Там, где билось мое сердце Фолкс Себастьян

Мы ждали, когда закипит вода. Небо над нашими головами рассекали то британские, то американские самолеты, хоть это радовало. Возникало ощущение, что мы тут все же не просто статисты, заполняющие паузу, отвлекающие от давно обещанного «второго фронта». Шентон хорошо заваривал чай. В дымящийся коричневый настой мы плеснули виски. Держать в ладонях горячую кружку было невероятным блаженством, это воспринималось как победа над властью холода.

— Итак, — заговорил Вариан. — Первой роты у нас больше нет. Сидвелл и Пассмор ранены. Ситуация дерьмовая. Вот такие мы большие молодцы.

— Майор Суонн уж точно не маленький, — попытался сострить я.

Шентон принужденно хихикнул.

— Можешь смеяться сколько угодно, Билл, — сказал Вариан. — «Однако они случаются, времена, которые являются испытанием человеческой души»[26].

Я посмотрел на лицо Вариана, блестевшее от моросившего дождя. Посмотрел на его черно-карие немигающие глаза, на темную шевелюру и усы, идеально-щеголеватые вопреки кляксам грязи на щеке и каплям, срывавшимся с края каски. Сколько людей подобного уровня можно найти в британской армии? Людей, умеющих мобилизовать в нужный момент весь свой жизненный опыт и знания, все прочитанное. Тут мало быть просто служакой, иметь опыт международных военных экспедиций, успешно продвигаться по службе и так далее. Тут важно еще и сердцем вникнуть в отчаяние людей, принужденных прятаться по болотам, будто крысы. Вариан не произносил обличительных речей. Он понимал, что мы заложники судьбы, понимал всю абсурдность происходящего. Верховное командование нас подставило, вело нечистую игру, это становилось все очевиднее. Но наш командир по-прежнему заставлял денщика наглаживать ему полевую форму и класть на столик очередную книгу. А сам потом полз на передовую, подбодрить ребят. И никогда не переставал надеяться, что еще вернется в Нортумберленд, к родителям, что нормальная жизнь обязательно наступит.

Как-то утром я, взяв с собой Билла Шентона, все-таки решился на вылазку, чтобы точно определить, насколько близко от нас немцы. Я предполагал, что примерно в семидесяти ярдах.

Если вдуматься, смертельно опасная авантюра, впрочем, тут и вдумываться нечего. Нельзя офицеру рисковать таким ценным и опытным сержантом, как Шентон. Однако все эти «должен-обязан-неположено» уже в зубах навязли. К тому же ничто не запрещало мне устроить вылазку по собственной инициативе. Наоборот, Тейлор-Уэст, был бы только «за»: милое дело слегка попугать противника, а сам я готов был на что угодно, лишь бы ненадолго сменить обстановку.

В это время суток по негласному соглашению наступает передышка, меняется состав на передовой и отдежурившие могут наконец-то поспать.

Задумка была такова: найти точку расположения немцев, ближайшую от наших позиций, чтобы потом дать слово артиллерии. Ясное дело, что и сами мы могли угодить по пути в переделку — «поразвлечься», как выразился Билл Шентон.

То, что произошло дальше, до сих пор не укладывается у меня в голове. Долгие годы я пытался восстановить последовательность событий. Однако временной отрезок, когда все это происходило, словно бы сплющился, не оставив между началом и финалом никакого зазора.

Расскажу все так, как мне помнится.

Мы спустились из окопа на дно нашей «вади» и пошли. Боковые стороны канавы были надежно закамуфлированы мощными торчащими вверх корнями сломанных и поваленных деревьев, росших наверху. Идти по дну было легко и не страшно. У нас с собой был ранец с гранатами. Я захватил и второй офицерский пистолет, для Билла.

Зимний дождь моросил и униматься не собирался. Шли мы минуты две, и вдруг — шорох, журчание и плеск воды. А через секунду прямо к нашим ногам выплеснули содержимое параши. Под пение вполголоса, на немецком.

Первой мыслью было: схватим ганса, как только он продолжит свои водные процедуры, и отведем к себе. Уже на месте выясним, из какого он подразделения и какие другие немецкие части тут дислоцированы. А прошлись бы еще минут десять по дну «вади», наткнулись бы на штаб вражеской роты. Вполне могли бы. А стали бы махать белым флагом, возможно, война бы для нас закончилась, как для тех заспанных немцев из «дортуара». И дальше по известной схеме: гороховый суп, колбаса и буханка черного хлеба, на грузовике до «шталага», лагеря для военнопленных, уже в Фатерланде, разумеется, где-то на отшибе. А там — носки, в дар от Красного Креста, и концерты силами лагерных талантов.

Немец был совсем молодой, без рубашки, и решил немного помыться: рвал листья с лиан, буйно разросшихся на отвесных стенках «вади», и, как мочалкой, тер голый торс, соскребая грязь.

…«Так делать нельзя, молодой человек», — сказал мистер Эрмитейдж, постукивая по столу линейкой, которую он держал в левой руке, поскольку правой у него не было.

Раздался зудящий гул немецких бомбардировщиков, летевших вдоль наших позиций к порту, опять к порту.

…«Сдаться врагу? — прорычал Мозгодав. — А не угодно ли получить пулю на рассвете, и пусть это будет последний приказ в моей жизни!»

Я обхватил ладонью ложе винтовки. Спусковой крючок до ломоты холодил щеку. Пальцам больно, но если надеть перчатки, не приладишься как следует к выемке крючка, тут нужна филигранная точность.

…«“Анабасис” Ксенофонта, — нудил мистер Лиддел, — мы слышим этот восторженный крик: «Море! Море!». В ту благословенную минуту десять тысяч эллинских воинов увидели гладь Черного моря. Теперь, после затянувшихся скитаний по чужбине, им предстояло долгожданное возвращение в родную Грецию».

Дождь резко усилился, занавесив все колышущимися полупрозрачными пеленами. В этой водяной кутерьме вмиг можно было сбиться с курса. Со всех сторон атакующие пляшущие струи, коварные и безжалостные.

…«Наверное, так будет лучше. Да, Роберт?» — сказала Мэри Миллер, сняв блузку.

Раздался щелчок — это был выстрел снайпера.

…«Так делать нельзя, молодой человек», — строго произнес мистер Эрмитейдж.

Выступ, образовавшийся из выпирающих корней и упавших веток, был отличным наблюдательным пунктом.

Нам хорошо были видны шестеро немцев, сгорбившихся в щелевом окопе. Я сунул руку в ранец с гранатами. Билл Шентон вскинул винтовку, навел прицел. Я вытащил чеку из гранаты, подождал, кинул, вытащил чеку из второй, подождал, кинул, потом прыгнул на дно «вади» и забился в углубление под траншеей. Один герр офицер высунулся из окопа, и Шентон прострелил ему голову.

Мы в каком-то лесу, в поле, я бегу, продираясь сквозь скользкие мокрые кусты, попадаются непролазные колючие заросли, шипы впиваются в ноги. Лес, поле. Мы взяты в кольцо дождевой завесой, нас окутывает спасительный туман. Оказывается, это поле Пикока, я уже у самого его края. Впереди я с трудом различаю высокую фигуру Шентона, он бежит ровным шагом. Слышится пулеметная дробь. По звуку это пулемет «Виккерс», наш, британский. Но мы ведь далеко за линией немецких позиций. Мы в тылу врага. Это я определил по очертаниям кирхи. Я поднимаюсь на вершину холма и вижу горы над озером Кёнигсзе.

…«Дональд погиб! — слышу я крик Вариана. — Сидвелл мертв!»

После этого эпизода я написал матери Дональда, посетовал, что он не пошел на флот.

А что это такое — жизнь? Какова ее ценность? Смотря чьей…

Когда человек умирает, мы на миг ощущаем себя мудрецами, познавшими самое главное. Воображаем, что действительно что-то поняли, втайне стыдясь, что это не так, а все одно притворство. Поскорбим, отдадим усопшему должное, а дальше — по давно накатанной колее. И ты сам, и остальные, кого пока пронесло, для тебя важнее и дороже ушедших. Как будто мертвые — не такие же люди, а существа другой породы. Их смерть ошарашивает, обжигает болью, хотя их жизнь не вызывала таких острых эмоций.

Этой жизни больше нет, прервалась, улетучилась как легкий вздох, как нечто эфемерное, уже никому не интересное. Вот твоя собственная жизнь и жизнь прочих живых душ, которые все еще тут, а не там, невероятно весома и отягощена множеством смыслов. Как будто ты еще здесь, в этом мире, можешь определить, чья жизнь легка, как пушинка, а чья давит тяжким грузом. Не можешь, конечно. Но. Но если признать, что жизнь умершего не менее весома и значима, чем жизнь уцелевших, то тогда зачем мучиться, продолжать существовать? Тогда полный тупик и ты ничем принципиально не отличаешься от мертвеца…

Мы палили из винтовок по немецким позициям. Мы лежали, распластанные в окопной жиже, притиснутые к убитым ребятам. Пулеметные пули чиркали по каске, и я прятал лицо в липкую грязь, а руки продолжали стрелять. Как же хотелось пустить в ход штык, почувствовать вблизи живое тело, всадить в него этот штык, как в загнанного кабана, ощутить, как стальное острие упирается в кость.

…Я лежал на своей кровати, у окна, за которым текла река. Я ждал, когда придет Мэри Миллер, прильнет ко мне. И я почувствую живое тело, близко-близко, его шелковистую оболочку, девичью кожу.

Продержаться, надо подольше продержаться, тогда точно подойдут американцы. Если мне всадят больше пуль в плечо, в грудь, если выстоим еще день, монастырь Монте-Кассино падет, немецкая оборона будет прорвана. Если я выстрелю еще десять раз, то есть расстреляю весь магазин, государственные мужи в Уайтхолле смогут сегодня заснуть спокойно, поскольку план их, отнюдь не лучший, все-таки сработает, исключительно благодаря удаче и пролитой нами крови. Так они друг другу и скажут.

Мои бедра вжимались в итальянскую слякоть, все лямки-ремешки-подсумки, все гетры были в толстой корке намертво присохшей грязи. Спусковой крючок под моим пальцем был уже горячим. Это был апогей безумия, тридцать пуль кряду. Выстрелы один за другим, без пауз, немцы наверняка думали, что это пулемет. Я вытащил оставшиеся гранаты, стал выдергивать чеки и, отсчитывая положенные секунды (с четкостью дрезденских церковных часов), швырял их в дождевые беснующиеся вихри.

Я уже не понимал, где я. Снова бежал по дну «вади», к нашим позициям или к вражеским? Бежал наугад. Молодая выносливость и четыре года муштры здорово пригодились. Эти бесконечные тренировки на плацу: «…Вояка хренов, отставить вихляться как тряпочная кукла!». Кукла? Хо-хо! Теперь я мог пробежать сколько угодно. Даже под пулями, даже зенитный снаряд хрен бы меня остановил.

«…Скорее сюда, ко мне. Я тебя укрою», — сказал мой папа.

Я протянул к нему руки, но он ускользнул, он прошел сквозь меня.

И опять я бегу, теперь уже под дождем из пуль, под завесой из пуль, которая не отстает ни на шаг, пули мечутся по невидимым дугам, падают на дно дренажной «вади». Мне самому решать, сдрейфить или нет, покориться смерти или бросить ей вызов, бежать или не бежать.

…«Сегодня мама приготовила на обед колбаски и макароны с фенхелем. Говорят, что американцы бьют немцев, но пока еще очень далеко от нас. Завтра я увижу Федерико на свадебной вечеринке, вечеринка будет в порту. Наверное, ему понравится, если я буду совсем как взрослая. Но у меня только два платья. Белое, его мама купила, когда мы ходили на крестины Чинции. Можно надеть его, с шарфиком. Второе ситцевое в цветочек, я его на базаре купила…»

Это все произносилось по-итальянски, так должна бы говорить девочка-подросток, но звучал почему-то мужской голос. С английским прононсом, поэтому я понимал практически все слова. Я слегка поерзал, и плечо прошила острая боль. Я замер, боясь пошевелиться. Но рассказ девочки хотелось слушать дальше, было в нем что-то притягательное.

«…Иногда я очень стесняюсь, когда на меня кто-то смотрит, но Федерико, он пускай смотрит, я очень этого хочу.

Когда мы с ним будем разговаривать, надеюсь, он поймет, что я не какая-то деревенская дурочка.

Вчера пели жаворонки, высоко-высоко в небе, но все равно их слышно. Вечером мы встретились с Эмилией, прошлись до канала, гуляли до самой темноты и болтали. Эмилия сказала, что собирается в Неаполь, выйдет там замуж за кого-нибудь побогаче. Но я ее отговорила, ведь в Неаполе ни у кого нет денег. “Тогда в Рим поеду”, — сказала она. И если я буду хорошо себя вести, она возьмет меня в горничные».

Постепенно я сообразил, что текст читают. И голос тоже узнал — Ричарда Вариана. Я оперся на локоть здоровой руки и позвал:

— Ричард.

Слабость придала смелости, я, наконец, обратился к своему начальнику просто по имени, но мой сип не был услышан. Я напрягся и просипел громче. Ричард прервал чтение.

— Привет, Роберт. Как ты? Опомнился? Медицинское начальство влило тебе хорошую дозу, спал долго.

— Где я?

— Это ротный штаб. Вроде как. Твоему плечу здорово досталось. Рана пистолетная. Значит, был под самым носом у немецкого офицера. Ты помнишь, что там было и как?

— Нет, если честно. Дождь был сильный.

Вариан кивнул, но ничего не сказал.

— Мне можно встать?

— Нельзя. Лежи давай. Наш врач тебя подштопал. Пуля прошла навылет, рана чистая. Он мне показывал. Тебе вообще-то повезло. И отправлять тебя на корабле в госпиталь не пришлось, это сейчас опасно. Но док велел несколько дней соблюдать постельный режим. Как только выберемся из этого проклятого логова, получишь отпуск.

— И когда же мы выберемся?

Вариан тяжело вздохнул:

— Ради Бога, не спрашивай меня об этом. Но думаю, до них постепенно доходит, что нас им отсюда не выбить. Оборону держим. Стратегия блицкрига буксует.

— Слава богу.

— Сигарету?

— Спасибо.

— Выпивку тебе лучше не предлагать. Но сам я выпью, если не возражаешь.

— Конечно, конечно.

— Роберт, прости, но я должен рассказать. Твоим ребятам из второй роты вчера крепко досталось. И Роланду Суонну тоже. Его принесли сюда прошлой ночью, израненного. Скончался утром.

— Боже милостивый. Как же так. Жутко жаль.

— Да, хороший был парень. Удивительно нескладный, чудом сам себя не подстрелил. Но храбрец, и сердце золотое.

— Ребята его любили.

— Знаю. Теперь нам будет еще тяжелее, — сказал Вариан. — Из «надежной пятерки» осталось четверо.

— А как дела у Пассмора и Пирза?

— Поправляются. Однако выпустят их еще не скоро.

— Хотите, чтобы я принял роту вместо Суонна?

— Нет. Поставлю к ним Гуляку Белла. Тебе нужна передышка. А когда выздоровеешь, подыщем тебе хорошую работу.

Я и не рвался в командиры.

— Могу опять вашим адъютантом.

— Посмотрим, как оно сложится, — сказал Вариан, — в шесть я отправлюсь в передовую траншею, оставлю с тобой рядового Уинтера. Очень он за тебя волнуется.

— Простите, не могли бы вы почитать еще из дневника?

Вариан расхохотался.

— Я просто хотел потренировать произношение. И немного отвлечься. Дневник изъяли из твоего ранца. Когда тебя доставили.

— Понятно. Мы нашли его в «дортуаре».

Опять потянуло в сон. Хотелось снова попасть в мирок молоденькой итальянки, чья жизнь была счастливее моей.

— Пожалуйста, почитайте еще немного, — попросил я. — Почему-то успокаивает, даже становится легче.

Вариан откашлялся и начал читать:

«Моя очередь готовить обед, хочу сделать чесночный соус, я нашла на болоте дикий чеснок. Ужасно волнуюсь из-за свадебной вечеринки, наверное, вряд ли смогу уснуть. Может быть, папа позволит мне выпить немного вина…»

Когда я закончил этот фрагмент, на острове Перейры день сменился ранним вечером. Я дико устал, и от неутомимого внимания хозяина, и от физического напряжения. Так долго что-то вещать…

— Это и было завершением вашей итальянской кампании? — спросил старик.

— Нет. Продолжение следует.

Откинувшись на спинки стульев, мы слушали голоса острова.

— Рана от пистолета, — задумчиво произнес Перейра. — Не самая обычная.

— Это уж точно.

— Я своим пистолетом пользовался редко. Воспринимал его скорее как знак различия, как офицерскую регалию.

— Если в тебя стреляют с близкого расстояния, и пистолет может здорово продырявить.

— А в вас стреляли…

— С очень близкого. Многие годы я не мог поднять правую руку выше, чем на девяносто градусов.

— Наверное, вам хочется отдохнуть, — сказал Перейра. — Попросить Полетту принести вам в спальню чаю?

— Спасибо. Если можно, погорячее. И пусть добавит немного молока. Буду крайне ей признателен.

После чая я задремал, овеваемый ветерком, дувшим в открытое окно. Поспав, принял ванну и переоделся. Был уже восьмой час, и я спустился в библиотеку — пропустить пару стаканчиков. Сам достал из шкафчика бутылку, их там было полно, выбирай что хочешь, и ведерко со льдом тоже имелось. Выпив, я неожиданно ощутил прилив сил.

За ужином Перейра сказал:

— Наверное, это трудно. Рассказывать о себе.

— Да, раньше как-то не приходилось.

Он улыбнулся.:

— Знаете, доктор Хендрикс, за все сорок лет практики ни один пациент ни разу не поинтересовался моей жизнью. И когда вы попросили меня рассказать о работе, о семье, я почувствовал некоторую…

— Досаду?

— Да. Меня посмели о чем-то расспрашивать.

— Вот и я тоже ее почувствовал. Но одолел.

— За что я вам весьма благодарен. Мог бы еще о многом вас спросить. Но, наверное, пора перейти к темам менее индивидуальным. Более, я бы сказал, масштабным.

— Что вы имеете в виду?

— Об этом чуть позже, давайте сначала поедим.

Спустя час мы сидели в библиотеке, на столике стояли бутылки с водой и бренди. Впервые там стояла и шахматная доска. Я испугался, что старик решил — в символической битве — проверить уровень моего интеллекта. Игрок из меня никакой. Запросто могу просчитать все на двадцать ходов вперед, но что творится в данный момент у меня под носом, никогда не замечаю. А тут шахматы… Увидеть на лице противника нескрываемое недоумение в тот момент, когда он бьет пешкой моего ферзя… Обидно. Весьма.

— В вашей книге, — начал Перейра, — очень четко прослеживается мысль о том, что двадцатый век — это век катастроф.

— Так оно и есть, — подтвердил я. — Позвольте немного уточнить: это век бредовых иллюзий. Возможно, когда-нибудь настанет просветление и мы признаем, что это был период глобального помешательства, и постараемся сделать выводы. Но судя по тому, что происходит сейчас, исцеления нам не дождаться.

Двери веранды были распахнуты, оттуда доносился многоголосый стрекот цикад и громкое уханье совы.

— И чья тут вина? — спросил Перейра, выпрямившись в кресле и склонив голову набок. — Индивидуума или общества? Как вы считаете?

— Вина обоюдная. Структуры, которые мы создаем, есть продукт нашей несовершенной натуры. Но мне кажется, что на какой-то стадии правительства и армии начинают жить своей собственной жизнью, и тут невозможно сетовать на человеческие пороки, поскольку человек уже ни при чем. Тот же апартеид в Южной Африке — что это, как не самовоспроизводящаяся система? Не думаю, что бурский живодер, размахивавший плеткой, искренне верил, что имеет право избивать чернокожего. Едва ли его вообще волновал вопрос полномочий на то, чтобы хлестать плеткой человека «второго сорта». Этот гаденыш всего лишь клеточка больного организма. Организма под названием «государство».

— Нет, нет, — тон Перейры вдруг сделался назидательно-негодующим. — Те, кто делает гадости, поступают так осознанно. Возьмите тот же Советский Союз. Политики дурят людям голову, скрывают истинное положение дел в экономике, неурожаи, об уровне жизни на Западе предпочитают не говорить или изображают этот Запад скопищем злодеев. Для Политбюро так проще. Проще руководить запуганной страной. Члены Политбюро лгут, чтобы сохранить статус-кво. Пусть все будет как есть. Хотя им же было бы лучше без всего этого вранья.

— Там ведь что произошло, — сказал я, — государственная машина лишила человека возможности самому принимать решение, лишила права выбора. То же самое мы наблюдаем в религии. Истово верующий христианин или мусульманин никогда не отречется от веры в пору невзгод и лишений. Испытания лишь укрепляют его приверженность избранному идеалу, фетишу. Вот и советские лидеры верны идеям коммунизма. Это единственно возможное объяснение.

— Ну не скажите, — возразил Перейра. — Машина власти состоит из людей. Именно отдельные индивидуумы в Кремле и на Лубянке ежедневно делают выбор в пользу лжи, репрессий и тюремных застенков. Они-то точно действуют осознанно.

— По-видимому, они уверовали, что во имя всеобщего блага несправедливость в малых дозах допустима, — предположил я. — По их понятиям, жизнь индивидуума самодовлеющей ценности не имеет. Расстрелять кого-то или отправить в ГУЛАГ для них — пустяк, они ведь мыслят категориями больших чисел, что им жизнь отдельного человечка…

Разговор постепенно вышел на уровень яростной пикировки, что было довольно неожиданно, поскольку до этого момента Перейра усердно пытался найти со мной общий язык.

— Вы слишком сгустили краски, — сказал Перейра. — В московских высших эшелонах есть и те, кого мучает совесть, им приходится наступать на горло собственным идеалам добра и демократии. Остались же наследники Пушкина и Чехова. Если этого не учитывать, можно договориться до того, что русские — существа низшего порядка. Это уже, знаете ли, отдает расовой дискриминацией. Получается, что свирепый полицейский, избивающий южноафриканских аборигенов, феномен того же порядка.

— И все же удивительно, — продолжил я, — насколько фатально наш век преобразил умы цивилизованных европейцев, людей, породивших Ренессанс и Просвещение. Эти светочи разума и милосердия перестали считать человеческую жизнь истинной, неоспоримой ценностью. В 1887 году до такого никто бы не додумался.

— Год моего рождения.

— Я знаю. В справочнике указан.

Наконец-то в нашем разговоре возникла пауза. Перейра смотрел на меня со снисходительным недоумением.

— Ну и когда, по-вашему, произошла фатальная перемена?

Я налил себе еще бренди.

— Когда? Вы прекрасно знаете когда. Между четырнадцатым и восемнадцатым годом. Оставшиеся в живых вернулись домой совсем другими, хотя на фронт уходили люди еще того, девятнадцатого века. Одного дня в пятнадцатом году, да что там, одного часа, одного мгновения хватило, чтобы измениться. Возможно, это случилось во время второго Ипра, когда солдат впервые травили газом. А может быть, на Сомме, во время июльской операции. Или под Верденом, да-да, под Верденом, в глубоких подземных галереях форта Дуомон. Французский парень, или немецкий, выбрался на рассвете из этой мясорубки по грудь в крови. Теперь он узнал нечто новое и страшное. Мы, люди, напрасно мнили себя лучше и выше всех живых существ. Ничего подобного. Мы самые примитивные, самые пакостные твари на земле.

— Вы действительно так думаете?

— Эти четыре года, уже Второй мировой, возвели презрение к отдельной жизни в ранг закона. Вы же видите, каковы результаты всех этих чисток, погромов, холокостов. Десятки миллионов трупов по всей Европе, в придачу к десяти миллионам погибших в Первой мировой.

Допив бренди, я поставил стакан на стол.

Однако Перейра никак не желал признать то, что было правдой, причем прекрасно ему известной.

— Это тоже, по-вашему, проявление несовершенства человеческой натуры? — спросил он.

— Безусловно. Homo sapiens — это выродок. Результат катастрофического сбоя в системе естественного отбора. Чтобы со всеми расправляться, отнюдь не обязательно погружаться в глубины самопознания, заниматься всеми этими мучительными поисками своего «я». Или сочиниять бесчисленные сонаты, как Бетховен.

— Похоже, вы подпали под чары религии. И верите, будто человек — падшее создание и все такое.

— Библия и научные трактаты говорят об одном и том же. Только разными словами. Возьмем Книгу Бытия. Вкусив плод от древа познания, Ева с Адамом были изгнаны из Эдема. Вот вам изложенная в форме притчи история чудовищной мутации, настигшей наших пращуров, — прорыв в познании, ставший проклятием. Люди поняли, что они смертны, и обрели себе на горе новые, по сути ненужные способности, которыми мало кто из них мог правильно воспользоваться. Бытие по латыни — «генезис». Тот же корень, что в слове «генетика». И суть та же самая…

— Но это действительно был прорыв, — сказал Перейра. — Я про генетику.

— Прорыв в те сферы, куда вторгаться было совсем не обязательно. Да и не нужно. Больше того. Хваленая уникальная человеческая способность осознавать свое «я», похоже, фикция.

— Допустим.

— Наша индивидуальность — это паталогия вроде нервного тика. Аномальная способность произвольно привязывать эпизоды своего физического существование к событийной памяти. Вот и все чудо нашей разумной человеческой природы… Мутация, породившая иллюзию.

— Но она-то и дала нам преимущество перед неразумными предками. Преимущество, закрепившееся и передавшееся по наследству.

— Разумеется, — согласился я. — Таков принцип естественного отбора. Самообман, конечно, был полезен для вида, иначе бы не закрепился как наследственный признак. Самка богомола пожирает своего партнера, это идет ей впрок. Но хорошего в этом мало. В общем, все шедевры Леонардо да Винчи я с радостью обменял бы на счастливое неведение, в котором жили мои неразумные пращуры. И стал бы частью природы. А не взломщиком с Каиновой печатью.

Мы секунду-другую вслушивались в ночные звуки, проникавшие внутрь сквозь раскрытые стеклянные створки. Сердце у меня противно стучало, гулко и часто.

— Трудно, наверное, жить с таким настроением, — сказал Перейра, — беспросветный пессимизм.

— Это не пессимизм, — сказал я. — Всего лишь логические выводы из прошлого на основании общеизвестных событий. И от завтрашнего дня я не жду ничего, называйте меня хоть оптимистом, хоть пессимистом.

— Вы все еще верите, что определенные кусочки нервной ткани — это главные вершители человеческой жизни?

— Да, конечно. Я говорю не о статичной клетке или группе нейронов, а об их динамическом взаимодействии. О химической или электрической активности.

— То есть о сугубо материальном, физическом воздействии.

— Ну да. Все наши иллюзии, мечты, абстрактные образы искусства или больного воображения — вещи иллюзорные и похожие на волшебные грезы. Все эти красоты проклюнулись из горсточки клеток, не совсем корректно сгруппировавшихся. Тем не менее они остаются клетками, реальной субстанцией, обладающей реальной массой.

— Тут я полностью с вами согласен. Парадокс психиатрии, — голос Перейры стал менее суровым. — То, что нам кажется мыслью или чувством, на самом деле, похоже, лишь функция материи… о чем вы так ярко пишете в своей книге о немногих избранных.

Я не ответил. Говорить о «Немногих избранных» не хотелось.

У Перейры был усталый вид, но, вероятно почувствовав свое преимущество, он никак не хотел угомониться.

— С такими установками жить очень сложно, не так ли? — спросил он. — Полагаю, это вынуждает целиком и полностью сосредоточиться на себе?

— Правильно полагаете, — признал я. — Живу сам по себе и для себя. Я старался добиться контакта с близкими мне людьми. Я изо всех сил старался быть альтруистом. Потратил на это долгие годы.

— Я помню несколько весьма трогательных фрагментов из вашей книги, где описано…

— Все это чушь, чудовищное заблуждение. И главное — антинаучное.

— Поэтому вы так удручены и ожесточены?

— Нет, не поэтому. Я удручен тем, что принадлежу к классу неполноценных существ, которые возникли в результате кошмарной мутации. Катастрофической ошибки природы. А теперь я пошел спать. Доброй ночи.

Я поднялся и пошатываясь направился к двери.

Глава седьмая

В воспоминаниях о своем фронтовом прошлом я подошел к критическому моменту. И было непонятно, стоит ли выкладывать Перейре все как на духу. К тому же после достаточно резкой вчерашней полемики, ему, возможно, расхочется меня слушать.

Как ни странно, утром он был очень любезен. Пришел из сада, когда я уже заканчивал завтрак.

— Доброе утро, мистер Хендрикс. Зашел сообщить, что заказал катер на завтра, на восемь утра, чтобы вы могли спокойно добраться до аэропорта. Надеюсь, вы еще сюда приедете. По-моему, нам многое нужно обсудить, прежде чем мы придем к окончательному решению относительно наших дел.

— Да, вы правы. Я так много и долго рассказывал о себе, что не успел поговорить о вашей работе и о том, каковы, собственно, полномочия и обязанности душеприказчика.

— Должен попросить у вас прощения, — сказал Перейра. — Я понимаю, что замучил вас своим неуемным любопытством. Буду счастлив ответить на любые ваши вопросы, но, думаю, это уже в другой раз.

— Мне было у вас очень хорошо. Спасибо.

— До вашего отбытия я бы с удовольствием послушал, чем завершилось ваше пребывание в Италии. Если вы, конечно, не против.

Я был не против. Мы прошли в дальний конец лужайки и сели рядышком на скамейку под раскидистыми пиниями. Перед нами расстилалось море.

Дональд Сидвелл, тоже приходивший в себя после ранения, присоединился ко мне летом 1944 года, и мы вместе отбыли в отпуск. Шла вторая его неделя, когда мы приехали на позаимствованной у знакомых машине в рыбацкую деревушку на берегу Тирренского моря. С нами были полагающиеся нам по званию денщики. У Дональда — рядовой Онионс, у меня — рядовой Уинтер, долговязый, с вечно скорбной физиономией, опекавший меня как нянька. Плавать ни тот, ни другой не умели, и оба сидели с пивом под навесом кафе; мы с Дональдом устроились на песочке, поближе к воде. И были мы там одни, никого больше.

К причалу, возвышавшемуся над мелководьем перпендикулярно берегу, были пришвартованы несколько яликов. Оканчивался этот деревянный помост на нормальной, чтобы нырнуть, глубине. Что мы и делали, отбегая перед прыжком, подтрунивая друг над другом и стараясь прыгнуть подальше. Пока мы ныряли, увидели, как по песочку бредут три женщины. Одна, лет сорока, была в полосатой тунике и широкополой соломенной шляпе, которые сняла только на самом берегу. Спутницы ее, похоже, мои ровесницы, были в одних купальниках. Войдя в теплую прозрачную воду, они приветственно помахали нам и стали подныривать под волны. В отличие от англичанок они не прятали волосы под резиновыми шапочками, мокрые пряди привольно струились по плечам и спинам. В пятидесяти ярдах от кромки прибоя была платформа на плаву, они взобрались на нее и легли — обсыхать на солнышке. Мы с Дональдом, желая развлечь дам, совершили еще по одному прыжку, хотя у меня уже настойчиво ныло плечо.

— Как тебе мысль присоединиться к этой троице? — спросил Дональд, приготовившись снова сигануть в воду.

— А я и не знал, что в списке твоих увлечений фигурируют представительницы прекрасного пола.

— Еще как фигурируют. Они почти на первой позиции. Между Иоганном Себастьяном Бахом и «Хиллманом-Уизардом».

— А это кто такой?

— Компактный шестицилиндровый автомобильчик, был у меня когда-то.

— По-итальянски говоришь?

— Немного. — Дональд близоруко прищурился. — После школы меня посылали доучиваться в Рим, на три месяца. А ты?

— Понимаю, когда говорят медленно, лучше, если с английским акцентом. Но могу вспомнить что-нибудь на латыни. Горация, например.

— Не слишком ли он груб для дамских ушей?

Спрыгнув с причала, мы поплыли к платформе и, ухватившись за край, представились. Старшая оказалась американкой. Лили Гринслейд, приехала из Коннектикута. В начале войны добровольно записалась в Красный Крест, ее откомандировали в Неаполь, а оттуда уже в наш городок на побережье. Ее спутницами были сестры, Магда и Луиза. Я был настолько очарован этими созданиями, что не особо вникал в то, что они тут, на юге, делают, хотя понял, что вообще-то они из Генуи, северянки, значит. Магда в любой другой женской компании была бы неотразима. Но у Луизы бедра были гораздо изящнее, и тонкие волоски под мышками напоминали только-только проросшие усики юнца, тогда как у Магды поросль была жесткой и густой. Обе сестры были черноволосы, типичные лигурийки, а благодаря купальникам любой мог сразу оценить их красоту. Все наши знакомые итальянки держались раскованно. Я поначалу не мог понять: это национальная черта или следствие военного времени, заставляющего воспринимать сдержанность как нелепую условность. Позже я узнал, что больше половины южанок в оккупированной Италии крутили романы ради денег. Вряд ли обе сестрички зарабатывали подобным образом. Впрочем, тогда меня это мало заботило.

— Я рассказал им, какой ты герой, — доложил Дональд, немного поговорив с ними на итальянском. — Покажи свою рану.

Он прикоснулся пальцем к моему шраму на плече, который при ярком солнечном свете выглядел не слишком впечатляюще. Сам-то Дональд в отличие от меня был весь изранен, но запретил об этом упоминать.

— Niente, — сказал я. В смысле, пустяк, не стоящий внимания.

Магда спросила, как нам удалось победить Кессельринга, хозяйничавшего в Южной Италии. Я рассказал им на английском, что Дональд самолично, без единого помощника вытурил Generalfeldmarschall назад во Флоренцию, пиная его в задницу, обтянутую генеральскими галифе. Лили перевела, Магда расхохоталась. Видно было, что Луиза все поняла и без перевода, но почему-то сделала вид, что не поняла. Она лишь улыбнулась и отвела глаза.

Я предложил вместе поужинать в офицерском клубе, был такой у них в городе.

— Вообще-то мы собирались поужинать у дядюшки девочек, — сказала Лили. — У него вилла на Капри.

После недолгого совещания было решено, что вилла на Капри может подождать. Договорившись, что зайдем за ними в pensione в семь, мы пошли в кафе забирать Уинтера и Онионса.

Дональд, отправляясь купаться, отдал денщикам на сохранение очки. Я собирался застолбить Луизу, оставив ему Магду, но хотел обговорить с ним это заранее, до того, как он снова вооружится очками.

— А что же нам делать с Матроной?

— С кем с кем?

— С мадам. С американской дуэньей.

— А что, мне она нравится, — сказал Дональд. — Больше всех из троицы.

Я даже подумал, что поторопился с выбором. Лили наверняка опытней, американка, навряд ли католичка, может, она действительно наилучший вариант? Но было слишком поздно, я уже рисовал себе иное продолжение вечера.

В pensione мы явились вовремя, свежевымытые и свежевыбритые, в военной форме для тропиков. Шорты цвета хаки, гольфы. Дамы ждали нас на улице. Обе девушки в хлопковых платьях, на губах помада, волосы высушены и тщательно уложены с помощью заколок и гребней. Помешанный на машинах Дональд был опытным шофером. Лили мы посадили рядом с ним, а я сел сзади, с сестричками. Ветер дул поверх лобового стекла, лохматил всем волосы. Девушки повизгивали, слегка сползая то влево, то вправо на прогретом солнцем кожаном сиденье, рулил Дональд лихо, ничего не скажешь. Катил по длинным дугам серпантина, все выше и выше от побережья. Магду, сидевшую рядом, похоже, нисколько не смущало, может, даже радовало, что бедра наши на поворотах соприкасались; Луиза весело смеялась, но крепко-крепко сжимала ремень со своей стороны. Платье на ней было с узором из алых, широко распахнутых граммофончиков. Гибискусы.

Офицерский клуб находился почти в центе городка, в довольно обветшавшем розовом палаццо, с пальмами перед фасадом. Мы вошли в помещение, похожее на большую пещеру, там стояли столики и легкие раскладные кресла, на потолке жужжал допотопный вентилятор. Дом был реквизирован у какого-то богатого семейства. Буквально накануне вечером два сержанта из инженерных войск установили здесь деревянную барную стойку и полки за ней. С дополнительными поставками случались перебои, но готовили итальянские повара превосходно. Мы купили американских сигарет и заказали вермут.

Посетителей было человек пятьдесят, примерно двадцать из них — британские офицеры. Остальные их знакомые, американцы, канадцы, французы и итальянцы, и весь этот приглашенный контингент стремительно накачивался алкоголем.

Лили Гринслейд говорила с легким акцентом американского юга, и в ее голосе слышались нарочито меланхоличные модуляции. Из открытых на мысках туфелек выглядывали по два красных ноготка.

— У вас в семье есть какие-нибудь связи с Соединенными Штатами? — спросила она.

— У моего отца вроде были, деловые, — сказал Дональд.

— А что за дела?

— Табак.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Авторы этой книги Д. Рокфеллер, Г. Ротшильд, Г. Киссинджер, З. Бжезинский, Дж. Сорос – самые влиятел...
Три тысячи лет назад люди сумели объединиться и с помощью магического меченого оружия разгромили дем...
Галилео Галилей заметил, что Вселенная – это книга, написанная на языке математики. Макс Тегмарк пол...
Книга «Дневник благодарности» — это полноценная 21-дневная программа тренинга внутреннего преображен...
В данном сборнике собраны все стихи, начиная с 2016 года. Включаются последние стихи Метастаза, Дека...
Стихотворения написаны в 2017 году. Небо, облака, звезды. Вселенная. Мистика. Вода, океаны, реки, ко...