Там, где билось мое сердце Фолкс Себастьян

— В какой-то мере да.

— А у меня вышло так, что на психиатрию я переключился довольно поздно. Как и вы, я мечтал совершить великое открытие. Просто лечить больного или поддерживать его в приемлемом состоянии мне было мало. Я мечтал отыскать свою разновидность философского камня.

Я узнал эту фразу. Цитата из моего опуса «Немногие избранные». Она меня покоробила.

— А можно взглянуть на те самые фотографии? — спросил я. — С моим отцом?

— Разумеется, — сказал Перейра, поднимаясь из-за стола. — Вы много знаете про фронтовую жизнь отца?

— Почти ничего. Мама про это не рассказывала. Там, где мы жили, почти в каждой семье были убитые. Отцы, братья, сыновья, женихи… Но у взрослых существовал негласный уговор: никогда не вспоминать вслух погибших. Возможно, это было неправильно.

— Вы и сами побывали на фронте. Об этом есть пара упоминаний в вашей книге, вскользь. Может, расскажете мне об этом более подробно?

— Хорошо, как-нибудь обязательно.

— Сегодня же вечером достану старые бумаги и фотографии, поищу то, что нужно, — пообещал Перейра. — А сейчас отдыхайте, наслаждайтесь нашими красотами. Если угодно наведаться в порт, моя машина к вашим услугам. Вообще-то езда на машинах у нас запрещена, исключение сделано только для всяких аварийных служб, ну и для тех, кто обзавелся автомобилем до принятия запрета. Таких, как я, счастливчиков здесь совсем немного. Но, возможно, вы предпочтете пройтись пешком, ходу до порта меньше часа. Давайте встретимся в библиотеке примерно в половине восьмого. Договорились?

Я предпочел пеший ход. Любой врач, вне зависимости от специализации, выбрал бы променад как более полезный. К порту вела единственная, мощенная булыжником дорога, сбиться с которой было невозможно. Я спустился в город и стал искать небольшой магазинчик. Живя во Франции, я часто в таких отоваривался. Покупал мыло, орешки, открывалки для бутылок и сувенирные бутылочки со светлым виски под каким-нибудь эффектным названием, например «Роса жизни».

В порту я увидел с дюжину яхт и длинную пристань, но никаких желающих отплыть пассажиров. Впереди, прямо у дороги, была гостиница, запертая, и парочка баров. Немного в стороне я углядел еще один, вроде бы поопрятнее, где и расположился. Чуть поодаль носились туда-сюда на легких мопедах подростки без шлемов. Жужжанием двухтактных двигателей они лишь усиливали послеобеденную дремотную ennui[12] маленького порта. Вынырнув из нутра бара, ко мне наконец-то подошла, пришаркивая шлепками, официантка. Я попросил пива; когда она ушла, достал книгу. Небольшой романчик, написанный бойко, но без малейших промельков таланта. Романчик пользовался успехом, и я почти не сомневался, что автор и дальше будет тратить жизнь на подобную ерунду, считая это своим призванием. Не устаю удивляться тому, насколько часто выбор профессии диктуется случайностью. Многие прославленные писатели (чуть не половина) не стали бы изводить бумагу и чернила, если бы в юности им подвернулось иное, более надежное и перспективное занятие.

А как начинал я… Молодым парнем, еще не помышлявшим о том, что в эру викторианцев называлось «врачеванием умалишенных» (и пока не решившим, кем ему стать — хирургом или терапевтом), я получил направление на стажировку в Ланкаширский сумасшедший дом. Парень, между прочим, был ветераном, много чего хлебнувшим: итальянская кампания, окопы, осколочные ранения. Но увиденное в дурдоме оказалось куда кошмарнее. Построенный из благих побуждений в 1848, по-моему, году, за две сотни лет этот дом скорби пережил единственную перемену — из него окончательно испарился дух надежды. Когда-то мечтатели и мечтательницы в накрахмаленных белых халатах (викторианские лекари и сестры милосердия) свозили сюда полоумных, найденных в городских трущобах и в затерянных средь холмов деревушек. Они надеялись их исцелить. Теперь те же самые палаты, которые и красят-то раз в сто лет, стали пристанищем для несчастных, чья болезнь уже точно не поддается излечению.

В первую неделю меня определили к хроникам из мужского отделения — для новичка настоящее боевое крещение. Если не раскиснешь, не утратишь присутствия духа, потом тебя допустят к тем, кому можно попытаться помочь. Наставником, помогавшим мне освоиться в заведении, был Пол Гардинер. Пол хотел стать военным, но в солдаты его не взяли из-за плоскостопия, вот его и занесло в медицину.

…Множество запоров на дверях, лязганье ключа в замке — их там до черта, дверей и замков. Мы оказались в безлюдном помещении и стали ждать, когда нас впустит надзиратель с той стороны. Коридор. В конце его Гардинер открыл ключом дверь «комнаты отдыха». Не ожидал я, что некоторые пациенты будут совсем голыми. Два-три человека бродили по палате от стенки к стенке и что-то говорили, но не другим, а самим себе. Но большинство сидели в креслах, расставленных полукругом в конце комнаты, и сосредоточенно молчали. Друг с другом они не разговаривали, ни книг в руках, ни радиоприемников, ничего такого, что могло бы развлечь. Две палатные медсестры в коротких белых халатах время от времени прохаживались мимо кресел.

— Сущий бедлам, верно? — вяло констатировал Гардинер. — Посмотри, какие вон у того гениталии. Как у жеребца. Ну и шланг. Почти у всех у них габариты за пределами нормы. Думаю, это достойно специального исследования. Выявить взаимосвязи. Влияет ли фактор наследственности.

— И как вы их лечите?

— Инсулиновая кома. Иногда назначаем лоботомию, вызываем хирурга из местной больницы, он выкраивает время в своем расписании. Впрочем, теперь это вчерашний день. Нынче в моде электросудорожная терапия, чаще назначаем ее. Электрошок. Знаешь, что это за штука?

— Да. Воздействие током вызывает спазмы, иногда это оказывает благотворное действие.

— Ну да. Иногда и коровы летают. Но тут, как говорится, начальству виднее. Наше дело маленькое: следим, чтобы больные не покалечились сами и не покалечили других. Каждый квартал власти требуют от нас отчет с точными цифрами.

Спустя несколько месяцев меня поставили на ночное дежурство. Ты должен, если что стрясется, принять меры, но вообще времени полно, и можно привести в порядок бумаги. Пост дежурного врача находится в центральном коридоре — квадратная будка, застекленная спереди. В этом полуосвещенном закутке стоял металлический шкаф, в котором хранились истории болезней. И висела доска со списком сотрудников, кто есть кто и где кого искать. При слабом свете настольной лампы я вписывал в карты рассказы и жалобы пациентов. Формулировки должны были быть четкими, чтобы их мог понять любой врач, читая историю болезни. Примерно через месяц я завел собственный дневник, где отмечал то, что казалось интересным именно мне. Другим мои записи, возможно, показались бы бредовыми, но для меня они были хорошим подспорьем, помогали выявить закономерности в модели поведения, в мотивациях этих людей. Ну, например, вот такая запись: «Его рассказы заставляют вспомнить Кафку. В слуховых галлюцинациях Голос чаще всего звучит как голос рассказчика в романах Джозефа Конрада. Но откуда это могло взяться в его голове? Ведь он, судя по всему, книги читает редко…»

Ну так вот, в то первое ночное дежурство, записав все, что требовалось, я стал вспоминать медсестричку, на которую наткнулся днем на парковке. Она шла к лесной школе «Дом кедра», в отделение для совсем юных пациенток. У сестрички были черные нейлоновые чулки, тонкие лодыжки и слегка растрепанные каштановые волосы, что выглядело многообещающе. Раздумья о лодыжках были прерваны стуком в дверь; стучал наш санитар Боб.

— Доктор, Реджи разбушевался. Не пойми с чего. Пришлось перевести его в бокс. Но, наверное, без укола не обойтись.

Одиночная палата всегда была наготове, там две двери, обе на запоре. Реджи находился в клинике почти двадцать лет, ему уже стукнуло сорок с лишним.

Он кричал от страха и рвал на себе рубаху. Такое случалось, когда навязчивые мысли становились непереносимыми. Ему казалось, что его одежду кто-то отравил, она пропитана ядом, как туника Геракла. Вот такая заморочка.

Под истошные вопли и брань мы с Бобом схватили его за запястья, чтобы бедняга прекратил себя терзать. Реджи сообщил, что по стенам скачут звери, один другого свирепее. Мне стало интересно, что будет, если вместо успокаивающего укола я попробую наладить контакт, подыгрывая бредовым фантазиям.

Поймав взгляд вытаращенных от ужаса глаз (запястья мы продолжали удерживать), я спросил:

— Кто такой Пэдди, где ты с ним познакомился? И когда это ты был в Болтоне?

Подобная методика не прописана в инструкциях, это было нечто диковинное и даже дикое. Но почему не попытаться, если ничего больше не действует? А вдруг сработает? Примерно через полчаса я отпустил Боба, поскольку Реджи немного успокоился и больше не представлял опасности ни для самого себя, ни для меня.

Я продолжал его убалтывать в рамках, скажем так, заявленной темы. Начали мы с выяснения, что за личность этот самый Пэдди, но потом, слово за слово, вышли на другие поводы для отчаянья, неожиданные и неодолимые. Слушая исступленные выкрики Реджи, я словно бы читал нескончаемую книгу со множеством беспорядочных отступлений, не относящихся к сюжету. В монологе Реджи доля рационального была примерно такой же, как в каком-нибудь романе Генри Джеймса. Но в том-то и штука, что сам Реджи не видел во всем этом неукротимом беспорядочном нагромождении никаких логических огрехов. Это беднягу и мучило: его аргументы (а значит и опасения) не поддавались опровержению. То есть действительно полная безысходность.

Несколько часов мы с ним блуждали по болезненно-ярким ландшафтам видений; я почувствовал, что надо напрячь все силы, иначе недолго и самому съехать с катушек. От его дыхания веяло психотропными препаратами и страхом. И вредничал он кошмарно, хулиганил, что типично для больного в моменты обострения (это я уже успел усвоить). Огромное тело все еще хранило повадки вольного бродяжничества. Он не называл меня по имени, он даже ко мне не обращался. Разговор Реджи вел не со мной, а с кем-то, кто был для него сейчас гораздо важнее и реальнее.

Наконец приступ удалось полностью купировать. Возможно, обыкновенная усталость вызывает в мозгу определенную химическую реакцию, и этого достаточно, чтобы разомкнуть порочную цепь…

Но хотелось думать, что его успокоило то, что кто-то был рядом. Иными словами, помогла проявленная мной изобретательная заботливость.

Из одиночной клетушки я вышел в час ночи, наполненный шприц так и лежал в кармане, не пригодившись. Я оставил Реджи под присмотром, дал ему снотворное и подождал, пока он уляжется. Трудно было противиться мысли, что ему помогла моя «методика». Глупости, одергивал я себя, просто случайно повезло. Но тщеславие продолжало нашептывать, какой я молодец.

К ужину я переоделся в льняной костюм, решив, что это оптимальный вариант: дипломат на неофициальном рауте. Рубашку выбрал белую, галстук фиолетовый, давно я ждал повода его надеть. Всегда любил фиолетовый цвет. Был у меня в детстве набор красок, и я рисовал для мамы неуклюжие картинки, исключительно в приглушенных сиренево-лиловых тонах. Однажды в начале лета я решил заработать карманных денег и подрядился пропалывать по субботам клумбы в одном справном деревенском доме, самом большом и высоком. Там росло много роз; горячие и теплые солнечные краски — красные, кремовые, оранжевые, желтые — пронзали все тело, отзываясь в нем болью. Я попытался выбрать, какие мне нравятся больше, но сам содрогнулся от подобного святотатства: ни одну розу нельзя было обидеть…

В портовом магазинчике я купил бутылку джина и несколько лимонов. На прикроватном столике нашелся стакан. Еще бы льда добавить. Но и так было вполне приемлемо. Толкнув ставни, я распахнул окно. Потом сунул под спину подушки, сел.

Сколько раз я проделывал все это? В скольких чужеземных приютах пировал в одиночку? Сколько опустошенных бутылок наберется на моем веку? Когда я умру, кто-то порадуется и этим моим рекордам. Занимательная статистика. Объемы выпитого. Вино можно вынести в отдельные подпункты, по регионам: от департамента Рона — 20 тысяч бутылок, от Бордо — 18 тысяч…

Дневник я прихватил с собой на остров, скорее всего, из желания подстраховаться. Сунул в портфель, а не в чемодан, багаж ведь иногда теряется. Потягивая джин, я открыл страницы, посвященные первым дням в университете, где мне предстояло изучать медицину и попытаться стать врачом. Я опустил дневник на колени и закрыл глаза…

Наш колледж располагался в укромном уголке за длинным забором; на ворота я наткнулся, совсем не там, где ожидал их увидеть, нырнул внутрь и очутился на нужной территории. Справа от меня высилось восхитительно древнее строение. Человек в котелке, сверившись с листком на планшете, нашел мою фамилию и выдал ключ. И потащился я со своим тяжеленным чемоданом по мощеной дорожке к арке, гадая, как мне теперь выкручиваться из этого жизненного переплета. Ведь кто я? Обычный деревенский парень. Гонял бы на лошадях, чистил бы канавы. Случилось так, что в деревенской школе я оказался самым сообразительным, неплохо считал, старательно зубрил и сам не понял, как шаг за шагом, практически машинально, добрался до этой обители наук. Это не было осознанным выбором, просто мне не хотелось огорчать людей, желавших сотворить из меня нечто неординарное.

В чемодане лежали все мои книжки, их надлежало непременно проштудировать. Я прошел во второй квадратный двор с яркими цветочными клумбами и со свисающими отовсюду гроздьями глициний, за этим двором был небольшой закрытый дворик, вымощенный плиткой, и уже там я увидел лестницу, над которой висела табличка с буквой «Т». Мне выделили обиталище на последнем (кто бы сомневался!) этаже, с окнами на обе стороны. Окно миниатюрной гостиной располагалось со стороны фасада и смотрело на дворик, а из спальни открывался вид на реку, над которой склонилась серовато-зеленая ива. Я увидел двух парней с удочками, надеявшихся что-то поймать, — явных дилетантов. В памяти промелькнула строчка Теннисона из «Волшебницы Шалотт»: «Седеют ивы над водой…»[13]. Я извлек из чемодана свои вещи — их было совсем мало — и переложил в комод. Книгам хватило меньше половины полки. Квадратный письменный стол словно бы подражал формой квадрату уютного дворика, умостившегося среди стен, щедро обвитых плющом. Эта основательность, эти строгие линии так и призывали к сосредоточению и погружению в науки. Атмосфера в спальне была совсем иной. Жесткое изголовье, одноцветное покрывало с рельефным рисунком, вот и весь уют. Когда я сел на кровать, пружины устало скрипнули. Все это старье как будто привезли из пансиона, который держали когда-то мои дед и бабка. Впрочем, если снять с кресла в гостиной подушку и приладить к спинке кровати, то можно будет с комфортом слушать шелест узеньких ивовых листьев, а если напрячь слух, то и лепет бегущей воды. Надо только распахнуть окно.

Пристроив подушку, я сел читать. Через пару страниц в дверь громко постучали, я вскочил и метнулся назад в гостиную, к двери.

— Привет. Я Норман Гроут. Математика, второй курс. Тебе досталась хорошая конурка.

Мы пожали друг другу руки. Опрятностью посетитель не страдал: взлохмаченные черные кудри, свитер в пятнах.

— Зайти-то можно?

— Да-да, конечно. Роберт Хендрикс. Медицина.

— Чай-то будем пить?

— Но у меня нет…

— Тут все есть. Вот, смотри.

Он открыл дверь того, что я считал шкафом, и за ней открылась небольшая кухня с раковиной и газовой плиткой. В малютке буфете стояло несколько старых чашек с гербом колледжа и полная жестянка с чаем.

— Грей чайник, — сказал Норман, — а я спущусь к себе за молоком.

Норман Гроут тут же прочел мне лекцию о том, как вести себя, чтобы не нарваться на неприятности.

— Смотри, не брякни что-нибудь про шотландцев. Лучше их не трогать, включая пращуров начиная с короля Роберта Первого, Уильяма Уоллеса и прочих чокнутых патриотов. Мечтали ребята удержаться во вражеской стране, вот и цеплялись зубами и когтями.

— Но система образования у шотландцев вроде бы нормальная. Намного лучше нашей.

— Вне всяких сомнений. У них на уме не только драки, есть и мирные обычаи. Ночь Бёрнса[14], само собой. Выходные с Вальтером Скоттом в окрестностях замка Абботсфорд. Народные гуляния в честь битвы при Бэннокбёрне[15]. Кстати, можешь взять напрокат килт. На Тринити-стрит молодцы из клана Драммондов подберут тебе какой-нибудь нейтральный тартан, не боевого окраса. Но помни: в пабах и в столовой лучше высказываться осторожно.

Враждебности к шотландцам я не испытывал, по пабам ходить не собирался, о чем и сказал Норману. Вероятно, он подумал, что я рохля и зануда.

Придя в столовую, я словно бы попал на съемки голливудского фильма о Тюдорах. Еле успевал увернуться от брошенных куриных ножек, которые летали между старинными канделябрами со свечами, в рискованной близости от затылков первокурсников, их очков и студенческих тужурок, а те лишь робко посматривали на стоявший на возвышении стол, за которым когда-то трапезничали короли.

Гроут сказал, что после ужина мы отправимся в паб «Черный лев», знаменитый стаканами с гравировкой и тем, что туда захаживают все потенциальные премьер-министры.

К тому моменту мой питейный опыт был весьма скромным: бутылочка сидра в субботу утром или фруктовый десерт с ликером на девчоночьей вечеринке, если вдруг пригласят.

Еще двое парней присоединились к нам у ворот, и в самом пабе уже сидели несколько наших студентов. Пиво из наклонных бочек лилось прямо в огромные кружки, которые с глухим стуком ставили на барную стойку. Денег разливальщику никто не совал, я сообразил, что расчет после, за все скопом. Со страхом глянул на огромную кружку, не представляя, как смогу влить в себя столько. За ужином я выпил стакан воды, и пить совсем не хотелось.

— Ну, Роберт, давай сразу до дна, — сказал бородатый малый. Ему было уже под тридцать, но он тоже был первокурсником и тоже с медицинского. Я послушно вылакал кружку и не успел ее поставить, как передо мной поставили вторую.

Через несколько часов я поднялся на крыльцо, над которым была буква «Т», потом в замедленном темпе добрался до своей конурки, совершенно довольный собой и своей судьбой. Меня пошатывало, но нажать на выключатель все-таки удалось, и зажегся свет. Я с гордостью осмотрел свое новое жилище. Как выяснилось, я совсем не рохля и, возможно, очень скоро стану своим в кругу бывалых студентов, глядишь, и ужинать буду за столом на постаменте, под щитами с геральдическими зверями и пернатыми.

С завтрашнего дня начинались лекции, первая вроде бы в девять. Потом занятие в анатомичке. Ничего, как-нибудь справлюсь. Парень я деревенский, крови не боюсь. У меня твердая рука и зоркий глаз. Я на правильном пути, медицина мое призвание…

И вдруг мой зоркий глаз заметил нечто странное: на кресле лежала женская сумка. Ее точно раньше не было. Но чья? Вряд ли Норман Гроут ходит с такой. Я постучался в дверь собственной спальни.

— Роберт? — отозвался женский голос.

— Я.

Щелкнул замок, дверь распахнулась, и я увидел Мэри Миллер.

— Мэри, ты…

Она рассмеялась.

— Не ожидал? Конечно нет. Привратник дал мне свой ключ. Наплела ему, что я твоя сестра. В женском колледже новеньких будут заселять только с завтрашнего утра. Не хотелось тратить деньги на гостиницу, вот я и…

Кажется, была названа эта, а может, иная, столь же малоубедительная причина. Как человек, только что обретший гармонию с миром, я был полон снисходительного великодушия.

— И правильно сделала. Ты ужинала?

— Да, спасибо. Тут неподалеку живет моя крестная, она отвела меня в ресторан. Мы с ней выпили вина, и много. Послушай, Роберт, очень милая квартирка. Тебя тут поселили как лучшего абитуриента?

— Понятия не имею. Сказали, вот тебе ключ, шагай, студент. Чаю хочешь?

— Было бы замечательно. Скажи, где заварка и чашки, я сама все сделаю. А какой вид из окна! На реку! Вот бы и мне такой же.

И снова рассмеялась.

Наполненные чашки она притащила в спальню.

— Тут гораздо приятнее. Давай включим лампу. Вот так. И открой шире окно, чтобы было слышно реку.

Мы сидели рядышком, привалившись спиной к изголовью, и потягивали чай. После моря пива только чая мне и не хватало, но почему-то даже в голову не пришло отказаться.

— Это козодой, — сказал я.

— Кто-кто?

— Послушай. Сначала громкое верещание, а потом будто кто-то причмокивает губами.

— Ой, правда причмокивает. Роберт?

— Что?

— Ничего, если я останусь переночевать? Зубная щетка у меня с собой. В сумочке.

— Оставайся, конечно, я могу лечь на полу.

Какое-то время мы молчали, но это было не в тягость, наоборот.

— Роберт? — снова позвала она.

— Да?

— Ты знал, что я твоя соседка?

— Знал, конечно. Помню, как увидел тебя в первый раз. Я сидел у окна со стихами Катулла. А ты как раз вышла на газон, в теннисной майке и юбочке.

— Почему ты меня тогда не окликнул, не поздоровался?

— Мы ведь не были знакомы. И мне нравилось за тобой подглядывать.

— Знаю.

— Что?

— Я знала, что ты подглядываешь, — сказала Мэри. — Я хотела тебе об этом сказать. Несколько раз даже почти решилась. До того, как мы стали друзьями.

— Так ты знала?

— Ну да. А почему тебе нравилось за мной наблюдать?

Лукавить я не стал.

— Мне нравилось, что у тебя есть отец.

Она усмехнулась:

— Это все?

— Нравилось, как выглядит ваш дом. И как твои волосы упали на плечи, когда ты сняла с них ленту.

— Что еще?

— Как ты задрала юбку, чтобы почесать ногу, когда лежала на животе с опущенной головой.

Мэри поставила чашку, опустила голову.

— Опущенной вот так?

Тут я вспомнил, что она сегодня тоже пила, возможно, не меньше меня.

Я поднялся с кровати, осмелев до наглости.

— Да. Именно так. А теперь чеши ногу, — скомандовал я.

Она снова хохотнула и задрала подол.

— В траве у нас полно всяких противных букашек. А ноги были голые. Можно я сниму чулки?

— Нужно. Положи их на стул.

Избавившись от чулок, она опять забралась на кровать.

— Мне нравилось, ну… что ты на меня смотришь. Под твоим взглядом я чувствовала себя такой… мм… плохой девчонкой.

— Плохой?

— Плохой, но по-хорошему… когда приятно. — Она коротко хихикнула. — А тебе тогда хотелось… ко мне прикоснуться?

— Да. Мне хотелось почесать тебе ногу. Самому. Показать, как бы я это сделал?

— Покажи.

После убедительного показа она спросила:

— А как же Пола? Ты ведь был в нее влюблен?

Полу я едва помнил, в тот момент мне было не до нее.

— Никогда, — торжественно заявил я. — Пола, это так… мимолетное увлечение.

Я еще раз провел ладонью по ее бедрам, потом сунул пальцы под тоненькие, неплотно сидящие трусы. Уж это я заслужил точно, думал я, снова ложась на кровать. Меня распирала гордость, как молодого пашу, которому, наконец, предоставили личную свиту.

Мэри уселась на меня верхом, поймала мой взгляд. Глаза ее были широко распахнуты, пухлые губы все еще слегка раздвинуты улыбкой. И тут я почувствовал то, чего никогда раньше не испытывал: горячую благодарность.

Мэри расстегнула пуговки на блузке, сняла ее, положила сбоку.

— Наверное, так будет лучше. Да, Роберт?

Она наклонилась и нашла губами мои губы.

Лекции начинались в половине девятого, шли подряд, но это было совсем не утомительно. В полутемной прозекторской (барак с железной крышей) мы, ничего не упуская, препарировали трупы. У них были прозвища, Фред и Марта.

Я любил взрезать бежевый мозг, он напоминал отваренную цветную капусту. Было замечательно держать в руках это чудо с множеством бороздок и выступов. С запястий капал формалин, а ты всматривался в каждый завиток, памятуя, что когда-то в этом мозгу миллиарды синапсов передавали от клетки к клетке нервные импульсы. Что долгие годы сложнейшие комбинации заставляли вот этот кочан цветной капусты верить, что он Фред, а не овощ.

Рассмотрев мозг Фреда, я снова опускал его в ведерко.

Марта тоже была очень привлекательной особой. Даже на сцене анатомического театра она оставалась невозмутимой. Мне хотелось увидеть наяву, как разветвляются нервы. Поразительно, они выглядели точь-в-точь как на грандиозном эволюционном дереве жизни Дарвина. Они тянулись повсюду, эти провода, по которым передается животворная сила. Думаю, меня покорила именно эта их напористая активность, и я выбрал неврологию.

Я все-таки человек сельский. Соскучившись по деревенской жизни, я свел знакомство с парнями из другого колледжа — любителями конной охоты. Какой-нибудь час на автобусе, и я получал возможность пообщаться с лошадками. По воскресеньям в благодарность за то, что я помогал чистить стойла и подметать двор, мне позволяли пару часов покататься верхом. Я записался в хор, хотя голос у меня самый обыкновенный, и в дискуссионный клуб.

Кресло и торшер я очень скоро перетащил из гостиной в спальню и теперь мог сидеть с книгой перед окном с видом на реку. Занимался я до девяти, а потом читал что хотел. Начал с Конана Дойла, но что-то мешало наслаждаться детективной интригой — не иначе то был суровый дух кальвинизма, царивший в колледже. Оставив в покое Шерлока Холмса, я принялся за романы Джордж Элиот. Она подвела меня к немецкой философии — Гегелю и Фейербаху. Чем дальше, тем серьезнее: я перешел к трудам по психологии. Узнал про Эдуарда фон Гартмана и невролога Морица Бенедикта, открыл для себя Фрейда, основные фрагменты ранних трудов которого были напечатаны лет за двадцать, а то и за тридцать до публикации в окончательном виде. Надо было только знать, где их искать.

Мэри Миллер навещала меня часто, прибегала и убегала в часы, когда служители кирки не могли ее застукать. Пустовавший ящик в комоде наполнился нижними юбками, джемперами, поясами для чулок. Ночную рубашку мы прятали под матрас, чтобы не попалась на глаза уборщице, свежее нижнее белье Мэри приносила с собой, снятое забирала. Когда покупала пиво или фрукты, пустые бутылки и пакеты тоже уносила. Однажды на лестнице раздались подозрительно медленные шаги; надо было срочно спасаться — вдруг решил нагрянуть привратник. На лестничной площадке имелся люк, через который можно было выбраться на чердак, откуда через второй люк попасть на плоскую часть свинцовой крыши, на значительном расстоянии от края. Весной мы затащили на эту площадку несколько цветочных горшков. В солнечном углу я поставил раскрытый мешок с землей и посадил помидоры. Плоды до окончания семестра налиться не успели, но от листьев шел терпкий помидорный дух. Со временем мы так осмелели, что зазывали гостей на вечерние пикники на крыше. Мэри — девиц из своего колледжа, я — наших ребят. Норман Гроут приходил часто, садился на коврик скрестив ноги и начинал рассказывать скабрезные анекдоты или пересказывать сплетни, которым никто не верил.

Это был наш собственный мирок в монастырских стенах колледжа. Мэри ничего от меня не требовала, только чтобы я не был занудой.

Я уже говорил, что при первой встрече меня поразила завершенность линий ее полностью сформировавшейся фигуры, крепких точеных бедер и рук. Но груди были не как у зрелой женщины, они оказались совсем юными, с едва проступающими сосками, будто из нежнейшего светло-розового шелка. Когда я к ним припадал, Мэри обхватывала мою голову ладонями. Единственная дочь заводского инженера и медсестры, выросшая в глубокой провинции, не отличалась скромностью. Откуда только что бралось?

Любовные интрижки теперь всегда ассоциируются у меня с легкими летними платьями, бутылочным пивом, ненасытными слияниями и ужином на крыше, и все это под еле слышный лепет реки. Лучше, по-моему, и не бывает.

На втором курсе я познакомился с Дональдом Сидвеллом, он изучал теологию. Этот очкарик был натурой увлекающейся. Обожал скачки, барочную музыку, Францию, крикет и старые машины. Он так азартно обо всем этом рассказывал, что я слушал с открытым ртом. В ближайшей деревне у него имелся гараж с подержанной легковушкой.

Мы ездили туда по субботам на велосипедах, потом обедали в пабе. Порой дружок мой по полдня не вылезал из-под капота машины, пытаясь «немного ее взбодрить», как он это называл. В награду за мое терпение Дональд сопровождал меня в конюшню, где я убирался по воскресеньям, и учился ездить верхом. О его семье и домашних обстоятельствах я мало что знал. Нас связывал интерес к предметам более возвышенным. Мы пили пиво в моей каморке; я рассуждал о механизмах действия нервной системы. О том, почему нельзя считать, что «ум» существует вне вещества, из которого состоит мозг. В ответ Дональд выдвигал возражения с философскими обоснованиями. Он атаковал меня цитатами из Декарта, Юма и Локка. Но в конце концов я брал реванш, приводя пример из жизни, связанный, например, с недавним воскресным происшествием, когда лошадь под Дональдом вдруг понесла и от страха у него вспотели ладони. Убойный аргумент: мокрая ладонь показывает, как абсолютно абстрактная эмоция — страх — при содействии нервной системы и экзокринных желез превращается в воду. Стало быть, идея о том, что мы состоим из чего-то еще, кроме материи, абсурдна.

Подобные дискуссии часто вспыхивали после докладов старшекурсников, но нас на столь важные сборища пока не допускали. И ладно. Зато он мне одному рассказывал об особенностях французской культуры. По мнению Дональда, Франция представляла собой искусственное государство и если бы она распалась на несколько географических единиц, ее жители стали бы счастливее. Он располагал уникальными сведениями о том, что на французском в этой стране почти никто не говорит. Согласно последним данным, относящимся к 1900 году, только 28 процентов жителей Франции общались на французском языке, остальные использовали бретонский, окситанский или лангедокский, не считая еще сотен диалектов и говоров. Прав он был или нет, судить не берусь, но мне нравилась его въедливость, погруженность в материал.

Мы часто ходили на музыкальные вечера (туда, где разрешалось курить) в другие колледжи. Наши доморощенные концерты проходили в «малом зале», отделанном деревянными панелями. Дональд тоже иногда там выступал с шуточными песнями собственного сочинения, аккомпанируя себе на фортепиано. Я здорово привязался к этому парню, почти так же, как к Мэри Миллер. С ним в чем-то было даже проще. Никаких жертв и обязательств, чисто мужская дружба. Отношения с Мэри становились не такими уж безоблачными, неизбежно напрашивались удручающие вопросы насчет будущего, что нужно мне от нее, что ей от меня. В общем, Мэри ночевала у меня все реже. Я не очень-то этому и огорчался.

* * *

Увлекательное чтение было прервано стуком в дверь. Полетта.

— Доктор Перейра ждет вас, — сообщила она и, тут же развернувшись, ушла. Я посмотрел на часы. Было без двадцати восемь.

Хозяин ждал меня в библиотеке. Он был в рубашке с расстегнутым воротом и парусиновых туфлях. Я был слегка раздосадован. Костюм и любимый фиолетовый галстук оказались некстати.

Глава четвертая

— Сегодня на море я встретил молодую особу, — сказал я Перейре за ужином.

— Наверное, это Селин. Она часто приходит поплавать в calanque.

— Кто она такая?

— Внучка моей бывшей пациентки. Своеобычная девушка, верно?

— Верно. А чем она занимается?

— Ухаживает за бабушкой. В порту иногда перепадают случайные заработки. Помогает здесь, в доме, когда у меня собираются гости.

— Давно вы тут живете?

— Приехал в двадцатых. В те годы про остров еще почти никто не знал. Тогда и в Канны-то иностранцы только-только начали приезжать, я имею в виду, британцы. А здесь была прямо райская благодать: всего несколько беленых домиков в порту, населенных горсткой чудаков. Богемная публика, нудисты всякие, искатели приключений. Ведь климат тут мягкий, просто сказочный. Ну что еще тогда было? Теннисный корт, хороший рыбный ресторан и две-три семейные гостиницы. Все это выглядело как на фотографиях Лартига, та же атмосфера.

— Вы здесь работали?

— Да. У меня одно время был санаторий. В этом самом доме.

— Но теперь больше не работаете.

— Нет, стар уже. Мне девяносто три, и много лет болею лейкемией. Сами знаете, у стариков часто заводится рак. Я стал хуже себя чувствовать, вот и копошусь в архивах, уже несколько месяцев пытаюсь в них разобраться. Наверху штабеля папок, горы документов, Полетта помогает. Недавно рылся в своих старых дневниках, времен Первой мировой. Читать их некогда, но фотографии просмотрел. На одной — группа наших ребят, на обороте фамилии, мы тогда непременно каждого записывали. Читаю: «Хендрикс». Вроде бы знакомая фамилия… Но в тот момент ваши «Немногие избранные» в памяти не всплыли. Зато всплыли чуть позже. Тогда я сел и написал вам. Все сошлось. Стало ясно, что два Хендрикса — это отец и сын.

— Своих детей у вас нет?

— Увы. Несмотря на почти тридцать лет семейной жизни. Жена умерла десять лет назад. Из здравствующих родственников остался только племянник, сын сестры, он живет в Париже. Юрист, недавно вышел на пенсию. Милейший малый, я очень его люблю. Но интересы у нас разные. Человек далек и от медицины, и от литературы. Он мой главный душеприказчик, но хотелось бы, чтобы был кто-то еще, кто способен адекватно оценить мои записи. И публикации, разумеется. Когда я сообразил, что вы сын моего фронтового товарища, забрезжила надежда. А уж когда перечитал вашу книгу, понял, что мы с вами родственные души. Знаю, что моя идея несколько экстравагантна и я рискую показаться смешным, но в моем возрасте это уже не страшно. Ничего пока не говорите. Скажете, когда познакомимся лучше. Если «нет», значит, так тому и быть, не обижусь. Но не торопитесь, возможно, мы найдем общий язык.

По моей физиономии расползлась улыбка. Голая девица, отлавливающая морских ежей, несуразный старик с донкихотскими прожектами — такие встречи в жизни нечасты.

— Можно кое-что уточнить относительно вчерашней беседы о наслоениях в памяти? — задал я очередной вопрос.

— Да-да?

— Это ведь лекция была?

Перейра улыбнулся:

— Вас не проведешь, доктор Хендрикс. Наброски к лекции, которую я не так давно читал в университете. Первокурсникам.

— А вы помните, о чем еще им рассказывали?

— Раз вас заинтересовала эта тема, могу поискать свои записи.

— Был бы признателен. Тема действительно любопытная.

После ужина он отправился наверх искать записи, а я вышел в сад покурить. По суховатой упругой траве прошел к шеренге деревьев. Когда цикады на миг притихли, услышал доносящийся снизу плеск воды в calanque. Монотонный, провоцирующий… Я оросил опавшую сосновую хвою.

Однажды я снимал комнату в огромном особняке на севере Лондона. Когда хозяева были в отъезде, я с удовольствием разгуливал по всему дому, включал везде свет, громко топал, с грохотом передвигал стулья. Так я отпугивал грабителей. В углу террасы стояло несколько вазонов с вечнозелеными кустиками, и мне доставляло удовольствие каждую ночь отливать в эти низенькие горшки, но, как ни странно, терпкий запах зимней террасной флоры, преимущественно хвойной, нисколько от этого не страдал.

Или совсем давний эпизод, еще в бытность в родной деревне. Меня пригласили на бал охотников. Невероятное событие для мальчишки, которому дозволялось лишь убирать за лошадьми. После застолья хозяин отвел всех мужчин к гравийной дорожке, расстегнул ширинку и давай поливать эту самую дорожку, каждый камушек…

Я дал волю этим и еще кое-каким воспоминаниям, усиливая блаженство облегчения. Отблаженствовав, вернулся в дом. Полетта, отвлекшись от уборки стола, протянула мне желто-бежевую папку.

— Доктор Перейра велел вам это передать и еще что он пошел спать. Если захотите читать у себя, там теперь есть электрическая лампа, я поставила.

Поднявшись в свою комнату, я снял пиджак, галстук и ботинки, придвинул вплотную к кровати обретенный торшер, поставил бочком подушки и привалился к ним спиной. Текст был отпечатан на плотной бумаге.

«… Итак, мы с вами установили, что личность человека формируется в огромной степени особенностями его памяти. Не тем, что человек помнит, а как именно он помнит.

Если вы вспоминаете какое-либо событие раз в неделю на протяжении тридцати-сорока лет, вы вступаете с ним во взаимодействие. Чем чаще вы его вспоминаете, тем сильнее изменяете. Вы не просто фиксируете свое прошлое, вы всякий раз его интерпретируете. И, возможно, это и есть главный процесс при формировании личности. Я, конечно, упрощаю, но примерно так все и происходит.

Проведенные мной в 60-х годах исследования показали, что как пациенты, так и здоровые испытуемые используют для хранения разных воспоминаний разные отделы мозга. Если я спрашивал: «Что вы ели сегодня на ланч?», данные изымались из одного, скажем так, ящичка. Название столицы Испании находилось в другом. А если я просил проехаться на велосипеде или проделать что-то еще, что испытуемые делали только в детстве, им приходилось выуживать сведения уже из третьего ящика.

Теперь это все уже доказано. И в один прекрасный день, когда наши помощники изобретут более мощные и изощренные считывающие устройства, мы будем располагать наглядными иллюстрациями вышеназванных процессов.

Двигаемся дальше.

Приходя к священнику или психотерапевту, человек рассказывает о тех событиях своей жизни, которые считает важными или значимыми. Очень часто упоминается или подразумевается нечто воспринимаемое как «травма», или, если не травма, то некая точка отсчета, разграничивающая «до» и «после». Делясь своими воспоминаниями, человек обнаруживает (грубо говоря), что способен изменить собственное восприятие давних событий, которые предстают уже менее драматичными. В чем причина этой примиренности со своим прошлым? Я полагаю, ответ тут может быть один: произошли изменения на нейронном уровне в самой памяти».

Перейра старался рассказывать про механизмы памяти доступным языком, учитывая степень подготовленности аудитории. А мне не терпелось добраться до конечных выводов.

«…Мои надежды основываются на следующем. Сначала мы посмотрим, как мозг осуществляет запоминание, какие его отделы при этом задействованы. Сохраняется ли информация вечно, если ею не пользуются? Сохраняется ли она целиком, так что вопрос только в том, как до нее добраться?

Идем дальше. Почему одни события закрепляются в памяти, а другие якобы утрачиваются? И третье. Мы рассмотрим, как наши вторжения во владения памяти формируют ее на уровне нервных клеток. Это поможет нам научиться искать ту информацию, которую мы считали навсегда утерянной. Уяснив все это, мы постараемся понять, до какой степени все, а если не все, то очень многое, зависит от нашей способности сортировать, уточнять и нейтрализовать воспоминания. А поняв это, мы научимся извлекать из памяти только действительно нужную информацию, восстанавливая давние события на уровне нервных процессов.

Кое-какие изыскания на эту тему легли в основу книги «Альфонс Эстев: человек, который забыл себя». Книгу я определил для себя как научно-популярную, поэтому опубликовал ее в Англии, чтобы не смущать и не сердить коллег-академиков…»

Я отложил папку и подошел к окну. Стиль у академика тяжеловат, впрочем, возможно, это предварительные записи, черновики, не предназначенные для посторонних глаз.

Ночь была ясной, небо ближе к югу усыпано звездами. Я спустился почистить зубы, а вернувшись, затворил ставни и лег спать.

В деревенском доме моего детства запретов было немного, но один соблюдался неукоснительно: мама не разрешала рассказывать сны. Говорила, что другим совсем не интересно знать, что тебе приснилось. На самом деле она, вероятно, боясь выдать себя, не подпускала никого даже к сновидениям. Мама никогда не говорила о своих чувствах, тем более обо всем, что связано с телесными проявлениями, — это же так стыдно. И меня, оттого что у нее не было мужа, она, похоже, слегка стыдилась. Словно я был плод греха, результат семяизвержения какого-то пришлого сезонного работяги. Когда люди смотрели на нее, на меня и снова на нее, она испуганно вздрагивала. Маме не хватало отца, но, насколько я понимаю, еще больше ей не хватало респектабельного статуса замужней женщины.

Верный ее заветам, мир ее праху, я не стану рассказывать, что мне приснилось в ту ночь на острове. Упомяну только, что это был сон про любовь и войну, про смерть и покой…

Было в нем и кое-что особенное: во сне у меня появилась возможность изменить мир за десять лет до двойного убийства в Сараево. Мне приснился век, в котором было гораздо меньше безумия.

Поскольку хозяина я утром не встретил, то спустился к морю проветриться и привести в порядок мысли. Мне нравятся наши метафоры. Как можно привести в порядок мысли? Только с помощью новых мыслей. Мысли… Они удерживают одну информацию и отметают прочь другую.

И все-таки что же имеется в виду под наведением порядка в мыслях? Наверное, вот это: прекратить рассуждать и попытаться «почувствовать». Из чего следует очевидное: то, что мы «чувствуем», ценнее любого размышления… Чувства надежнее.

Усевшись на плоскую скалу, я смотрел на белопенные гребешки волн и вспоминал слова Ньютона о том, что самому себе он кажется ребенком, который ищет на берегу самые гладкие камушки и самые красивые ракушки, в то время как великий океан истины расстилается перед ним еще непознанный. Еще я вспомнил Мэтью Арнольда, который на берегу Дуврского пролива, в свою очередь, вспоминал Софокла на берегу Эгейского моря, и утверждал, что в шуме прибоя античный трагик различал приливы и отливы человеческих страданий.

Всплыл в памяти вполне реальный берег. Анцио, 1944 год. Как хрустнул песок под моим грубым армейским ботинком: мы, поднимая тучи брызг, спрыгивали с десантной баржи, зная, что в любой момент нами могут поживиться немецкие пули.

Океан тогда был для меня не загадочной и могущественной стихией, а ледяной водой, из которой мне предстояло выбраться на берег, зарыться как можно глубже в песок и начать убивать. Пока мы брели к берегу, винтовку приходилось держать над головой, чтобы не замочить, потому что вода была по грудь. Никакого благоговения перед величием и красой Тирренского моря я не испытывал.

Любая проблема кажется неразрешимой только тому, у кого она возникла. Со стороны она часто выглядит смехотворно ничтожной. Промелькнула мысль, что и сам я попал в ловушку. Как те мои несчастные пациенты, для которых прошло время легких решений. Невозможно двигаться по жизни дальше (неважно, сколько мне ее еще осталось). Невозможно, пока я не уясню, что было там, во мраке прошлого. И тут требовалась тяжкая «кропотливая работа», то, что я начинающим психиатром настоятельно рекомендовал своим пациентам. Но я куда охотнее прибегал к давно известным трюкам: делал вид, что все нормально, старательно отвлекался на сиюминутные удовольствия, ловко менял направление мысли. Вот и Ньютона зачем-то вспомнил, а потом по инерции и Мэтью Арнольд выскочил.

С трудом заставив себя встать, я двинулся в сторону дома. Когда поднимался по ступенькам лесенки, снизу донеслись гулкие всплески. Я остановился и, сойдя с лестницы, свернул к краю обрывистого холма. В calanque кто-то плавал, и я почти сразу узнал гладкую изящную головку. Спустился, но встал так, чтобы меня не было видно. В конце концов Селин вышла из воды, нагая, как и в прошлый раз, и вскарабкалась на скалу. Инструмента для ловли ежей при ней не было, но полотенце она захватила. Расстелила его рядом со сброшенным платьем и легла. На спину. Волосы распустила веером, чтобы быстрее высохли, руки прижала к телу. Внизу живота было родимое пятно. На этот раз она мне показалась более сухощавой. Заметно было, что Селин не совсем разнежилась, словно подозревала или знала: за ней подсматривают.

Через минуту я пошел назад, к ступенькам, и вскоре очутился в саду Перейры.

Ланч был накрыт на открытой террасе, затененной ветвями сливы. Полетта принесла salade nigoise[16] с листочками полевого салата и острым чесночным соусом.

— С большим удовольствием прочел ваши заметки, — доложил я. — Насколько я понял, ваша цель — добиться того, чего должен, по идее, добиваться хороший психоаналитик. Но при этом вы используете физиологические особенности самого мозга, он должен сам произвести изменения, взрастить их. Тот же психоанализ, только на биологическом уровне.

— Верно, — сказал Перейра, наливая мне в стакан газированной воды. — Но углубляться в научные дебри я не мог, лекция рассчитана на первокурсников. А вообще-то я двадцать лет отдал этой теме.

Я понимающе кивнул. Самого меня занимали совсем иные вещи, но я прекрасно понимал, насколько притягательна эта гипотеза.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Авторы этой книги Д. Рокфеллер, Г. Ротшильд, Г. Киссинджер, З. Бжезинский, Дж. Сорос – самые влиятел...
Три тысячи лет назад люди сумели объединиться и с помощью магического меченого оружия разгромили дем...
Галилео Галилей заметил, что Вселенная – это книга, написанная на языке математики. Макс Тегмарк пол...
Книга «Дневник благодарности» — это полноценная 21-дневная программа тренинга внутреннего преображен...
В данном сборнике собраны все стихи, начиная с 2016 года. Включаются последние стихи Метастаза, Дека...
Стихотворения написаны в 2017 году. Небо, облака, звезды. Вселенная. Мистика. Вода, океаны, реки, ко...