, что вам известно, что нет. После войны вы поддерживали с ней связь? Переписывались?
— Нет. Мы познакомились летом сорок четвертого. С Луизой, с ее сестрой и с одной американкой. Я был в отпуске, восстанавливался после ранения в плечо. — Я слышал свой голос, безучастно излагавший факты. — Луиза вернулась в Геную, ей надо было ухаживать за раненым мужем, который воевал в партизанском отряде. А я снова отбыл в батальон. Вот, собственно, и все. У меня ни адреса не осталось, ни номера телефона.
На душе было муторно, оттого что в нашем разговоре с этим самым Тимом звучало имя Луизы, все три слога, словно так и надо. Было обидно и досадно, что Луиза имеет какое-то отношение к этому заурядному типу.
— Да, ее первый муж был героем войны. Италия им гордится. Спасибо, Майя, пахнет очень аппетитно.
Официантка поставила передо мной тарелку с тушеными креветками. Сбоку от креветок лежал ломтик лимона и ажурный, весь в рюшах, лист салата. Расстояние до тарелки такое огромное, пожалуй, я не смогу до нее дотянуться…
— Продолжайте, — снова выдавил из себя я.
— Найджел в начале пятидесятых работал в Британском консульстве. Работенка непыльная, предупреждать вновь прибывших соотечественников, чтобы не втыкали английскую вилку в местную розетку без специального переходника и прочее в том же духе. Короче, в один прекрасный день он встретил Луизу и втюрился по уши.
— А что случилось с ее первым мужем?
— Умер во время войны. Отчаянный был малый. Там у них такие бои разыгрывались, адские.
— Мне ли этого не знать. А когда он умер?
— Точно сказать не могу. Ведь мы с Луизой не были знакомы, пока она не вышла замуж за Найджела, а поженились они, кажется, в пятьдесят пятом. Чудесная была церемония. Скромная и достойная. В деревушке рядом с городом под названием Специя. Говорите, вы были знакомы с ее сестрой?
— С Магдой.
— Она тоже была на свадьбе. Очень симпатичная девушка, но до Луизы ей, конечно, далеко. Старина Найджел умел находить общий язык с представительницами прекрасного пола.
— И как у них было потом? Все хорошо?
— А чего ж могло быть плохого? Поженились, троих детей вырастили. По миру поездили, такая у Найджела была служба. Больших высот в дипломатии он не достиг. Нет, не достиг. Да он сам про себя говорил: «До больших высот такому простофиле никогда не добраться».
Мне удалось подцепить вилкой пару креветок и сунуть в рот. Проглотив, я спросил:
— А что вы делали во время войны?
— Служил в Королевском флоте. Конвои через Атлантику водил. Как креветки, что-то с ними не так?
— Нет-нет. Спасибо. Очень вкусно… Просто днем я почти не ем. Я правильно понял, что ваш брат умер?
— Да, он нас покинул. Увы. Два года назад, Инсульт. У брата всегда было высокое давление. Но он наплевательски к себе относился, такая, знаете ли, беспечность.
— Это был крепкий брак? Они были счастливы?
— По-моему, вполне. Найджел-то точно. Светился весь. А вот Луиза… Тут я пас. Загадочная женщина. Вот что я вам скажу.
Я вспомнил, как загадочная женщина напевала арию Пуччини, сидя в авто с откинутым верхом, в авто, несшемся во весь опор по прибрежному шоссе. Еще кадр: она почти голая кружится и скачет по гостиничному номеру. Там, в далеком Поццуоли.
— Замечательно, — сказал я. — Рад, что жизнь у них сложилась удачно. Вы сказали, что у Луизы что-то со здоровьем?
— Да, это так. Мы давно не виделись, но после смерти Найджела я был назначен душеприказчиком, уйму бумаг пришлось оформлять. Из-за одной пришлось ехать в Рим к Луизе.
— В Рим?
— Да, после смерти мужа она переехала в ту квартиру
— Но почему?
Шортер ответил не сразу, поскольку накладывал на край тарелки горчицу. В тарелке вплотную лежали кусок говядины, почка, куски свинины и колбаска, напоминая реквизит какой-то отвратительной салонной игры. А передо мной поставили рыбный пирог, формой похожий на могильный курган.
— Мы с ней долго беседовали. В этой полутемной квартире ей было очень одиноко. Дом ее совсем рядом с Тибром. Вы знаете Рим?
— Ездил однажды на медосмотр. И после войны пару раз. Так я вас слушаю.
— Луиза приняла меня очень радушно. Только вид у нее болезненный. Очень худенькая. Почему-то ходит дома в черных очках.
— Когда вы к ней ездили?
— Почти год назад. Она уже тогда неважно выглядела. Короче, выпили мы с ней как следует. Много вина. Ближе к ночи оба разоткровенничались. Я ей выложил про свою семейную жизнь то, о чем следовало молчать. За окном чернота, час ночи, и Луиза вдруг расплакалась. Я, знаете ли, даже растерялся. Она призналась, что по-настоящему любила только одного человека. Я решил, что она говорит про своего первого мужа, итальянца. Раз уж не прозвучало имя бедняги Найджела.
— И кто же это был?
— Вот мы и добрались до самого главного, доктор Хендрикс. Это были вы.
Я смотрел на блестящую полированную столешницу. И пытался представить, как выглядит Луиза в темных очках.
— Вижу, вы не слишком удивлены, — отметил Шортер.
— Я не удивлен, но… Мне стало легче. Хотя как-то…
— Как-то что?
— Горько…
— Горько?
— Это естественно.
Потом Шортер стал говорить о недвижимости Найджела, о налогах на наследство, я не вникал во всю эту юридическую канитель, но был рад немного отвлечься от «самого главного». Мне нужно было время, чтобы прийти в себя.
— … короче, она попросила меня попробовать найти вас в Англии. Наверное, подумала, что теперь, когда снова овдовела, имеет право с вами встретиться. Она видела однажды ваше имя в газете, после выхода книги, но не была уверена, что это точно вы. Я обещал, что попробую.
— Понял. Но что с ней?
— Что именно не скажу, знаю только, что у нее проблемы с легкими. Римский врач рекомендовал ей Альпы. Там она сейчас и находится.
Официантка унесла мой рыбный пирог нетронутым; Шортер потыкал в горчицу на краю тарелки последним кусочком колбаски.
— Она хочет, чтобы я к ней приехал?
— Возможно. Мне она ничего не сказала. Думаю, ей важно узнать, что у вас все нормально. Я обещал доложить.
— А если я сам поеду, без приглашения?
— Вот что, мистер Хендрикс. — Он откинулся на спинку стула и вытер салфеткой губы. — Кто знает, сколько ей еще отпущено… В самом деле, а почему бы нет? В одном я уверен совершенно: она привязана к вам очень сильно. Когда она о вас говорит или просто упоминает ваше имя, на лице у нее возникает какое-то непостижимое выражение, смесь изумления и жадного нетерпения, и еще…
— Я хорошо помню этот ее взгляд.
— И еще она тогда сказала: «Но только если он сам захочет. Обязательно это ему скажи. И еще скажи, что даже если он не приедет, скажи ему, что я всегда буду его любить».
Я отвел глаза и уставился на картину с натуралистичным изображением лошади.
— Так и сказала?
Шортер рассмеялся:
— Ну да! Я практически дословно повторил. Даже как-то неловко.
Перед уходом я взял у Шортера адрес, через два дня послал ему благодарственное письмо, и получил в ответ название места, где Луиза пробудет до конца января. Гостиница в Межеве. На лыжном курорте во Французских Альпах.
Понятно было, что лучше мне туда не ехать. Не хотелось, чтобы Луиза, нарисованная моей памятью в технике «кьяроскуро» (тончайшие переходы света и тени, нежнейшие изысканные цвета), предстала передо мной под яркими беспощадными лучами действительности. Смогу ли я тогда любить ее так же сильно, как любил тридцать семь лет назад? Не поблекнет ли эта любовь? Разлука повлияла на всю мою послевоенную жизнь, сформировала мое взрослое бытие и научила трезво оценивать мимолетные интрижки. И сейчас мне стало тревожно: вдруг мне покажется, что Луиза не стоила столь благоговейного обожания и я напрасно обрек себя не просто на печаль, но и на пустоту жизни. С печалью смириться еще можно, даже с почти непереносимой, но с тем, что все было зря, что неистовая печаль опустошила мою жизнь… Есть и другая опасность: если я удостоверюсь, что Луиза по-прежнему безраздельно владеет моим сердцем, тогда мне уж точно никогда не спастись, не избавиться от ее чар.
Нет, я не должен ехать. Я любил ее слишком сильно, отрицать не стану. Поздно мной оцененный поэт Томас Элиот писал, что человечество не перенесет слишком много реальности. Эту его мысль часто цитируют. Чего человечество действительно не перенесет, так это слишком сильной любви. Таково мое мнение. И ведь действительно, если исходить из обычных житейских стандартов, слишком сильная любовь к Луизе Нери разрушила мою жизнь. Семьи и детей я не завел, и рядом никого, ничего похожего на уютный надежный тыл.
Кое-чего я, конечно, добился. Правда, все эти разновеликие достижения и ощущения с трудом складывались в единую конструкцию. По мере сил помогал пациентам; написал книжку, у которой, вопреки излишнему мелодраматизму и лакировке жестоких подробностей, нашлись почитатели. Горел (чему был рад) на работе вместе с единомышленниками. Проявлял доброту, что тоже оказалось приятно. Всегда любил братьев наших меньших…
Однако все эти самоутешения что-то плохо действовали. Шаткое сооружение не самый убедительный довод, чтобы удержаться от встречи с женщиной, исподволь участвовавшей в сотворении артефакта под названием «судьба доктора Хендрикса».
28 января я все-таки оказался в старом дизельном «мерседесе», который должен был отвезти меня в Хитроу. Залезая на заднее сиденье и сообщая шоферу, что мне нужен Терминал два, я все еще не верил в реальность происходящего. Прежде чем выбраться на шоссе, мы проехались по уилсденским улочкам и мимо стадиона «Белый город». От запаха дезодоранта меня стало подташнивать, и пришлось открыть окно, впустить сырость серого дня.
Я твердил себе, что в любой момент можно улететь назад. Но понимал, что, оказавшись в Межеве, не захочу бежать. Курорт все-таки: там горы, там белый снег, яркое солнце, живительный воздух. Глупо этим не воспользоваться, Лондон никуда не денется.
И вот он, Терминал два. Под его низким потолком я дожидался стольких рейсов, правда, они были более приятными, все эти вояжи в европейские столицы на научные сборища. Впрочем, очутиться в компании людей в шубах, сдающих в багаж кофры с лыжами, оказалось даже забавно.
Пройдя паспортный контроль и оказавшись в зоне ожидания, я тут же купил бутылку виски и газету и принялся тупо разгадывать кроссворд. Летел я эконом-классом, и тихие убежища для важных персон, вроде того, в нью-йоркском аэропорту, были для меня закрыты.
Тот рейс из Нью-Йорка… Не так уж и давно это было, а сколько всего произошло. Похоже, копания в прошлом, спровоцированные Перейрой, действительно помогли мне иначе увидеть мир, иначе посмотреть на свое место в нем.
Какие именно размышления этому способствовали, о его прошлом или о моем, сказать трудно. Но глядя на табло вылетов, я определенно чувствовал себя не таким потерянным, как раньше. Более умудренным, что ли.
Объявили посадку.
В Женеве я какое-то время ждал багажа, потом проходил таможенный досмотр. Когда выбрался из здания аэропорта, сообразил, что тут сейчас не семь, а восемь часов, то есть я могу опоздать на гостиничный ужин. Таксист попался общительный. Протянул мне руку, сказал, что он Патрик, закидал вопросами. Иногда я из вежливости тоже о чем-то его спрашивал. И вот, наконец, мы начали взбираться на высоту. По краям пастбищ темнели грязные снежные наносы. Я никогда не увлекался горными лыжами, и ехать по альпийскому серпантину на знаменитый курорт было любопытно. Окрестные ландшафты вызывали в воображении конные экипажи с изможденными седоками, измученными чахоткой. Фантазия подсовывала тоненьких хрупких дев, всем сердечком рвущихся назад в город, или хотя бы на равнину, только вот удастся ли…
Моя гостиница — скромный деревянный дом — была расположена почти в центре. Разумеется, на ужин я не попал, он у них до половины девятого. Но на улочках вокруг площади было полно забегаловок. Я зашел в пиццерию. Горячую пиццу запивал местным красным вином. Сбоку на барной стойке была доска с картой города. Пока я жевал, заодно изучил карту. Гостиница Луизы стояла немного в стороне, чуть западнее.
В моей маленькой спальне шпарили батареи, пришлось открыть окно, и я с наслаждением несколько раз вдохнул морозный воздух. Кровать была жесткой и узкой, зато лампа в изголовье светила ярко, что в гостиницах большая редкость, то есть я мог почитать. Впервые меня поселили не на последнем, а на втором этаже. Прямо над кухнями, откуда все еще доносился приглушенный грохот сковородок и кастрюль.
Стоило выключить свет, вспомнились строчки из «Бёрнт Нортона»:
- Несбывшееся и сбывшееся
- Приводят всегда к настоящему.
- Эхом в памяти отдаются шаги
- В тупике, куда мы не свернули
- К двери в сад роз, которую
- Не открывали[44].
Я попытался представить, что же «могло бы произойти» со мной, и решил, что Томас Элиот немного преувеличивает: «не случившееся» в настоящее все-таки никак не вписывается. Тут меня и настиг сон.
Настиг, и сны, как вы уже догадались, снились мне невероятные, комментировать их не буду и пытаться. Все они были связаны с Луизой и грезами об утраченной жизни. Сны откровенные, во сне ничего не стыдно.
Кстати, насчет комментирования подобных моментов. С легким сердцем я вспоминаю плотские утехи студенческой поры, Мэри Миллер… Мы ведь были такими молодыми, и космически огромная дистанция, отделяющая меня от тех лет, сглаживает некоторые огрехи. История с нью-йоркской проституткой позволила мне насладиться отвращением к собственному скотству. Эпизод с неулыбчивой Анной наконец-то дал шанс использовать нелепые латинские названия в реальной жизни, а не только в клинике. Описать словами то, что происходило у нас с Луизой, получится едва ли. Вообще-то я парень продвинутый, дитя шестидесятых, то есть с энтузиазмом принимаю все новые скандальные реалии: общие сауны, понаехавших гуру от эротики, мюзиклы из жизни хиппи, групповой секс и прочие фокусы. Раскованность и вседозволенность были вызовом закоснелым догмам, молодым бунтарям хотелось не фальшивой, а настоящей жизни. Долой устаревшие запреты. Луиза нарушала правила с нежной удалью.
Днем, когда мы пребывали в одетом виде, время проходило довольно обыкновенно. Впрочем, могло ли что-то быть «обыкновенным» на юге Италии летом 1944 года? Я просто хочу сказать, что мы не прыгали с парашютом, не ныряли на опасную глубину, не высиживали на всех четырех оперных мистериях «Кольца нибелунга» Вагнера. Что же все-таки было? Незатейливые пикники и короткие прогулки на реквизированной машине. Кофе или стаканчик вина в кафе на площади. Ужины в протянувшемся до самого пляжа огороженном садике около ее дома. Часто бывало: я сижу на кровати в ее комнате, а Луиза в одной комбинации с кружевами сливочного цвета красит перед зеркалом ресницы. Или я уже одет, но она надумала накраситься, сидит перед зеркалом голышом, как маленькая, и прихорашивается как большая. И мы все время говорим, говорим, говорим. Вообще-то я молчун, но с Луизой меня прорывало. Потому что я впервые встретил человека, который меня понимал. Она понимала. Вот что было общим в колдовском бесстыдстве ночей и в беспечной дневной болтовне: уколы счастья от того, что тебя знают и хотят узнавать еще и еще. Тот, кого она во мне видела, ничем не походил на шекспировского Калибана, который стыдится своего отражения в зеркале. Ну а то, что я видел, глядя на свою любимую, очаровывало всех. Невозможно было не влюбиться в этот идущий изнутри теплый свет, в это жизнелюбие. Оно и для меня было в ней самым драгоценным.
Позавтракав в гостинице, я вышел пройтись по городку. По мощеным улицам цокали пони, впряженные в повозки, в которых лежали шерстяные и меховые пледы. Бледный силуэт церкви: на куполе шпиль, на него, как луковка на шпажку, нанизан шарик. Из магазинных дверей выходили увлеченно болтающие дамы в шубках и сапожках. Люди в ярких куртках с лыжами на плечах карабкались по лестнице фуникулера. Уходить от солнечного света не хотелось. Ботинки у меня были удобные, куртка теплая, для гор в самый раз. Билетерша заверила, что многие поднимаются только ради ланча на высоте. Посоветовала заказать boudin avec ses deux pommes. Протягивая билет, улыбнулась щербатой улыбкой:
— Bon appetit, monsieur!
Мы поднялись над первым уровнем, где самые легкие трассы, потом над верхушками елей, обрамляющих трассы: хвойные великанши устало простирали над ними свои могучие ветви. На второй остановке я вылез и отправился в деревянный ресторан, сел на террасе, потягивая пиво, и наблюдал, как по склонам горы, лавируя на поворотах, несутся вниз лыжники. Внизу лыжи снимают, складывают вместе крепленьями наружу и торчком втыкают в снег. Потом, неуклюже шагая (с пятки на носок, иначе в такой обуви не пройдешь), взбираются на террасу, потирая варежками носы и обветренные красные щеки и выпуская изо рта клубы пара. Немного попыхтев, чтобы выровнять дыхание, подзывают официанта.
Когда принесли мой заказ, выяснилось, что boudin — это кровяная колбаса, a deux pommes — гарнир, яблочно-картофельное пюре. Искрился пронизанный солнцем морозный воздух, гора была великолепна, язык легонько пощипывало от перца. Я глянул вниз, на долину, гадая, под которой из этих игрушечных крыш скрывается гостиница Луизы. Мне казалось, что весь я растворился в этом сияющем воздухе, завис вместе с ним над доисторическими каменными глыбами, громоздящимися над землей. Под канатной дорогой пробежал по снегу, припадая на задние лапы, заяц и исчез. Оказывается, под снежным покровом тоже шла своим чередом жизнь, кто-то погибал, кто-то пытался уцелеть.
Когда я спустился в город, солнце скрылось за горой. Достав из кармана карту, я решил узнать хотя бы, сколько времени займет дорога к ее гостинице. На спусках для малышей, где двадцать минут назад все резвились на солнышке, теперь слышались грозные призывы мамаш, высматривавших в сумеречной мгле своих непосед.
Пятнадцать минут, немного дольше, чем я представлял. Когда я остановился у гостиничного шале, то почувствовал, как мгновенно похолодели кончики пальцев, хотя я был в перчатках. По бокам расчищенной дорожки лежали сугробы, к крыльцу была прислонена широкая лопата. Три этажа, все три обиты деревом, в окнах клетчатые красно-белые шторы, дым над каменными трубами.
В окне на втором этаже я увидел темноволосую женщину, она всматривалась в город, словно хотела что-то там увидеть. Но через секунду задвинула шторы, и теперь были видны только эти клетчатые шторы, подсвеченные изнутри.
Я прошел по дорожке к двери, вошел в фойе с раскаленными батареями и с букетами из сушеных цветов. Подошел к стойке администраторши.
— Je cherche Madame… — Я с трудом заставил себя произнести фамилию: — Шортер.
Она несколько недоуменно принялась листать регистрационную книгу. Тихо шуршали под пальцами страницы, чуть неровные от нажима шариковой ручки.
— Ou peut-tre[45], — сказал я, чувствуя, как растет напряженное недоумение, — мадам Нери.
Луиза могла вернуть себе и фамилию первого мужа, но ее я не знал.
— Ah, oui, monsieur, tout a fait. Madame Neri. Un moment, s’il vous plait[46].
Потом последовал телефонный разговор, мне был слышен только голос администраторши. Прикрыв ладонью микрофон трубки, она спросила:
— Et vous tes Monsieur?[47]
— Хендрикс.
Еще несколько фраз в телефон, потом администраторша положила трубку на рычажок и сказала, чтобы я пришел через час. Мадам примет меня.
Чтобы не замерзнуть, я возвращался в город очень быстрым шагом. Зашел в кафе выпить чаю. Подумал, что Луиза, наверное, сейчас принимает ванну, потом будет сушить и укладывать волосы, потом тщательно накрасится и долго будет выбирать, что ей надеть. Тщеславной она не была, но жуткая привереда. Боже, о чем это я… Откуда мне знать, какая она теперь. Ей шестьдесят с лишним. Она потеряла двух мужей. А теперь вот явился я, сыпать соль на раны.
Нет-нет. Выйдя из кафе, я направился к своей гостинице. Начался снег. Густые хлопья плясали под светом уличных фонарей. Нет. Скорее в номер, ни к чему себя мучить. И ее тоже. Да, это разумное решение.
Я остановился и стал всматриваться в ночную метель. Господи, помоги мне…
Снова развернулся, снова зашел в кафе, выпил две стопки коньяка и… направился в сторону деревянного шале. Пришел на несколько минут раньше, ничего, как-нибудь переживет.
Войдя внутрь, я потопал, чтобы стряхнуть снег с одежды и с волос. Администраторша посмотрела на меня с жалостью и, ничего не спрашивая, набрала номер. Что она говорила на этот раз, я не слышал, слишком был сосредоточен на том, чтобы не позволить себе сбежать.
— Vous pouvez monter, monsieur. Chambre numro vingt-sept. L’ascenseur…[48]
Но я уже вызвал лифт и через секунду нажал нужную кнопку. В лифте глянул на себя в зеркало. Весь на взводе, потрепанный жизнью, я все еще мог узнать в этом пожилом господине мальчишку, возвращавшегося к маме вдоль поля в пятьдесят акров, вдоль владений мистера Покока.
Лифт дернулся и остановился. Двери все не открывались, но наконец раздвинулись и выпустили меня наружу. На площадке я стал озираться, не зная, куда идти. В одном из коридорчиков растворилась дверь, приглушенный свет упал на пол и на стену, и тихий голос спросил:
— Роберт?
Я не мог оторвать ступни от пола, ноги не желали слушаться. Наконец, я совладал с собой и с ногами и побрел вперед, медленно-медленно, уже не надеясь дойти до приглушенного света.
По темному коридору мне навстречу двинулась фигура, я узнал легкую нетерпеливую поступь, когда-то заставлявшую подол хлопкового платья колыхаться на уровне коленей. Когда-то в Неаполе, пока мы шли от Галереи на виа Форчелла.
…Но вот она здесь, рядом. И уже через миг — в моих объятьях.
p>Я прижимал ее к груди, и все часы одиночества, все годы разлуки осыпались, превращаясь в ничто, пространства разъятого времени сомкнулись над нами.В ее комнате было только одно кресло и жесткий пуфик перед туалетным столиком. Не сообразив, куда лучше сесть, мы так и стояли. На столике была лампа, и чуть поярче — на тумбочке у большой кровати с деревянным изголовьем. Комната была затененной, полумрак разбавляли слабо красневшие занавески и теплые тона мебели.
— Дай-ка я на тебя посмотрю, — сказал я, отступив на несколько шагов.
Она помотала головой, глаза умоляли «пожалуйста, не делай этого», но она не пряталась от моего взгляда, мы не отпускали вытянутых рук, будто собрались танцевать контрданс.
Когти времени не пощадили гладкого, безупречно вылепленного лица: морщины, складки, кожа кое-где обвисла. Глубокая поперечина между глаз, от левой брови к веку пролегла неровная трещинка. Черные волосы стали гораздо короче, в них появилось много седых прядок. Под свободным свитером с узором из оленей угадывалась полнота, а груди заметно отяжелели, это были груди матери.
Сколько же тысяч, десятков тысяч проведенных врозь часов понадобилось, чтобы все это натворить?
Форма глаз не изменилась, но и в полумраке я разглядел, каким настороженным стал ее взгляд. Из всех уронов, нанесенных ей временем, этот был для моего сердца самым болезненным. Луиза без ее храброго, безудержного жизнелюбия не была моей прежней Луизой.
Но маленькая ладонь в моей ладони была все та же.
Наконец, я выдавил улыбку и кашлянул:
— Такая маленькая ручка.
— Да. Но не холодная[49]. — Она сжала мою ладонь.
Мы сели рядом на край кровати. Ее ноги слегка не доставали до пола.
— Роберт, теперь ты на меня посмотри.
Я развернулся к ней лицом. Она, улыбнувшись, кивнула, как мама, довольная своим сыночком. Провела костяшками пальцев по моему лбу, по щеке, потом, развернув кисть, ладонью по всей руке. Потом снова стиснула мою ладонь. И почти неслышно произнесла:
— Carissimo.
Сидя бок о бок, мы снова не смотрели друг на друга.
— Одного ты точно не должна делать, — сказал я.
— Чего?
— Извиняться. Тебе не за что извиняться. Просто так сложились обстоятельства.
Сказал это, а у самого сдавило грудь от боли, не ожидал, что она окажется такой острой, трудно было дышать.
Луиза встала с кровати. Легко, одним быстрым движением, хоть это никуда не делось. Подошла к камину, повернулась к нему спиной и сделала глубокий вдох. И осанка была почти прежней. И походка: что-то девичье сохранилось в движении бедер, и эта манера грациозно вскидывать правую руку, ладонью к себе, когда она собиралась что-то сказать.
— Однажды я шла по песчаному пляжу. Вместе с сестрой. И увидела двух парней. Понятно было, что оба ранены. Были вы почти голые, только плавки. Вы были молоды, вы хохотали и дурачились, и понятно было, что вы настоящие друзья. Я сразу заметила шрам у тебя на плече, и что ты боишься резко поднимать руку. И с твоим другом было что-то не так, судя по тому, с каким трудом он стоял, хотя изо всех сил пытался это скрыть. Вы пострадали, сражаясь за мою родину. За меня. А потом вы подплыли к нам. Ты был прекрасен. И сам это знал. Твой друг тоже был очень мил, но ты… ты был прекрасен. Но тогда я еще в тебя не влюбилась. Тогда еще одержало верх благоразумие. Случилось все позже, когда я поняла, как тебе тяжело. Произошло это спустя день… или два. Мне вдруг стало ясно, что даже твой друг, такой близкий, с которым вы вместе прошли через весь этот ад, который и сблизил вас еще больше… что даже он не понимает тебя. Я увидела в тебе то, чего не видели другие, что только я смогла разглядеть. Вот тогда и влюбилась.
Мы оба долго молчали. Воздух в комнате вдруг стал таким тяжелым, что словам было сквозь него не пробиться. Так мне казалось.
Когда я все же попытался что-то сказать, Луиза снова вкинула руку. Я и забыл, какой она умеет быть властной.
И вот снова ее ладошка развернулась ко мне тыльной стороной, я обожал этот говорящий жест, который означал: «Послушай, это очень важно».
И она сама тоже заговорила:
— Роберт, ты снился мне почти каждую ночь. Почти сорок лет. Иногда я просыпалась от слез. Иногда муж просыпался, потому что я кричала во сне. Каждую ночь снилось примерно одно и то же. Тот садик у моря, рядом с моей комнатой. Ты там, в садике, а я не могу попасть туда, кто-то или что-то меня не пускает. В какие-то моменты было легче, когда дети были маленькими и меня отвлекали заботы о них. Это днем, а ночью — опять во сне ты. Мы много ездили, из-за работы мужа. Я жила в Малайзии, в Южной Америке. В этих дальних странах с их пальмами, вентиляторами и бамбуковыми столами и стульями было еще тяжелее. Там сны мучили меня еще беспощаднее. И мукой были все эти вечеринки, приемы в посольстве, да и дни не лучше. Дни, прожитые впустую, выброшенные из жизни.
Она трудно сглотнула и умолкла.
— Ты могла бы приехать ко мне.
— Я не знала, где ты. Не знала, жив ли. Не смела даже думать о том, чтобы попытаться тебя найти. После всего, что я натворила.
Она опустила голову.
— Бедная моя Луиза. Все эти годы, все эти ужасные ночи… Но вспоминаешь ли ты тот день, когда вы с сестрой и с Лили пришли на пляж поплавать? И теперь, оглядываясь назад, наверное, проклинаешь тот день и час…
Луиза вскинула голову.
— Никогда.
— Неужели ни разу не пожалела?
— Ни разу. Хотя мне досталось всего несколько недель счастья. А остальное — сплошные печали и потери. Так уж сложилась моя жизнь.
На кресле стоял раскрытый чемодан. Я увидел там свитера, белье, книжку. Вещи из ее жизни, которые могли и должны были быть мне знакомыми.
— А что ты думала про…
— Ни о чем я тогда не думала. Я подчинилась неизбежному.
— Но как же твой муж? Я про то, когда мы встретились. Твой первый муж…
— Я любила его, но мы были слишком разные, совсем разные.
После очередной долгой паузы я выдавил:
— Я тебя понимаю.
Она медленно вздохнула и прошептала:
— Почти всю жизнь я ждала, я мечтала: как ты скажешь мне эти слова.
Я подошел и обнял ее. Она расплакалась, не смогла не расплакаться. Но я не позволил себе погрузиться в пучину ее печали, зачем без толку себя растравливать…
Когда она успокоилась, я выпустил ее и спросил:
— Что с тобой? Шортер, тот человек, с которым мы встретились в Лондоне, сказал, что ты нездорова.
Достав платочек, она высморкалась и утерла слезы. Это показалось слишком обыденным в тот тяжелый момент.
— Боюсь, что так оно и есть. Возможно, это продлится пару месяцев, возможно, год. Но не дольше.
Я потянулся снова ее обнять, но она упреждающе подняла руку.
— Нет, нет, любимый. Не беспокойся. Я готова к смерти. Правда. Все нормально, Роберто.
— Если так… я рад.
— Теперь, когда я снова тебя увидела, все хорошо.
Глава пятнадцатая
Дома в Лондоне меня ждал плотный конверт — письмо от Перейры. Вскрывать его я не стал, сразу поехал к миссис Гомес забирать Макса.
Со странным чувством я тогда вошел в свою квартиру. Она показалась мне чужой. Хотя я помнил до мелочей, где что лежит, и с автоответчиком справился вполне машинально. Но не покидало ощущение, что я не дома, а на сцене, и просто делаю вид, что это я.
Я допускал, что встреча с Луизой привнесла, точнее, усугубила ощущение разлада. Надо было пережить «адаптационный синдром», как говорим мы, психиатры. То есть притерпеться к факту, что тридцать семь лет я жил не так, как должен был.
В моменты сильнейшего стресса мозг прибегает к ловкому трюку, эффективность которого продемонстрировала вся человеческая эволюция. Мы отторгаем неудобную реальность. Даже глядя в зеркало, мы ухитряемся видеть не себя, а кого-то другого. Мы громко себе что-то доказываем, словно хотим сказать: «Нет, такого просто не может быть». Примерно те же эмоции одолевали меня.
Когда я писал своих «Немногих избранных», перекусывая консервами из лавки Якоба, разогретыми на газовой горелке, уже тогда я смирился с тем, что ничего хорошего из моей жизни не получится. Я был в ту пору старше многих и догадывался, что никаких поблажек мне от судьбы не дождаться. Что жизнь моя так и не обретет спасительной гармонии, радующей нас в произведениях искусства. Какая уж тут гармония, сплошные несуразности и ложные выводы, а отсюда непредсказуемые столкновения, вмятины от ударов, и однажды после очередного удара все оборвется, закончится крушением.
С самого детства меня страшило, что я представляю собой лишь скопище хаотично двигающихся молекул. Но после расставания с Луизой я понял, что есть вещи ужаснее неизбежных страхов перед устройством и законами природы. Любовь, любовь… главная ценность, так извечно считалось и твердилось, о ней все были и небылицы, ею вдохновляются художники…
Сам же я убедился, что это диво не просто недосягаемое, но и разрушительное. Любовь к Луизе исковеркала мою собственную жизнь, а Луиза поплатилась за любовь ко мне пустотой существования. Хвала Господу, что я все-таки решился на это безрассудство — приехал к Луизе в Альпы. Хоть немного успокоил ее сердце. На прощанье.
По большому счету эта великая «любовь» стала для меня катастрофой, растянувшейся на десятилетия. Теперь я знал это точно. Но знал и то, что обречен на проклятие, что угольки продолжают тлеть, что я и под пыткой не смог бы отказаться от своей любви.