Медленный человек Кутзее Джон
Он отмечает про себя, что их беседа начисто лишена двойного смысла.
Про себя он не называет ее культей. Ему бы хотелось никак ее не называть, вообще о ней не думать, но это невозможно. Если он как-то ее и называет, то только le jambon[2]. Выказывая таким образом свое презрение, он держит хорошую дистанцию.
Он делит людей, с которыми поддерживает контакт, на два класса: те немногие, кто ее видел, и остальные, кто, к счастью, никогда ее не увидит. Как жаль, что Марияна так рано и так решительно попала в первый класс.
– Я все-таки не могу понять, почему нельзя было оставить колено, – жалуется он ей. – Ведь кость срастается. Даже если был поврежден сустав, они могли сделать попытку восстановить его. Если бы я знал, какая это большая разница – сохранить или потерять колено, то никогда не согласился бы. Но они мне ничего не сказали.
Марияна качает головой.
– Для этого потребовались бы очень сложные хирургические операции, – объясняет она. – Очень сложные. Потребовались бы целые годы – в больнице и дома. Знаете, когда пациенты старые, врачи не любят заниматься восстановлением. Только для молодых. Какой смысл? Да? Какой смысл?
Она относит его к старикам – к тем, которых нет смысла спасать (спасать коленный сустав, спасать жизнь. Интересно, думает он, а куда она относит себя – к молодым? к старым? к тем, кто не молод и не стар? к тем, кто никогда не состарится?).
Ему редко приходилось видеть, чтобы кто-нибудь настолько скрупулезно исполнял свои обязанности, как Марияна. Список, с которым она идет за покупками, он получает обратно с приколотыми к нему чеками, и возле каждого пункта поставлена галочка. Там, где что-то пришлось заменить, это помечено ее аккуратным почерком. Все, что она стряпает, всегда очень аппетитно.
Когда по телефону звонят друзья, чтобы узнать, как у него дела, он называет Марияну просто дневной сестрой.
«Я нанял очень квалифицированную дневную сестру, – говорит он. – Она еще и за покупками ходит, и стряпает».
Он не называет ее Марияной, опасаясь, как бы это не показалось фамильярным. Беседуя с ней, он продолжает называть ее миссис Йокич, так же как она называет его мистер Реймент. Но наедине с собой он называет ее Марияной. Ему нравится это имя из четырех бескомпромиссных слогов.
«Утром здесь будет Марияна, – говорит он себе, когда чувствует, что снова надвигается мрачная туча. – Возьми себя в руки!»
Он еще не знает, нравится ли ему Марияна как женщина в той же степени, как нравится ее имя. Если быть объективным, нельзя сказать, что она непривлекательна. Но в его присутствии она кажется начисто лишенной сексуальности. Она проворна, она деловита, она бодра – вот какие свойства демонстрирует Марияна перед ним, своим работодателем, вот за что он платит и чем должен довольствоваться. Итак, он перестает раздражаться, он встречает ее с улыбкой. Ему бы хотелось, чтобы она думала, что он стойко переносит свое несчастье; ему бы хотелось, чтобы она была о нем высокого мнения. Она не флиртует, и это его устраивает. Это лучше, чем игривый разговор о его «мальчике».
Иногда по утрам она приводит с собой своего младшего ребенка – ту девочку, которая еще не ходит в школу. Хотя она родилась в Австралии, зовут ее Люба, Любица. Ему нравится это имя, он его одобряет. По-русски, если он не ошибается, это слово означает «любовь». Это все равно что назвать девочку Aimйe[3] или даже лучше – Amour[4].
Она рассказывает ему, что ее сыну, первенцу, только что исполнилось шестнадцать. Шестнадцать. Наверное, она вышла замуж молодой. Он как бы заново оценивает ее. Да, ее не только нельзя назвать непривлекательной – порой она определенно красива. Это хорошо сложенная женщина с волосами орехового цвета, темными глазами и скорее оливковым, нежели желтоватым цветом лица. Она держится с достоинством, плечи выпрямлены, грудь вперед. У нее горделивая осанка – находит он слово, характеризующее ее. Единственный ее недостаток – зубы, слегка пожелтевшие от никотина. Она курит, но не в комнате: ради него она выходит на балкон.
Что касается маленькой девочки, то это настоящая красавица, с темными локонами, идеальной кожей и глазами, в которых сверкает живой ум. Когда эти двое рядом, на них можно любоваться, как на прелестную картинку. Они отлично ладят друг с другом. Когда Марияна стряпает, она учит дочку печь имбирные пряники и печенье. Из кухни доносятся их негромкие голоса. Мать и дочь: этикет женственности передается из поколения в поколение.
Глава 5
Проходят недели. Он привыкает к режиму, установленному Марияной. Каждое утро он делает под ее присмотром гимнастику, потом она массирует его мышцы, ставшие дряблыми. Она ненавязчиво помогает ему в том, с чем бы сам он не справился, что никогда не научился бы делать без посторонней помощи. Когда он в настроении слушать, она охотно рассказывает о своей работе, о впечатлениях от Австралии. Когда он уходит в себя, она тоже не против того, чтобы помолчать.
Любовь, которую он когда-то, быть может, питал к своему телу, давно ушла. Ему неинтересно восстанавливать его, доводить до какого-то идеального состояния. Тот человек, каким он был когда-то, – всего лишь воспоминание, а воспоминания быстро угасают. У него такое чувство, что душа осталась и по-прежнему живет полной жизнью; что до остального, то это всего-навсего мешок с костями и кровью, который приходится таскать за собой.
В таком состоянии есть искушение забыть о всякой скромности. Но он противится этому искушению. Он делает все, что в его силах, чтобы соблюсти приличия, и Марияна его поддерживает. Когда приходится обнажаться, он отводит взгляд, чтобы Марияна видела, что он не видит, что она его видит. И она прилагает все усилия, чтобы то, что должно происходить не на глазах, так и происходило.
При всем том он старается остаться мужчиной – пусть и мужчиной с ограниченными возможностями; совершенно ясно, что Марияна понимает и сочувствует.
Откуда у нее эта деликатность, удивляется он, деликатность, которой столь явно не хватало ее предшественницам? Научилась этому в Билефельде, в медицинском колледже? Может быть. Но ему кажется, что эта деликатность имеет гораздо более глубокие истоки.
«Приличная женщина, – говорит он себе, – приличная во всем».
Лучшее из того, что с ним случилось, – это появление в его жизни Марияны Йокич.
– Скажите, если будет больно, – говорит она, дотрагиваясь большими пальцами до его непристойно укороченных мышц бедра. Но ему никогда не бывает больно, а если и бывает, то эта боль так похожа на удовольствие, что он не чувствует разницы.
«Интуиция», – думает он.
По-видимому, она чисто интуитивно знает, как он себя чувствует, как откликнется его тело.
Мужчина и женщина за запертыми дверями в теплый полдень. Они вполне могли бы заниматься сексом. Но тут нет ничего подобного. Это всего лишь медицинский уход.
На ум ему приходит фраза из катехизиса, который он учил в школе полвека тому назад: «И не будет более ни мужчины, ни женщины, но…» Но чем, чем мы будем, когда выйдем за пределы мужчины и женщины? Смертным не дано это постичь. Одна из тайн.
Эти слова принадлежат святому Павлу, он в этом уверен, – святой Павел его тезка, его святой. Они объясняют, какой станет загробная жизнь, когда все будут любить всех чистой любовью, как любит Бог, только не так яростно, не так всепоглощающе.
Увы, он пока что не дух, но мужчина какого-то типа – того типа, которому не удается выполнить то, для чего мужчина приходит в мир: найти свою половинку, прилепиться к ней и благословить ее своим семенем – семенем, которое в аллегории брата Алоизиуса представляет Слово Божье. Мужчина, который не до конца мужчина, – значит, полумужчина, послемужчина, подобно послесвечению; призрак мужчины, с сожалением оглядывающийся на время, которое не использовал должным образом.
У его дедушки и бабушки Реймент было шестеро детей. У его родителей – двое. У него – ни одного. Шесть, два, один или ни одного; он видит, как вокруг него повсюду повторяется эта печальная последовательность. Раньше он думал, что это разумно: в перенаселенном мире бездетность, несомненно, является добродетелью, подобно миролюбию, подобно воздержанности. А вот теперь, напротив, бездетность кажется ему безумием, стадным безумием, даже грехом. Что может быть лучше, нежели новые жизни, новые души? Каким же образом наполнятся небеса, если земля прекратит отправлять свой груз?
Когда он прибудет к вратам, святой Павел (для других новых душ это может быть Петр, но для него это будет Павел) будет его ждать.
«Благослови меня, отец, ибо я согрешил», – скажет он.
«А как же ты согрешил, дитя мое?»
И тогда у него не найдется слов – он лишь покажет свои пустые руки.
«Ты несчастный парень, – скажет Павел, – несчастный, несчастный парень. Разве ты не понял, для чего тебе была дана жизнь – величайший дар из всех?»
«Когда я жил, то не понимал, отец, но теперь понимаю – теперь, когда уже слишком поздно; и поверь мне, отец, я раскаиваюсь, я сожалею, je me repйre[5], причем горько».
«Тогда проходи, – скажет Павел и отступит в сторону, – в доме Отца твоего найдется место для всех, даже для глупой одинокой овечки».
Марияна наставила бы его на путь истинный, если бы только он ее вовремя встретил, – Марияна из католической Хорватии. Двое, Марияна и ее супруг, породили троих – три души для небес. Женщина, созданная для материнства. Марияна спасла бы его от бездетности. Марияна могла бы воспитать шесть, десять, двенадцать, и у нее бы еще остались запасы любви, материнской любви. Но теперь слишком поздно. Как жаль, как жаль!
Глава 6
Он вышел из больницы с парой костылей и какой-то штукой, которую они называли рамой Циммера, – алюминиевые ходунки на четырех ножках, ими можно пользоваться дома. Это приспособление дали на время; его нужно будет вернуть, когда отпадет необходимость, то есть когда он сможет передвигаться свободнее либо скончается.
Есть и другие устройства (о них рассказывается в брошюре), начиная с колес и тормоза для рамы Циммера и кончая средством передвижения с мотором, питающимся от батареек, с рулем и съемным верхом на случай дождя – оно предназначено для инвалидов со стажем. Однако если он пожелает что-нибудь из этих устройств, ему придется платить самому.
При помощи Марияны то, что она любит называть его ногой, с каждым днем приобретает все более нормальный цвет и уже не кажется таким распухшим, как прежде. Костыли становятся второй натурой, хотя он и чувствует себя в большей безопасности, пользуясь ходунками. Когда он предоставлен сам себе, то передвигается из комнаты в комнату на костылях, полагая, что это упражнение, хотя на самом деле это всего лишь проявление беспокойства.
Раз в неделю он приезжает в больницу на осмотр. В одно из таких посещений он попадает в лифт вместе со старухой – горбатой, с ястребиным носом и смуглой кожей. За руку она держит свою копию, только помоложе – тонкокостную, почти такую же смуглую, в широкополой шляпе и солнечных очках, таких огромных, что они скрывают всю верхнюю часть лица. Он стоит, прижатый к той женщине, что помоложе, и, прежде чем они выходят, успевает вдохнуть сильный аромат гардении – ее духов – и заметить, что, как ни странно, платье на ней надето наизнанку, так что рекомендации относительно сухой чистки торчат, словно маленький флажок.
Час спустя, направляясь к выходу из здания, он снова замечает эту парочку – они сражаются с вращающейся дверью. Когда он сам выходит на улицу, то видит только широкополую черную шляпу, мелькающую в толпе.
Их образ остается с ним: старая карга, ведущая принцессу, которая оделась впопыхах и бредет в зачарованном сомнамбулическом сне. Быть может, недостаточно молода для роли принцессы, но тем не менее привлекательна: с мягкой плотью и большой грудью, миниатюрная. В его воображении это женщина того типа, что дремлет до полудня, а затем завтракает конфетами, которые ей подносит на серебряном блюде маленький мальчик-раб в тюрбане. Что же такое она сделала со своим лицом, если ей приходится его прятать?
Это первая женщина, вызвавшая у него сексуальный интерес с тех пор, как произошел несчастный случай. Ему снится сон, в котором она каким-то образом присутствует, хотя и не обнаруживает себя. В полной тишине в земле открывается трещина и устремляется к нему. Две огромные волны пыли вздымаются в воздух. Он пытается бежать, но ноги его не слушаются.
«Помогите!» – шепчет он.
Черными невидящими глазами старуха, эта старая карга, пристально смотрит на него и сквозь него. Она снова и снова бормочет слово, которое он не до конца улавливает, что-то вроде «Toomderoom». Земля у него под ногами разверзается, он проваливается.
Звонит Маргарет Маккорд. Извиняется, что исчезла: она уезжала из города. Может ли она вывезти его на ланч, скажем, в воскресенье? Они могли бы отправиться в Баросса-Вэлли. К сожалению, ее муж не сможет к ним присоединиться, он за границей.
Он бы с радостью, отвечает он, но, увы, долгие поездки в автомобиле для него – сущее мучение.
– Тогда я просто заскочу к тебе? – говорит она.
Много лет тому назад, после его развода, у них был легкий флирт. Как утверждает Маргарет, которой он не очень-то верит, ее муж ничего не знает о том, что они были в близких отношениях.
– Почему бы и нет, – отвечает он. – Приезжай в воскресенье, к обеду. У меня есть превосходные каннелони, приготовленные моей помощницей.
Они обедают на балконе. Вечер довольно прохладный; птицы перекликаются, перед тем как совсем угомониться. На столе мерцают свечи. Они ощущают некоторую скованность: то, что когда-то было между ними, ничуть не забыто. Маргарет не упоминает об отсутствующем муже.
Он рассказывает Маргарет о временах правления Шины; рассказывает о миссис Путтс, социальном работнике, которая подготовила его ко всем аспектам жизни после жизни, кроме секса. Ей не позволила обсуждать эту тему ее скромность, а быть может, она сочла ее неуместной для мужчины его возраста.
– А она неуместна? – спрашивает Маргарет. – Если честно?
Если честно, отвечает он, то пока трудно сказать. Он не лишен возможности заниматься сексом, если она об этом. Его позвоночник не поврежден, как и соответствующие нервные окончания. Однако пока неясно, сможет ли он делать движения, необходимые для активного партнера в паре, занимающейся сексом. Второй вопрос, на который пока что тоже нет ответа, – не перевесят ли смущение и стыд удовольствие.
– Мне кажется, – рассуждает Маргарет, – что при данных обстоятельствах тебя можно было бы освободить от роли активного партнера. Что касается твоего второго вопроса без ответа, то как же ты узнаешь, пока не попробуешь? Но с какой стати тебе смущаться? У тебя же не проказа! Тебе лишь ампутировали ногу. Это может быть довольно романтично. Вспомни обо всех этих фильмах про войну: мужчины возвращаются с фронта с повязкой на глазах, или с пустым рукавом, приколотым к груди, или на костылях. Женщины просто с ума из-за них сходили.
– «…лишь ампутировали ногу», – повторяет он.
– Да. Ты стал жертвой несчастного случая. В этом нет ничего постыдного, ничего, заслуживающего порицания. После этого тебе ампутировали ногу. Часть ноги. Часть глупой части тела. Вот и все. У тебя же осталось твое здоровье. Ты – это все еще ты. Ты тот же красивый, здоровый мужчина, каким был всегда. – Маргарет одаряет его улыбкой.
Они могли бы проверить это прямо сейчас, в спальне, они вдвоем, – проверить, тот ли это мужчина, каким он был всегда; проверить, может ли удовольствие, даже при отсутствии части тела, перевесить свою противоположность. Маргарет была бы не против, он в этом уверен. Но момент упущен, они им не воспользовались, чему он позже, оглядываясь назад, будет рад. Ему не улыбается становиться объектом сексуальной благотворительности какой-либо женщины, пусть даже самой доброжелательной. Ему не хочется обнажаться под взглядом постороннего, даже если это старинный друг, даже если она заявляет, что находит людей с ампутированными конечностями романтичными. Да, ему не хочется демонстрировать ей свое некрасивое новое тело – не только укороченное бедро, но и дряблые мускулы, а также непристойное маленькое брюшко. Если он когда-нибудь еще ляжет с женщиной в постель, то позаботится о том, чтобы это было в темноте.
– У меня была гостья, – сообщает он Марияне на следующий день.
– Да? – говорит она.
– Могут быть и другие гости, – мрачно продолжает он. – Я имею в виду женщин.
– Чтобы жить с вами? – спрашивает Марияна.
Жить с ним? Эта мысль никогда не приходила ему в голову.
– Разумеется, нет, – отвечает он. – Просто друзья, женщины-друзья.
– Это хорошо, – говорит она и включает пылесос.
Марияне, судя по всему, совершенно безразлично, принимает ли он у себя женщин. Ее не касается, чем он занят в свободное время. Да и в любом случае – чем он может быть занят?
В отличие от Маргарет Марияна никогда не видела его таким, каким он был прежде. Для нее он просто ее последний клиент – пожилой мужчина с бледной кожей и дряблыми мускулами, передвигающийся на костылях. Но он все равно ощущает стыд в присутствии Марияны, а также в присутствии ее дочери – как будто цветущее здоровье матери и ангельская чистота дочери совместно выносят ему приговор. Он избегает взглядов ребенка, укрываясь в своем кресле в углу гостиной, словно квартира принадлежит этим двум женщинам, а он какой-то вредитель, какой-то грызун, пробравшийся сюда.
Визит Маргарет порождает серию грез о женщинах. Все эти грезы имеют сексуальную окраску; в некоторых из них он и женщина доходят до того, что укладываются в постель. В этих снах не упоминается о его новом, изменившемся теле, его даже не видно. Все хорошо, все так, как было раньше. Но женщина, которая с ним, – не Маргарет. Почти всегда это женщина, которую он видел в лифте, та, в темных очках и платье, надетом наизнанку.
«Ваше платье, – говорит он ей, – позвольте мне помочь вам надеть его правильно».
Она поднимает руку, чтобы снять очки.
«Хорошо», – отвечает она.
Голос у нее тихий, глаза – темные омуты, в которые он ныряет.
Глава 7
На службе Марияна не носит сестринскую шапочку, она надевает на голову косынку, как хорошая балканская домашняя хозяйка. Ему нравится эта косынка, как нравится любой намек на то, что она не до конца сбросила с себя Старый Свет в угоду Новому.
За исключением кое-кого из военных преступников и высокого теннисиста с великолепной подачей, имя которого выпало у него из памяти (Илия? Илич? Роман Илич?), он не знает никого из хорватов. Югославы – другое дело. Он сталкивался, пожалуй, с дюжиной югославов в дни, когда еще были югославы; но, конечно, ему никогда не приходило в голову спросить, к какой группе югославов они принадлежат.
Как именно вписывается Марияна в картину Югославии, точнее – Марияна и ее муж, занимающийся сборкой автомобилей? От чего они сбежали, когда покинули свою страну? А может быть, они просто устали от борьбы и, упаковав свои пожитки, пересекли границу в поисках лучшей, более мирной жизни? А уж если лучшую, более мирную жизнь не найти в Австралии, то где же ее вообще можно найти?!
Марияна рассказывает ему о своем сыне, которого зовут Драго, – приятели называют его Джаг. Ему только что исполнилось шестнадцать, и ее муж купил Драго на день рождения мотоцикл. По мнению Марияны, это большая ошибка. Теперь Драго никогда не бывает дома по вечерам, он не делает уроки и пропускает ужин. Он со своими приятелями гоняет на мотоцикле по проселочным дорогам, бог знает что вытворяя. Она боится, что он сломает ногу или руку, а может произойти и что-нибудь похуже.
– Ваш сын – молодой человек, – говорит он Марияне. – Он себя испытывает. Вы не можете помешать молодым людям проверить, каков предел их возможностей. Они хотят быть самыми быстрыми. Они хотят быть самыми сильными. Они хотят, чтобы ими восхищались.
Он никогда не видел Драго и, вероятно, никогда не увидит. Но ему нравится, как о нем рассказывает Марияна, нравится ее бесхитростность; она слишком хорошо воспитана, чтобы хвастаться своим мальчиком, поэтому жалуется на его непокорность, его бесшабашность, его joie de vivre[6], на то, что он ее замучает.
– Если вы хотите хорошенько напугать Драго, – предлагает он шутливо, – приведите его как-нибудь сюда. Я покажу ему свою ногу.
– Вы думаете, он станет слушать, мистер Реймент? Он скажет, что это пустяк, всего лишь несчастный случай с велосипедом.
– Я также покажу ему, что осталось от велосипеда.
Велосипед все еще хранится у него в кладовке: заднее колесо сложилось пополам, цепь запуталась в спицах. Его никто не украл в тот день на Мэгилл-роуд, хотя велосипед пролежал у обочины до вечера. Потом его подобрала полиция. Они забрали и пластиковую коробку, привязанную к нему, вместе с частью покупок, сделанных утром: банкой горошка, на которой была вмятина, куском сыра бри, который растаял на солнце, а потом затвердел. Он сохранил банку в качестве напоминания – memento mori[7]. Она на полке у него в кухне. Он покажет эту банку Драго, говорит он Марияне. «Представь себе, что это был твой череп», – скажет он мальчику. А затем: «Подумай о своей маме. Она беспокоится о тебе. Она хорошая женщина. Она хочет, чтобы у тебя была долгая и счастливая жизнь». А может быть, он не скажет фразу насчет того, что она хорошая женщина. Если ее сын этого не знает, то уж и не ему говорить парню об этом. Кто он такой – просто чужой человек!
На следующий день Марияна приносит фотографию: Драго стоит рядом с пресловутым мотоциклом. На нем сапоги и джинсы в обтяжку, под мышкой – шлем с эмблемой в виде молнии. Он рослый и крепкий для шестнадцатилетнего мальчика, и у него обаятельная улыбка. Просто мечта, как говорили девушки в прежние времена, а его мать назвали бы красоткой. Несомненно, он разобьет много сердец.
– Какие планы у вашего сына? – спрашивает он.
– Он хочет поступить в Военную академию. Хочет служить в военно-морском флоте. Он может получить стипендию.
– А ваша дочь – ваша старшая дочь?
– Ах, она еще слишком молода, чтобы строить планы, она витает в облаках.
Теперь Марияна задает вопрос, которого он ждал удивительно долго:
– У вас нет детей, мистер Реймент?
– Увы, нет. Мы так и не дошли до этого – моя жена и я. У нас на уме были другие вещи, другие стремления. А потом, не успев оглянуться, мы развелись.
– И вы никогда об этом не жалели?
– Напротив, я жалел об этом все больше и больше, особенно когда стал старше.
– А ваша жена? Она сожалеет об этом?
– Моя жена снова вышла замуж. Она вышла за разведенного мужчину, у которого были собственные дети. У них родился общий ребенок, и они стали одной из тех современных семей, где все непросто и все зовут друг друга по имени. Так что жена не сожалеет о том, что у нас нет детей – у меня нет. Моя бывшая жена. Я редко с ней общаюсь. Наш брак не был счастливым.
Все, что происходит между ними, – в рамках, в границах безличного личного. Беседа мужчины с женщиной – с женщиной, которая случайно оказалась его сиделкой, а также делает для него покупки, убирает в доме и оказывает помощь; беседа с целью познакомиться поближе в стране, где равны все люди и верования. Марияна – католичка. А он теперь неверующий. Но в этой стране они равны – католицизм и безверие. Возможно, Марияна не одобряет людей, которые женятся и разводятся и которые так и не удосужились завести детей, но она знает, что лучше держать свое мнение при себе.
– Так кто же будет о вас заботиться?
Странный вопрос. Ответ очевиден: «Вы. Вы будете заботиться обо мне в ближайшем будущем, вы или кто-нибудь другой, кого я найму для этой цели». Но, по-видимому, вопрос можно понять и в более широком смысле, например: «Кто будет вашей надеждой и опорой?»
– О, я сам о себе позабочусь, – отвечает он. – Полагаю, я вряд ли доживу до глубокой старости.
– У вас есть родственники в Аделаиде?
– Нет, в Аделаиде – нет. Вероятно, у меня есть родственники в Европе, но я давно потерял с ними связь. Я родился во Франции. Разве я вам не говорил? Моя мать и отчим привезли меня в Австралию, когда я был ребенком. Меня и мою сестру. Мне было шесть лет, сестре – девять. Сейчас ее нет в живых. Она умерла рано, от рака. Так что у меня нет родственников, которые бы позаботились обо мне.
На этом они с Марияной закончили обмен подробностями своей жизни. Но ее вопрос эхом звучит у него в душе: «Кто будет о вас заботиться?» Чем больше он вдумывается в слово «заботиться», тем более непостижимым оно кажется. Он помнит, как собака, которая жила у них в Лурде, когда он был ребенком, лежала в своей корзине. У нее была последняя стадия чумки, она непрерывно скулила, нос был горячий и сухой, лапы подергивались. «Bon, je m’en occupe»[8], – сказал его отец и, взяв корзину с собакой, вышел из дома. Через пять минут из леса донесся глухой звук выстрела, вот и все. Он никогда больше не видел собаку. Je m’en occupe.
«Я о ней позабочусь» – я сделаю то, что следует сделать. Вряд ли Марияна имела в виду подобную заботу, с применением дробовика. И тем не менее этот смысл затаился во фразе, готовый просочиться наружу. В таком случае как же быть с его ответом: «Я сам о себе позабочусь»? Что означают его слова на самом деле? Значит ли это, что он наденет свой лучший костюм, проглотит припрятанные таблетки – по две, со стаканом горячего молока – и уляжется в постель, скрестив на груди руки?
У него множество сожалений, он полон сожалений, они приходят к нему по ночам, словно птицы, прилетающие на насест. Главное, о чем он сожалеет, – что у него нет сына. Хорошо было бы иметь дочь, девочки по-своему привлекательны, но по-настоящему он печалится о сыне, которого у него нет. Если бы они с Генриеттой сразу же завели сына, пока еще любили друг друга, или были влюблены друг в друга, или нравились друг другу, этому сыну было бы сейчас тридцать лет, он был бы взрослым мужчиной. Быть может, это невообразимо; но и невообразимое можно вообразить. Вообразить, как они вдвоем, отец и сын, во время прогулки болтают о том о сем – мужской разговор, ничего серьезного. В ходе этой беседы он мог бы уронить замечание, одно из тех туманных замечаний, которые люди произносят в минуты, когда трудно высказать то, что хочется сказать на самом деле, – по поводу того, что пора уходить. Его сын, его воображаемый сын, созданный его воображением, сразу бы понял: пора передать ношу, передать эстафету. «Хм», – сказал бы сын.
Уильям, или Роберт, или кто-то с другим именем имел бы в виду: «Да, я понимаю. Ты выполнил свой долг, позаботился обо мне, теперь мой черед. Я позабочусь о тебе».
Однако даже при нынешнем стечении обстоятельств нет ничего невозможного в том, чтобы завести сына. Он мог бы, например, заприметить какого-нибудь своенравного сиротку – этакого Уэйна Блайта в зачаточном состоянии – и подать заявку на его усыновление. Хотя шансы, что система социального обеспечения, которую представляет миссис Путтс, доверит ребенка заботам одинокого старого калеки, равняются нулю, они даже ниже нуля. Или он мог бы найти (но каким образом?) какую-нибудь плодовитую молодую женщину и жениться на ней, или заплатить ей, или как-то иначе склонить ее к тому, чтобы она позволила ему поместить или попытаться поместить в ее матку младенца мужского пола.
Но младенца он не хочет. Он хочет сына, настоящего сына, сына и наследника, свой улучшенный вариант, более молодой и сильный.
Его «мальчик».
«Если вы хотите, чтобы я вымыла вашего “мальчика”, – говорила Шина, помогая ему при омовении, – вы должны хорошенько попросить».
Способен ли он со своим «мальчиком», при своих истощенных чреслах, зачать ребенка? Есть ли у него семя и достаточно ли животной страсти, чтобы заронить семя туда, куда требуется? Факты указывают на то, что ему не присущи страстные излияния чувств. Нежность и умеренная чувственность не без приятности – вот что вспомнит о нем Маргарет Маккорд, а с ней еще полдюжины других женщин, исключая его жену. Милый человек, к которому приятно примоститься в холодный вечер; мужчина-друг, с которым чуть ли не по рассеянности ложатся в постель, а позже не знают, было ли это на самом деле.
В общем, не человек страстей. Он не уверен, импонировала ли ему когда-нибудь страсть, одобрял ли он ее. Страсть: чужая территория; комичная, но неизбежная напасть, подобная свинке, которой лучше переболеть в раннем возрасте, в более мягкой форме, чтобы позже не расхвораться всерьез. Собаки, совокупляющиеся в пылу страсти с безрадостными ухмылками на мордах, с высунутым языком.
Глава 8
– Вы хотите, чтобы я вытерла пыль с ваших книг?
Одиннадцать утра. По-видимому, Марияна переделала всю свою работу.
– Хорошо бы. Вы можете почистить их пылесосом вон с той насадкой.
Она качает головой.
– Нет, лучше я их протру. Вы хранитель книг, вы не хотите, чтобы на них была пыль. Вы хранитель книг.
Хранитель книг. Так говорят в Хорватии о людях подобных ему? Что это значит – хранитель книг? Человек, который оберегает книги от забвения? Или человек, цепляющийся за книги, которые никогда не читает? В его кабинете стены от пола до потолка уставлены полками с книгами – книгами, которые он никогда больше не раскроет, не потому, что их не стоит читать, а потому, что у него осталось мало времени.
– Собиратель книг – вот как мы здесь говорим. Вон те три полки, оттуда дотуда – это собрание книг. Это мои книги по фотографии. Остальные – просто обычные книги или книги о садах. Нет, если я что и храню, так это фотографии, а не книги. Я храню их в этих шкафах с выдвижными ящиками. Хотите посмотреть?
В двух старомодных шкафах из кедра у него хранятся сотни фотографий и открыток, на которых запечатлена жизнь в лагерях первых старателей Виктории и Нового Южного Уэльса. Есть и немного фотографий из Южной Австралии. Поскольку это направление не особенно популярно и даже не обозначено должным образом, его коллекция, быть может, лучшая в стране, а то и во всем мире.
– Я начал собирать их в семидесятые, когда еще можно было приобрести фотографии первого поколения. И когда у меня еще хватало мужества ходить на аукционы. Покинутые поместья. Сейчас это привело бы меня в уныние.
Он вынимает для Марияны пачку фотографий, которые являются ядром его коллекции. Поджидая фотографа, некоторые старатели надели свои лучшие воскресные наряды. Другие удовольствовались чистой рубашкой и, возможно, свежим шейным платком; высоко закатанные рукава открывают мускулистые руки. Мужчины смотрят в камеру серьезным взглядом, и у них уверенный вид – это было естественно для людей времен королевы Виктории, но, по-видимому, бесследно исчезло в наши дни.
Он кладет на стол две фотографии Антуана Фошери.
– Взгляните на эти, – говорит он. – Их сделал Антуан Фошери. Он умер молодым. Если бы не это, он мог бы стать одним из великих фотографов.
Рядом он раскладывает игривые открытки: Лил обнажает часть бедра, надевая подвязку; Флора в дезабилье застенчиво улыбается через обнаженное пухлое плечо. Девчонки, к которым Том и Джек, разгоряченные после раскопок, с наличными в кармане, захаживают в субботний вечерок сами знаете для чего.
– Значит, вот что вы делаете, – говорит Марияна, когда показ фотографий закончен. – Хорошо, хорошо. Хорошо, что вы храните историю. Пусть люди не думают, что Австралия – страна без истории, просто буш – а потом толпа иммигрантов. Как я. Как мы.
Она сняла с головы косынку; она встряхивает головой, поправляет волосы и улыбается ему.
«Как мы». Кто эти «мы»? Марияна и семья Йокич или Марияна и он?
– Это был не просто буш, Марияна, – осторожно произносит он.
– Нет, конечно, не буш – аборигены. Но я говорю о Европе, о том, что говорят в Европе. Буш, потом капитан Кук, потом иммигранты – где же история, говорят они?
– Вы имеете в виду: где же замки и соборы? Разве у иммигрантов нет своей собственной истории? Разве она исчезает, когда вы перемещаетесь из одной точки земного шара в другую?
Она отмахивается от упрека – если только это упрек.
– В Европе говорят, что в Австралии нет истории, потому что в Австралии все новые. Неважно, что вы приехали с этой историей или с той историей, – в Австралии вы начинаете с нуля. Нулевая история, понимаете? Вот что говорят люди в моей стране, и в Германии, и по всей Европе. «Почему вы хотите уехать в Австралию? – говорят они. – Это же все равно что уехать в пустыню, в арабские страны, в страны, где нефть. Вы делаете это только ради денег», – говорят они. Поэтому хорошо, что кто-то хранит старые фотографии, показывает, что у Австралии тоже есть история. Но они же стоят много денег, эти фотографии.
– Да, они стоят денег.
– Так кто же получит их – ну, знаете, после вас?
– Вы имеете в виду – после моей смерти? Они поступят в Государственную библиотеку. Все уже договорено. В Государственную библиотеку здесь, в Аделаиде.
– Вы их продадите?
– Нет, я их не продам, это будет дар.
– Но они поставят ваше имя?
– Конечно, они поставят на коллекции мое имя. Дар Реймента. Так что когда-нибудь дети будут перешептываться: «Кто он, этот Реймент, который “Дар Реймента”? Он был кем-то знаменитым?»
– Может быть, еще и фотографию, а не только имя? Фотография мистера Реймента. Фотография – это ведь не то же самое, что имя, она живее. А иначе зачем же хранить фотографии?
Несомненно, в ее словах есть резон. Если имена равноценны изображениям, к чему хранить изображения? Зачем хранить фотографии этих давно умерших старателей? Почему бы не напечатать просто их имена и выставить список в витрине под стеклом?
– Я спрошу в библиотеке, – говорит он. – Посмотрю, как они отнесутся к этой идее. Но только не моя фотография в том виде, как сейчас, боже упаси. Такой, каким я был.
Когда-то уборщицы смахивали пыль с книг веничком из перьев, проводя им по корешкам. Но Марияна подходит к этому делу весьма основательно. Она покрывает письменный стол и шкафы газетами, затем относит книги на балкон – по половине полки – и стирает пыль с каждой по отдельности. Опустевшие полки она тоже протирает так, что на них не остается ни пылинки.
– Только постарайтесь, – просит он нервно, – чтобы книги вернулись на полки в прежнем порядке.
Она отвечает ему взглядом, исполненным такого презрения, что он съеживается.
Откуда эта женщина берет энергию? Свое домашнее хозяйство она ведет столь же рьяно? Как это переносит мистер Й.? Или она устраивает показуху только перед своим австралийским боссом, чтобы продемонстрировать, что готова всю себя отдать своей новой родине?
Именно в тот день, когда Марияна стирала пыль с книг, его легкий интерес к ней, который не выходил за пределы простого любопытства, перешел в нечто другое. Он начинает видеть в ней если не красоту, то, по крайней мере, идеал определенного женского типа.
«Сильная, как лошадь, – думает он, глядя на крепкие лодыжки и плотные бедра, которые колышутся, когда она тянется к верхним полкам. – Сильная, как кобыла».
Начинает ли то, что витает в воздухе эти последние недели, фиксироваться на Марияне? И как назвать это чувство? Оно не похоже на желание. Если бы ему нужно было подобрать слово для определения, он сказал бы, что это восхищение. Может ли желание вырасти из восхищения, или это совсем разные вещи? Каково было бы лежать рядом, обнаженными, грудь к груди, с женщиной, которой преимущественно восхищаешься?
Не просто с женщиной – с замужней женщиной, и он не должен это забывать. Не так уж далеко отсюда живет и дышит мистер Йокич. Придет ли в ярость мистер Йокич, или пан Йокич, или господин Йокич, или как он там себя называет, обнаружив, что работодатель его жены грезит с открытыми глазами о том, как будет лежать с ней грудь к груди? Придет ли в ту стихийную балканскую ярость, которая порождает кровную месть и эпические поэмы? Будет ли мистер Йокич бросаться на него с ножом?
Он подшучивает над Йокичем, потому что завидует ему. Ведь тот обладает этой восхитительной женщиной, а он – нет. У Йокича есть не только она, у него также есть дети от нее: Любица, дитя любви; средняя дочь, имя которой он забыл, но которая, несомненно, такая же хорошенькая; и обворожительный парень с мотоциклом. У Йокича есть они все – а что есть у него? Квартира, полная книг и мебели. Коллекция фотографий – изображений мертвых, которые после его смерти будут пылиться в подвальном помещении библиотеки вместе с другими мелкими дарами, доставляя составителям каталогов больше хлопот, чем эти коллекции заслуживают.
Среди фотографий, что он не показывал Марияне, есть одна, которая особенно его трогает. На ней женщина и шестеро детей, собравшиеся в дверях хижины из глины и прутьев. Вернее, это может быть женщина с шестью детьми, но не исключено, что старшая девочка вовсе не ребенок, а вторая жена, взятая, чтобы занять место первой жены, у которой изможденный вид и истощившиеся чресла.
У них у всех одинаковое выражение лица: не враждебное по отношению к незнакомцу с новомодной машиной, который за минуту до того нырнул под темную тряпку, а испуганное – как у волов перед воротами бойни. Свет бьет им прямо в лицо, подчеркивая каждое пятнышко на коже и одежде. На руке, которую самый маленький ребенок подносит ко рту, отчетливо виден не то джем, не то грязь – скорее второе. Остается загадкой, как удалось сделать подобный снимок в те дни, когда требовалась большая выдержка.
Не только буш, хотелось бы ему сказать Марияне. Не только туземцы. Не нулевая история. Смотрите, вот откуда мы родом: из холода, сырости и дыма этой несчастной хижины, наши корни – эти женщины с черными беспомощными глазами, бедность и изнурительный труд на пустой желудок. Народ со своей собственной историей, с прошлым. Наша история, наше прошлое.
Но правда ли это? Приняла бы эта женщина на фотографии его за своего – этого мальчика из Лурда во Французских Пиренеях, мать которого играла Форе на фортепьяно? Может быть, история, которую он объявляет своей, имеет отношение только к англичанам и ирландцам, а другие иностранцы тут ни при чем?
Несмотря на бодрящее присутствие Марияны, у него, кажется, снова начинается приступ хандры – один из приступов жалости к себе, которые переходят в беспросветный мрак. Ему приятнее считать, что они приходят извне – временная непогода, после которой небо снова проясняется. Он предпочитает не думать, что эти приступы приходят изнутри, что они часть его самого.
Судьба сдает вам карту, и вы разыгрываете эту карту. Вы не хнычете, вы не жалуетесь. Он всегда считал, что такова его философия. Отчего же тогда он не может противиться этим провалам в темноту?
Ответ в том, что он уже не тот. Никогда ему не стать прежним. Никогда ему не обрести способность быстро восстанавливаться. Какая-то сила внутри него, получившая задание починить организм после того, как он был ужасно изувечен сначала на улице, а затем в операционной, перенапряглась и иссякла. То же самое произошло с остальными членами команды – с сердцем, легкими, мускулами, мозгом. Они делали для него что могли и сколько могли, сейчас они хотят отдохнуть.
В памяти всплывает обложка книги, которая у него была когда-то, – популярное издание Платона. На ней была изображена колесница, в которую впряжены два коня – черный конь с горящими глазами и раздувающимися ноздрями, воплощающий низменные желания, и белый конь с более спокойной повадкой, олицетворяющий благородные страсти, которые труднее опознать. В колеснице стоял, держа поводья, молодой человек с обнаженным торсом, греческим носом и венком на голове – очевидно, он олицетворял «я» – то самое, что называет себя я. Ну что же, в его книге – книге о нем, книге его жизни, если ее когда-нибудь напишут, – картинка будет более банальной, нежели у Платона. Он сам – тот, кого он называет Полом Рейментом, – будет сидеть в фургоне, запряженном целым табуном кляч и ломовых лошадей. Они, тяжело дыша и выбиваясь из сил, еле тащат этот фургон. После того как шестьдесят лет подряд эта команда Пола Реймента просыпалась каждое благословенное утро, съедала свою порцию овса, мочилась и испражнялась, а потом впрягалась в фургон и трудилась целый день, она окончательно выдохлась. Пора отдохнуть, скажут они, пора отпустить нас на пастбище. А если им откажут в отдыхе – ну что же, они улягутся прямо в упряжи; и если над их крупами начнет свистеть кнут, пусть себе свистит.
Устало сердце, устала голова, устали кости, и, по правде говоря, он устал от самого себя – устал еще до того, как гнев Божий поразил его через своего ангела Уэйна Блайта. Он никоим образом не желает преуменьшать значение этого события, этого удара. Это было самое настоящее бедствие, из-за которого сузился его мир, а он стал пленником. Но то, что он избежал смерти, должно было встряхнуть его, открыть окна внутри него, обновить ощущение, что жизнь драгоценна. Ничего подобного не случилось. Он заточен все в том же прежнем «я», только более сером и унылом. От этого впору запить.
Час дня, а Марияна все еще не закончила с книгами. Люба, которая обычно ведет себя как хороший ребенок – если еще позволено делить детей на хороших и плохих, – начинает капризничать.
– Оставьте уборку, – говорит он Марияне, – закончите завтра.
– Я закончу в мгновение окуня, – отвечает она. – Может быть, вы дадите ей что-нибудь поесть?
– Ока. В мгновение ока. Окунь – это рыба.
Она не отзывается. Порой ему кажется, что она не дает себе труда прислушаться к его словам.
Он должен дать Любе что-нибудь поесть, но что? Что едят маленькие дети, кроме попкорна, печенья и корнфлекса, покрытого сахарной глазурью? У него в буфетной нет ничего подобного.
Он добавляет в баночку йогурта ложечку сливового джема, пытается смешать. Люба это ест, и, по-видимому, ей нравится.
Она сидит за кухонным столом, а он стоит возле нее, опершись на изобретение Циммера.
– Твоя мама очень мне помогает, – говорит он. – Не знаю, что бы я без нее делал.
– Это правда, что у тебя искусственная нога? – Она произносит длинное слово небрежно, словно употребляет его каждый день.
– Нет, это та же самая нога, которая была у меня всегда, только немного короче.
– А в шкафу у тебя в спальне? У тебя есть искусственная нога в шкафу?
– Нет, боюсь, что нет, у меня в шкафу нет ничего подобного.
– У тебя есть в ноге винт?
– Винт? Нет, никаких винтов. Моя нога вся естественная. Внутри у нее кость – как в твоих ногах и в ногах твоей мамы.
– Разве там нет винта, чтобы привинчивать твою искусственную ногу?
– Насколько мне известно – нет. Потому что у меня нет искусственной ноги. А почему ты спрашиваешь?
– Потому что. – И она умолкает.
Винт в ноге. Может быть, прежде Марияна ухаживала за человеком с винтами в ноге – винтами, болтами, штырями и шурупами, сделанными из золота или титана, – за человеком с реконструированной ногой, в которой ему было отказано, потому что он слишком стар для этого и не стоит с ним возиться и тратиться на него. Может быть, это все объясняет.
Он помнит, как в детстве ему рассказали историю о женщине, которая в минуту рассеянности воткнула себе в ладонь крошечную иголку. Иголка, оставшись незамеченной, путешествовала по венам этой женщины, пока наконец не вонзилась ей в сердце и не убила ее. Эту историю рассказали ему в назидание, чтобы предостеречь от неосторожного обращения с иголками, но теперь она кажется ему скорее сказкой. Может ли сталь быть враждебна жизни? Могут ли иголки на самом деле попасть в поток крови? Неужели женщина в этой истории могла не заметить, как крошечное металлическое оружие движется к ее подмышке, огибает подмышечную впадину и направляется на юг, к беззащитной, бьющейся добыче? Следует ли ему пересказать эту историю Любе, передавая ей загадочную мудрость, в чем бы она ни заключалась?
– Нет, – отвечает он. – Во мне нет винтов. Если бы у меня были винты, я был бы механическим человеком. Но это не так.
Но Люба уже утратила интерес к ноге, которая оказалась немеханической. Причмокивая, она доедает йогурт и вытирает рот рукавом своего джемпера. Он берет бумажную салфетку и вытирает ей губы – она позволяет ему это сделать. Потом он начисто вытирает ее рукав.
Впервые он дотрагивается до ребенка. С минуту ее запястье безвольно лежит в его руке. Совершенство – другого слова не подобрать. Они выходят из матки, и все у них новенькое, все в совершенном порядке. Даже у тех, кто рождается поврежденным, с изувеченными конечностями или ущербным мозгом, каждая клеточка свежая, чистенькая, как новенькая, как в первый день творения. Каждое новое рождение – это новое чудо.
Глава 9
Маргарет наносит ему второй визит, на этот раз не договорившись заранее. Она приходит в воскресенье, когда он один в квартире. Он предлагает чай, но она отказывается. Она кружит по комнате, затем подходит к нему со спины и начинает гладить его волосы. Он сидит как каменный.
– Значит, это конец, Пол? – спрашивает она.
– Конец чего?
– Ты знаешь, что я имею в виду. Ты решил, что это конец твоей сексуальной жизни? Скажи прямо, чтобы я знала на будущее, как себя вести.
Да, Маргарет не из тех, кто ходит вокруг да около. Ему всегда это в ней нравилось. Но как же он должен ответить? «Да, я покончил со своей сексуальной жизнью, отныне обращайся со мной как с евнухом»? Как он может сказать такое, когда, быть может, это неправда? А что, если это действительно правда? Что, если храпящий черный конь страсти испустил дух? Сумерки его мужественности. Какое разочарование! Но в то же время какое облегчение!
– Маргарет, – говорит он, – дай мне время.
– А твоя приходящая помощница? – спрашивает Маргарет, отыскав слабое место. – Как дела у вас с помощницей?
– У нас с помощницей все хорошо, благодарю. Если бы не она, я, возможно, не давал бы себе труда вставать по утрам с кровати. Если бы не она, со мной могло бы приключиться то, о чем ты читаешь в газетах: когда соседи, почуяв зловоние, вызывают полицию, чтобы взломать дверь.
– Не надо мелодрам, Пол. Никто не умирает от ампутированной ноги.
– Да, но люди умирают от безразличия к будущему.