Медленный человек Кутзее Джон
Любовь. Самое большое из всех больших слов. И тем не менее долбанет-ка он ее этим словом.
На этот раз она не моргнув глазом стойко переносит удар. Теперь у нее на пальто застегнуты все пуговицы, сверху донизу.
– Просто любовь, – повторяет он не без горечи.
– Пора идти, – говорит она. – До Мунно-Пара долго ехать. До свидания.
Сделав значительное усилие, он подавляет новый приступ дрожи.
– Еще нет, Марияна, – просит он. – Пять минут. Три минуты. Пожалуйста. Давайте вместе выпьем, остынем и станем такими, как всегда. Я не хочу, чтобы у меня осталось такое чувство, что от стыда я никогда больше не смогу вам позвонить. Хорошо?
– О’кей. Три минуты. Но я пить не буду, я за рулем, и вам пить ни к чему: алкоголь вместе с таблетками – это нехорошо.
Она с несколько чопорным видом садится на то же место. Одна из трех минут проходит.
– Что именно знает ваш муж? – внезапно спрашивает он.
Она встает.
– Теперь я ухожу, – говорит она.
Он лежит без сна всю ночь, расстроенный; ему неудобно лежать, его мучают угрызения совести и боль. Таблеток, которые Марияна обещала оставить, нигде не видно.
Светает. Ему нужно в туалет, и он пытается осторожно вылезти из кровати. Когда он уже на полпути, его снова пронзает боль, обездвиживая.
Боль в спине – это не несчастный случай, говорит Марияна, которую он нанял, чтобы она спасала его от неприятностей именно такого рода. Считается ли несчастным случаем неспособность контролировать свой мочевой пузырь? Нет, определенно нет. Это просто одна из сторон жизни, одна из сторон старости. Исполненный печали, он сдается и мочится на пол.
Именно в этой позе и застает его Драго (который должен быть в школе, но по каким-то своим резонам там не находится), когда заходит за своими вещами: наполовину в постели, наполовину на полу, одна нога запуталась в перекрутившихся простынях, к тому же замерзший.
Если он больше ничего не скрывает от Марияны, это потому, что она уже видела его в самом жалком состоянии. Другое дело Драго. До сих пор он старался не предстать перед Драго в неприглядном виде. А теперь вот он, пожалуйста: беспомощный старик в пижаме, которая вся в моче, волочит за собой непристойную розовую культю, с которой соскользнули влажные бинты. Если бы он не так замерз, то залился бы румянцем.
Но мальчик не дрогнул! Может быть, это у них семейное – будничное отношение к телу? Точно так же, как мать Драго помогла ему лечь в постель, Драго помогает из нее вылезти. А когда Пол пытается извиниться за свою слабость, Драго шикает на него: «Не беспокойтесь, мистер Реймент, просто расслабьтесь, и мы управимся за минуту», а потом снимает с постели белье, переворачивает матрас и (несколько неловко, ведь в конце концов он еще мальчик) стелит чистые простыни. Драго находит свежую пижаму и терпеливо, отводя взгляд, как того требуют приличия, помогает ее надеть.
– Спасибо, сынок, это хорошо с твоей стороны, – говорит он, когда со всем этим покончено. Ему бы хотелось сказать больше, ибо сердце его переполнено. Например, так: «Твоя мать меня покинула; миссис Костелло, которая все время трещит о заботе, не озаботилась тем, чтобы быть рядом, когда эта забота нужна, покинула меня; все меня покинули, даже сын, которого у меня никогда не было; и тогда пришел ты!» Но он не произносит ни слова.
Он немного всплакнул – это старческие слезы, которые не в счет, потому что льются слишком легко. Он прикрывает лицо руками, так как эти слезы смущают их обоих.
Драго уходит звонить по телефону, потом возвращается.
– Моя мама говорит, что я должен купить какие-то таблетки от боли. Вот, я записал название. Говорит, что хотела их вам оставить, но забыла. Я могу сбегать в аптеку, но…
– Деньги в моем бумажнике, в ящике письменного стола.
– Спасибо. У вас есть где-нибудь швабра?
– За дверью в кухне. Но не надо…
– Пустяки. Это займет всего минуту.
Волшебные таблетки оказываются всего-навсего ибупрофеном.
– Мама говорит, нужно принимать каждые четыре часа. Но сначала вам нужно поесть. Принести вам что-нибудь из кухни?
– Принеси мне яблоко или банан, если есть. Драго!
– Да?
– Теперь со мной все будет в порядке. Тебе ни к чему оставаться. Спасибо за все.
– Все о’кей.
Чтобы закончить эту фразу, Драго должен сказать: «Все о’кей, вы бы сделали для меня то же самое». И это чистая правда! Если бы Драго постигло какое-нибудь несчастье, если бы какой-нибудь бесшабашный незнакомец врезался в него на своем мотоцикле, он, Пол Реймент, перевернул бы все на свете вверх дном, истратил бы последние деньги, лишь бы его спасти. Он преподал бы всему миру урок, как нужно заботиться о любимом ребенке. Стал бы для него всем – и отцом, и матерью. Весь день, всю ночь он бы бодрствовал возле его постели. Если бы только!..
В дверях Драго оборачивается, машет рукой и ослепляет его одной из своих ангельских улыбок, от которых девушки, должно быть, падают в обморок:
– До свидания!
Глава 27
Как и говорила Марияна, он почти не повредил спину. Днем он уже в состоянии осторожно передвигаться, может одеться, сделать себе сандвич. Прошлой ночью он думал, что на пороге смерти; сегодня все снова прекрасно, более или менее. Чуточку одного, капельку другого, крупинку третьего – все это смешивается и принимает форму таблетки с фабрики в Бангкоке, и вот уже монстр боли превращается в маленькую мышку. Чудеса!
Так что когда появляется Элизабет, он уже способен очень кратко, спокойно и буднично рассказать о происшествии.
– Я поскользнулся в душе и растянул спину. Я вызвал Марияну, она приехала и помогла мне, и теперь у меня снова все прекрасно. – Ни слова о судорогах и слезах, о пижаме в корзине для грязного белья. – Сегодня утром забежал Драго, чтобы проверить, как у меня дела. Милый мальчик. Зрелый не по годам.
– И, как вы говорите, у вас все прекрасно.
– Да.
– А ваши фотографии? Ваша коллекция фотографий?
– Что вы имеете в виду?
– С вашей коллекцией фотографий тоже все прекрасно?
– Полагаю, да. А что такое?
– Возможно, вам стоит взглянуть.
Из коллекции ничего не пропало. Действительно ничего. Но один из снимков Фошери какой-то не такой на ощупь, а когда он вынимает фотографию из пластикового конверта и разглядывает на свет, она как-то странно выглядит. То, что он держит в руках, – копия, коричневые тона которой подражают сепии оригинала. Эта копия выполнена электронным принтером на полуглянцевой фотобумаге. Картонная основа новая и чуть толще, чем у оригинала. Именно это и выдает подделку. А в остальном неплохая работа. Без подсказки Костелло он мог бы никогда и не заметить.
– Откуда вы узнали? – спрашивает он.
– Откуда я узнала, что Драго и его друг что-то замышляют? Я ничего не знала. Просто заподозрила. – Она берет копию в руки. – Я бы не удивилась, если бы один из этих старателей оказался прадедушкой Костелло из Керри. А взгляните-ка вот на этого парня. – Она стучит ногтем по лицу человека во втором ряду. – Разве это не вылитый Мирослав Йокич?
Он вырывает у нее фотографию. Мирослав Йокич! Да, это действительно он, в шляпе и рубашке с открытым воротом, с усами. Стоит бок о бок с этими суровыми корнуэльскими и ирландскими старателями ушедшей эпохи.
Особенно его возмущает профанация: пара наглых, дерзких юнцов глумится над мертвыми. По-видимому, они сделали это с помощью какой-то цифровой техники. В старомодной «темной комнате» он никогда не добился бы такого искусного монтажа.
Он поворачивается к Костелло.
– Что случилось с оригиналом? – наседает он на нее. – Вы знаете, что с ним случилось?! – Он сам слышит, как повышает голос, но ему уже все равно. Он швыряет копию на пол.
Глупый, глупый мальчишка! Что он сделал с оригиналом?
Элизабет Костелло смотрит на него с удивлением, широко открытыми глазами.
– Не спрашивайте меня, Пол, – говорит она. – Это же не я пригласила Драго в свой дом и отдала в его полное распоряжение ценную коллекцию фотографий. Это не я планировала подобраться к матери через сына.
– Тогда откуда вы узнали об этом… этом вандализме?
– Я не знала. Как я уже сказала, я просто подозревала.
– Но что заставило вас заподозрить? Что вы недоговариваете?
– Возьмите себя в руки, Пол. Вдумайтесь. Вот у нас Драго и его друг Шон, два здоровых австралийских парня. И как же они проводят свое свободное время? Не гоняют на своих мотоциклах. Не играют в футбол. Не занимаются серфингом. Не целуются с девушками. Нет, вместо всего этого они запираются у вас в кабинете и сидят там часами. Рассматривают что-то непристойное? Нет, ведь если я не ошибаюсь, то у вас почти нет порнографических книг. Что же может привлечь их внимание, как не коллекция ваших фотографий, коллекция, которая, по вашим словам, такая бесценная, что ее следует принести в дар нации?
– Но я не понимаю, какой у них может быть мотив? Зачем им столько возиться, чтобы изготовить… – он вдавливает концом костыля копию в ковер, – подделку?
– Тут я ничем не могу вам помочь. С этим вы должны разобраться сами. Но учтите вот что: это живые молодые парни в сонном городе, которым не сидится на месте и у которых полно замыслов и планов. Время ускоряет все вокруг нас, Пол. Десятилетние девочки рожают. Мальчики – мальчики за полчаса усваивают то, на что у нас уходило полжизни. Они это схватывают на лету, потом им становится скучно, и они переходят к чему-то другому. Может быть, Драго и его друг подумали, что это было бы забавно: Государственная библиотека, толпа богатых джентльменов и дам, обмахивающихся веерами, какая-нибудь нудная «большая шишка», торжественно открывающая «Дар Реймента», и – хэлло, хэлло! – кто же это в центре главного сокровища коллекции, как не один из клана Йокичей из Хорватии! Да уж, отменная шутка! Возможно, это все объясняет: хитроумная и довольно безвкусная шутка, на которую ушла уйма времени. Что касается оригинала, вашего драгоценного снимка Фошери, то кто знает, где он? Может быть, он все еще лежит у Драго под кроватью. А может быть, они с Шоном загнали его. Однако утешьтесь. С вами сыграли шутку, как вам кажется, и, наверное, вы правы. Но тут не было злого умысла. Возможно, не было любви, но и злобы не было. Просто шутка, бездумная юношеская шутка.
Не было любви. Неужели это всем так ясно? У него такое чувство, будто сердце слишком устало, чтобы биться в груди. На глаза снова наворачиваются слезы, но без сильных эмоций, просто выделение влаги.
– Значит, вот они кто! – шепчет он. – Цыгане! Что еще они у меня украли, эти хорватские цыгане?
– Не будьте мелодраматичны, Пол. Есть хорваты – и хорваты. Конечно, вы это знаете. Горсточка хороших хорватов, горсточка плохих хорватов, и миллионы хорватов между ними. Йокичи не такие уж плохие хорваты, просто немного черствые, немного грубоватые. Включая Драго. Драго неплохой мальчик, и вы это знаете. Позвольте вам напомнить: вы сами ему сказали, довольно высокопарно, как я думаю, что храните эти фотографии просто ради истории нации. Ну что же, Драго тоже часть этой истории, не забывайте. Что плохого, думает Драго, в том, чтобы внести Йокича в национальную память, пусть и немного преждевременно, – например, дедушку Йокича? Просто проказа, о последствиях которой он не подумал. Но кто же из буйной молодежи задумывается о последствиях своих поступков?
– Дедушка Йокич?
– Да. Отец Мирослава. Вы же не думаете, что на фото сам Мирослав? Но не расстраивайтесь, еще не все потеряно. Если вам повезет, то ничего не потеряно. Десять против одного, что ваш любимый Фошери еще у Драго. Скажите ему, что вызовете полицию, если он немедленно не вернет фотографию.
Он мотает головой.
– Нет. Он испугается и сожжет ее.
– Тогда поговорите с его матерью. Поговорите с Марияной. Она смутится. Она сделает что угодно, чтобы защитить своего первенца.
– Что угодно?
– Она возьмет вину на себя. В конце концов, это она у них в семье – реставратор картин.
– А потом?
– Не знаю. Что будет потом, зависит от вас. Если вы хотите продолжать и устраивать сцены, можете устраивать сцены. Если нет – тогда нет.
– Я не хочу сцен. Я просто хочу услышать правду. Чья это была идея: Драго или – как его там? – Шона… или Марияны?
– Я бы назвала это довольно умеренной правдой. Вам бы не хотелось узнать больше?
– Нет, не хотелось бы.
– Вам бы не хотелось услышать, почему вас выбрали в качестве жертвы?
– Нет.
– Бедный Пол. Вы вздрагиваете от боли прежде, чем нанесен удар. Но возможно, никакого удара и не будет. Возможно, Марияна падет перед вами ниц: «Mea culpa[26]. Делайте со мной что хотите». И так далее. Но вы никогда не узнаете правду, если не устроите ей сцену. Неужели мне не удастся вас убедить? Ведь иначе с чем вы останетесь? С непоследовательной историей о том, как над вами посмеялись цыгане – яркая цыганская женщина и красивый цыганский юноша. Что не делает вам чести.
– Нет. Ни в коем случае. Я отказываюсь. Никаких сцен. Никаких угроз. Если бы вы знали, Элизабет, как мне осточертели ваши подначивания, чтобы я помог осуществить безумные истории, сочиненные вами! Я понимаю, чего вы хотите. Вы добиваетесь, чтобы я – как бы это выразиться? – употребил Марияну. Ее муж, как вы надеетесь, узнает об этом и застрелит меня или забьет насмерть. Вот чего вы хотите. Секс, ревность, насилие, поступки самого вульгарного толка.
– Не смешите меня, Пол. Такой кризис, как этот, в основе которого мораль, невозможно разрешить, избив или застрелив кого-то. Даже вы должны это признать. Но если мое предложение вас оскорбляет, забудьте о нем. Не говорите с Драго. Не говорите с его матерью. Если я не могу вас убедить, то, конечно, не могу и заставить. Если вы рады потерять свою драгоценную фотографию, да будет так.
«Поговорите с Марияной», – советует эта Костелло.
Но что же он может сказать?
«Марияна! Хэлло, как у вас дела? Я хочу извиниться за то, что наговорил прошлой ночью, той ночью, когда поскользнулся в душе. Сам не знаю, что на меня нашло. Должно быть, я потерял голову. Между прочим, я заметил, что из моей коллекции пропала одна фотография. Вы не могли бы попросить Драго, чтобы он заглянул в свой рюкзак и проверил, не прихватил ли ее по ошибке».
Прежде всего, он не должен обвинять. Если он станет обвинять, Йокичи будут отрицать, и это будет концом даже того шаткого положения, которое он у них занимает: пациент, клиент.
Вместо того чтобы звонить Марияне, ему бы лучше написать еще одно письмо, на этот раз подавив лабильность, очень тщательно подбирая слова, хладнокровно и разумно освещая ситуацию в отношении нее, в отношении Драго, в отношении пропавшей фотографии. Но кто же в наши дни пишет письма? И кто их читает? Прочитала ли Марияна его первое письмо? Получила ли его вообще? Она и виду не подала.
У него всплывает воспоминание: поездка в детстве в Париж, в галерею Лафайет. Он наблюдал, как листочки бумаги сворачиваются в cartouches[27] и переправляются из одного отдела в другой по пневматическим трубам. Когда в трубе открывалась крышка, то, как ему помнится, из нутра аппарата доносился приглушенный рев воздуха. Исчезнувшая система связи. Что с ними произошло, с этими серебристыми cartouches? Вероятно, они исчезли, уступив дорогу управляемым ракетам.
Но быть может, у хорватов все иначе. Возможно, на их старой родине все еще существуют тетушки и бабушки, пишущие письма родным, которых судьба забросила в Канаду, Бразилию, Австралию, и они наклеивают на письма марки и бросают их в почтовый ящик: Иванка получила первый приз в классе за декламацию, пестрая корова отелилась; как у вас дела, когда мы вас снова увидим? Так что, возможно, Йокичи не удивятся, если обратиться к ним по почте.
Дорогой Мирослав, – пишет он, – я попытался внести разлад в Ваш дом, так что, несомненно, Вы считаете, что я должен заткнуться и принять любое наказание, посланное мне богами. Ну что же, я не заткнусь. Исчезла редкая фотография, принадлежащая мне, и мне бы хотелось ее вернуть. (Позвольте мне добавить, что Драго не удастся ее продать, она слишком известна в определенных кругах.) Если Вы не знаете, о чем я говорю, спросите своего сына, спросите жену.
Но я пишу не поэтому. Я пишу, чтобы сделать предложение.
Вы подозреваете, что у меня есть планы относительно Вашей жены. Вы правы. Но не делайте поспешных выводов насчет того, каковы эти планы.
Я предлагаю не просто деньги. Я также предлагаю определенные вещи, которые нельзя пощупать, человеческие отношения, и прежде всего, любовь. Если не в беседе с Вами, то в разговоре с Марияной я употребил выражение «крестный отец». Но может быть, я не произнес это, а лишь подумал. Мое предложение заключается в следующем. В обмен на значительную ссуду на неопределенный срок, которая пойдет на образование Драго и, возможно, остальных Ваших детей, можете ли Вы найти место у Вас в доме, у Вашего очага, в Вашем сердце для крестного отца?
Я не знаю, существует ли у Вас в католической Хорватии такое понятие, как крестный отец. Возможно, да – возможно, нет. Книги, к которым я обратился, не дают ответа. Но Вам, наверное, знакомо это понятие. Крестный отец – это мужчина, который стоит рядом с отцом у купели во время крещения, благословляя младенца, мужчина, который клянется помогать ему всю жизнь. Как священник при ритуале крещения олицетворяет Сына и заступника, а отец, конечно, Отца, так же крестный отец – олицетворение Святого Духа. По крайней мере, я представляю себе это именно так. Бесплотная фигура, духовная, за пределами злобы и желания.
Вы живете в Мунно-Пара, в отдалении от города. В моем нынешнем состоянии не так-то легко наносить визиты. И тем не менее откроете ли Вы для меня свой дом? Мне ничего не нужно взамен, ничего осязаемого, за исключением разве что ключа от черного хода. Конечно же, у меня и в мыслях нет отобрать у Вас жену и детей. Я прошу лишь позволить мне быть рядом, когда Вы заняты где-нибудь в другом месте, и от всего сердца излить благословения на Вашу семью.
Драго теперь нетрудно понять, какое место в Вашем доме я стремлюсь занять. Младшим детям это будет понять труднее. Если Вы решите пока что ничего им не говорить, я приму это.
Знаю, что когда Вы начали читать это письмо, то не ожидали подобного предложения. Я вкратце рассказал моей знакомой, что произошло у меня в квартире – об исчезновении фотографии из моей коллекции и так далее, – и она предложила, чтобы я обратился в полицию. Но у меня ничего подобного и в мыслях нет. Я просто пользуюсь этим неприятным инцидентом как поводом написать это письмо и открыть свое сердце. (Кроме того, часто ли нам нынче выпадает шанс написать письмо?)
Не знаю, как Вы относитесь к письмам. Поскольку Вы родом из более старой и во многих отношениях лучшей страны, возможно, Вам не покажется нелепой мысль написать мне ответ. С другой стороны, если Вам не по душе писать письма, всегда можно позвонить по телефону (8332–1445). Или Марияна может доставить мне весточку. Или Драго. (Я не поворачиваюсь спиной к Драго, отнюдь – так ему и скажите.) Или Бланка. В конце концов, всегда можно прибегнуть к молчанию. Молчание может быть преисполнено значения. Сейчас я собираюсь запечатать конверт, наклеить марку и, прежде чем передумаю, отправиться к ближайшему почтовому ящику. Обычно я склонен передумать, я все время меняю свои решения, но сейчас эта черта мне ненавистна.
Искренне Ваш
Пол Реймент.
Глава 28
– Вы не думаете, что вам следовало бы показаться доктору? – спрашивает он Костелло.
Она качает головой.
– Это пустяки, всего лишь простуда. Пройдет.
Это совсем не похоже на простуду. У нее кашель, причем влажный и такой сильный, словно легкие пытаются исторгнуть массу мокроты, которая скопилась глубоко в бронхах.
– Наверное, вы подхватили это под кустом, – замечает он.
Она отвечает ему недоуменным взглядом.
– Разве вы не сказали, что спите под кустом в парке?
– Ах да!
– Я бы порекомендовал эвкалиптовое масло, – говорит он. – Ложечку эвкалиптового масла на кастрюлю кипящей воды. Нужно вдыхать пар. Творит чудеса!
– Эвкалиптовое масло! – восклицает она. – Я сто лет не слышала об эвкалиптовом масле. В наши дни люди пользуются ингаляторами. У меня в сумке есть такой. Совершенно бесполезен. Моей панацеей был «Бальзам монаха», но теперь я не могу найти его в аптеках.
– Его можно купить в загородных аптеках. Можно купить и в Аделаиде.
– В самом деле? Как говорят наши американские друзья, это клево.
Он достанет для нее эвкалиптовое масло. Вскипятит кастрюлю воды. Он даже пороется в своей аптечке – а вдруг у него там есть «Бальзам монаха». Ей стоит лишь попросить. Но она не просит.
Они сидят на балконе за бутылкой вина. Темно, дует сильный ветер. Если она действительно больна, ей бы лучше уйти с балкона в комнату. Но она не скрывает своего отвращения к этой квартире. «Ваше баварское похоронное бюро» – так назвала она его квартиру вчера. И вообще он ей не нянька.
– Ни слова от Драго? Никаких новостей от Йокичей? – осведомляется она.
– Ни слова. Я написал письмо, которое еще нужно отправить.
– Письмо! Еще одно письмо! Что же это, игра в шахматы по почте? Два дня, чтобы ваше послание дошло до Марияны, два дня, чтобы пришел ответ. Да мы просто скончаемся от скуки, пока дождемся решения! Сейчас не век эпистолярного романа, Пол. Отправляйтесь с ней повидаться! Посмотрите ей в лицо! Устройте настоящую сцену! Топайте ногами! (Я говорю в метафорическом смысле.) Орите! Скажите: «Я не позволю так с собой обращаться!» Вот как ведут себя нормальные люди, такие как Мирослав и Марияна. Жизнь – это не обмен дипломатическими нотами. Au contraire[28], жизнь – это драма, жизнь – это действие, действие и страсть! Вы, с вашим французским происхождением, конечно же, это знаете. Будьте вежливы, если хотите, вежливость не повредит, но не за счет страстей. Подумайте о французском театре. Подумайте о Расине. Невозможно быть более французским, чем Расин. Пьесы Расина написаны не о людях, которые, сгорбившись, сидят в уголке, планируя и вычисляя. У Расина конфронтация, одна огромная тирада сталкивается с другой.
Она бредит? Что вызвало эту вспышку?
– Если в мире есть место для «Бальзама монаха», – говорит он, – то найдется место и для старомодных писем. По крайней мере, если письмо неудачное, его можно разорвать и начать сначала. В отличие от речей. В отличие от взрыва страстей, которые необратимы. Уж вам-то это должно быть известно.
– Мне?
– Да, вам. Вы же, конечно, не набрасываете первую же мысль, которая приходит вам в голову, и не отправляете по почте вашему издателю. Наверняка дожидаетесь вторых мыслей. Наверняка исправляете. И не заключается ли писательское мастерство во вторых мыслях, в третьих мыслях и так далее? Как говорится, семь раз отмерь…
– Это действительно так. Что такое писательское ремесло? Вторые мысли в степени n. Но кто вы такой, чтобы читать мне лекции о вторых мыслях? Если бы вы были верны своему черепашьему характеру, если бы ждали вторых мыслей, если бы так глупо и необратимо не объяснились в любви своей домработнице, мы бы с вами сейчас не оказались в таком плачевном положении. Вы бы спокойно сидели в своей прелестной квартире в ожидании визитов леди в темных очках, а я могла бы вернуться в Мельбурн. Но теперь уже слишком поздно. Нам ничего не остается, кроме как держаться скрепя сердце и ждать, куда нас вывезет черный конь.
– Почему вы называете меня черепахой?
– Потому что вы сто лет принюхиваетесь к воздуху, прежде чем высунуть голову наружу. Потому что каждый шаг стоит вам усилий. Я не прошу вас становиться зайцем, Пол. Я только умоляю заглянуть в ваше сердце и посмотреть, не найдется ли в рамках вашего черепашьего характера, в рамках вашего черепашьего диапазона страсти какого-нибудь способа ускорить ваше ухаживание за Марияной – если вы действительно собираетесь за ней ухаживать. Помните, Пол, именно страсть правит миром. Вы должны это знать. При отсутствии страсти мир стал бы пустым и бесформенным. Подумайте о Дон Кихоте. «Дон Кихот» – это книга не о человеке, сидящем в качалке и ноющем от скуки в Ламанче, а о человеке, который надевает на голову таз, забирается на спину своей верной старой клячи и отправляется на великие дела. Эмма Руо, Эмма Бовари, накупает роскошные платья, хотя понятия не имеет, как за них расплатиться. «Мы живем всего один раз, – говорит Алонсо, говорит Эмма, – так давайте же закружимся в вихре!» Закружитесь в вихре, Пол. Посмотрим, на что вы способны.
– Посмотрим, на что я способен, чтобы вы могли вывести меня в книге?
– Чтобы кто-нибудь где-нибудь смог вывести вас в книге. Чтобы кто-нибудь захотел вывести вас в книге. Кто-нибудь, кто угодно – не только я. Чтобы вас стоило вывести в книге. Наряду с Алонсо и Эммой. Становитесь главным, Пол. Живите, как герой. Вот чему учит нас классика. Будьте главным героем. А иначе для чего жить? Давайте же, сделайте что-нибудь. Сделайте что угодно. Удивите меня. Вам не приходило в голову, что если ваша жизнь становится с каждым днем все более скучной, монотонной и ограниченной, так это из-за того, что вы почти не выходите из этой проклятой квартиры? Представьте: где-то в джунглях в штате Махараштра в этот самый момент тигр открывает свои янтарные глаза и совершенно о вас не думает! Ему ровным счетом наплевать на вас и на любого другого обитателя Конистон-Террас. Когда вы последний раз совершали прогулку под звездным небом? Я знаю, вы потеряли ногу и вам трудно передвигаться. Но в определенном возрасте все мы теряем ногу, более или менее. Ваша утраченная нога – всего лишь знак, символ или симптом – я никогда не помню, что именно, – того, что стареешь, становишься старым и неинтересным. Так какой смысл жаловаться? Вот послушайте: «Я есть, однако никого не интересует, кто я есть. Мои друзья от меня отрекаются, как от утраченной памяти. Я один печалюсь о своих бедах».
Вы знаете эти строки? Джон Клэр[29]. Предупреждаю вас, Пол: именно этим вы кончите, как Джон Клэр, и будете один печалиться о своих бедах. Потому что, уверяю вас, всем на это наплевать.
У этой Костелло никогда не поймешь, говорит ли она серьезно или подтрунивает над ним. Он может справиться с англичанами, точнее – с англо-австралийцами. Но с ирландцами у него всегда проблемы, и с австралийцами ирландского происхождения – тоже. Он вполне допускает, что кому-то может прийти в голову мысль превратить историю его и Марияны, человека с культей и подвижной балканской леди, в комедию. Но, несмотря на все ее «шпильки», Костелло не имеет в виду комедию, и именно это ставит его в тупик, именно это он называет ирландскими штучками.
– Нам нужно уйти с балкона, – говорит он.
– Еще нет. «О звездное небо…» Как там дальше?
– Не знаю.
– «О звездное небо» и что-то там еще такое. Как же это вышло, что я нарвалась на такого нелюбопытного, непредприимчивого человека, как вы? Вы можете это объяснить? Может быть, все дело в английском языке, а вы недостаточно уверенно себя чувствуете, пользуясь языком, который для вас неродной? С тех пор как вы напомнили мне о своем французском прошлом, я, знаете ли, внимаю вам, навострив уши. Да, вы действительно правы: вы говорите по-английски, вы, вероятно, думаете по-английски, даже видите сны на английском, однако английский – не ваш родной язык. Я бы даже сказала, что английский для вас – маскировка или маска, ваш черепаший панцирь. Клянусь, когда вы говорите, я слышу, как вы выбираете слова – одно за другим – из коробочки, которую всегда носите с собой, и расставляете их по местам. Настоящий местный житель так не говорит – тот, кто знает язык с рождения.
– Как же говорит местный житель?
– От сердца. Слова идут изнутри, и он их поет, поет вместе с ними, так сказать.
– Понятно. Вы предлагаете, чтобы я вернулся во Францию? Вы предлагаете, чтобы я пел «Frйre Jacques»[30]?
– Не смейтесь надо мной, Пол. Я ни слова не сказала о возвращении во Францию. Вы давным-давно утратили контакт с французским. Все, что я сказала, – это что вы говорите по-английски, как иностранец.
– Я говорю по-английски, как иностранец, потому что я и есть иностранец. Я иностранец по природе и был иностранцем всю свою жизнь. И я не понимаю, с какой это стати должен извиняться. Если бы не было иностранцев, не было бы и местных жителей.
– Иностранец по природе? Нет, это не так, не вините свою природу. У вас очень хорошая природа, пусть и слегка недоразвитая. Нет, чем больше я слушаю, тем больше убеждаюсь, что ключ к вашему характеру – в вашей речи. Вы говорите по-книжному. Когда-то, давным-давно, вы были бледным примерным маленьким мальчиком – я прямо-таки вижу вас, – который воспринимал книги чересчур серьезно. Вы и сейчас такой.
– Какой? Бледный? Примерный? Недоразвитый?
– Маленький мальчик, который боится показаться смешным, если раскроет рот. Позвольте мне сделать вам предложение, Пол. Заприте эту квартиру и распрощайтесь с Аделаидой. Аделаида слишком похожа на кладбище. Вы не можете здесь больше жить. Лучше поедем в Карлтон, поживете там у меня. Я буду давать вам уроки языка. Я научу вас говорить от сердца. Один двухчасовой урок в день, шесть дней в неделю; на седьмой день мы можем передохнуть. Я даже буду для вас стряпать. Не так мастерски, как Марияна, но вполне сносно. После обеда, если у нас будет соответствующее настроение, вы сможете рассказывать мне истории из своей сокровищницы, которые я потом буду пересказывать вам в таком ускоренном и улучшенном виде, что вы их не узнаете. Что еще? Никаких грубых удовольствий – вы вздохнули с облегчением, услышав это. Мы будем чисты, как блаженные ангелы. Во всех остальных отношениях я буду о вас заботиться, и, быть может, вы тоже научитесь заботиться обо мне. Когда настанет мой час, вы закроете мне глаза, засунете в ноздри вату и прочитаете надо мной краткую молитву. Или наоборот – если вы уйдете первым. Как вам это?
– Это похоже на брак.
– Да, это своего рода брак. Дружеский брак. Пол и Элизабет. Элизабет и Пол. Спутники. А если вам не импонирует Карлтон, то мы могли бы купить фургон и путешествовать по континенту, осматривая достопримечательности. Мы даже могли бы слетать на самолете во Францию. Как насчет этого? Вы бы показали мне свои любимые места: галерею Лафайет, Тараскон, Пиренеи. Варианты бесконечны. Итак, что скажете?
Хоть она ирландка, но слова ее звучат искренне, пусть и наполовину. Теперь его очередь.
Он поднимается и встает перед ней, прислонившись к столу. Может ли он в кои веки заставить свой голос петь? Он прикрывает глаза и, стараясь ни о чем не думать, ждет, пока придут слова.
– Почему я, Элизабет? – приходят к нему слова. – Почему именно я – из всех людей, живущих на Земле?
Все те же старые слова, все та же унылая старая песня. Он не может это преодолеть. Однако пока он не получит ответ на свой вопрос, его сердцу не запеть.
Элизабет Костелло молчит.
– Я – отходы, Элизабет, неблагородный металл, меня не восстановить. Я не нужен ни вам, ни кому бы то ни было. Слишком бледный, слишком холодный, слишком напуганный. Что заставило вас выбрать меня? Что подало вам идею, будто у вас со мной что-нибудь получится? Почему вы остаетесь со мной? Говорите же!
И она говорит:
– Вы созданы для меня, Пол, как я создана для вас. Пока довольно? Или вы хотите, чтобы я заявила это plenu voce, в полный голос?
– Заявите это в полный голос, чтобы дошло даже до такого несчастного тупицы, как я.
Она откашливается.
– Пол Реймент был рожден для меня одной, а я – для него. Он способен вести, а я – следовать; он – действовать, а я – писать. Еще?
– Нет, этого достаточно. А теперь позвольте спросить вас напрямик, миссис Костелло: вы реальны?
– Реальна ли я? Я ем, сплю, страдаю, хожу в туалет. Я простужаюсь. Конечно, я реальна. Так же реальна, как вы.
– Пожалуйста, будьте хоть раз серьезны. Пожалуйста, ответьте мне: я жив или я мертв? Не случилось ли на Мэгилл-роуд чего-то, что от меня ускользнуло?
– А я – тень, прикомандированная к вам, чтобы познакомить с загробной жизнью? Вы об этом спрашиваете? Нет, успокойтесь, бедное раздвоенное создание, я ничем не отличаюсь от вас. Старая женщина, которая марает бумагу, страницу за страницей, день за днем, и будь она проклята, если знает, зачем. Если и есть какой-то побуждающий дух – а я в этом сомневаюсь, – то он со своим хлыстом стоит надо мной, а не над вами. «Не расслабляйся, юная Элизабет Костелло! – твердит он и ударяет хлыстом. – Давай работай!» Нет, это самая обычная история, действительно самая обычная, всего с тремя измерениями – длина, ширина и высота, как в обычной жизни, и я делаю вам самое обычное предложение. Поехали со мной в Мельбурн, в мой славный старый дом в Карлтоне. Вам там понравится. Забудьте о миссис Йокич, у вас нет с ней ни малейшего шанса. Лучше поехали со мной. Я буду вам самым верным другом, copine[31] ваших последних дней. Мы будем с вами делить корки, пока у нас еще есть зубы. Что скажете?
– Что я скажу, вынув слова из коробочки, которую всюду ношу с собой, – или от сердца?
– Ах, вот вы меня и поймали! Как вы быстро схватываете! От сердца, Пол, в кои-то веки.
Он наблюдал за ее ртом, пока она говорила, – такая у него привычка: другие люди смотрят в глаза, а он – на рот. «Никаких грубых удовольствий», – сказала она. Но сейчас ему вдруг представилось, как он целует этот рот, с сухими, быть может, даже увядшими губами, с пушком над верхней губой. Включает ли дружеский брак поцелуи? Он опускает глаза. Если бы он был менее вежлив, то передернулся бы.
И она это видит. Она не существо высшего порядка, но это она видит.
– Готова побиться об заклад, что маленьким мальчиком вы не любили, когда мама вас целовала, – тихо произносит она. – Я права? Отворачивали лицо, позволяя ей чуть коснуться вашего лба, и ничего больше? А вашему голландскому отчиму совсем не позволяли? Хотели с самого начала быть маленьким мужчиной, который никому ничем не обязан; который всем обязан самому себе. Они вызывали у вас отвращение – ваша мать и ее новый муж: их дыхание, их запах, их прикосновения и ласки? Как же вы могли вообразить, что Марияна Йокич полюбит мужчину, питающего такое отвращение к физическому?
– Я не питаю отвращения к физическому, – холодно возражает он. Ему хочется добавить: «Я питаю отвращение к уродливому», но он воздерживается. – Из чего же, по-вашему, состояла моя жизнь после Мэгилл-роуд? Да я по уши погряз в физиологии, и так день за днем. Только благодаря моей верности физическому я до сих пор не покончил с собой.
Когда он произносит эти слова, ему становится ясно, что имела в виду эта женщина, говоря о коробочке со словами.
«Покончил с собой! – думает он. – Сколь высокопарно, неискренне! Как все исповеди, в которые она меня втравливает!»
И в то же самое время он думает: «Если бы у нас в тот день было на пять минут больше, если бы крадучись не вошла Люба, как маленькая сторожевая собачка, Марияна бы меня поцеловала. К тому шло, я точно знаю, чувствую это всей кожей. Она бы наклонилась и легонько коснулась губами моего плеча. Тогда все было бы хорошо. Я бы прижал ее к себе; мы бы с ней узнали, каково это – лежать рядом, грудь к груди, сжимая друг друга в объятиях, вдыхая дыхание друг друга. Родина».
– Признайте, Пол (эта женщина все еще говорит!), что я поразительно хорошо сохраняла чувство юмора с того самого дня, как появилась у вас на пороге, и до настоящего момента. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; вместо этого сыпала шутками ирландской закваски и расточала комплименты. Позвольте вас спросить: вы думаете, я такова по природе?
Он не отвечает. Мысли его далеко. Ему безразлично, какова по природе Элизабет Костелло.
– По природе я раздражительное старое создание, Пол, и подвержена вспышкам дикой ярости. Вообще-то я настоящая гадюка. И лишь потому, что я поклялась себе быть хорошей, вам было так легко со мной. Но мне это далось нелегко, уж поверьте. Много раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не взорваться. Вы полагаете, то, что я сказала, – это худшее из того, что можно о вас сказать? Я имею в виду слова о том, что вы медлительны, как черепаха, и слишком привередливы? Можно сказать еще очень многое, поверьте. Когда кто-то знает о нас худшее, худшее и самое обидное, но не высказывается, а, напротив, сдерживается и продолжает улыбаться и шутить – как это называется? Мы называем это привязанностью. Где еще в целом мире вы найдете на столь поздней стадии привязанность – вы, уродливый старый человек? Да, мне тоже знакомо это слово – «уродливый». Мы оба уродливы, Пол, стары и уродливы. Так же сильно, как и прежде, нам хочется заключить в объятия красоту всего мира. Оно никогда не угаснет в нас, это стремление. Но красоте всего мира не нужен ни один из нас. Итак, нам приходится довольствоваться меньшим, значительно меньшим. Фактически нам остается принять то, что предлагают, или ходить голодными. Итак, когда добрая крестная мать предлагает умыкнуть вас из вашей унылой обстановки, от ваших безнадежных, ваших трогательных, ваших нереальных мечтаний, вам следует хорошенько подумать, прежде чем оттолкнуть ее. Я даю вам один день, Пол, двадцать четыре часа на обдумывание. Если вы откажетесь, если будете цепляться за ваше нынешнее медлительное существование, я покажу вам, на что способна, я покажу, как умею плеваться.
На его часах три пятнадцать. Как же ему убить три часа?
В гостиной горит свет. Элизабет Костелло уснула за столиком, который присвоила, уснула, уронив голову на кипу бумаг.
Он склонен так ее и оставить. Ни в коем случае ему не хочется разбудить ее и услышать новые «шпильки». Он устал от ее «шпилек». Частенько он чувствует себя старым медведем в Колизее, не знающим, в какую сторону повернуться. Смерть от тысячи порезов.
И все же.
И все же он очень осторожно приподнимает ее и подкладывает под голову подушку.
В сказке именно в эту минуту старая карга превратилась бы в прекрасную принцессу. Но это явно не сказка. После того как они с Элизабет Костелло обменялись рукопожатием при знакомстве, между ними не было физического контакта. Ее волосы безжизненны на ощупь, они не пружинят. А под волосами череп, внутри которого кипит деятельность, о которой он предпочитает не знать.
Если бы объектом этой заботы был ребенок, к примеру Люба или даже красивый, надрывающий сердце вероломный Драго, он мог бы назвать это нежностью. Но в случае с такой женщиной это не нежность. Это просто то, что один старик может сделать для другого старика, которому нездоровится. Гуманность.
По-видимому, как любому человеку, Элизабет Костелло хочется, чтобы ее любили. И, как любого, перед концом ее снедает чувство, будто она что-то упустила. Не это ли она ищет в нем: то, что упустила? Не таков ли ответ на его назойливый вопрос? А если так, то это просто смехотворно. Как же он может быть тем, что упущено, когда всю свою жизнь упускает самого себя? Человек за бортом! Затерялся в неспокойном море у чужих берегов.
Где-то вдали существуют двое детей Костелло, о которых он читал в библиотеке, детей, о которых она не рассказывает, вероятно, потому, что они ее не любят или любят недостаточно. По-видимому, они точно так же, как и он, сыты по горло «шпильками» Элизабет Костелло. Он их не винит. Если бы у него была такая мать, как она, он бы тоже держался от нее на расстоянии.
Совсем одна в пустом доме в Мельбурне, вступающая в последнюю пору жизни, изголодавшаяся по любви. К кому же ей обратиться за утешением, как не к человеку из другого государства, фотографу в отставке, совершенно незнакомому человеку, который испытал удар судьбы и тоже нуждается в любви? Если существует человеческое, гуманное объяснение ее ситуации, то оно должно быть именно таким. Почти что наугад она опустилась на него, как бабочка на цветок или оса на червяка. И каким-то образом (такими туманными, такими извилистыми путями, что разум отказывается их исследовать) потребность в любви и сочинение историй – то есть бумаги, в беспорядке сваленные на столе, – связаны друг с другом.
Он бросает взгляд на то, что она пишет. Жирными буквами: «(Мысли ЭК) Австралийский романист – какая судьба! Что же должно струиться в венах у этого человека?» Эти слова так яростно подчеркнуты, что даже порвана бумага. Затем: «После трапезы они играют в карты. Использовать эту игру для выявления их различий. Бланка выигрывает. Ограниченный, но хваткий ум. Драго неважно играет в карты – слишком небрежен, слишком уверен в себе. Марияна улыбается, расслабившись, гордясь своими отпрысками. ПР пытается воспользоваться игрой, чтобы подружиться с Бланкой, но она противится. Ее ледяное неодобрение».
Трапеза, а затем игра в карты. ПР и Бланка. Будут ли они в конце концов одной семьей – он с ледяной водой в жилах и Йокичи, такие полнокровные? Что еще замышляет Костелло, какие мысли роятся в ее беспокойной голове?
Писака спит, а персонаж слоняется, ища, чем бы себя занять. Неплохая шутка, вот только некому ее оценить.
Беспокойная голова писаки покоится на подушке. Если прислушаться, из ее груди вырывается слабый шум, словно насос качает воздух. Он выключает лампу. Кажется, он превращается в такую особу, которая рано засыпает и просыпается, когда еще не рассвело; она же, по-видимому, из тех, кто поздно ложится, сплетая по ночам свои фантазии. Как же они смогли бы зажить одним домом?
Глава 29
– Только не визит без предупреждения, – говорит он. – Я не люблю, когда люди являются ко мне, не предупредив заранее, и сам не наношу визиты без предупреждения.
– И тем не менее, – отвечает Элизабет Костелло, – нарушьте ваше правило всего лишь раз. Это настолько спонтаннее, нежели писать письма, настолько по-соседски. А как же иначе вам увидеть вашу тайную невесту у ее домашнего очага, chez elle?[32]
Ему вспоминается детство, Балларэт тех дней, когда еще не были распространены телефоны, когда в воскресенье днем они вчетвером садились в синий «Рено» голландца и без предупреждения отправлялись наносить визиты. Какая скука! Единственные визиты, которые он вспоминает с удовольствием, – это на участок к другу их отчима, садоводу Андреа Миттига. Это у Миттига, в тесном пространстве за огромной бочкой с водой, среди паутины, он вместе с Принни Миттига проводил волнующее исследование различий между мужчиной и женщиной.
«Обещай, что приедешь в следующее воскресенье», – шептала Принни Миттига, когда визит подходил к концу, когда был выпит малиновый сок и съеден миндальный пирог и они снова садились в машину, нагруженные помидорами, сливами и апельсинами из сада Миттига, собираясь в обратный путь на Уиррамунда-авеню.
«Не знаю», – отвечал он с бесстрастным видом, хотя сам горел желанием продолжить эти уроки.
– Поли и Принни снова играли в доктора, – объявляла его сестра с заднего сиденья, где было их место.
– Не играли! – протестовал он, толкая ее в бок.
– Allez, les enfants, soyez sages![33] – увещевала их мать.
Что касается голландца, то он, сгорбившись за рулем, был занят тем, чтобы объехать рытвины на дороге, и никогда ничего не слышал.
Голландец ездил с минимальной скоростью. Это была его теория вождения, усвоенная в Голландии. Когда нужно было подняться в гору, мотор начинал стучать и кашлять; за ними скапливалась целая вереница автомобилей, которые гудели. Но на голландца это не действовало.
«Toujours pressйs, pressйs, – говорил он скрипучим голландским голосом. – Ils sont fous! Ils gaspillent de l’essence, c’est tout!»[34] Он не собирался gaspiller свой essence ни для кого. Так они и ползли до наступления сумерек, без света, чтобы сберечь аккумулятор.
«Oh la la, ils gaspillent de l’essence! – шептали, подражая голландскому акценту и давясь от смеха, он и его сестра на заднем сиденье, где пахло гнилыми луковицами георгинов, в то время как мимо проносились настоящие автомобили – “Шевроле” и “Студебекеры”. – Merde, merde, merde!»[35]
Голландец пристрастился к шортам. До чего же нелепо выглядел этот голландец, с его бледными ногами и клетчатыми гольфами, в мешковатых шортах, среди настоящих австралийцев! Зачем вообще их мать вышла за него замуж? Позволяет ли она ему делать с ней это в темной спальне? Когда они думали о голландце с его штукой, делающем это с их матерью, то готовы были сгореть со стыда и от возмущения.
«Рено» голландца было единственным в Балларате. Он купил его подержанным у какого-то другого голландца.
«Renault, l’auto la plus йconomique»[36], – объяснял он, хотя его машина всегда была не в порядке, всегда стояла в ремонтной мастерской, ожидая, когда из Мельбурна прибудет та или иная деталь.
Здесь, в Аделаиде, нет «Рено». Нет Принни Мигтига. Никакой игры в доктора. Только реальность. Следует ли нанести им последний визит без предупреждения в память о прежних временах? Как воспримут это Йокичи? Захлопнут ли они дверь перед носом незваных гостей? Или, поскольку они вообще-то из того же мира, что и Миттига, мира ушедшего или уходящего, их встретят приветливо, угостят чаем с пирогом и отправят домой, нагруженных подарками?