Слепой убийца Этвуд Маргарет
— Где твои тапочки? — спросила я. Лора скорбно смотрела на меня. С таким лицом, в белой рубашке и босиком она походила на осужденную — на еретичку со старых полотен, которую везут на казнь. Она сжимала руки; между стиснутыми пальцами — круглый просвет, точно для зажженной свечи.
— Я их забыла.
Полностью одетая, Лора из-за своего роста выглядела старше, чем на самом деле, но сейчас казалась моложе — лет двенадцати, и пахла, как ребенок. Это из-за шампуня — она пользовалась детским шампунем, потому что он дешевле. Всегда экономила на мелочах. Лора оглядела ванную, потом уставилась на кафельный пол.
— Я не хочу, чтобы ты выходила замуж, — сказала она.
— Ты достаточно ясно дала это понять, — отозвалась я. На всех церемониях — приемах, примерках, репетициях — Лора оставалась мрачна; едва вежлива с Ричардом, тупо покорна с Уинифред, будто служанка по контракту. Со мной — сердита, точно эта свадьба — в лучшем случае, злонамеренный каприз, в худшем, — предательство. Сначала я думала, она завидует, но это было не совсем так.
— Почему мне не выходить замуж?
— Ты слишком молодая, — ответила Лора.
— Маме было восемнадцать. А мне почти девятнадцать.
— Но она по любви. Она этого хотела.
— А с чего ты взяла, что я не хочу? — раздраженно спросила я. Она немного подумала.
— Ты не можешь этого хотеть, — сказала Лора, поднимая глаза. Глаза влажные и красные — она явно плакала. Я разозлилась: какое право она имеет плакать? Если уж на то пошло, плакать следовало мне.
— Дело не в моих желаниях, — сказала я резко. — Это единственный разумный выход. У нас нет денег, ты обратила внимание? Хочешь, чтобы нас выбросили на улицу?
— Мы могли бы пойти работать, — сказала Лора. Рядом с ней на подоконнике стоял мой одеколон; она машинально себя опрыскала. «Лиу» от Герлена, подарок Ричарда. (Выбранный Уинифред, о чем она поставила меня в известность. Мужчины так теряются в парфюмерном отделе, не правда ли? У них там кружится голова.)
— Не глупи, — сказала я. — Что мы будем делать? Разобьешь — голову откручу.
— Мы кучу всего можем делать, — неопределенно заметила она, ставя одеколон на место. — Устроимся официантками.
— На их жалованье не проживешь. Официантки зарабатывают гроши. Унижаются ради чаевых. У них у всех плоскостопие. Ты даже не знаешь, что сколько стоит, — сказала я. Будто учила птицу арифметике. — Фабрики закрыты, Авалон разваливается, его собираются продавать, банки берут нас за горло. Ты на папу смотришь? Видишь, как он выглядит? Он же совсем старик.
— Значит, это ради него? — спросила она. — Вот оно что. Тогда понятно. Ты смелая.
— Я делаю то, что считаю правильным, — заявила я, почувствовав себя очень добродетельной и такой несчастной, что чуть не заплакала. Но тогда все речи насмарку.
— Это неправильно, — сказала Лора. — Совсем неправильно. Ты ещё можешь все отменить, ещё не поздно. Убежать и оставить записку. И я с тобой.
— Перестань, Лора. Я уже достаточно взрослая. Сама знаю, что делаю.
— Но ведь придется разрешить ему к тебе прикасаться. Не просто целовать. Тебе придется…
— Обо мне не беспокойся, — перебила я. — Оставь меня. У меня глаза открыты.
— Да, как у лунатика, — сказала Лора. Она взяла мою пудреницу, открыла её и понюхала, умудрившись изрядно просыпать на пол — Ну, зато у тебя будет красивая одежда, — прибавила она.
Я её чуть не убила. Разумеется, этим я втайне и утешалась.
Лора ушла, оставив за собой белые следы, а я села на кровать, глядя в раскрытый пароходный кофр. Очень модный чемодан — светло-желтый снаружи и темно-синий внутри, со стальной окантовкой, металлическими звездочками поблескивают шляпки гвоздиков. Аккуратно упакованный, в нём все необходимое для свадебного путешествия, но он точно вместилище мрака и пустоты — пустой космос.
Это мое приданое, подумала я. Это слово вдруг стало угрожающим — такое окончательное. Как будто от слова «предавать».
Зубная щетка, подумала я. Она мне понадобится. Тело отказывалось двигаться.
В английском слово приданое происходит от французского слова, обозначающего чемодан. Trousseau. Этим словом называют вещи, которые кладут в чемодан. Нечего волноваться — это всего лишь багаж. Все, что пакуешь и берешь с собой.
Вот картина свадьбы:
Молодая женщина в белом атласном платье, скроенном по косой, гладкая ткань, шлейф обвивает ноги, будто пролитая патока. Девушка чуть неуклюжа — бедра, ступни, — будто спина слишком пряма для этого платья. Для него удобнее вздернутые плечи, сутулость, кривой позвоночник — что-то вроде чахоточного горба.
Вуаль закрывает виски и лоб, бросая слишком густую тень на глаза. При улыбке не видно зубов. На голове венчик из белых розочек; в руках целый каскад роз побольше — розовых и белых, перепутанных со стефанотисом, руки в белых перчатках, локти немного чересчур расставлены. Венчик, каскад — слова из газет. Вызывают в памяти монахинь и чистую быструю воду. Статья называлась «Прекрасная невеста». Тогда так писали. В её случае красота обязательна: слишком большие замешаны деньги.
(Я говорю «её», потому что себя ею не помню. Я и девушка на фотографии — больше не одно существо. Я — то, что из неё получилось, результат безрассудной жизни, какую она когда-то вела; а она — если вообще существует, — лишь мои воспоминания. У меня ракурс удобнее: я, по большей части, ясно её вижу. Она же, и попыталась бы посмотреть — не увидела бы.)
Ричард стоит рядом, он, говоря языком того времени и места, великолепен; то есть довольно молод, не уродлив и богат. Он солиден, но лицо насмешливо: одна бровь приподнята, нижняя губа слегка оттопырена, рот кривится в улыбке, словно он тайком вспомнил сомнительную шутку. В петлице — гвоздика, волосы зачесаны назад и от популярного в ту пору бриллиантина блестят, как купальная шапочка. Но все же он красив. Надо это признать. Галантен. Светский человек.
Есть и групповые портреты — на заднем плане толкутся шаферы в костюмах — они и на похороны одеваются так же, — и метрдотели; на переднем — чистенькие, сияющие подружки невесты с роскошными пенистыми букетами. Лора умудрилась испортить все фотографии. На одной решительно хмурится; на другой — должно быть, повернула голову, и лицо расплылось в силуэт ударившегося о стекло голубя. На третьей — грызет ногти, виновато оглядываясь, будто её застигли на месте преступления. На четвертой — должно быть, дефект пленки: вроде бы пятна света, но освещающего Лору не сверху, а снизу, будто она стоит ночью на краю залитого светом бассейна.
После церемонии ко мне подошла Рини в представительном синем платье. Она крепко меня обняла и сказала:
— Если бы твоя мать это видела!
Что она имела в виду? Мама зааплодировала бы или остановила процедуру? Судя по тону Рини, могло быть и то, и другое. Рини заплакала, я — нет. На свадьбах люди плачут, как на счастливых развязках: им отчаянно хочется верить в неправдоподобное. Но я переросла это ребячество: я вдыхала холодный пьянящий воздух разочарования — так мне казалось.
Конечно, подавали шампанское. Как же без этого: Уинифред проследила. Гости ели. Звучали речи, но я ничего не запомнила. Танцы? Кажется, были. Я не умела танцевать, но как-то оказалась на площадке и, следовательно, что-то изобразила.
Затем я переоделась в дорожный костюм. Светло-зеленый, из тонкой шерсти, и скромная шляпка в тон. По словам Уинифред, шляпка стоила кучу денег. Перед уходом я встала на лестнице (какой лестнице? она из памяти испарилась) и бросила свадебный букет Лоре. Она не поймала. Стояла в своем розовом платье, сжав руки, словно сама себя держала, и сурово на меня глядела. Букет подхватила одна из подружек невесты — какая-то кузина Гриффенов, — и проворно с ним убежала, будто с подачкой.
Отец к тому времени исчез. И хорошо, потому что, когда его последний раз видели, он еле держался на ногах. Думаю, скрылся, чтобы довести начатое до конца.
Ричард взял меня за локоть и повел к автомобилю. Никто не должен был знать, куда мы едем. Предполагалось, что куда-то за город, в уединенную, романтическую гостиницу. На самом же деле мы объехали квартал, вернулись назад, к боковому входу в отель «Ройял-Йорк», где только что принимали гостей, и проскользнули в лифт. Ричард сказал: зачем сбиваться с пути, раз на следующее утро мы отправляемся в Нью-Йорк, а вокзал через дорогу?
Я мало что могу рассказать о своей первой брачной ночи — точнее, дне: солнце ещё не село, Ричард не задернул шторы, и комната (если прибегнуть к штампу) утопала в розовом сиянии. Я не знала, чего ожидать; со мной об этом говорила только Рини, уверившая меня, что будет противно и скорее всего больно. Тут она не обманула. Еще Рини дала понять, что это неприятное событие или ощущение — обычное дело: все женщины через это проходят, во всяком случае, все замужние, и не стоит поднимать шума. Улыбайся и терпи, сказала она. Еще сказала, что будет немного крови. Тут она тоже не ошиблась. (Но почему — не сказала. И вот это стало для меня полной неожиданностью.)
Тогда я ещё не знала, что отсутствие удовольствия — мое отвращение, даже мое страдание, — муж сочтет вполне нормальным, желательным даже. Он был из тех, кто считал, что если женщина не испытывает сексуального наслаждения, оно и к лучшему: не будет искать его на стороне. Возможно, такой взгляд был распространенным в то время среди мужчин. А может, и нет. Не мне судить.
Ричард распорядился, чтобы в номер принесли шампанское, рассчитав нужный момент. И ещё ужин. Я проковыляла в ванную и заперлась там, пока официант накрывал передвижной столик с белой льняной скатертью. На мне был наряд, который Уинифред сочла достойным ситуации: атласная серо-розовая рубашка с тончайшим серым кружевом. Я пыталась оттереть себя мочалкой, а потом задумалась, что делать с рубашкой: пятно очень бросалось в глаза, словно у меня шла носом кровь. В конце концов, я бросила рубашку в корзину для бумаг, надеясь, что горничная решит, будто она попала туда случайно.
Потом я побрызгала себя одеколоном «Лиу»; запах показался мне слабым и болезненным. Я уже знала, что одеколон назван в честь девушки из оперы — невольницы, которая предпочла убить себя, чтобы не изменить любимому, который, в свою очередь, любил кого-то ещё[80]. Такие дела творятся в операх. Счастливым запах не казался, но я нервничала, что необычно пахну. Я и впрямь необычно пахла. Необычность исходила от Ричарда, но теперь коснулась меня. Я надеялась, что не очень шумела. Невольные вздохи, судорожные глотки воздуха, будто ныряешь в холодную воду.
На ужин подали бифштекс и салат. Я ела почти один салат.
Тогда во всех отелях подавали одинаковый латук. На вкус — как бледно-зеленая водичка. Или иней.
Путешествие в Нью-Йорк прошло без приключений. Ричард читал газеты, я — журналы. Разговоры ничем не отличались от тех, что мы вели перед свадьбой. (Трудно назвать их разговорами, поскольку я особо не говорила. Улыбалась, соглашалась и не вслушивалась.)
В Нью-Йорке мы ужинали в ресторане с какими-то друзьями Ричарда — супружеской парой, имен я не помню. Нуворишами, несомненно, — это бросалось в глаза. Одежда на них выглядела так, будто они намазались клеем, а потом вывалялись в стодолларовых купюрах. Интересно, как им удалось разбогатеть: пахло нечистым.
Эти люди Ричарда не очень знали, да особенно и не стремились: они просто были ему обязаны, вот и все — за какую-то неизвестную услугу. Они его побаивались, слегка почтительно. Я это вычислила по игре с зажигалками: кто кому подносит огонь и насколько быстро. Ричард наслаждался их угодливостью. Он получал удовольствие, когда ему подносили зажигалку, а заодно и мне.
Я поняла, что Ричард захотел встретиться с ними не только из желания окружить себя льстецами, но и потому что не хотел оставаться наедине со мной. Едва ли его можно осудить: сказать мне было почти нечего. Но в обществе он был ко мне очень внимателен: заботливо подавал пальто, оказывал всякие мелкие нежные услуги, постоянно слегка касался меня где-нибудь. Время от времени обегал взглядом зал: завидуют ли ему другие? (Я. об этом догадываюсь, разумеется, задним числом — тогда я ничего не замечала.)
Ресторан был очень дорогой и очень современный. Я никогда не видела ничего подобного. Все сверкало, а не сияло; повсюду дерево, латунь и хрупкое стекло, и все это множеством слоев. Стилизованные скульптуры женщин — медные или стальные — гладкие, как леденцы, с бровями, но без глаз, со стройными бедрами, но без ступней, с руками, что растворяются в туловище; белые мраморные шары; круглые иллюминаторы зеркал. На каждом столике в тонкой стальной вазочке одна калла.
Знакомые Ричарда были ещё старше него, а женщина — старше мужчины. В белой норке, несмотря на весеннюю погоду. Платье тоже белое, фасон (как она подробно нам рассказала) навеян древнегреческими мотивами, а точнее, образом Ники Самофракийской. Складки прошиты под грудью золотой тесьмой, которая проходит по ложбинке. Будь у меня такая дряблая отвисшая грудь, подумала я, никогда бы это платье не надела. Шея и руки у неё были веснушчатые и морщинистые. Пока она трещала, её муж с застывшей полуулыбкой на губах молчал, сжав кулаки, и вдумчиво созерцал скатерть. Значит, вот оно, супружество, подумала я: скука вдвоем, нервозность, и эти крошечные напудренные ручейки вдоль носа.
— Ричард не предупредил нас, что вы так молоды, — сказала женщина.
— Это пройдет, — прибавил муж, и жена рассмеялась.
Я обратила внимание на не предупредил: неужели я так опасна? Разве что как овца, думаю я теперь. Овцы так глупо попадают в беду: сбиваются в кучу на скале, или их окружают волки, и пастуху приходится рисковать жизнью и спасать стадо.
Вскоре, проведя два — или три? — дня в Нью-Йорке, мы отправились в Европу на «Беренджерии»; Ричард сказал, на ней плавают все важные птицы. Море было довольно спокойное, и все же меня тошнило, как собаку от редьки. (Почему именно собаку? Потому что у них всегда такой вид, будто они ничего не могут изменить. Вот и я тоже.)
Мне принесли тазик и холодный слабый чай с сахаром и без молока. Ричард посоветовал выпить шампанского, сказал, что это лучшее лекарство, но я не хотела рисковать. Ричард был довольно внимателен, но притом раздражен; какой стыд, заметил он, что я больна. Я сказала, что не хочу портить ему вечер, пусть он идет и общается; так он и сделал. Единственный плюс — он не пытался забраться ко мне в постель. Секс возможен при самых разных обстоятельствах, но рвота — не из их числа.
На следующее утро Ричард сказал, что мне надо попытаться выйти к завтраку: правильный подход — наполовину победа. Сев за наш столик, я поклевала хлеба и попила воды, стараясь не обращать внимания на кухонные запахи. Я ощущала себя бестелесной, слабой, сморщенной, точно сдувшийся шарик. Ричард периодически за мной ухаживал, но он здесь многих знал или казалось, что знал, и его тоже знали. Он вставал, пожимал руки и снова садился. Иногда представлял меня, иногда — нет. Однако он знал не всех, кого хотел бы знать. Я поняла это, видя, как он все время озирается, смотрит мимо меня и собеседников — поверх голов.
Мне постепенно становилось лучше. Я выпила имбирного пива, и оно помогло. К ужину я вышла — правда, не ела. Вечером было представление кабаре. Я надела платье, которое Уинифред выбрала для такого события, — серо-сизое, с сиреневой шифоновой пелериной. К ним прилагались сиреневые туфли на высоком каблуке и с открытым носом. Я ещё не научилась как следует ходить на каблуках и слегка покачивалась. Ричард сказал, что морской воздух идет мне на пользу: прекрасный цвет лица и румянец, как у школьницы. Я чудесно выгляжу, сказал он. Подвел меня к нашему столику и заказал нам обоим мартини. Сказал, мартини в мгновение ока приведет меня в норму.
Я отпила немного, и Ричард исчез, осталась одна певица, вышедшая к публике. Черные волосы закрывали один глаз; черное платье с крупными блестками обтягивало фигуру, подчеркивая твердый рельефный зад; оно держалось на каком-то перекрученном шнурке. Я смотрела с восхищением. Я никогда не бывала в кабаре, даже в ночном клубе. Поводя плечами, она пропела — страстно простонала — «Ненастье». Декольте у неё было чуть не до пупа.
Люди сидели за столиками, смотрели на певицу, слушали, обменивались мнениями: нравится — не нравится, очаровательна — не очаровательна; они одобряли или не одобряли её пение, платье, зад; они вольны были судить. Она не вольна. Она должна пройти через это — петь, поводить плечами. Интересно, сколько ей платят, и стоит ли игра свеч. Только если ты нищий, решила я. А фраза на публике с тех пор стала для меня синонимом унижения. Публику следует по возможности избегать.
После певицы вышел мужчина, который торопливо играл на белом рояле, а потом пара профессиональных танцоров исполнила танго. В черном, как и певица. Огни стали ядовито-зелеными, и волосы танцоров блестели, будто лакированные. У женщины темный завиток на лбу и большой красный цветок за ухом. Платье расширялось от середины бедра, но выше походило на чулок. Музыка рваная, прерывистая, будто четвероногое пошатывается на трёх ногах. Раненый бык, нацелив рога, устремился вперед.
Танец напоминал поединок. Лица неподвижны и бесстрастны; танцоры пожирали друг друга глазами, ища возможности укусить. Я понимала, что это постановка, что исполнено искусно; и все же оба казались ранеными.
Наступил третий день. К полудню я вышла на палубу подышать. Ричард меня не сопровождал — сказал, ожидает важных телеграмм. Он уже много их получал, вскрывал серебряным ножичком конверт, читал, а затем рвал или клал в портфель, запиравшийся на ключик.
Не то, чтобы я очень хотела его общества, но все же чувствовала себя одинокой. Будто соблазненной и покинутой, будто сердце мое разбито. На меня поглядывали англичане в кремовых лёгких костюмах. Не враждебно — вежливо, отстранений, слегка заинтересованно. Взгляд англичанина ни с каким не спутаешь. Я чувствовала себя взъерошенной, неопрятной и неинтересной.
Небо затянули грязно-серые облака, они свисали комьями, точно вата из промокшего матраса. Накрапывал дождик. Я не надела шляпу — боялась, что её сдует. Только шелковый шарф, завязанный под подбородком. Стоя у поручней, я глядела вниз на катящиеся волны цвета сланцев, на пенный след в кильватере — краткое, бессмысленное послание. И как вестник будущего несчастья — шифоновый лоскут. Ветер сдувал на меня копоть из трубы, волосы растрепались, и мокрые локоны прилипли к щекам.
Вот каков океан, думала я. Не такая уж бездна. Я пыталась припомнить, что я о нём читала, какое-нибудь стихотворение, но ничего не приходило на ум. Бей, бей, бей. А дальше как? Там ещё был многошумный прибой. Непокойное море.
Мне захотелось бросить что-нибудь за борт. Я чувствовала, что так нужно. В конце концов бросила медную монетку, но желания не загадала.
VI
Он поворачивает ключ. Маленькая радость: есть задвижка. На этот раз повезло: в его распоряжении целая квартира. Однокомнатная, кухня в нише, зато есть ванная, а в ней колченогая ванна и розовые полотенца. Просто шикарно! Квартира подружки друга его друга — она уехала на похороны. Целых четыре дня безопасности — хотя бы иллюзии безопасности.
Поверх тюлевых занавесок висят шторы — тяжелый гофрированный вишневый шелк, под цвет покрывала на кровати. Стараясь держаться подальше от окна, он выглядывает на улицу. Сквозь пожелтевшую листву виден Аллен-Гарденс. Парочка пьяниц или бродяг валяется под деревьями, один накрыл лицо газетой. Он и сам, бывало, так спал. Увлажненные дыханием газеты пахнут бедностью, поражением, заплесневелым диваном в собачьей шерсти. Повсюду картонные указатели, скомканная бумага — осталось после вчерашнего вечернего митинга: товарищи вбивали свои догматы слушателям в уши — ковали остывшее железо. Сейчас два унылых типа убирают мусор, накалывают на острые палки и складывают в холщовые мешки. По крайней мере, бедняги не безработные.
Она пересечет парк. Остановится, слишком явно оглядится, не смотрит ли кто. Тут-то смотреть и станут.
На белом с позолотой столике радиоприемник размером и формой — как полбуханки хлеба. Он включает: звучит мексиканское трио — голоса переплетаются, тягучие, резкие, нежные. Вот куда нужно ехать — в Мексику. Пить текилу. Пойти к чертям — ко всем чертям. К самому сатане. Стать сорвиголовой. Он ставит пишмашинку на стол, открывает, откидывает крышку, вставляет лист бумаги. Кончается копирка. До её прихода (если она придет) он успеет написать несколько страниц. Иногда её задерживают или не отпускают. Так она говорит.
Ему хочется отнести её в эту роскошную ванну и всю покрыть мыльной пеной. Побултыхаться вместе — поросятами в розовых пузырьках. Может, он так и сделает.
Сейчас он разрабатывает одну идею, или идею идеи. Внеземная раса посылает космический корабль исследовать Землю. Сама раса — высокоорганизованные кристаллы, и на Земле пытаются установить контакт с теми, кто похож на них, — с очками, оконными стеклами, пресс-папье из венецианского стекла, бокалами, бриллиантовыми кольцами. У них ничего не получается. Тогда они шлют домой отчет: На планете обнаружено много интересных свидетельств присутствия в прошлом высокоразвитой цивилизации, которая в настоящее время прекратила существование. Неизвестно, какая катастрофа привела к исчезновению разумной жизни. На планете сейчас осталось несколько разновидностей вязкой зеленой субстанции и множество капель полужидкой грязи эксцентричных форм. Они движутся в беспорядке, благодаря хаотичным потокам светлой прозрачной жидкости, окутывающей планету. Издаваемые ими резкий писк и звучные стоны объясняются фрикционной вибрацией, их не следует путать с речью.
Но это ещё не история. Истории не выйдет, если пришельцы не захватят и не опустошат планету, а на какой-нибудь даме не лопнет комбинезон. Но это противоречит изначальной посылке. Если существа-кристаллы полагают, что на планете нет жизни, зачем вообще на неё садиться? Может, археологические раскопки? Взять образцы. Неожиданно тысячи стекол внеземным пылесосом высасываются из окон нью-йоркских небоскребов. Заодно и тысячи президентов банков визжа уходят в небытиё. Неплохо.
Нет. Все равно не история. Нужно написать нечто такое, что будет продаваться. Опять, значит, беспроигрышные мертвые красотки, жаждущие свежей крови. На этот раз у них будут пурпурные волосы, и живут они под ядовито-лиловыми лучами двенадцати лун Арна. Лучше сначала нарисовать картинку для обложки, которая понравится парням, а потом уже плясать от неё.
Он устал от них, от этих женщин. Устал от их клыков, гибких тел, упругих, роскошных грудей как полгрейпфрута, от их ненасытности. Устал от красных длинных ногтей и змеиных взглядов. Устал от размозженных голов. Устал от героев с именами Уилл, или Берт, или Нед, из одного слога; устал от лучевых ружей, обтягивающих металлических костюмов. Книжки за гроши. И все же это заработок, особенно если писать быстро, а у нищих выбора нет.
Деньги опять кончаются. Одна надежда, что она принесет чек, денежный перевод на чужое имя. Он подпишет, она обналичит; под своим именем, в своем банке, очень просто. Он надеется, она принесет почтовые марки. И сигареты. Осталось всего три.
Он ходит по комнате. Пол поскрипывает. Древесина прочная, только пятна под радиатором. Дом построили до войны, для бизнесменов с хорошей репутацией. Тогда дела шли получше. Паровое отопление, всегда горячая вода, кафельный пол в коридорах — последний писк. Теперь все обветшало. Несколько лет назад, когда он был совсем молод, он знал девушку, которая тут жила. Медсестра, кажется: презики в тумбочке. На двухконфорочной плите она иногда готовила ему завтрак — яичницу с беконом, оладьи с кленовым сиропом; он слизывал сироп с её пальчиков. На стене висела оленья голова, оставшаяся от прежних жильцов, и медсестра сушила на рогах чулки.
Они проводили вместе субботы, вечера вторника, все её выходные, пили — виски, джин, водку, что придется. Она любила сначала основательно надраться. Ей никогда не хотелось в кино или на танцы; она вроде бы не нуждалась в романтике или хотя бы её подобии. Ей требовалась только его выносливость. Она любила расстилать одеяло на полу в ванной, ей нравилось чувствовать спиной жесткий кафель. Его локтям и коленям тоже доставалось, но тогда он об этом не думал — был занят другим. Она стонала, точно на публику, мотала головой, закатывала глаза. Однажды он взял её стоя, в стенном шкафу. Дрожь в коленях, запах нафталина, нарядные платья, шерстяные костюмы. Она плакала от наслаждения. Расставшись с ним, она вышла замуж за адвоката. Брак по расчету, свадьба с флердоранжем; он прочитал о свадьбе в газете, позабавился, но не разозлился. Тем лучше, подумал он. И потаскушкам иногда везет.
Зеленая юность. Неописуемые дни, бездумные вечера, позорные, быстро пролетающие; никаких страстей — ни до, ни после, и слов никаких не нужно, и ни за что не платишь. Пока он не запутался в этой путанице.
Он смотрит на часы, потом опять в окно; вот и она, шагает по парку; сегодня на ней широкополая шляпа и туго перепоясанный костюм в мелкую клетку; сумку держит под мышкой; колышется юбка; неповторимая волнистая походка, будто она до сих пор не привыкла ходить на двух ногах. Может, всему виной высокие каблуки? Он часто думал, как женщины не падают. Вот она, словно по команде, остановилась, оглядывается с обычным своим оцепенелым видом, словно очнулась от загадочного сна, и мусорщики окидывают её взглядом. Что-то потеряли, мисс? Но она идет дальше, переходит дорогу, силуэт мелькает в густой листве — должно быть, высматривает номер дома. Сейчас поднимается на крыльцо. Звонит в дверь. Он давит на кнопку, тушит сигарету, выключает настольную лампу и распахивает дверь.
Привет. Я совсем запыхалась. Не стала ждать лифта. Она захлопывает дверь, прислоняется к ней.
За тобой никто не шел. Я следил. Ты принесла сигареты?
И твой чек тоже. А ещё четверть бутылки отличного виски. Стянула из нашего бара — там полно всего. Я тебе говорила — у нас бар просто набит?
Изображает непринужденность, легкомысленность даже. Это ей не очень удается. Тянет время, чтобы понять, чего он ждет. Никогда не делает шаг первой — не любит раскрываться.
Умница. Он подходит к ней, обнимает.
Правда же, умница? Иногда я себя чувствую любовницей гангстера — поручения выполняю.
Ты не любовница гангстера. У меня и ружья нет. Ты слишком много смотришь кино.
Не так уж и много, говорит она, уткнувшись ему в шею. Мог бы и постричься. Мягкие лохмы. Она расстегивает четыре верхние пуговицы, запускает ему руку под рубашку. Тело такое плотное — плоть. Точно обугленное полированное дерево. Она видела такие пепельницы.
Это было замечательно, говорит она. Замечательное купание. Я тебя и вообразить не могла среди розовых полотенец. По сравнению с тем, что обычно, тут просто роскошь.
Искушение подстерегает нас везде, говорит он. Богатство манит. По-моему, хозяйка не профессиональная потаскушка, как ты думаешь?
Он заворачивает её в розовое полотенце, относит в кровать — мокрую и скользкую. Они лежат на сатиновых простынях под вишневым шелковым покрывалом и пьют виски. Отличное виски, теплое и дымчатое, глотается легче лёгкого. Она с наслаждением потягивается, и лишь на секунду задумывается, кто будет стирать простыни.
В этих нескончаемых комнатах ей никак не удается избавиться от чувства греха — ощущения, что она вторгается в частную жизнь тех, кто здесь обычно живет. Ей хочется осмотреть шкафы, ящики столов — ничего не брать, только посмотреть — увидеть, как живут другие люди. Реальные люди — реальнее, чем она. Ей хочется и с ним проделать то же самое, но у него нет шкафов, нет ящиков, вообще ничего нет. Нечего искать, ничто его не выдаст. Разве только потертый синий чемодан, всегда запертый. Обычно стоит под кроватью.
Из карманов ничего не узнаешь: она уже несколько раз в них рылась. (Это не шпионство, она просто хотела знать, как обстоят дела, на каком они свете.) Что там было? Голубой платок с белой каймой; мелочь; два окурка, завернутые в папиросную бумагу — должно быть, на черный день. Старый перочинный ножик. Однажды пара пуговиц — с рубашки, решила она. Но пришить не предложила — он бы понял, что она рылась в карманах. Ей хочется, чтобы он ей доверял.
Водительские права — на чужое имя. Свидетельство о рождении — то же самое. Разные имена. Ей хочется обыскать его целиком. Всего обшарить. Перевернуть вверх ногами. Вытрясти.
Он вкрадчиво напевает, как шансонье по радио:
- В комнате дымка, ты подле меня, а в небе луна, —
- Я целую тебя, и ты говоришь: я буду верна.
- Я ласкаю тебя под платьем,
- Мы барахтаемся в кровати,
- Но заря пришла — тебя унесла,
- И мне не до сна.
Она смеется. Откуда это?
Это шлюшья песенка. Подходит к декорациям.
Она не настоящая шлюха. Даже не любительница. Не думаю, что она берет деньги. Скорее другое какое-то вознаграждение.
Шоколад, например. Ты бы согласилась?
Потребовались бы целые грузовики с шоколадом. Я довольно дорогая. Покрывало из настоящего шелка. И цвет хорош — кричащий, но ничего. Выигрышный для кожи — как розовые абажурчики. Ты состряпал продолжение?
Ты о чем?
О моей истории.
Твоей истории?
Ну да. Она же для меня?
Для тебя, говорит он. Конечно. Я ни о чем другом не думаю. Спать по ночам не могу.
Враль. Тебе наскучило?
Как может наскучить то, что доставляет тебе удовольствие!
Ах, как галантно! Надо почаще пользоваться розовыми полотенцами. Скоро будешь целовать мои хрустальные башмачки. Но все равно, продолжай.
На чем я остановился?
Пробил колокол. Перерезано горло. Дверь открывается.
Ага. Ну, слушай.
Девушка, о которой идет речь, услышала, как открылась дверь. Она прижимается спиной к стене, натягивая на себя красное парчовое покрывало с Ложа Одной Ночи. Оно противно пахнет, как солончак после отлива, — это застывший страх её предшественниц. Кто-то вошел; слышно, как втаскивают что-то тяжелое. Дверь снова закрывается; темно, как в гробу. Почему здесь ни лампы, ни свечи?
Она в страхе выставляет перед собой руки, желая защититься, и тут её левую руку берет другая рука — нежно, без усилия. Будто задает вопрос.
Она не может ответить. Не может сказать: я не могу говорить.
Слепой убийца сбрасывает женскую чадру. Держит руку девушки, садится подле неё на ложе. Он по-прежнему намерен её убить, но с этим можно подождать. Он наслышан об этих затворницах, которых прячут от всех до последнего дня. Ему интересно. И вообще, девушка — вроде подарка, и подарок — для него. Отвергнуть такой дар — все равно, что плюнуть богам в лицо. Он знает, что надо торопиться, сделать дело и исчезнуть, но время ещё есть. Он вдыхает запах благовоний, которыми умастили её тело, запах похоронных дрог, что везут девушек, умерших до замужества. Погибшая свежесть.
Он не лишит её девственности, не сделает того, за что заплачено: фальшивый Владыка Подземного Мира наверняка уже был здесь и ушел. В ржавой кольчуге? Вполне возможно. Позвякивая, вошел в неё, как увесистый железный ключ, повернул в нежной плоти, открыл. Слепой убийца слишком хорошо помнит это ощущение. Такого он с ней не сделает.
Он подносит её руку к губам, не целуя, а лишь касаясь, — в знак уважения и преклонения. Милостивая и добрая госпожа, начинает он — обычное обращение бедняка к богатой благодетельнице — слух о вашей неземной красоте привел меня сюда, хотя за счастье находиться рядом с вами я заплачу жизнью. Я не вижу вас глазами, потому что слеп. Разрешите мне увидеть вас руками. Это будет последняя радость — возможно, и ваша тоже.
Он побывал в шкуре раба и шлюхи; это не прошло даром: он научился льстить, правдоподобно лгать и добиваться расположения. Он касается пальцами её подбородка и ждет; поколебавшись, девушка кивает. Ему кажется, он слышит её мысли: завтра я умру. Интересно, догадывается ли она, зачем он на самом деле пришел?
Лучшее порой совершается теми, кому некуда деться, у кого не осталось времени, кто воистину понимает, что такое беспомощный. Они не прикидывают риск или выгоду, не думают о будущем: их копьем в спину выталкивают в настоящее. Когда тебя сбрасывают в пропасть, падаешь или летишь; цепляешься за любую надежду, даже самую неправдоподобную, надеешься — если мне позволят употребить такое заезженное слово — даже на чудо. Это называется наперекор всему.
Такой была и эта ночь.
Слепой убийца очень медленно начинает её ласкать — одной рукой, правой, более умелой, той, что обычно держит кинжал. Он гладит её лицо, шею, затем и левой рукой, ласкает её обеими руками, нежно, точно отмыкая очень хрупкий замок, замок из шелка. Будто ласка воды. Девушка дрожит, но уже не от страха. Немного спустя парчовое покрывало падает, она берет руку убийцы и сама её направляет.
Прикосновение предшествует зрению, предшествует речи. Это первый и последний язык, и он не лжет.
Вот так случилось, что девушка, не способная говорить, и мужчина, не способный видеть, полюбили друг друга.
Ты меня удивляешь, говорит она.
Удивляю? — переспрашивает он. Почему? Впрочем, мне нравится. Он закуривает, предлагает ей, она качает головой. Он слишком много курит. Все это нервы — пусть у него пальцы и не дрожат.
Потому что ты сказал, что они полюбили друг друга. Обычно ты только фыркаешь, когда говорят о любви — вымысел, буржуазный предрассудок, прогнивший на корню. Болезненная сентиментальность, возвышенное викторианское оправдание обычной похоти. Ты что, смягчился?
Не стыди меня, такая уж история, улыбается он. Так случается. Любовь зафиксирована в истории; по крайней мере, на словах. К тому же я сказал, что он лжет.
Не увиливай. Лгал он только сначала. Потом ты все изменил.
Согласен. Но можно посмотреть и приземленнее.
На что посмотреть?
На эти дела с любовью.
С каких пор это дела? — сердится она.
Он улыбается. Тебя это смущает? Слишком коммерчески? Совесть твоя содрогается, ты это хочешь сказать? Но сделка всегда есть, ведь так?
Не так, говорит она. Нет. Не всегда.
Он, можно сказать, воспользовался тем, что само шло в руки. Почему бы и нет? Никаких угрызений совести, жизнь звериная, и всегда такая была. Или они оба молоды и просто не поняли. Молодежь часто принимает желание за любовь, они же в идеализме по уши. А может, он все же убил девушку? Я же говорил, он абсолютный эгоист.
Ага, испугался, говорит она. Идешь на попятную, трус ты эдакий. Не хочешь идти до конца. Ты в любви — как динама в ебле.
Он смеется — испуганно смеется. Из-за грубости? Захвачен врасплох? Неужели ей удалось? Попридержите язычок, юная леди.
Почему, собственно? На себя посмотри.
Я плохой пример. Скажем, они получили возможность не отказывать себе — своим чувствам, если хочешь. Выпустить чувства на волю — жить моментом, отдаться поэзии, сжечь свечу, осушить кубок, выть на луну. Время поджимало. Им было нечего терять.
Ему было что терять. По крайней мере, он так думал!
Пусть так. Ей нечего было терять. Он выдувает облако дыма.
В отличие от меня, говорит она. Ты на это намекаешь.
В отличие от тебя, дорогая. Зато — как мне. Мне нечего терять.
У тебя есть я, говорит она. Я — что-то.
Торонто Стар, 28 августа, 1935 года
ПРОПАВШАЯ ШКОЛЬНИЦА ОТЫСКАЛАСЬ В ГОСТЯХ
СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ «СТАР»
Вчера полиция прекратила поиски четырнадцатилетней школьницы Лоры Чейз, пропавшей больше недели назад, поскольку стало известно, что мисс Чейз, здоровая и невредимая, находится у мистера и миссис Э. Ньютон-Доббс, друзей семьи, в их летней резиденции в Мускоке. Известный промышленник Ричард Э. Гриффен, женатый на сестре мисс Чейз, ответил по телефону на вопросы журналистов: «Мы с женой почувствовали большое облегчение, — сказал он. — Произошла некоторая путаница из-за задержки письма на почте. Мисс Чейз, как и принимавшие её супруги Ньютон-Доббс, была уверена, что мы в курсе её планов. Газет на отдыхе они не читают, иначе такое недоразумение никогда бы не произошло. Вернувшись в город и узнав о наших волнениях, они тут же позвонили».
На просьбу прокомментировать слухи о том, что мисс Чейз сбежала из дома и скрывалась при странных обстоятельствах в парке развлечений на Саннисайд-Бич мистер Гриффен ответил, что не знает, кто распускает эти грязные сплетни, но постарается выяснить. «Произошло обычное недоразумение, такое может случиться с кем угодно, — сказал он. — Мы с женой счастливы, что с девочкой все в порядке и выражаем искреннюю благодарность полиции, журналистам и всем, кто нас поддерживал, за неоценимую помощь». Говорят, что мисс Чейз очень смущена подобной популярностью и отказывается беседовать с журналистами.
Ситуация разрешилась быстро, однако это первая ласточка, свидетельствующая, что не все у нас обстоит благополучно с почтовой службой. Общественность достойна сервиса, на который можно целиком полагаться. Правительственным чиновникам следует озаботиться этой проблемой.
Она идет по улице, надеясь, что выглядит, как женщина, имеющая право идти по улице. По этой улице. Но увы. Она не так одета — не та шляпка, не то пальто. Нужна косынка на голову и мешковатое пальто с потертыми рукавами. Надо быть бедной неряхой.
Дома стоят впритык. Когда-то ряды коттеджей для прислуги, но теперь прислуги меньше, а богатые как-то выкручиваются. Закопченные кирпичи, два вертикально, два горизонтально, удобства во дворе. Кое-где на лужайках — остатки огородов: почерневший стебель помидора, на деревянном каркасе болтается бечевка. Вряд ли удачное место для огородов: слишком тенистое, в почве много шлаков. Но осенняя листва роскошна — желтая, оранжевая, алая и бордовая, как свежая печень.
Из домов доносятся вой, лай, грохот, хлопанье дверей. Гневные выкрики женщин, дерзкие вопли детей. На тесных верандах по деревянным стульям, безвольно уронив руки, расселись мужчины; работы нет, но пока есть дом и семья.
Они пялятся на неё, хмурятся, горько оценивая меховую опушку на рукавах и воротнике, сумочку из змеиной кожи. Может, это жильцы, загнанные в подвалы и каморки, чтобы хозяевам хватило на аренду.
Женщины спешат по улице — опустили головы, ссутулились, тащат набитые сумки. Должно быть, замужем. На ум приходит слово тушуются. Выпрашивают кости у мясника, несут домой обрезки, подают с вялой капустой.
А у неё слишком расправлены плечи, слишком вздернут подбородок, нет этого побитого взгляда; когда женщины поднимают головы и замечают её, в их глазах неприязнь. Наверное, принимают за проститутку — только что она делает здесь в таких дорогих туфлях? Не по ней райончик.
Вот бар — на углу, где он и сказал. Пивной бар. У входа толпятся мужчины. Когда она проходит мимо, все молчат, — просто глазеют, словно из чащи, но она чувствует, как шепот, ненависть и похоть клокочут у них в горле, тянутся за ней, точно струя за кормой. Может, приняли её за церковную даму-благотворительницу или ещё какую вонючую филантропку. Запустит чистые пальчики в их жизнь, станет вопросы задавать, совать объедки в помощь. Нет, слишком хорошо одета.
Она приехала на такси, но расплатилась в трёх кварталах отсюда, где побольше машин. Лучше не вызывать разговоров — ну кто сюда поедет на такси? Но о ней и так станут болтать. Нужно другое пальто, купить на распродаже, затолкать в чемодан. Зайти в ресторан, оставить свое пальто в гардеробе, проскользнуть в женскую комнату, переодеться. Взъерошить волосы, размазать помаду. Выйти другой женщиной.
Нет. Ничего не получится. Начать с чемодана. Как вынести его из дома? Куда это ты помчалась?
Поэтому приходиться изображать шпионские номера без шпионских штучек. Полагаясь только на мимику, на её коварство. У неё уже достаточно практики — по части ловкости, хладнокровия, безучастности. Удивленно вздернутые брови, чистый, искренний взгляд двойного агента. Чиста, словно родник. Важно не лгать, а избегать необходимости лжи. Чтобы все расспросы заранее казались абсурдными.
Но все же немного опасно. И для него тоже; больше, чем раньше, — так он сказал. Кажется, его заметили на улице; узнали. Какой-то тип — возможно, из красного взвода. Пришлось нырнуть в переполненный пивной зал и скрыться через черный ход.
Она не знает, верить ли в такую опасность: мужчины в темных мешковатых костюмах с поднятыми воротниками, патрульные полицейские машины. Пройдемте. Вы арестованы. Пустые комнаты и яркий свет. Не в меру театрально, такие вещи происходят лишь в тумане, в черно-белой гамме. В других странах, на других языках. А если здесь, то не с ней.
Если его поймают, она отречется от него раньше, чем петух единожды прокричит. Она это сознает — просто, спокойно. В любом случае её не тронут: их знакомство сочтут легкомысленным баловством или вызывающей выходкой — словом, все будет шито-крыто. Придется, конечно, заплатить за это при закрытых дверях — только чем? Она и так уже полный банкрот; из камня крови не выжмешь. Она спрячется от всех, захлопнет ставни. Будет только выходить к обеду.
Последнее время у неё появилось ощущение, что за ней следят, но проводя рекогносцировку, никого не видит. Она стала осторожнее — как только можно. Страшно? Да. Почти постоянно. Но страх ничего не значит. Нет, все-таки значит. От страха наслаждение острее; и яснее чувство, что она выходит сухой из воды.
Настоящая опасность в ней самой. Что она позволит, как далеко захочет пойти. Впрочем, позволения и хотения ни при чем. Значит, куда её направят, куда поведут. Она свои мотивы не анализирует. Возможно, их и нет; желание — не мотив. Похоже, у неё нет выбора. В столь остром наслаждении — и унижение тоже. Будто тебя волокут на постыдной веревке, на аркане за шею. Её возмущает эта несвобода, и она тянет время между встречами, дозирует их. Не приходит на свидание, а потом выдумывает — говорит, что не видела знаков мелом на стене в парке, не получала сообщений — новый адрес несуществующего ателье, почтовой открытки от старой подруги, какой у неё никогда не было, телефонного звонка якобы по ошибке.
Но в конце всегда возвращается. Что толку сопротивляться? Она идет к нему, чтобы утратить память, забыться. Она сдается, теряет себя, погружается во мрак своей плоти, забывает свое имя. Жертвоприношения — вот чего она жаждет, пусть краткого. Существования без границ.
Иногда она задумывается о вещах, которые прежде не приходили ей в голову. Как он стирает одежду? Однажды она видела носки на батарее; он заметил её взгляд и тут же их убрал. Перед её приходом он всегда убирается — по крайней мере, старается изо всех сил. Где он ест? Он говорил, что не любит несколько раз появляться в одном месте. Ему приходится часто менять столовки и забегаловки. Эти слова выходят у него с неряшливым шармом. Порой он особо нервничает, падает духом, никуда не выходит; тогда в комнате огрызки яблок, хлебные крошки на полу.
Откуда у него яблоки, хлеб? Он странно молчалив, когда речь заходит о таких подробностях — что происходит в его жизни без неё? Быть может, он считает, что уронит себя, рассказав ей лишнее. Лишние убогие детали. Может, и прав. (Взять хоть полотна в музеях, где женщины застигнуты в интимные моменты. Спящая нимфа. Сусанна и старцы. Женщина моется, одна нога в жестяном тазу — Ренуар или Дега? И у того, и у другого — пышечки. Диана и её девственницы — когда они ещё не видят подсматривающего охотника. И ни одной картины: «Мужчина, стирающий носки в раковине».)
Роман развивается при некотором отстранении. Роман — это когда смотришь в себя сквозь затуманенное окно. Роман — отход от всего: где жизнь ворчит и сопит, роман лишь вздыхает. Хочет ли она большего — его целиком? Всю картину?
Опасность приходит, когда смотришь чересчур близко и вилишь чересчур много, когда он распадается, а вместе с ним и ты. И потом вдруг просыпаешься пустой, все кончено — отныне и навсегда. У неё ничего не останется. Она будет обобрана. Старомодное слово.
На этот раз он не вышел её встречать. Сказал, так лучше. Пришлось ей проделать весь путь одной. Клочок бумаги с таинственными инструкциями — в ладони под перчаткой, но ей не нужно сверяться. Она кожей чувствует лёгкое сияние записки — словно фосфоресцирующий циферблат в темноте.
Она представляет, как он представляет себе её — вот она идет по улице, приближается, все ближе. Нетерпелив, волнуется, не может дождаться? Как и она? Он любит изображать безразличие, будто ему все равно, придет она или нет — но это лишь игра, и не единственная. Например, он больше не курит фабричные сигареты, не может себе позволить. Он сворачивает сигареты сам, такой непристойной на вид розовой резиновой штуковиной, сразу три штуки; потом разрезает их бритвой натрое и складывает в фабричную пачку. Мелкий обман, тщеславные потуги; при мысли о том, что они ему нужны, у неё перехватывает дыхание.
Иногда она приносит ему сигареты, целые пригоршни — щедрый дар, обильный. Таскает их из серебряной шкатулки, что стоит на стеклянном журнальном столике, и набивает ими сумочку. Но не каждый раз. Пусть все время напряженно ждет, пусть будет голоден.
Он лежит на спине, пресыщенный, курит. Если она хочет признаний, то должна услышать их сначала, как проститутка требует деньги вперед. Пусть и скупых признаний. Я скучал, может сказать он. Или: никогда не могу тобой насытиться. Он закрыл глаза, она шеей чувствует, как он скрипит зубами, стараясь сдержаться.
А после из него приходится тянуть клещами.
Скажи что-нибудь.
Что именно?
Все, что хочешь.
Скажи, что ты хочешь услышать.
Если скажу, а ты повторишь, я тебе не поверю.
Тогда читай между строк.
Так нет же никаких строк. Ты ничего не говоришь.
Тут он может запеть:
- О, ты входишь в меня и выходишь обратно,
- А дым все летит и летит в трубу…
Как тебе такая строчка? — спрашивает он.
А ты и правда ублюдок.
Никогда ни на что другое не претендовал.
Неудивительно, что приходится обращаться к историям.
У обувной мастерской она поворачивает налево, проходит квартал, затем — ещё два дома. А вот и Эксцельсиор[81] — небольшая трёхэтажка. Наверное, по мотивам Генри Уодсворта Лонгфелло, флажок со странной эмблемой: рыцарь, отринув земные блага, штурмует вершины. Вершины чего? Кабинетного буржуазного пиетизма. Как нелепо, особенно здесь и сейчас.
Эксцельсиор — красное кирпичное здание, на каждом этаже по четыре окна с коваными балкончиками, больше похожими на карнизы: даже стул поставить некуда. Когда-то дом был на голову выше окрестных, теперь же — приют тех, кто на грани. На одном балконе натянули бельевую веревку; там флагом побежденного полка болтается серое полотенце.
Она идет мимо, на углу переходит дорогу. Останавливается и смотрит вниз, будто что-то прилипло к туфле. Вниз и назад. За спиной никого, и машин не видно. Тучная женщина взбирается по ступенькам на крыльцо, в каждой руке по авоське — словно балласт; двое оборванцев гонятся по тротуару за шелудивой собакой. Мужчин не видно — только три престарелых стервятника на веранде склонились над одной газетой.
Она поворачивает назад; подойдя к Эксцельсиору, ныряет в переулок рядом и быстро идет, стараясь не бежать. Асфальт неровный, слишком высокие каблуки. Не дай бог ногу растянуть. Ей кажется, что здесь, на ярком солнце, она заметнее, хотя окон тут нет. Сердце сильно стучит, ноги подкашиваются. Её охватывает паника. Почему?
Его там нет, говорит тихий внутренний голос, тихий, сокрушенный голос — печальное воркование тоскующей голубки. Он ушел. Его увели. Ты никогда его больше не увидишь. Никогда. Она чуть не плачет.
Глупо так себя изводить. Но все возможно. Ему исчезнуть легче, чем ей: у неё постоянный адрес, он всегда знает, где её найти.
Она замирает, поднимает руку и, уткнув нос в надушенный мех, вдыхает уверенность. С задней стороны дома есть металлическая дверь — служебный вход. Она тихонько стучит.
Дверь открывается, он на пороге. Она даже не успевает поблагодарить судьбу, как он втягивает её внутрь. Они на площадке: черная лестница. Света нет, только из окошка где-то наверху. Он целует её, обхватив её лицо ладонями. Подбородок у него — как наждачная бумага. Он дрожит, но не от возбуждения или не только от него.
Она отстраняется. Ты похож на разбойника. Она никогда не видела живых разбойников, только в операх. Контрабандисты в «Кармен»[82]. Вымазанные жженой пробкой.