Там, где билось мое сердце Фолкс Себастьян
— Не люкс, конечно, — сказал я, — но там здорово.
— Я тоже так думаю. Я сама там жила в первое время.
— А сейчас где?
Она махнула рукой, показывая в сторону.
— Там, за кафедральным собором.
— Хорошая квартира?
— Конечно. У меня был большой выбор.
Уже стемнело, а я напечатал сегодня всего одну страницу. И даже на расстоянии чувствовал укор покинутой машинки.
— Можно мне и в следующий раз к вам присоединиться? — спросил я. — Приятно с кем-то пообщаться.
— В пятницу я снова пойду по квартирам. И у «Феликса» буду примерно в то же время, что сегодня. Если придете в «Феликс»…
— А телефон у вас есть? — спросил я, но она уже успела отойти и не обернулась.
С того дня я довольно часто ходил с Анной по домам, квартирам, комнатам, маленьким гостиницам, которые она осматривала на предмет возможного проживания туристов. Как же одиноко человеку, если он ищет дружбы с сотрудницей турбюро, у которой ни разу не был дома и даже фамилии ее не знает…
Но я люблю ходить пешком. И город я узнавал все лучше. Анна попутно показывала мне ресторанчики и книжные магазины, где продавались книги на иностранных языках.
Когда я не ходил с Анной по квартирам, то заглядывал в кино. Это был хороший способ отвлечься от «Немногих избранных». Чаще всего я смотрел душераздирающие мелодрамы или незатейливые комедии, простодушные герои которых постоянно падают в ведро с известкой — если ведро не падает на них. Однажды в качестве члена дневного «клуба киноманов» (абонемент туда стоил столько же, сколько один билет на вечерний сеанс) я неожиданно попал на порнофильм. Его действие разворачивалось в стенах женского монастыря. На афише не было и намека на «стилистику» фильма. Они тут подобными мелочами не заморачивались.
Анна не называла точных дней, но вскоре я и сам определил, что мимо «Феликса» она проходит по вторникам и пятницам. Иногда требовалось проинспектировать всего парочку квартир, иногда больше, но, чтобы оценить состояние каждой, достаточно было одного взгляда. Случалось, что мы ходили по адресам почти до семи. Разговор обычно крутился вокруг все тех же квартир, изредка вскользь касаясь истории города.
Я не спрашивал Анну о семье, о прошлом, а она не проявляла интереса к моей жизни. Мы обменивались краткими репликами по поводу книги. «Двигается помаленьку». — «Это хорошо». После чего она доставала сложенные листочки и говорила:
— Ну что же. Сегодня у нас квартал, в котором вы еще не были. В старину там селились ткачи. Я правильно их назвала? Есть такое слово — ткачи?
Мы переходили через мост и шагали по мощеной улочке. Иногда садились на трамвай или в дребезжащий вагончик навесной железной дороги, оттуда можно было заглянуть в окна серых блочных домов, возведенных на месте улочек, разрушенных войной.
Разумеется, мне было любопытно, кто она такая, эта Анна. Я перебирал в уме возможные варианты. Сбежала от свирепого мужа. Вдова. Мужа не выпускают из-за «железного занавеса», и она работает, чтобы посылать ему деньги. У нее за границей двое маленьких детей. Она собирает данные для госслужбы, выслеживает нелегальных иммигрантов. Возможно, тоже пишет книгу, какой-нибудь длинный исторический роман. Работает в турбюро, чтобы платить за квартиру.
У Анны было необычное лицо. Про полные, будто вылепленные, губы я уже упоминал. Что еще? Высокий лоб, большие карие глаза. Лицо, безусловно, яркое, но почему-то не очень запоминающееся. Мне чудилась в нем какая-то затаенная боль. В те дни, когда мы не виделись, я ради интереса пытался мысленно составить ее словесный портрет. Но получалось слишком общо: довольно рослая, худощавая, волосы до плеч. А лицо? Я до сих пор подробно помнил лица одноклассников из деревенской школы, с двадцатых годов помнил. А лицо женщины, которую видел только вчера, не смог бы толком описать.
Были мы с ней «друзьями»? Сложно сказать. Но мне казалось, что были. Между нами поневоле протянулась связующая ниточка, которая из-за наших вторничных и пятничных походов становилась все прочнее. У нас обоих хватило деликатности не расспрашивать друг друга о прошлом, думаю, этим мы точно друг другу нравились. Особенно радовало, что я не обязан ничего из нее вытягивать, не то что при общении с пациентами. Флер таинственности на прошлом Анны меня даже слегка возбуждал.
Кстати о пациентах. Что нас больше всего сближало с Джудит Уиллс и Саймоном Нэшем, так это острое неприятие удобных «решений» — спекулятивных панацей, предлагавшихся психоаналитиками первой волны.
Несчастная девчушка заикается, у нее кружится голова, наблюдаются «абсансы»[33] и прочие очевидные проявления эпилепсии. И вдруг нам объявляют, что причина всех ее страданий — неосознанное желание оказаться в одной постели с отчимом…
Грубейшее пренебрежение объективными клиническими обследованиями и наработками. Преступное пренебрежение, когда девочку с болью в животе лечили от «истерии» и в конце концов отправили домой умирать от рака желудка.
И все-таки… Человек обожает всякие таинственные истории, требующие разгадки, а в детективе ищет не просто ответ, но и счастливый финал. Человек жаждет открытий, сулящих избавление. Очень уж велико искушение. Но если отбросить в сторону всякие догмы (то есть выигрышные факты, на которые опирается всякая религия, требующая от своих адептов беспрекословного одобрения «концепции»), то придется признать, что иногда бесконечные разговоры о прошлом помогают выудить из человеческой памяти то, что может облегчить ему жизнь в будущем.
Но что-то я отвлекся. Анна. Наша дружба поддерживалась не интимными отношениями, а их отсутствием. Физической близости между нами не было, зато росло доверие. Однажды мы осматривали апартаменты в центре, неподалеку от собора. Хозяева уехали на полгода в Италию. По сравнению с остальными вариантами это жилище было даже шикарным. В гостиной мраморный камин и диваны, обитые бархатом, на стенах картины маслом. В большой спальне кровать с балдахином и окно с видом на реку. Никогда не спал на кровати с балдахином, ни разу на такой даже не сидел. Я взгромоздился на кровать, привалившись спиной к подушкам в изголовье. Анна измеряла ширину комнаты. Наблюдая за ней, я спросил:
— Как ты думаешь, в том, что с нами происходит, есть некая закономерность или это набор случайностей?
Анна подняла голову и в первый раз за время нашего знакомства улыбнулась. Отложила в сторону рулетку, расстегнула молнии на сапожках и сняла их. А потом тоже забралась на кровать и села рядом.
Продолжая улыбаться, посмотрела на меня.
— Знаешь, Роберт, лично я никакой закономерности не вижу. Я вижу конкретные реальные дни.
— Раньше ты никогда не улыбалась.
— Просто раньше ты так смешно не говорил.
Мне показалось, что сейчас она расхохочется, но, слава богу, она ограничилась улыбкой.
И стиснула пальцами мою ляжку.
— Если хочешь, я не против.
— А ты уже достаточно хорошо меня знаешь?
— Достаточно.
— Я тоже не против. Тут так тепло и уютно.
Она снова улыбнулась, поднялась с лежбища, сняла свитер и юбку, стянула через голову комбинацию, оставшись в одних нейлоновых колготках. Я еще никогда не видел этого продукта чулочного прогресса. Полагаю, их придумали не только ради тепла, но и из-за входивших в моду мини. Посмотрев на колготочный шов, рассекавший пополам пах и живот, я вспомнил, как гордилась Луиза своим винтажным reggicalze из прорезиненных шелковых ленточек, как прыгала от счастья в номере гостиницы. На ней тоже ничего больше не было, и кожа по контрасту с шелком казалась тускло-бархатистой.
…У Анны кожа была бежевого оттенка, и мне снова подумалось о скульпторе, работающем с глиной. Живот плоский, крепкие стройные ляжки и ровные коленные чашечки. Я тоже разделся, и мы, голые, сидели рядышком на роскошном ложе. Она погладила меня по груди и по плечам, поцеловала в щеку.
С анатомической точки зрения ее тело было скроено неплохо, но не более того. Однако я радовался уже тому, что могу смотреть на живое женское тело доброжелательно, со здоровым мужским любопытством. Волосы на лобке были темно-рыжими. И реденькими, как будто ей не тридцать восемь, а шестнадцать. Она потрогала мой пенис, сонно обмякший и свесившийся набок. Помню, у меня в мыслях возникали именно эти кошмарные термины, «лобок», «пенис» и так далее, но почему-то они меня не коробили. Анна приподняла левой рукой мой вялый член, как будто хотела посмотреть, что под ним. А под ним было только бедро и пах. Я потрогал ее вульву, погладил тихонечко складки, раздвинул их. Осторожно ввел кончик пальца внутрь вагины. В голове промелькнуло: и почему моя жизнь так крепко спаяна с латынью?
Немного погодя обоюдные обследования и ласки прекратились, продолжения не последовало.
Мы оба долго молчали. Первой заговорила Анна.
— Следующая квартира не такая интересная.
— А где она?
— На окраине. Можем доехать на трамвае. Тебе не пора продлевать договор об аренде?
— У меня еще три дня в запасе.
Мы лежали и смотрели в потолок.
— Наверное, они платят кучу денег за отопление, — сказал я.
— Думаю, денег у них полно, — заметила Анна. — Раз на всю зиму укатили в Венецию.
Снова повисла пауза, еще более мучительная.
— Раз уж мы здесь, — чуть охрипшим голосом произнесла Анна, — и раз уж так далеко зашли, то можно мне?..
Облизав палец, она раздвинула складки вагины, там, где среди коричневато-розовых лепестков прятался клитор, стала энергично его массировать. Я крепче прижался к ней, обнял за плечи, зарывшись лицом в волосы и легонько покусывая мочку уха.
— Скажи, ну скажи, о чем ты сейчас думаешь? — шептал я.
— Нет, — тяжело дыша, лепетала она, — это слишком… ужасно.
Доведя себя до кульминации, Анна обессилено откинулась на спину, из закрытых глаз хлынули слезы, стекая по вискам в разметавшиеся по подушке волосы.
Книга моя прибавляла по три страницы в день, я уже нащупал нужную форму и приблизительно знал, сколько еще придется написать. Труднее всего давалась третья часть, когда до конца было еще далеко и начинать все заново (как иногда хотелось) было поздно.
Эту часть я начал с претензий к своим коллегам психиатрам. Увлекшись поисками глубинных причин душевных недугов, они не замечают того, что лежит на поверхности, прямо у них под носом. Им не мешало бы больше внимания обращать на детали в истории болезни конкретных пациентов. И дальше, всего на две странички, рассказ о том, что в ходе исследований выяснилось одно крайне важное обстоятельство. Большинство неизлечимых больных, возомнивших себя Наполеоном или Боудиккой, королевой иценов, изначально были в своем уме, и нервишки у них не шалили. А в Наполеоны подались на последней стадии… сифилиса, когда уже начинается размягчение мозга. Ну и как вам? Почти двести лет выявляли причины мании величия, и такой конфуз.
Конечно, я позволил себе слегка поиздеваться над существующими методами лечения. Особенно над ловушками, расставленными психоанализом Фрейда. Это же дискредитация психиатрии. Я старался, чтобы тон был шутливым, а не ехидным.
Был ненастный йоркширский вечер, октябрь тысяча девятьсот пятьдесят-какого-то года. Из водосточных труб огромного викторианского дома хлестала дождевая вода. Я был тогда врачом-стажером, во время моего дежурства позвонил терапевт из Галифакса. Хотел, чтобы мы проконсультировали одного молодого парня. У его матери есть машина, и они могут приехать через час.
Я оповестил своего наставника, доктора Э., очень опытного психиатра. Парня привезли в семь. Звали его Терри, он был в пиджаке и при галстуке. Мама очень вежливая и благовоспитанная, хотя и подавлена горем.
Терри хорошо учился в школе, легко поступил в университет, сейчас был на последнем курсе. Родители очень гордились сыном. Он рос послушным ребенком, любил читать. Есть еще дочь, постарше, но они с братом не дружны. Дочь совершенно здорова. Все началось несколько месяцев назад. Терри стал поздно приходить домой. Родителям говорил, что подрабатывает, хочет свозить свою девушку в Париж. Однажды он пропал на целую неделю, а когда объявился, сказал, что за ним гонится полиция. В свою спальню идти отказался, потому что там «жучки» для прослушивания, и потребовал, чтобы ему постелили на диване в гостиной. Предупредил родителей, чтобы не включали радио, по которому на него могут передать зашифрованную наводку.
Когда Терри опрашивал доктор Э., взгляд у парня был отсутствующий. Иногда он тряс головой, словно хотел отогнать от себя что-то неприятное. Говорил медленно, будто очень хотел спать, хотя мама уверяла, что никаких таблеток он не пил. Иногда вдруг тревожно вздрагивал и предупреждал доктора, что за ним и сюда может нагрянуть полиция, они давно его ищут. Доктор Э. посоветовал оставить его у нас. Договорились, что вещи мать привезет завтра. Санитарка увела Терри в палату.
Когда мать Терри вышла из кабинета, наставник сказал:
— Типичная шизофреногенная мамаша.
Я молчал, онемев от потрясения. Перед нами был совсем молодой парень в первой стадии тяжелейшего заболевания, а доктор Э. тут же решил, что его истоки следует искать в детских годах. Доктор долго рассуждал о «супер-эго»[34] Терри и о его «ид»[35]. И это все каким-то затейливым образом было связано с девушкой, с их свиданиями.
Бедная мама Терри. В присутствии посторонних людей она пережила самый ужасный момент своей жизни. И эти люди в белых халатах собирались утешить тем, что она сама во всем и виновата. Между тем доктор Э. продолжал упорно называть вполне обычную женщину «шизофреногенной», то есть доводящей своих отпрысков до умопомрачения.
Мне так хотелось, чтобы случай Терри остался единичным. Но появлялись новые и новые пациенты со схожими симптомами. Именно тогда, в один дождливый йоркширский вечер, я поклялся себе, что попытаюсь помочь несчастным, которым в силу случайных генетических обстоятельств выпало расплачиваться за своеобразные преимущества нашего вида в борьбе за выживание.
Дабы соблюсти врачебную тайну и избежать обвинений в клевете, Ланкашир я поменял на Йоркшир, а Джимми на Терри, ну и так далее. Это я, конечно, молодец, но вскоре начались иные сложности. Сначала языковые. Я понимал, что слово «феноменологический» читательский глаз сможет осиливать не часто. Бедные древние греки: трудно им было разбирать свои буковки с крючочками и хвостиками, а уж нам теперь и вовсе невмоготу. И длинные слова с родными буковками тоже испытание: душевнобольной, психически неуравновешенный. А напишешь честно и просто «псих», никто не воспримет книгу всерьез. Находить компромисс между точностью формулировок и пресловутой «читабельностью» оказалось дьявольски трудно. Никогда не думал, что в профессии писателя так много общего с профессией курьера и рекламного агента: ты должен доставить информацию, причем изложенную в доступной и даже отчасти развлекательной форме.
Я еще больше осложнил себе задачу, решив показать процесс лечения с точки зрения самих пациентов: какими нелепыми, наверное, выглядят наши действия и предписания. Я как бы призывал понять самих больных. Поверить, что чаще всего все их неадекватные действия и даже галлюцинации и навязчивые идеи — лишь отчаянные попытки защитить свое «я» (то, каким оно видится им), протест против вторжения в их личное пространство.
В эти моменты мне приходилось заставлять себя думать, как они. А если продолжить рассуждения на эту тему, что же получается? То самое сакральное «я», которое наши пациенты готовы защищать, не жалея собственной жизни, представляет собой не просто продукт определенной мутации, породившей Homo sapiens. Это, друзья мои, еще и мираж, причудливый невротический самообман, который для этих несчастных стал реальностью, и пусть реальность эта иллюзорна, но в ней им почему-то комфортнее и лучше. Бедные буйные головушки отчаянно пытаются защитить то, чего нет.
Опираясь на все это, во второй части книги я затронул трагические периоды двадцатого века. Окопы, лагеря смерти, гулаги — это все можно объяснить лишь как следствие острого психоза, а сам психоз — следствием генетического проклятия. Вот откуда потребность принимать свои иллюзии за реальность, вот откуда навязчивое желание перекроить мир, подогнать его под свои безумные фантазии.
Книга шла со скрежетом. Все приладь и скомпонуй, к тому же сами компоненты — фрагменты из биологии, генетики и истории — требовали предельной точности изложения. Когда я завершал очередной кусок, к чувству облегчения неизменно примешивалось недовольство: можно было бы написать лучше… Вечное мое самоедство. На пути к очередной главе меня подстерегала еще одна неприятность, весьма серьезная. Я подолгу тасовал истории и примеры, не зная, какие выбрать, а выбрав, довольно смутно представлял, куда они меня в конце концов выведут. Или заведут.
Когда я уже ничего не соображал, то выходил проветрить мозги. Бродил по улицам, благо, город я теперь знал хорошо. И центральные широкие улицы с зеркальными витринами магазинов, за которыми маячили манекены в дорогих шмотках. И тихие закоулки со скромными жилищами обывателей. И мощеные площади, и фабричные дворы. Все города чем-то похожи. Свет зимнего дня везде одинаков, ну, почти. Освещает ли он кафешки Сиены, Наблуса или Бостона. Везде какая-то жизнь. Чья-то жизнь.
Через три дня после происшествия под балдахином Анна, как это уже было заведено, зашла в «Феликс». Выпила горячего сидра, и мы пустились в наши обычные странствия. Она была разговорчивее, чем всегда, и вроде бы ее не смущали воспоминания о нашей предыдущей встрече. У меня словно камень с души упал. Хотя она сама проявила инициативу, я чувствовал себя виноватым. Надо было построже скомандовать своему лентяю: «Подъем!» Дональд Сидвелл рассказывал мне про свою брюссельскую подружку, она была уверена, что у мужчин именно все так и происходит, по команде.
Мы осматривали квартиру возле центрального железнодорожного узла, с окнами, выходившими на маневровые пути. Мне лично шум поездов ночью скорее был бы даже приятен. Но Анна придерживалась иного мнения.
— Вид из окна скучный, — сказала она.
— Не любишь поезда? — спросил я.
— Я люблю сады. Парки.
— Понятное дело, и все же в стуке вагонных колес есть что-то… умиротворяющее. Люди едут куда-то, путешествуют.
Анна улыбнулась, и я не мог не отметить это про себя.
— Придержи, пожалуйста, — сказала она, протягивая мне конец рулетной ленты.
Повыше задрав юбку, она опустилась на коленки, каштановые волосы упали на лицо, загородили округлый ворот джемпера. Такая славная. Мне она нравилась.
— Сколько ты здесь у нас уже пробыл, Роберт?
— Два с половиной месяца.
— И никто из друзей ни разу к тебе не приехал.
— Никто, но… У меня их не так много, друзей. Коллеги, да. Двое из них, можно сказать, ближайшие.
— Расскажи мне про них.
— Джудит. Она строгая, но добрая. Принципиальная. Здравомыслящая, целеустремленная. И при этом умеет радоваться как ребенок. Обожает дурацкие кинокомедии.
— А второй коллега?
— Саймон? Поначалу он кажется… непростым. Напыщенным. Ты знаешь это слово?
— Да, что-то вроде судьи или директора.
— Точно. А потом понимаешь, что у него другие… темпы, скажем так. Мысли опережают реальность. Пациенты его любят.
— Пациенты?
Я понял, что проговорился.
Анна снова улыбнулась.
— Но эти двое тоже к тебе не приезжали.
— Вот и хорошо. Книгу полагается творить в одиночестве. Сотворю и вернусь в Англию. Мы снова будем вместе работать.
— А других друзей у тебя нет?
— Лучшие друзья были в армии. На войне.
— Что с ними произошло?
— Кто-то погиб. Остальных я растерял.
— А на войне как было?
Я глянул из окошка на рельсы с поездами, потом обернулся к Анне.
— На войне я был счастлив.
— Счастлив?
— По-моему, я еще никому об этом не говорил. Там я знал, что делаю. Никогда не чувствовал себя одиноким. Потому что в армии ты не сам по себе. Мы все были частью одного организма. Того убили, тебя ранили, этот сегодня уцелел. Назавтра снова все по тому же кругу. Но это воспринималось нами как неизбежные издержки. Нас вело и поддерживало чувство… долга. Цель. Ни о чем другом тогда не думали.
Она посмотрела на меня недоуменно.
— Дональд Сидвелл был моим лучшим другом. Мы были как братья. Познакомились, когда я учился в университете. Азартный парень, чем только не увлекался, машинами, музыкой, гонял на лошадях, Францию любил. Представь, даже в одном полку потом оказались, и воевали в одних и тех же местах. Во Франции, в Северной Африке, в Италии.
— И что там с вами было?
— Он был ранен в Анцио. И я тоже. Всех нас ранило. Гиблое место. Напрасно нас туда загнали.
— Но он выжил.
— Тогда выжил. А следующей осенью его убили. В горах к северу от Флоренции. Там ведь совсем другая тактика, ближний бой, лесные заросли. Мы должны были удерживать дорогу через горы на север. Операцию начали почему-то в середине дня, и быстро стемнело. А Дональд был жутко близоруким. Не знаю точно, что случилось, но мы тогда многих наших ребят потеряли.
— И его?
— И его. И еще много кого. Дональд так и не вернулся домой, жизнь его оборвалась.
— Он был твоей любовью?
— Это не совсем подходящая формулировка. Но я действительно очень его любил.
Мы сидели на кровати, нам было хорошо и уютно. Очень по-дружески. Долго молчали, говорить не хотелось. Слышно было, как тикают часы на каминной полке.
Наконец Анна, деликатно покашляв, очень вдумчиво и медленно произнесла:
— Я ведь догадалась, что ты врач. По тому, как ты меня обследовал.
Это было очень смешно, правда. Я откинулся на спину и расхохотался. Анна посмотрела на меня с подозрением, но поняв, что я, ехидный тип, не над ней смеюсь, тоже захихикала. Сначала потому, что смотрела на меня, потом над тем, что она только что сказала, а потом над абсурдностью всей ситуации. Всей целиком.
Через два с половиной месяца знакомства мне все-таки удалось ее рассмешить. Это была победа. И очень не хотелось уходить отсюда. Из тепла на уличный холод.
К этому моменту я уже был на пути к финалу. План того, что еще оставалось написать, теперь помещался на одном листочке.
В одном из книжных, где продавали иностранные издания, я наткнулся на томик Теннисона, вероятно, от какого-то английского студента, путешествующего автостопом, и решившего сбыть с рук лишний груз. Вообще-то я всегда был равнодушен к сумрачным садам викторианской поэзии. Но нужно было читать что-то кроме своей писанины, и стоила книжка в пересчете на английские деньги всего шиллинг. В редакционном комментарии к циклу «In Memoriam» говорилось, что в этих элегиях поэт скорбит не только об ушедшем друге, Артуре Генри Хэллеме, но и о том, каким видится ему теперь мир. Комментатор упомянул и вышедшую в тридцатые годы монографию Чарлза Лайеля «Основные начала геологии», который поведал миру, что возраст Земли составляет не тысячи (как считалось у христиан), а сотни миллионов лет. В эти широко раздвинутые Лайелем временные рамки хорошо вписывался «естественный отбор» Дарвина с его улиточной скоростью, но были убиты привычные устои и представления. Потеря горько оплакивалась Теннисоном. И не им одним. Еще и Мэттью Арнолдом в «Дуврском береге».
Привалившись спиной к высокому изголовью своей очередной чужой кровати, я читал элегические стихи, и они проникали в самую душу. Теперь я понял, почему мне захотелось работать над книгой именно в этом городе. Я стремился туда, где легко очутиться в прошлом, во времени, еще не тронутом столь масштабным цинизмом. Очутиться не обязательно в той эпохе, когда еще не был вычислен истинный возраст Земли, но хотя бы во времена до 1914 года. Тогда еще имело смысл верить, что люди мало-помалу становятся лучше. Несмотря на все варварские деяния римлян, готов, монголов, несмотря на имперские жестокости, на ужасы рабства, на периодическое скатывание к дикому прошлому… вопреки всему этому люди становились более гуманными и просвещенными существами. Так можно было считать до Освенцима, до эсэсовской добровольческой дивизии «Фландрия». В общем, до того, как люди получили средства уничтожения и возможность ими пользоваться. «Венец творения» оказался самой низменной тварью среди всех видов и родов живых существ, обитающих на земле.
Времена невинности… В какой-то мере их дух сохранился в безымянном городе, к которому я, несмотря на одиночество, очень привязался, пока писал свой опус. Который я назвал «Немногие избранные», имея в виду одного из каждой сотни: именно такова доля безумцев. Тех, в чьем геноме извращены причудливые «преимущества», которыми наслаждаются остальные девяносто девять процентов. Тех несчастных «избранных», которым приходится расплачиваться за нашу склонность к высокомерию. Разве они виноваты, что мы готовы мириться с тем, чего нельзя простить?
И вот дописан последний абзац. Я долго смотрел, как высыхает краска от ленты, слегка смазавшаяся по краям букв (это когда я вынимал листок); сероватые тени вокруг букв напомнили туманные тени колец Сатурна.
Я выполнил свой долг перед отторгнутыми душами, я показал потенциальным читателям, что эти изгои достойны того, чтобы их слушали внимательнее, что жизнь каждого человека бесценна. И что все придуманные нами классификации душевных болезней слишком примитивны и часто ошибочны.
Разумеется, я предвидел, что меня обвинят в чрезмерной сентиментальности, и потому честно признал, что среди пациентов попадаются не только невинные неизлечимые овечки, но и весьма скользкие личности, отнюдь не добрые. Волчары, одним словом.
То одно меня смущало, то другое, то третье. Но самым ужасным было это: почти сразу возникшее ощущение, что я взялся за непосильный труд, что аналитик я так себе, да и с логически точными формулировками у меня плоховато. И ни времени, ни силенок, ни куража уже не хватит, чтобы все начать заново. В общем, свой шанс сделать что-то стоящее я упустил.
Ближе к финалу я заподозрил, что голые факты и сухие научные рассуждения не лучшие помощники для обличения нашего свихнувшегося двадцатого века. Больше гибкости и легкости в изложении, меньше цифр и терминов. Но сомнения меня не остановили, я продолжал давить достоверностью, пока сам не выдохся.
Когда мой труд был завершен, я аккуратно сложил листки в стопку, туго перевязал их бечевкой и уложил в картонную коробку.
В пятницу мы с Анной встретились в последний раз. После осмотра намеченной порции квартир я пригласил ее в ресторанчик, о котором она дважды мне говорила. Мы выпили две бутылки вина, поели копченой рыбы, потом я заказал жаркое из курицы с лесными грибами.
Выйдя из ресторанчика, мы долго стояли на тротуаре. Нам было не по пути. Произнести последнее, окончательное «до свидания» не поворачивался язык.
— Можно я зайду посмотреть, как ты живешь?
Она помотала головой:
— Это ни к чему.
— Хочешь, напишу тебе?
— Зачем? Ты сюда никогда не вернешься. А я никогда не приеду в Англию.
Понурив голову, я рассматривал свои ботинки.
— Но можно хоть книгу прислать, которую я здесь написал? Если ее, конечно, опубликуют.
— Книгу можно.
— Тогда диктуй адрес.
— Это не обязательно. Отправь на адрес конторы.
Не хотелось мне, вот так сразу, расставаться, еще раз убедившись, как бессмысленны все временные привязанности. Но ведь и правда писать письма довольно глупо: человек на расстоянии воспринимается иначе, совсем не так, как при личном общении…
Глубоко вздохнув, я сказал себе, что умение легко расставаться есть признак душевного здоровья или, по крайней мере, способ его сохранить. Никаких матримониальных проблем, никаких обязательств, плохо ли? В конце концов, я почти двадцать пять лет не виделся с Мэри Миллер, и она это как-то пережила, хотя, вероятно, стала совсем другой, не знакомой мне женщиной.
В Бирмингемской клинике один пациент с маниакально-депрессивным психозом рассказывал, что однажды на полгода впал в депрессию оттого, что пришлось распрощаться с вокзальным носильщиком, который оказался на редкость милым и внимательным человеком. И все в этой жизни тогда показалось ему бессмысленным, признавался мне бедняга. Я понял, что он имел виду. Да уж, ничего хорошего в остром чувстве благодарности нет, если оно заканчивается маниакальными проявлениями… Я крепко обнял Анну и сказал:
— Спасибо тебе. Спасибо тебе за все. Надеюсь, ты будешь счастлива.
Больше сказать было нечего.
— Надеюсь, ты тоже, — отозвалась она.
Неосуществимое пожелание в этом мире. Но когда я, развернувшись, зашагал по булыжной мостовой вдоль темного канала, шевельнулось в душе чувство, что если не в этом, так в каком-то другом мире все непременно сбудется.
Приехав в Англию, я пошел советоваться с редактором журнала, опубликовавшего мою последнюю статью: куда мне сунуться с моей книжкой? Редактор назвал два имени: медицинского авторитета и крупного издательства. Я отослал рукопись издателю, рассудив, что там мне, если повезет, будет обеспечен более широкий круг читателей.
Примерно месяц спустя миссис Девани (я снова вернулся в свое редлендское логово) принесла мне письмо от некого Невилла де Фрейтаса, назвавшегося директором издательства. Он приглашал меня на ланч в Лондон. Встретились мы в небольшом ресторанчике на Ромили-стрит, в гостинице «Ругантино». Итальянские официанты развозили на тележках закуски и крепкие красные вина, которые Фрейтас чаще наливал в свой бокал, чем в мой. У него были рыжие бачки, жилет с медными пуговицами и седые волосы, прикрывавшие уши. Если отвлечься от сигареты, которую он почти не выпускал изо рта, живой персонаж из детских книжек эдвардианской эпохи. Старый мистер Барсук из «Ветра в ивах». Или кто-то еще из той же колоритной компании.
— Мы как раз ищем что-нибудь эдакое, — сказал он. — Это откровенный вызов культурным шаблонам. Плюс хорошо дозированное соотношение разных дисциплин. Мы бы хотели сделать подборку из нескольких фрагментов, если можно. Я свяжу вас с Элисон, это наш редактор. Выпустим некоторое количество в твердой обложке. Если хорошо пойдет, на будущий год допечатаем в мягкой.
Я понимал не все слова директора, но похоже, он все-таки собрался меня публиковать. Я был наслышан, что люди годами обивают пороги издательств, чтобы пристроить рукопись. Поэтому все время переспрашивал, опасаясь, что что-то не так понял.
Официант принес fegato alla veneziana — печенку, запеченную на гриле, под нежнейшим луковым соусом. Тут же вспомнился наш с Луизой ланч в Неаполе, момент, когда в ресторан привели затворниц из сумасшедшего дома. Мне захотелось, чтобы дверь этого ресторанчика отворилась и они зашли бы, и я дал бы им немного еды, развозимой на тележках.
В конце концов я удостоверился, что издатель действительно имеет виды на мой опус.
— Можем предложить вам аванс в шестьсот фунтов, — сказал Фрейтас, накладывая себе жареной картошки. — Больше, прошу прощения, пока не могу, но это аванс. Потом вы получите гонорар по обычной схеме. Еще вина?
— Спасибо вам, — сказал я. — Огромное вам спасибо.
Глава двенадцатая
Снова собравшись на остров к Перейре, я еще раз прокрутил в памяти все, что мне было известно о старике. Родился он в 1887 году в Париже, в англо-испано-французской семье. Работал в Англии и Франции, сначала психиатром, потом невропатологом, специализация — старческие проблемы. В основном нелады с памятью. В Первую мировую служил в одном пехотном подразделении с моим отцом, по каким-то причинам не смог попасть во французскую армию. В 1940 году, когда Франция капитулировала перед немцами, работал в парижской больнице Сальпетриер. Старик забавно и подробно описывал, как пытался примкнуть к не существовавшим на Луаре отрядам Сопротивления, но потом рассудил, что ему как бывшему офицеру проще будет снова записаться в британскую армию. Человек с опытом, при орденах, умеющий воевать, он был зачислен в медслужбу сухопутных войск в 1941 году. Его хотели оставить при штабе, но квалифицированных врачей катастрофически не хватало, и в 1943 году Перейру на морском военном транспорте отправили в Северную Африку. Я даже подскочил, когда это услышал. После я подсчитал, что они отплыли всего на несколько дней позже моего собственного батальона. Нас высадили в Алжирском порту Бон (теперь он, кажется, обрел исконное доколониальное название, Аннаба) как раз во время муссонных дождей. Можно сказать, Перейра следовал за мной по пятам.
Тридцать лет брака, но детей не было, а жена умерла. С неврологии он в какой-то момент снова переключился на психиатрию, а лет тридцать назад вдруг резко сошел с исследовательской дистанции.
Вот, собственно, и все, что я знал об островитянине. Но если я все-таки соглашусь стать его литературным душеприказчиком, надо бы почитать его статьи и книжки. В мой предыдущий визит старикану удалось (возможно, в силу особенностей моего характера и обстановки в целом) настроить меня на исповедальную волну (но выудил он из меня далеко не все, хотя, наверное, думает иначе). Да, я просто обязан разведать, что, черт возьми, Перейра делал в огромной теплице, пристроенной к дому. Настал мой черед провести небольшое расследование. В семидесятые годы на одной из парижских конференций мне посоветовали наведаться в Американскую библиотеку на улице Генерала Каму. Она состояла в основном из книг на английском, но в каталоге имелись ссылки на французском, а многие материалы были представлены на двух языках.
Совсем не обязательно лететь в Марсель, решил я, поеду лучше поездом в Париж и попробую что-нибудь найти про Перейру в Американской библиотеке. А уж потом на юг, на остров.
Я спросил у библиотекарши, есть ли у них французский аналог справочника «Кто есть кто».
— Да, — сказала она с американским акцентом. — Вам нужен ежегодник «Ле Ботен монден». «Кто есть кто во Франции» у нас тоже есть.
— Называется «Ки э ки»?
— Нет, не совсем так.
— У французов вечно все не так, любят удивлять, верно?
— И это тоже не совсем так, поэтому мне тут нравится.
После недолгого обсуждения я понес оба толстенных фолианта к огороженному столику, пролистал до буквы «П»: Перейра присутствовал и там и там. Типовой набор сведений.
Ne le 9 mars 1887 a Paris 12 г… Fils de: Antonio Maria Pereira, diplomate, et Elizabeth Georgina Waters… Etudes:… Carriere:… Salpetriere… Royal Manchester Infirmary… consultant senior… Ecole de Neurologie… professeur de chaire…
Где и у кого родился, где и когда воевал, где учился, должности, звания, про все это Перейра мне рассказывал более подробно, разумеется. После статьи шел список публикаций, в котором фигурировали не только медицинские статьи и монографии, но и работы, адресованные менее подготовленному читателю, например «Альфонс Эстэв: человек, который забыл, кто он» (Лондон, 1959).
Я пробежался взглядом по остальным названиям. Глаз зацепился за следующее: «La Conspiration de la Serre» (roman, Edition du Seuil, 1964).
Боже милостивый, роман! Сер… Кажется, так называлась деревня в Северной Франции, на Сомме, где проходили масштабные сражения. Однако артикль «la» рядом с названием города меня озадачил. Я снова подошел к столу молоденькой библиотекарши.
— Вы не знаете, что означает французское слово serre? — спросил я.
— Это стеклянный дом, теплица.
— Благодарю вас. Тогда можно сказать «оранжерея». «Тайна оранжереи». Неплохое название для романа, как вы думаете?
— Я думаю, что «Тайна стеклянного дома» лучше. «Оранжерея» — тут слышится что-то оранжевое. — Она улыбнулась.
— Возможно, вы правы. Человек, способный подмечать такие нюансы, наверняка и сам мог бы писать романы.
Она снова улыбнулась и сдвинула очки вверх, на копну каштановых волос. У меня возник порыв пригласить ее на ланч, но, подумав немного, я сдержался. Приглашу, а она через пять минут общения мне разонравится, так зачем время терять? И даже если не разонравится, что дальше?
Уговорить, чтобы попросила напарницу ее подменить, и потащить в отель? Или остаться в Париже и вести чинную осаду посредством букетов и ужинов, чтобы в конце концов услышать, что дома в Делавэре у нее есть парень? Я словно бы снова заглянул в бездну ни к чему не ведущей привязанности, как в истории с Анной. Избави боже. Я быстренько ретировался, вышел на овеваемую ветерком авеню Рапп и зашагал к реке.
Парижская легкость бытия могла бы показаться мне слишком тяжкой, но этот город обладал неоспоримым очарованием. Красные навесы над тротуарами, круглые столики с плетеными стульями, написанное мелом menu du jour возле ресторана — сразу видишь, что у них нынче в ассортименте. Главное, не вестись на отвратительно приготовленный cote de…, за которым обычно следует кусок заранее купленного в магазине торта. Это тоже часть парижского бытия, там всегда рады обдурить простодушного клиента. То ли дело яйцо под майонезом, сэндвич с камамбером и пол-литровая бутылка красного, а потом крепчайший кофе, cafe double; после такого перекуса мир кажется прекраснее.
Очень довольный собой и жизнью, я дошел до моста Альма с его размашистыми арками. Следующий пункт — Национальная библиотека, где я надеялся получить на руки роман «La Conspiration de la Serre». В прошлый раз я добирался туда на метро, страшно неудобно. И мне не понравились тогда новые вагоны с пневматическими дверями на линии Венсен-Нейи. Я люблю старые дребезжащие на ветке Клиньянкур-Орлеан, где бродят незримые призраки Вердена, тени безногих и безруких раненых с нищенскими котомками на животе. У меня были деньги на такси, но его ведь еще надо было поймать. Саймон Нэш предупредил, что на крыше таксомотора три лампочки, если включена одна, это значит: «Еду к своей милашке» (то есть довезу только того, кому со мной по пути). А если все три, тогда: «Шли бы вы, медам и месье, куда подальше».
Почти сразу удалось найти сговорчивого марокканца, и мы покатили вдоль Левого берега, овеваемые свежим ветерком. Мне не терпелось заполучить роман. Интересно было, как Перейра справился с «беллетристикой». Многие от желания написать как можно лучше начинают вещать напыщенно, как будто их заставили надеть манишку и галстук и произнести спич. Перейра вряд ли так сфальшивил, слишком он умен, но меня смущало слово «тайна». Бытует мнение, что, сочиняя роман, человек отдыхает от реальных будничных дел. Перейра тоже мог заблуждаться, вот и попытался сварганить остросюжетный «триллер».
Увы, все мои хлопоты оказались пустыми. Без регистрации книг не выдавали, а для регистрации нужны были паспорт и поручитель. Вернувшись в гостиницу, я позвонил в Лондонскую библиотеку, и буквально через несколько минут мне сообщили, что такая книга у них есть. Я попросил прислать ее на адрес Перейры. Мне сказали, что за дополнительную плату бандероль доставят в течение двух суток. То есть «Тайна» прибудет на остров даже раньше меня.
Едва ступив в дом Перейры, я тут же пожалел, что приехал. Святой на стене моей спаленки, пялившийся в неведомое пространство, больше не умилял. Распятие над кроватью, с этими каплями крови под терновым венцом Спасителя, ассоциировалось исключительно с самыми жестокими эпизодами библейской эпопеи.
Когда я спустился к ужину, Полетта протянула мне пакет:
— Вам прислали вот это.
Никто из моих знакомых не умел так кратко выражать свое неодобрение.
Поглощая рагу из телятины под белым соусом, жареный картофель, посыпанный розмарином, и зеленый салат, я рассказывал Перейре про свой визит к Ричарду Вариану.
Когда мы перешли в библиотеку, Перейра показал мне еще несколько групповых снимков, сделанных поблизости от Мессинского хребта в 1917 году. Возможно, вторая слева блеклая фигура была моим отцом. Еще он показал мне гильзу от снаряда с выгравированным на боку букетиком полевых цветов. Перейра считал, что это папина работа: он был портным, а значит, мастером на все руки. Пепельница из куска жести, автор неизвестен. Любопытные вещицы, но не заслуживающие пристального изучения: после первого же бокала бренди я сказал, что очень хочу спать.
Бандероль я прихватил с собой. Распаковав «La Conspiration de la Serre», тут же сел читать. Понимал почти все, самые заковыристые слова были, как правило, терминами, а они на французском мало отличаются от английских. Уже на второй странице мне стало ясно, что романом книгу можно назвать с натяжкой: скорее это быль.
История про доктора, который построил на одном уединенном средиземноморском острове санаторий для душевнобольных, персон на тридцать, для тех, кого считали неизлечимыми. Среди пациентов доктора Ленуара была молодая женщина по имени Беатрис. До того, как она заболела, доктор успел в нее влюбиться. Беатрис — дочь его друга, он знал ее много лет. Красавица, умница, а в двадцать один год вдруг крах: глубокое помрачение рассудка.
Милая барышня совсем лишилась разума. Пять лет Ленуар пытался облегчить ее страдания, перепробовал все известные медицине средства, но лучше ей не становилось. Ее мучили голоса и видения, у нее развилась мания преследования. И вот однажды произошло нечто удивительное.
Навестить Беатрис приехал из Индокитая отец, которого послали туда в длительную служебную командировку. Папа отбыл к месту работы, а через неделю Ленуар получил от него письмо: он болен малярией и боится, что дочь от него заразилась. Слишком позднее предупреждение!
У Беатрис уже сильный жар и все прочие симптомы малярии. Доктор в панике, он забирает ее в свой дом, чтобы изолировать от остальных пациентов. Заразятся — разразится скандал!
Ленуар селит Беатрис в милой комнатке в дальней части дома, к которой ведет небольшая, в один марш, лестница. По описанию комнатка очень напоминала ту, в которой я читал эту захватывающую, умеренно романизированную историю.
Малярия треплет девушку все сильнее, но, странное дело, с мозгами у пациентки становится лучше. Взгляд осмысленный и живой, она перестала разговаривать с невидимыми собеседниками и спустя какое-то время начала узнавать доктора. Несмотря на высокую температуру, мозг у Беатрис действовал четко. Она призналась доктору, что из последних пяти лет не помнит почти ничего, только то, что ее похитили, увезли в другую страну, а там посадили в тюрьму и допрашивали. Это была настоящая пытка, хорошо еще, что она мало что запомнила. Она спросила доктора Ленуара, когда ей станет лучше и она сможет вернуться домой к маме. Доктор ответил, что сначала ей нужно выкарабкаться из малярии.
Кризис был долгим, однако девушка выкарабкалась. Причем не только из малярии, но и из пропасти безумия. Разум к красавице вернулся. Никаких галлюцинаций, говорит складно, соображает быстро. В общем, счастливица выздоровела и, покинув карантинную комнатку в доме Ленуара, вернулась к маме.