Медленный человек Кутзее Джон
«Обожаемая, – думает он. – Я обожаю эту женщину! Несмотря на все!»
И еще: «Я полностью у нее в руках!»
Она заканчивает мыть культю, насухо вытирает и начинает массаж.
После легкого массажа – упражнения на растягивание. После этих упражнений другой, заключительный массаж.
«Пусть это продолжается вечно!» – заклинает он мысленно.
Наверное, она к этому привыкла, все сестры к этому привыкли: мужчины во время ухода за ними физически возбуждаются. Должно быть, именно поэтому она всегда так торопится, так деловита, избегает встречаться с ним глазами. По-видимому, таким образом их учат справляться с этим возбуждением.
«Порой случается, что… Важно это понимать… Такие движения непроизвольны и смущают пациента так же, как сестру… Лучше всего тут…»
Живые моменты в нудной лекции.
До падения, говорил Августин, всеми движениями тела управляла душа, которая сродни Богу. Поэтому если сегодня мы зависим от прихотливых движений частей тела, то это следствие падшей натуры, отошедшей от Бога. Но был ли прав Блаженный Августин? Только ли прихотливы движения частей тела? Все это ощущается им как единое движение: разбухание души, разбухание сердца, разбухание желания. Он не в силах вообразить, что Бога можно любить больше, чем он любит в этот момент Марияну.
Марияна не в своей голубой форме, и это значит, что она не считает сегодняшний день рабочим или, по крайней мере, не считала его таковым, когда уходила из дому. На ней оливкового цвета платье с черным поясом и разрезом на левом боку, который открывает колено и слегка – бедро. Ее обнаженные загорелые руки, ее гладкие загорелые ноги.
«Что угодно! – снова думает он. – Я бы отдал что угодно!»
И каким-то образом это «что угодно!» и его восхищение оливковым платьем, которое он находит очаровательным, неразделимы с его любовью к Богу, если и не существующим, то, по крайней мере, заполняющим то, что иначе было бы огромной ненасытной дырой.
– Теперь на левый бок. – Она поправляет простыню, чтобы все оставалось в рамках приличий. – Так, жмите по направлению от меня.
Она давит на культю, направляя ее назад; предполагается, что он будет нажимать вперед, сопротивляясь.
«Как далека! – думает он. – Как близка и в то же время как далека!»
А ведь они могли бы, грудь к груди, вжиматься друг в друга, падшие создания. Если бы Уэйн об этом услышал, что бы он сказал! Если бы не Уэйн Блайт, он никогда бы не встретил Марияну Йокич; если бы не Уэйн Блайт, он никогда не узнал бы это нажатие, эту любовь, это томление. Felix, felix, felix lapsus[19]. Все к лучшему, в конце концов.
– О’кей, теперь расслабьтесь, – говорит Марияна. – Хорошо. Теперь на живот.
Она подбирает юбку и садится на него верхом. По радио, которое его и убаюкало и которое так и не выключено, какой-то человек говорит о корейской автомобильной промышленности. Цифры увеличиваются, цифры уменьшаются. Руки Марияны скользят под его рубашку, ее большие пальцы нащупывают узелок боли в верхней части ягодицы и начинают ее прогонять.
«Благодарю тебя, Господи», – думает он. И благодарит Бога за то, что здесь нет Костелло, которая наблюдала бы и комментировала.
– Sto radis, mama?[20]
Вздрогнув, он открывает глаза. Совсем рядом стоит Люба и пристально смотрит прямо на него. Взгляд этот суров – тут невозможно ошибиться. Он, старый, уродливый, волосатый и полуобнаженный и, несомненно, зловонный для ее ангельского носика, борется с ее матерью, и они двое застыли в позиции, в которой даже нет отталкивающего величия полового акта.
Когда заговорил ребенок, он почувствовал, как замерла Марияна. Теперь она снова вошла в ритм массажа.
– Мистеру Рейменту больно, – объясняет она. – Мама – медсестра, помнишь?
– На сегодня достаточно, Марияна, – говорит он, поспешно прикрывая свою наготу. – Благодарю вас.
Марияна слезает с кровати, надевает босоножки, берет Любу на руки.
– Не соси палец, – говорит она. – Это некрасиво. О’кей, мистер Реймент. Может быть, теперь боль уйдет.
Глава 25
Суббота. Марияна закрылась в кабинете с Драго. По-видимому, они там ссорятся. Ее голос что-то быстро и настойчиво произносит, время от времени повышаясь и заглушая голос сына.
Люба на лестнице, она с шумом скачет по ступенькам.
– Люба! – зовет он. – Иди сюда, съешь йогурт! – Ребенок его игнорирует.
Из кабинета выходит Марияна.
– Я оставлю здесь Любу, о’кей? Она побудет с Драго. Никаких хлопот. Я вернусь позже и заберу ее.
Он надеялся получить от Марияны еще немного того, за что он ей платит, быть может, даже еще один лечебный сеанс, но это ему явно не светит. Дважды в месяц, как часы, маленький механизм в банке переводит деньги со счета Реймента на счет Йокичей. За эти деньги, за дом, предоставленный им Драго, он получает – что? Походы в магазин, все более и более нерегулярные; редкие медицинские процедуры. Довольно выгодная сделка – с точки зрения Марияны. Но ведь, как постоянно повторяет ему эта Костелло, если он хочет быть отцом, уж лучше ему выяснить, что такое на самом деле отцовство – реальное, а не придуманное.
Как только удаляется Марияна, с лестницы доносятся голоса, и снова появляется Люба, на этот раз в сопровождении Костелло и друга Драго, Шона. Шон в свободной футболке и шортах, доходящих до икр.
– Хэлло, Пол, – здоровается Костелло. – Надеюсь, вы не возражаете, что мы к вам заскочили. Люба, милая, скажи Драго, что здесь Шон.
Он и она на минуту остаются наедине – двое старших.
– Не совсем того сорта, что Драго, не так ли, этот наш друг Шон, – говорит Костелло. – Но по-видимому, таковы уж боги и ангелы: себе в супруги они выбирают самых заурядных смертных.
Он молчит.
– Есть одна история, которую я все собираюсь рассказать. Думаю, она вас развлечет, – продолжает она. – Из далекого прошлого, из времен моей юности. Один мальчик на нашей улице был очень похож на Драго. Такие же темные глаза, такие же длинные ресницы, та же не совсем человеческая красота. Он меня потряс. Тогда мне, наверное, было четырнадцать, а ему немного больше. В те дни у меня еще была привычка молиться. «Боже, – просила я, – пусть он одарит меня хотя бы одной из своих улыбок, и я буду навеки твоя».
– И?..
– Бог не обратил внимания. Мальчик тоже. Мои девичьи мечты не сбылись. Увы, я никогда не стала дитя Бога. Последнее, что я слышала о мистере Длинные Ресницы, – это то, что он женился и переехал на Золотой Берег, где делает большие деньги на недвижимости.
– Значит, все это ложь: «Тот, кого любят боги, умирает молодым»?
– Боюсь, что так. Боюсь, что у богов больше нет на нас времени – ни для того, чтобы любить, ни для того, чтобы наказывать. У них хватает собственных проблем в их общине за запертыми воротами.
– Нет времени даже на Драго Йокича? Такова мораль вашей истории?
– Нет времени даже на Драго Йокича. Драго предоставлен самому себе.
– Как и все мы.
– Как и все мы. Он может расслабиться. Никакой эффектный рок не тяготеет над ним. Он может стать моряком или солдатом, лудильщиком или портным – кем захочет. Он даже может заняться недвижимостью.
Это их первая с Костелло беседа, которую он бы назвал сердечной, даже дружеской. В кои-то веки они заодно: два старика, ополчившихся на молодежь.
Может быть, в этом и заключается истинное объяснение, почему эта женщина свалилась ему на голову из ниоткуда: не для того, чтобы вывести его в книге, а для того, чтобы вовлечь в компанию престарелых. И вся эта история с Йокичами, с его неразумной и пока что бесплодной страстью к миссис Йокич в центре, в конце концов окажется не чем иным, как сложным ритуалом, через который его должна провести Элизабет Костелло, посланная именно с этой целью. Ему подумалось, что Уэйн Блайт, быть может, ангел, прикомандированный к нему; впрочем, возможно, все они работают вместе – она, Уэйн и Драго.
Драго просовывает голову в дверь:
– Можно нам с Шоном взглянуть на ваши камеры, мистер Реймент?
– Да. Но будьте осторожны, а когда закончите, поместите их обратно в футляры.
– Драго интересуется фотографией? – шепотом спрашивает Элизабет Костелло.
– Камерами. Он не видел ничего похожего на мои. Он знает только новые, электронные. Мои для него – настоящая старина. Он также часами рассматривает мои фотографии, особенно девятнадцатого века. Сначала это показалось мне странным, но возможно, тут нет ничего странного. Наверное, он пытается понять, что это значит – иметь австралийское прошлое, австралийское происхождение, австралийских предков. Ведь это не то что быть ребенком беженцев со смешной фамилией.
– Он это вам говорил?
– Нет, у него и в мыслях нет сказать мне. Но я догадываюсь. Я могу посочувствовать. Мне самому знакомы чувства иммигрантов.
– Да, конечно. Я все время забываю. Вы образцовый английский джентльмен из Аделаиды, и я забываю о том, что вы вовсе не англичанин.
– Я получил три порции жизненного опыта иммигранта, а не одну, так что у меня остались очень глубокие следы. Сначала – когда меня ребенком вырвали с корнем и привезли в Австралию; потом – когда я провозгласил свою независимость и вернулся во Францию; и наконец, когда я отказался от Франции и вернулся в Австралию. «Мое место именно здесь? – спрашивал я себя при каждом переезде. – Это мой настоящий дом?»
– Вы возвращались во Францию – я об этом забыла. Вы должны как-нибудь рассказать мне побольше об этом периоде вашей жизни. Но каков же ответ на ваш вопрос? Это ваш настоящий дом? – Она делает жест, охватывающий не только комнату, в которой они сидят, но также город, а дальше – и холмы, и горы, и пустыни континента.
Он пожимает плечами.
– Я всегда находил, что дом – очень английское понятие. «Очаг и дом», – говорят англичане. Для них дом – это место, где горит огонь в очаге, место, куда вы приходите обогреться. Единственное место, где можно укрыться от холода. Нет, мне здесь не тепло. – Он взмахивает рукой, подражая ее жесту, пародируя его. – Мне кажется холодно всюду, куда бы я ни приехал. Не эт ли вы имели в виду, когда сказали мне: «Вы холодный человек»?
Костелло молчит.
– У французов, как вы знаете, нет дома. У французов быть дома означает быть среди своих. Во Франции я не чувствую себя дома. Определенно нет. Я не составляю «мы» ни с кем.
Ну вот, он уже готов горько сетовать на свою судьбу при этой Костелло, что вызывает у него легкую тошноту. «Я не составляю “мы” ни с кем». Как ей удалось вырвать у него такие слова? Намек здесь, оброненное словечко там – и он уже следует за ней, как ягненок.
– А Марияна? Разве вам не хочется соединиться с «мы» Марияны и Драго? И Любы? И Бланки, которую вы до сих пор так и не видели?
– Это другой вопрос, – отрезает он, не давая вовлечь себя в дальнейшее обсуждение.
Проходит первая половина дня, а Марияна так и не показывается. Драго эластичными бинтами привязал на спину своей маленькой сестричке куклу. Она носится из комнаты в комнату, вытянув руки в стороны, подражая звукам самолета. Шон принес с собой какую-то компьютерную игру. Оба мальчика сидят перед монитором, который тихонько жужжит и издает какие-то восклицания.
– Вы знаете, мы не обязаны это терпеть, – говорит Элизабет Костелло. – Им не нужна нянька, этой молодежи. Мы можем тихонько выйти и отправиться в парк. Посидели бы в тени и послушали птиц. Мы могли бы считать это нашей воскресной экскурсией, нашим маленьким приключением.
Он готов принять руку помощи от Марияны – в конце концов, она медсестра, которой он платит, – но не от женщины старше себя. Он отправляет Костелло ждать у входа, пока сам спускается по лестнице на костылях.
По пути вниз он сталкивается с одной из соседок – стройной девушкой из Сингапура, в очках. Она вместе с двумя сестрами, тихими как мышки, занимает квартиру под ним. Он кивает ей, девушка не отвечает на его приветствие. За все время своего пребывания на Конистон-Террас девушки ни разу и виду не подали, что им известно о его существовании. Каждый за себя – должно быть, этому их учат в их островном государстве. Уверенности в своих силах.
Он и Костелло находят свободную скамейку. Подбегает собака; слегка осмотрев его, она переходит к Костелло. Всегда неловко, когда собака тычется мордой женщине в пах. Вспоминает ли она о сексе, собачьем сексе, или просто смакует новые сложные запахи? Он всегда думал об Элизабет как о бесполом существе, но, возможно, собаке, доверяющей своему нюху, виднее.
Элизабет невозмутимо переносит обследование, позволив собаке делать, что та хочет, затем добродушно ее отталкивает.
– Итак, – говорит она, – вы мне начали рассказывать.
– Начал рассказывать что?
– Вы рассказывали мне историю своей жизни. Рассказывали о Франции. Когда-то я была замужем за французом. Разве я вам не говорила? Мой первый брак. Незабываемое время. В конце концов он меня бросил из-за другой женщины. Оставил с ребенком на руках. По его словам, я была слишком переменчива. Еще он называл меня vipйre, что значит гадюка, а не просто змея. Sale vipйre[21] – вот как он говорил. Он никогда не знал, чего от меня ждать. Они обожают порядок, эти французы. Обожают знать, чего им от вас ждать. Но довольно об этом. Мы говорили о вас.
– Я думал, вы считаете, что французы обожают страсть. Страсть, а не порядок.
Она задумчиво смотрит на него.
– Страсть и порядок, Пол. И то и другое, а не одно или другое. Но расскажите же о вашей любовной истории во Франции.
– Этот рассказ недлинный. В школе у меня хорошо шли естественные науки. Успехи были не выдающимися – я никогда ни в чем не был выдающимся, – а просто хорошими. Итак, я подал заявление в университет. В то время наука казалась верным делом. Считалось, что она гарантирует надежность, а именно этого мама хотела для нас с сестрой прежде всего: чтобы мы нашли для себя надежную нишу в этой чужой стране, где мужчина, за которым она последовала, все больше замыкался в себе, где у нас не было семьи, на которую можно опереться, где она делала ошибки в языке и никак не могла приспособиться к местному образу жизни. Моя сестра занялась педагогикой, что также было способом достичь надежности. Но потом мать умерла, и, казалось, уже не имело смысла надевать белый халат и заглядывать в пробирку. Итак, я бросил университет и купил билет в Европу. Я остановился у моей бабушки в Тулузе и нашел работу в фотолаборатории. Вот как началась моя карьера фотографа. Но разве вы этого не знаете? Я думал, вы знаете обо мне все.
– Это новость для меня, Пол, честное слово. Вы пришли ко мне без всякой истории. Человек с одной ногой и несчастной страстью к медсестре, вот и все. Ваша предыдущая жизнь – неисследованная территория.
– Я жил у бабушки и, насколько мог, пытался завязать отношения с семьей моей матери, поскольку во Франции, откуда мы родом, в крестьянской Франции, семья – это все. Мои родственники были автомеханиками, продавцами и рабочими депо, но в душе они все еще были крестьянами, ушедшими всего на одно поколение от черного хлеба и коровьего навоза. Я говорю, конечно, о тысяча девятьсот шестидесятых, которые давно прошли. Сейчас по-другому. Все изменилось.
– И?..
– У меня ничего не вышло. Скажем так: меня не встретили с распростертыми объятиями. Я пропустил слишком многое из того, что должно было меня сформировать: не только учебу в настоящей французской школе, но и французскую юность, включая юношескую дружбу, которая может быть столь же сильной, как любовь, и более длительной. Мои родственники и люди, с которыми я через них познакомился, люди моего возраста, уже устроили свою жизнь. Еще до того как окончить школу, они знали, какая у них будет metiйr[22], с каким мальчиком или девочкой обвенчаются, где собираются жить. Они никак не могли понять, что тут делаю я, неуклюжий парень со смешным акцентом и удивленным взглядом; а я не мог им сказать, поскольку сам этого не знал. Я всегда был лишним, когда куда-нибудь ходили, чужаком, сидевшим в уголке на семейных сборищах. Между собой они называли меня l’Anglais[23]. Я был поражен, когда впервые это услышал: ведь у меня не было связей с Англией, я даже никогда там не бывал. Но они понятия не имели об Австралии. В их глазах австралийцы были просто англичанами – с макинтошами, вареной капустой и так далее, – пересаженными на край земли и кое-как перебивающимися среди кенгуру.
У меня был друг, Роже, который работал в той же фотолаборатории, что и я. В субботу днем мы с ним, прихватив сумки, отправлялись на велосипедах в Тараскон или подальше, в Пиренеи. Мы ели в кафе, ночевали под открытым небом, крутили педали целый день и возвращались поздно вечером в воскресенье, измотанные и полные жизни. Нам особенно не о чем было беседовать, однако теперь мне кажется, что он был моим самым лучшим другом, copain[24]. То были прекрасные дни, когда еще не начался французский роман с автомобилем. На дорогах было пусто, и путешествие на велосипеде за город не казалось такой уж странной вещью. Потом у меня появилась девушка, и неожиданно я стал по-другому использовать уик-энды. Она была из Марокко – это действительно меня выделило. Первая из моих неподобающих страстей. Мы бы могли пожениться, если бы этому не воспрепятствовала ее семья.
– Пораженный молнией страсти! К тому же к экзотической девице! Да тут материал для целой книги! Великолепно! Как экстравагантно! Вы меня изумляете, Пол.
– Не издевайтесь. Все это было весьма пристойно, весьма респектабельно. Она училась на библиотекаря, пока ее не отозвали домой.
– И?..
– Это все. Ее вызвал отец, она повиновалась, это был конец романа. Я оставался в Тулузе еще шесть месяцев, потом сдался.
– Вы поехали домой.
– Домой… Что это означает? Я вам говорил, что именно думаю о доме. У голубя есть дом, у пчелы есть дом. Может быть, у англичанина есть дом. У меня есть жилище, постоянное место жительства. Это мое место жительства. Эта квартира. Этот город. Эта страна. Дом для меня – слишком загадочная вещь.
– Но вы австралиец. Вы не француз. Даже я это вижу.
– Я могу сойти за своего среди австралийцев. Но не могу сойти за своего среди французов. Вот, на мой взгляд, и все, что важно в вопросе о национальности: где тебя принимают за своего, а где – нет, где ты, наоборот, выделяешься. Что касается меня, то английский никогда не был моим родным языком в том смысле, как у вас. Это не имеет отношения к беглости. Я говорю совершенно свободно, вы слышите. Но английский пришел ко мне слишком поздно. Я не впитал его с молоком матери. В душе я всегда чувствовал себя куклой чревовещателя. Это не я говорю на языке, а язык говорит через меня. Он не идет из моего нутра, из сердцевины, из mon coeur[25].
Он колеблется, потом останавливает себя.
«Я пуст в сердцевине, – собирался он сказать, – уверен, вы это слышите».
– Не пытайтесь нагрузить этот разговор больше, чем он выдержит, Элизабет, – говорит он вместо этого. – Он незначителен, это просто биография, довольно бессвязная.
– Он значителен, Пол, в самом деле значителен! Вы знаете, есть те, кого я называю хтониками, они обеими ногами вросли в родную почву; а еще есть бабочки, существа из света и воздуха, временные жильцы, которые садятся то здесь, то там. Вы утверждаете, что вы бабочка; но вот в один прекрасный день вы падаете, это катастрофическое падение, вы ударяетесь о землю; а когда вы поднимаетесь, то обнаруживаете, что больше не можете летать, как эфирное существо, вы даже не можете ходить, вы всего лишь кусок слишком твердой плоти. Вам преподан урок, и вы, несомненно, не можете быть к нему слепы и глухи.
– В самом деле. Урок. Мне кажется, миссис Костелло, что, проявив немного изобретательности, можно вымучить урок из совершенно случайной последовательности событий. Вы пытаетесь мне сказать, что у Бога на уме был какой-то план, когда Он поразил меня на Мэгилл-роуд и превратил в калеку? А как насчет вас? Вы сказали, что у вас больное сердце. Какой же урок хотел преподать вам Бог, поразив ваше сердце?
– Это правда, Пол, у меня действительно больное сердце, я не лгу. Но я не одна пострадала подобным образом. У вас свои проблемы с сердцем – вы в самом деле этого не знаете? Когда я постучалась в вашу дверь, то сделала это не для того, чтобы узнать, как человек ездит на велосипеде с одной ногой. Я пришла выяснить, что случается, когда человек шестидесяти лет неправильно распоряжается своим сердцем. И, разрешите вам сказать, пока что вы меня разочаровываете.
Он пожимает плечами:
– Я родился на этот свет не для того, чтобы вас развлекать. Если вам нужны развлечения, – он машет рукой в сторону бегунов, велосипедистов, добрых людей, выгуливающих своих собак, – у вас полно объектов. Зачем тратить время на того, кто раздражает вас своей тупостью и все время разочаровывает? Отступитесь от меня. Займитесь какой-нибудь другой кандидатурой.
Она поворачивается и одаривает его совершенно беззлобной улыбкой.
– Возможно, я капризна, Пол, – говорит она, – но не настолько. Капризная: похожая на козу, перепрыгивающую с одной скалы на другую. Я слишком стара для того, чтобы прыгать. Вы моя скала. Пока что я останусь с вами. Как я вам говорила – помните? – любовь – это зацикливание.
Он снова пожимает плечами. «Любовь – это зацикливание». Можно с равным основанием назвать любовь ударом молнии, которая бьет, куда ей заблагорассудится. Если он несведущий младенец в том, что касается любовного недуга, то и эта Костелло ничуть не лучше. Однако он не собирается с ней спорить. Он устал от споров.
А еще ему хочется пить. Хорошо бы выпить чашку чая. Они могли бы перейти через мост на другой берег – там кафе. Могли бы вернуться в квартиру, где шум и беспорядок. Или могли бы забыть про чай и продолжать бездельничать у реки до самого вечера, наблюдая за утками. Что же выбрать?
– Расскажите о вашем браке, – просит Элизабет Костелло. – Вы почти никогда не упоминаете свою жену.
– Пожалуй, – соглашается он. – Это было бы неправильно. Моя жена не сказала бы мне спасибо за то, что я предложил бы ее в качестве второстепенного персонажа для ваших литературных дерзаний. Но если вам нужны истории, то я расскажу вам историю периода моего брака, которая не имеет отношения к моей жене. Можете использовать ее для иллюстрации моего характера, если хотите.
– Хорошо. Вперед.
– В то время у меня еще была студия в Анли. У меня были две ассистентки, и одну из них угораздило в меня влюбиться. Точнее, это была не любовь, а обожание. У нее не было в отношении меня никаких намерений. Вот почему она не таилась. Очень умная девушка. И хорошенькая, со свежим личиком; хорошенькая девушка двадцати одного года с плотным, крепким телом – телом регбистки. Она ничего не могла с этим поделать. Не помогала никакая диета, ей было никак не превратиться в воздушное существо.
Я вел по вечерам курс в политехникуме. Принципы фотографии. Три вечера в неделю эта девушка приходила ко мне на занятия. Сидела на заднем ряду и не отрывала от меня глаз. Ничего не записывала. «Вам не кажется, что это уж чересчур, Эллен?» – спросил я ее. «Это мой единственный шанс», – ответила она. Никакого румянца стыда. Она никогда не краснела. «Ваш шанс?» – переспросил я. «Побыть с вами наедине». Вот как она определяла «побыть наедине со мной»: сидеть в классе, наблюдать и слушать.
У меня было правило: никогда не заводить романы на работе. Но в этом единственном случае я совершил ошибку. Я нарушил правило. Оставил ей записку: время, место, больше ничего. Она пришла, и я уложил ее в постель. Вы, вероятно, ожидаете от меня признания, что это был унизительный случай, унизительный для нее, а значит, и для меня тоже. Но тут не было ничего унизительного. Мало того, я бы назвал этот случай радостным. И я извлек из этого случая урок: на любовь не обязательно отвечать взаимностью до тех пор, пока ее достаточно в комнате. У этой девушки хватило любви на двоих. Вы писательница, специалист по сердечным делам, но знали ли вы это? Если ваша любовь достаточно сильна, то не обязательно, чтобы вам отвечали взаимностью.
Костелло молчит.
– Она меня благодарила. Лежала в моих объятиях, плача и повторяя: «Спасибо, спасибо, спасибо!» – «Все хорошо, – сказал я. – Никто не должен никого благодарить». На следующий день на моем столе лежала записка: «Когда бы я вам ни понадобилась…» Но я больше не позвал ее, не попытался повторить этот опыт. Одного раза хватило, чтобы усвоить урок.
Она работала у меня еще два года, выдерживая корректную дистанцию, потому что, как ей казалось, так хотел я. Ни слез, ни упреков. Потом она исчезла. Без единого слова. Просто перестала приходить на работу. Я поговорил с ее коллегой, моей второй ассистенткой, но она ничего не знала. Я позвонил ее матери. «Разве вы не в курсе? – спросила ее мать. – Эллен устроилась на другую работу и переехала в Брисбен. Теперь она служит в фармацевтической фирме. Неужели она не предупредила, что увольняется?» – «Нет, – ответил я, – впервые об этом слышу». – «О, – сказала мать, – она говорила нам, что побеседовала с вами и вы очень расстроились».
– И?..
– Это все. Конец истории. Я очень расстроился – помимо урока любви это особенно меня заинтересовало. Поскольку я не был расстроен, ничуть. Думала ли эта девушка на самом деле, будто я расстроюсь из-за того, что она прекратит у меня работать? Или она сочинила эту историю о расстроенном шефе, которую рассказала матери, чтобы не казаться слишком несчастной?
– Вы спрашиваете мое мнение? Я не знаю, что ответить, Пол. Вы считаете ее заявление, что вы, ее босс, расстроились, интересным, но меня занимает в этой истории совсем другое. Меня интересует это «Спасибо, спасибо!». Собираетесь ли вы сказать: «Спасибо, спасибо!» – Марияне, если и когда она вам отдастся? Почему вы не сказали: «Спасибо, спасибо!» – той девушке, которую я к вам привела, которую вы выбрали потому, что она не могла видеть вас в нынешнем вашем прискорбном состоянии?
– Я не выбирал ее. Это вы ее привели.
– Вздор. Я просто воспользовалась вашим намеком. Вы выбрали ее в лифте больницы. Вам снились о ней сны. Повторяю: почему вы ее не поблагодарили? Из-за того, что заплатили ей? А когда вы платите, то не считаете нужным благодарить? У вашей регбистки хватило любви на двоих, говорите вы. Вы в самом деле полагаете, что любовь можно измерить? Думаете, любовь как пиво: если вы приносите ящик пива, то второй стороне можно прийти с пустыми руками – с пустыми руками, с пустым сердцем? Спасибо, Марияна (на этот раз с «я» и одним «н»), за то, что вы позволили мне вас любить. Спасибо за то, что позволили мне любить ваших детей. Спасибо за то, что позволили дать вам денег. Вы действительно такая марионетка, которой можно вертеть?
Он отвечает ледяным тоном:
– Вы просили у меня историю, я вам рассказал ее. Мне жаль, что она вам не понравилась. Вы говорите, что хотите слушать истории, я их рассказываю, а в ответ получаю хамство: меня высмеивают и презирают. Что же это за общение?
– Что же это за любовь? – могли бы вы добавить. Я не говорила, что мне не понравилась ваша история. Я нашла ее интересной и так вам и сказала – историю о вас и вашей регбистке. Даже ваша интерпретация по-своему интересна. Но мне не дает покоя вот какой вопрос: «Почему, чтобы рассказать мне, он из всех историй выбрал именно эту?»
– Потому что она правдива.
– Безусловно, она правдива. Но какое это имеет значение? Конечно, я не подхожу для того, чтобы разыгрывать из себя Бога, отделяя агнцев от козлищ, ниспровергая лживые истории, добиваясь истины. Если у меня и есть образец, то это не Бог, а французский аббат с дурной славой, тот самый, который сказал солдатам, напутствуя их: «Убивайте всех – Господь узнает своих». Нет, Пол, я не имею ничего против, если вы расскажете мне выдуманные истории. Наша ложь говорит о нас не меньше, нежели наша правда.
Она делает паузу и многозначительно смотрит на него. Теперь его очередь? Но ему больше нечего сказать. Если правда то же самое, что и ложь, то и молчание – то же самое, что речь.
– Вы заметили, Пол, – снова заговаривает она, – что наши с вами беседы всегда проходят по одной и той же схеме? Некоторое время все идет гладко. Потом я говорю что-то, чего вам не хочется слышать, и вы умолкаете или вспыхиваете и просите меня удалиться. Не можем ли мы обойтись без этих сцен? У нас осталось не так уж много времени – у нас обоих.
– Разве?
– Да. Под небесным оком, под холодным взглядом Бога – не так уж много времени.
– Продолжайте.
– Вы думаете, что мне живется легче, чем вам? Считаете, что я хочу ночевать под открытым небом, под кустом в парке, среди пьяниц и совершать омовения в реке Торренс? Вы же не слепой. Вы видите, как я сдала.
Он сурово смотрит на нее.
– Вы сочиняете истории. Вы – преуспевающая профессиональная писательница, вы точно так же не стеснены в средствах, как я, и вам совсем не обязательно спать под кустом.
– Возможно, это так, Пол. Быть может, я слегка преувеличиваю, но эта история отражает мое состояние. Я пытаюсь донести до вас, что наши дни сочтены, мои и ваши, а я тут убиваю время, и оно убивает меня, а я все жду – жду вас.
Он беспомощно качает головой.
– Я не знаю, чего вы хотите, – говорит он.
– Толкайте! – отвечает она.
Глава 26
На столике в холле – небрежно нацарапанная записка: «Пока, мистер Реймент. Я оставил кое-какие вещи, заберу их завтра. Спасибо за все. Драго. P.S. Все фотографии в порядке».
«Кое-какие вещи», упомянутые Драго, – это мешок для мусора, до отказа набитый одеждой. Пол добавляет туда нижнее белье, которое обнаруживает среди простыней на кровати. И больше – ни следа Йокичей, матери или сына. Они приходят, они уходят, ничего не объясняя. Ему следует к этому привыкнуть.
Однако как хорошо снова побыть в одиночестве! Одно дело – жить вместе с женщиной, и совсем другое – делить жилище с неаккуратным и не очень-то внимательным молодым человеком. Когда два самца делят территорию, всегда возникает напряженность, беспокойство.
Он прибирается в кабинете, возвращая вещи на привычные места, потом принимает душ. В душе он случайно роняет бутылочку с шампунем, а когда наклоняется, чтобы ее поднять, рама Циммера, которую он всегда берет с собой в душевую кабинку, соскальзывает в сторону. Потеряв опору, он падает, ударившись головой о стенку.
«Только бы ничего себе не сломать» – вот его первая молитва.
Запутавшись в раме, он пытается пошевелить конечностями. Острая боль пробегает по спине, к здоровой ноге. Он медленно делает глубокий вдох.
«Только спокойно, – говорит он себе. – Ну, поскользнулся в ванной, ничего страшного, такое случается со многими, возможно, все еще обойдется. Полно времени, чтобы подумать, полно времени, чтобы привести все в порядок».
«Привести все в порядок» (он старается думать спокойно и четко) означает, во-первых, выпутаться из рамы; во-вторых, выбраться из кабинки; в-третьих, определить, что случилось со спиной; и в-четвертых, перейти к дальнейшим действиям.
Загвоздка возникает сразу же, между первым и вторым пунктами. Он не может выпутаться из рамы Циммера, если не сядет; а сесть он не может, потому что его сразу же пронзает острая боль.
Никто не удосужился сказать ему, а он не додумался спросить, кто такой Циммер, который сыграл столь важную роль в его жизни. Для своего собственного удобства он воображал Циммера мужчиной с худым лицом и плотно сжатыми губами, в высоком воротничке и широком галстуке восемьсот тридцатых годов. Иоганн Август Циммер, сын австрийских крестьян, исполненный решимости сбежать от тяжелой работы на семейной ферме, зубрит при свете свечи свои учебники по анатомии, в то время как в хлеву за домом стонет во сне дойная корова.
С грехом пополам сдав экзамены (способности у него средние), он находит себе место военного хирурга. Следующие двадцать лет он занимается тем, что перевязывает раны и ампутирует конечности во имя Его Императорского Величества Карла Иосифа, прозванного Добрым. Потом он уходит в отставку и после нескольких неудачных попыток пристроиться оседает в Бад-Шванензее – одном из небольших курортов с минеральными водами, где пользует светских дам с артритом. И тут его осеняет: он приспосабливает для самых слабых своих пациентов устройство, которое веками использовалось в Каринтии, чтобы учить детей ходить, и таким образом зарабатывает себе скромное бессмертие.
И вот он лежит на полу, покрытом кафелем, голый, неподвижный, а на нем – изобретение Циммера, блокирующее дверь душевой кабинки; между тем вода продолжает литься и пышная пена из шампуня вздымается все выше, а культя, которой он ударился, начинает ныть по-своему – это особая, ни на что не похожая боль.
«Какой кошмар! – думает он. – Слава богу, Драго этого не видит! И слава богу, здесь нет этой Костелло, которая изощрялась бы в остроумии».
Однако, с другой стороны, не так уж хорошо, что нет ни Драго, ни Костелло, вообще никого нет на таком расстоянии, чтобы можно было позвать. Дело в том, что, поскольку кончается запас горячей воды, из душа начинает идти холодная. До кранов ему не дотянуться. Конечно, он может пролежать здесь всю ночь, и над ним некому будет смеяться, но к рассвету он замерзнет насмерть.
Ему требуется целых полчаса, чтобы выбраться из тюрьмы, в которую он сам себя заточил. Не в силах подняться, не в силах убрать с пути раму Циммера, он, сжав зубы, начинает раскачивать дверь кабинки, пока она не соскакивает с петель.
Сейчас ему уже не до того, чтобы стыдиться. Он подползает к телефону, набирает номер Марияны и слышит детский голосок.
– Позови, пожалуйста, миссис Йокич, – просит он, выбивая зубами дробь, и затем: – Марияна, со мной произошел несчастный случай. Я о’кей, но вы можете немедленно приехать?
– Что случилось?
– Я упал. Я что-то сделал со своей спиной. Я не могу двигаться.
– Я еду.
Он стаскивает простыни с кровати и закутывается в них, но не может согреться. Не только руки и нога, не только кожа головы и нос, но даже живот и сердце охвачены холодом; у него судороги, при которых тело так немеет, что даже не может дрожать; он непрерывно зевает, пока от зевоты не начинает кружиться голова. «Старая кровь, холодная кровь» – эти слова стучат у него в мозгу. И он воображает себе такую картину: он подвешен за ноги в морозильной камере среди целого леса замороженных туш. Не от огня, а от льда…
Он впадает в какое-то забытье. И вдруг над ним склоняется Марияна. Он пытается улыбнуться замерзшими губами, что-то произнести.
– Моя спина, осторожно.
Слава богу, нет необходимости объяснять, как все произошло. Все и так ясно, стоит лишь взглянуть на хаос в ванной и услышать шипение холодного душа.
Чаю не осталось, и Марияна варит кофе: вкладывает ему в рот таблетку, помогает запить, затем, выказав недюжинную силу, поднимает его с пола и укладывает на кровать.
– Испугались? – спрашивает она. – Может быть, теперь перестанете принимать душ один.
Он послушно кивает, прикрывает глаза. Теперь, когда ему оказывает помощь эта потрясающая женщина и великолепная медсестра, он чувствует, как лед у него внутри начинает таять. Кости не сломаны, его не будет упрекать миссис Путтс, над ним не будет смеяться миссис Костелло. А рядом с ним – ангел, одно присутствие которого утешает, ангел, отложивший все дела, чтобы примчаться ему на помощь.
Несомненно, стареющего инвалида ждут в будущем новые неприятные сюрпризы, новые унизительные мольбы о помощи. Однако в эту минуту ему не хочется думать о столь мрачной перспективе, хочется присутствия этого мягкого, утешающего, в высшей степени женственного существа.
«Ну, ну, спокойно, все уже прошло» – вот что хочется ему услышать.
И еще: «Я посижу рядом с вами, пока вы будете спать».
Поэтому, когда Марияна поднимается, поспешно надевает пальто и берет свои ключи, он совсем по-детски огорчается.
– Разве вы не можете побыть еще немножко? – просит он. – Не можете провести здесь ночь?
Она снова усаживается на край кровати.
– О’кей, если я закурю? – спрашивает она. – Всего один раз? – Она щелкает зажигалкой, затягивается, отгоняет от него дым. – Мы поговорим, мистер Реймент, уточним кое-что. Чего вы от меня хотите? Вы хотите, что я должна делать свою работу, вернуться, быть для вас сиделкой? Тогда не говорите такие вещи, как… – Она взмахивает рукой с сигаретой. – Ну, вы знаете, что я имею в виду.
– Я не должен говорить о моих чувствах к вам.
– С вами случается плохое, вы теряете ногу и все такое, я понимаю. У вас чувства, мужские чувства, я понимаю, это о’кей.
Хотя боль, кажется, утихает, он еще не может сесть.
– Да, у меня есть чувства, – соглашается он, пластом лежа на спине.
– У вас есть чувства, это естественно, это о’кей. Но…
– Неустойчивый. Лабильный. Вот какое слово вы ищете. Я слишком неустойчив, на ваш вкус. Слишком уж во власти чувств, о которых вы говорите. Я слишком откровенно высказываюсь. Слишком много говорю.
– Власть. Что значит «во власти чувств»?
– Неважно. Мне кажется, я вас понимаю. Со мной произошел несчастный случай, и я потрясен до глубины души. Мое настроение улучшается, мое настроение ухудшается, я больше не владею собой. В результате я привязываюсь к первой попавшейся женщине, к первой же приятной женщине. Я влюбляюсь в нее, влюбляюсь также в ее детей – по-другому. Мне, бездетному, вдруг хочется собственных детей. Отсюда и нынешние трения между нами, между вами и мной. И все это берет начало там, где я столкнулся со смертью, – на Мэгилл-роуд. Это так меня потрясло, что даже сегодня я свободно изливаю свои чувства, не заботясь о последствиях. Не это ли вы хотите мне сказать?
Она пожимает плечами, но не опровергает его слова. Вместо этого она с наслаждением затягивается сигаретой и, выпустив дым, позволяет ему продолжать. Он впервые видит, каким чувственным удовольствием может быть курение.
– Ну что ж, Марияна, вы ошибаетесь. Все совсем не так. Мой рассудок в порядке. Может быть, я неустойчив, лабилен, но лабильность – это не помрачение духа. Нам всем следует быть неустойчивыми, всем. Это мое новое, пересмотренное мнение. Нам бы следовало чаще встряхиваться. А также, взяв себя в руки, смотреться в зеркало, даже если нам не нравится то, что мы там видим. Я имею в виду не разрушительное действие времени, а то существо, заточенное в зеркале, с которым мы обычно так стараемся не встретиться взглядом. Посмотри на это существо, которое ест вместе с тобой, проводит с тобой ночи, говорит «я» от твоего имени! Если вы находите меня лабильным, Марияна, это не только оттого, что меня сбила машина. Это оттого, что незнакомец, который говорит «я», иногда разбивает зеркало и беседует со мной. Через меня. Говорит сегодня вечером. Говорит сейчас. Говорит о любви.
Он останавливается. Какой поток слов! Как это на него не похоже! Наверное, Марияна удивлена. Неужели в эту минуту его голосом действительно говорит незнакомец из зеркала (но из какого зеркала?), или же это еще один приступ лабильности, следствие недавнего несчастного случая – шишка на голове, боль в спине, ноющая культя, ледяной душ и так далее – и все это поднимается к горлу, как желчь, как рвота? А может быть, это просто воздействие таблетки, которую дала ему Марияна (что это за таблетка?), или даже воздействие кофе? Ему не следовало пить кофе. Он не привык пить кофе по вечерам.
«Говорит о любви».
Он не уверен (он без очков), но, кажется, Марияна краснеет. Марияна говорит, что ему нужно сдерживаться, но это чушь, она ведь не может желать этого на самом деле. Какой женщине не хочется, чтобы иногда на нее обрушивалась лавина признаний в любви, как бы сомнителен ни был их источник! Марияна краснеет, причем по той простой причине, что она тоже лабильна. А следовательно? Что дальше? А следовательно, все действительно увязывается. Следовательно, за кажущимся хаосом действует божественная логика! Уэйн Блайт появляется ниоткуда, чтобы лишить его ноги, следовательно, через несколько месяцев он падает в душе, следовательно, становится возможна данная сцена: неподвижно лежащий в постели мужчина шестидесяти лет, которого время от времени сотрясает дрожь, философствует перед своей медсестрой, разглагольствует о любви. И в ответ она заливается краской!
Ликуя, он вытягивается (игнорируй боль, кого заботит боль!) и накрывает своей большой и (замечает он) мертвенно-бледной рукой маленькую теплую ручку Марияны с тонкими и длинными пальцами, которые, если верить его бабушке из Тулузы, свидетельствуют об особой чувственности.
С минуту Марияна не отнимает руку. Потом освобождается и, потушив сигарету, поднимается и снова начинает застегивать пальто.
– Марияна, – говорит он, – я ничего не требую – ни теперь, ни в будущем.
– Да? – Она склоняет набок голову и лукаво смотрит на него. – Ничего не требуете? Вы думаете, я ничего не знаю про мужчин? Мужчины всегда требуют. «Я хочу, я хочу, я хочу…» Вот я – я хочу делать свою работу, вот что требую я. Моя работа в Австралии – медсестра.
Она делает паузу. Никогда прежде не обращалась она к нему с таким вызовом, с такой (как ему кажется) яростью.
– Вы звоните, и хорошо, что звоните, я не говорю, что вы не должны звонить по телефону. Несчастный случай, вы звоните, о’кей. Но это, – она взмахивает рукой, – это дело с душем не несчастный случай, тут не нужно срочно оказывать медицинскую помощь. Вы падаете в ванной, вы зовете какого-нибудь друга. «Я испугался, пожалуйста, приходи» – вот что вы говорите. – Она вынимает новую сигарету, потом, передумав, возвращает ее в пачку. – Элизабет, – говорит она. – Вы зовете Элизабет или зовете другую леди, свою подругу, я же не знаю ваших подруг. «Я испугался, пожалуйста, приходи, подержи меня за руку. Никакой срочной медицинской помощи, просто, пожалуйста, подержи меня за руку».
– Я не просто испугался. Я что-то себе повредил. Я не могу двигаться. Вы же видите.
– Судороги. Это просто судороги. Я оставляю вам пилюли от этого. Судороги – это не есть несчастный случай. – Она останавливается. – А если вы хотите большего, не просто подержать руку, вы хотите, как вы это называете, настоящего, тогда, может быть, вам нужно вступить в клуб одиноких сердец. Если у вас одинокое сердце.
Она переводит дух и задумчиво смотрит на него.
– Вы знаете, каково это – быть сестрой, мистер Реймент? Каждый день я нянчу старых леди, старыхмужчин, мою их, убираю их грязь, меняю простыни, переодеваю. Я всегда слышу: «Сделай это, сделай то, принеси это, принеси то, плохо себя чувствую, принеси таблетки, принеси стакан воды, принеси чашку чая, принеси одеяло, забери одеяло, открой окно, закрой окно, не хочу то, не хочу это». Я возвращаюсь домой усталая, без сил, звонит телефон, в любое время, утром, ночью: «Несчастный случай, вы можете приехать?»
Несколько минут назад краснела она. Теперь краснеть следует ему.
«Несчастный случай, вы можете приехать?»
Конечно, на языке медиков это не считается несчастным случаем. Нельзя погибнуть от холода в квартире с кондиционером на Конистон-Террас, Северная Аделаида. Он знал это даже в тот момент, когда набирал номер Йокичей. И тем не менее позвонил.
«Приходите, спасите меня!» – позвал он через все пространство Южной Австралии.
– Вы были первой, о ком я подумал, – говорит он. – Ваше имя пришло мне на ум первым. Ваше имя, ваше лицо. Вы думаете, это ничего не значит – быть первой?
Она пожимает плечами. Повисает молчание. Конечно, швырнуть в кого-то таким большим, таким властным словом: «первая»… Но умолк он не из-за этого слова. «Ваше имя. Ваше имя пришло мне на ум. Вы пришли мне на ум. Пришли ко мне». Слова, которые возникли в нем без участия разума, пришли к нему. Вот так и бывает, когда человек лабилен: слова просто приходят?
– Я всегда думал, – поспешно продолжает он, – что профессия сестры – это призвание. Я полагал, что именно это компенсирует долгие часы работы, низкую зарплату, неблагодарность и неприятные стороны, о которых вы упомянули. Я считал, что вы следуете своему призванию. Когда вызывают сестру, настоящую сестру, она не задает вопросов, она приходит. Даже если это не настоящий несчастный случай. Даже если это просто беда, человеческая беда, которую вы называете испугом. – Он прежде не читал Марияне лекций, но, быть может, в этот вечер истине было угодно явиться именно под личиной лекции. – Даже если это просто любовь.