Город Перестановок Иган Грег
— Проще, наверное, смотреть всё на экранах. Мне так будет лучше. Не возражаете?
Земански, похоже, испытала облегчение.
Репетто встал у конца стола и обратился ко всем троим, хотя Мария знала, что говорится это ради неё:
— В последнее время на Ламберте столько всего происходит, что мы замедлили его до темпа, сравнимого со Стандартным Временем, чтобы угнаться за событиями. — На стене позади него появилась эллиптическая карта поверхности планеты. — Самое недавнее: десятки независимых команд химиков взялись за поиски более простой и единой модели, которую можно было бы положить в основу теории атомов. — На карте возникли разбросанные там и сям маркёры. — Уже триста лет, как стандартная модель — тридцать два атома с правильным распределением валентностей, масс и взаимного сродства, стала общепринятой. Ламбертианский эквивалент Периодической таблицы Менделеева, — он сверкнул улыбкой в сторону Марии, словно она была современницей Менделеева, а может быть, потому, что гордился сокровенными познаниями в области несуществующей более науки. — В то время атомы считались фундаментальными сущностями: бесструктурными, неделимыми и не нуждающимися в дальнейших объяснениях. В последние двадцать лет эта точка зрения наконец начала меняться.
Мария уже была сбита с толку. Из поспешно прочитанного ею за последние несколько дней выяснилось, что ламбертиане просто модифицируют общепринятую теорию, открывая новое явление, которого эта теория не в силах объяснить. Должно быть, Репетто заметил выражение её лица и поэтому выжидающе замолчал. Мария сказала:
— Атомы «Автоверсума» действительно неделимые. Их нельзя разбить ни на какие компоненты, более маленькие устойчивые сущности. С какой энергией их ни сталкивай, они просто отскочат, а ведь у ламбертиан нет возможности приложить к ним хоть какуюто энергию. Так что… у них, разумеется, не может быть опыта, которого их текущая теория не объясняла бы в совершенстве.
— В повседневном окружении — разумеется, нет. Но проблема в космологии. Они усовершенствовали модели истории своей звёздной системы и теперь подыскивают объяснения составу первичного облака.
— Они приняли как данность тридцать два атома с их свойствами, но не могут заставить себя примириться с их произвольными количествами в первичном облаке?
— Вот именно. Трудно точно воспроизвести их мотивации, но у них существует весьма строгая эстетика, диктующая, что можно принимать в качестве теории; противиться эстетике они почти физически неспособны. Попытайся они станцевать теорию, которая не войдёт в резонанс с нервной системой, оценивающей её на простоту, — и танец рассыплется. — Репетто секунду поразмыслил, потом указал на экран у себя за спиной, где как раз появился рой ламбертиан. — Вот и пример — вернёмся немного назад. Это группа астрономов, прекрасно осведомлённая обо всех небесных передвижениях планет относительно Солнца и занятая проверкой теории, которая пытается объяснить эти передвижения, исходя из предположения, что планета Ламберт неподвижна, а всё остальное вращается вокруг неё.
Мария внимательно рассматривала эти создания. Она затруднилась бы точно определить ритмику их сложных перемещений, но, когда рой начал рассыпаться, нарушение порядка было вполне очевидным.
— А теперь гелиоцентрическая версия — несколько лет спустя.
Танец вновь оказался слишком сложным для анализа, хотя казался более гармоничным, а немного времени спустя стал почти гипнотическим. Чёрные точки метались на фоне белого неба туда-сюда, оставляя следы на сетчатке. Вездесущий травяной луг внизу выглядел странноватым фоном для астрономических теорий. Ламбертиане, повидимому, полностью принимали условия своего существования, в котором пастьба клещей оставалась пределом контроля над природой; оно для них было такой же утопией, как для элизиан — абсолютная свобода. Всё же им приходилось встречаться с хищниками. Многие умирали в молодости от болезней. Зато еда всегда была в изобилии: смоделировав свои популяционные циклы, ламбертиане научились гасить их колебания на самых ранних стадиях. И никакой «идеологической борьбы» изза контроля над рождаемостью не состоялось, независимо от степени стремления отдельных существ к «естественности»: стоило моделированию популяций распространиться, как одни и те же меры принимали сообщества по всей планете. Культурное разнообразие у ламбертиан было невелико, а их поведение — куда более генетически детерминировано, чем у людей. Молодёжь рождалась самодостаточной, с менее пластичной нервной системой, чем у человеческих младенцев, и соответствующие гены обладали относительно малой вариативностью.
Гелиоцентрическая теория оказалась приемлема, танец сохранял связность. Репетто заново проиграл ту же сцену с «переводом» в меньшем окне, показывающим, какие положения планет демонстрируются в данный момент. Мария так и не смогла уловить связь; во всяком случае, ламбертиане точно не летали кругами, воспроизводя орбиты планет, но синхронные ритмы движения планет и насекомых-астрономов, казалось, сливаются гдето в зрительной коре головного мозга, задействуя там некий механизм выявления структур, который толком не знал, что делать с таким необычным резонансом.
— Выходит, — заметила Мария, — Птолемей был попросту малограмотен и нёс явные глупости. Патентованную ерунду. И они пришли к системе Коперника всего через несколько лет? Это впечатляет. Сколько же им понадобится, чтобы добраться до Кеплера… или Ньютона?
Земански тотчас откликнулась:
— Это и был Ньютон. Теория тяготения и законы движения масс были частью модели, которую они танцевали; ламбертиане просто не смогли бы выразить форму орбит, не объяснив её причину.
Мария почувствовала, как волоски на затылке становятся дыбом.
— Если это Ньютон… что было прежде?
— Ничего. Это первая успешная астрономическая модель, кульминация примерно десяти лет проб и ошибок разных групп по всей планете.
— Но ведь чтото должно было быть. Первобытные мифы. Блин на череахе. Бог солнца в колеснице.
Земански рассмеялась.
— Конечно, ни блинов, ни колесниц у них нет, примитивные космологии тоже не существовали. Их язык зародился из вещей, которые они легко могли наблюдать и моделировать, — экологических связей, популяционной динамики. Пока космология оставалась им недоступна, они даже не пытались к ней подступиться, она просто не была темой для обсуждения.
— Никаких мифов о сотворении?
— Нет. Для ламбертиан вера в какойто «миф» — в любое туманное, не поддающееся проверке псевдообъяснение, была бы сродни… галлюцинациям, миражам, голосам ниоткуда. Это полностью лишило бы их способности функционировать.
Мария прочистила горло.
— Хотела бы я тогда знать, как они отреагируют на нас.
— Прямо сейчас творцы мира — необсуждаемая тема, — пояснил Дарэм. — Ламбертиане не испытывают необходимости в подобной гипотезе. Они понимают, что такое эволюция: изменчивость, естественный отбор; даже постулировали существование неких макромолекулярных генов. Но происхождение жизни остаётся открытым вопросом, слишком трудным, чтобы с ним справиться, и, вероятно, пройдёт не один век, прежде чем они поймут, что их изначальный предок был посеян «вручную». Если вообще найдутся свидетельства, позволяющие это показать, — логические причины, по которым A. hydrophila не могла бы возникнуть в некой воображаемой добиологической предыстории.
Впрочем, до этого не дойдёт: полагаю, побившись несколько десятков лет головой о проблему первичного облака, они догадаются, что происходит. Любая идея, для которой пришло время, распространяется по планете за считаные месяцы, какой бы экзотичной она ни была: эти создания не традиционалисты. А когда теория, что их мир был создан, возникнет в надлежащем научном контексте, она уже не сведёт их с ума. Алиса лишь имела в виду, что примитивные предрассудки, в которые веровали первые люди, для ламбертиан с самого начала были бы бессмысленны.
— Так, значит… — Мария задумалась, — мы подождём, пока «создатели мира» перестанут быть необсуждаемой темой, а потом заявимся и объявим, что это мы и есть?
— Абсолютно верно, — подтвердил Дарэм. — У нас есть позволение установить контакт, «когда ламбертиане независимо постулируют наше существование», не раньше. — Он рассмеялся и добавил с явным удовлетворением: — Чего нам удалось добиться, запросив куда большего.
Мария попрежнему ощущала беспокойство, но ей не хотелось задерживать работы до тех пор, пока она получше не разберётся в тонкостях ламбертианской культуры.
— Ладно, — согласилась она. — Толчком послужила космология, но сейчас они ищут глубинные объяснения для своей химии. Есть какието успехи?
Репетто вернул на экран карту планеты Ламберт, на которой значки, обозначавшие местонахождение групп теоретиков, сменились столбчатыми диаграммками в тех же местах.
— Это события танцев, поддерживавших разные субатомные модели, к которым приходили исследователи за последние пять лет. Несколько теорий коечто обещают и немного совершенствуются с каждым дополнением; у других групп результаты явно хаотичные. Пока никому не удалось создать ничего такого, что получилось бы достаточно широко распространить: эти танцы слишком короткоживущие, чтобы исследователи их запоминали.
У Марии снова поползли мурашки по коже. «Ложные сообщения умирают по дороге». Во всей этой эффективности, в безжалостной погоне за истиной было нечто леденящее. Или, может, всё дело в уязвлённой гордости: способность трактовать некоторые из самых тяжко доставшихся человечеству интеллектуальных достижений как нечто само собой разумеющееся — не самая привлекательная черта в иной цивилизации.
— Итак… — подытожила она, — ни одна команда пока не приблизилась к грани истины?
Репетто покачал головой.
— Пока нет. Но правила «Автоверсума» — простейшее объяснение тридцати двух атомов почти по любым критериям.
— Для нас простейшее. В окружении ламбертиан нет ничего, что побудило бы их мыслить в терминах клеточных автоматов.
— В их окружении нет ничего, что побудило бы их думать в терминах атомов, — заметила Земански.
— Пусть так, но древние греки додумались до атомов, но не изобрели квантовую механику.
Мария не могла представить, чтобы люди доиндустриальной эпохи могли придумать клеточный автомат даже в качестве математической абстракции, не говоря уже о гипотезе, что такой автомат может представлять собой вся вселенная. Космологические теории, изображающие вселенную в виде заводного механизма, появились с изобретением часов; компьютерные космологии — после создания материальных компьютеров.
Человеческая история, однако, явно не могла послужить путеводителем по ламбертианской науке. Здесь уже разработали ньютонову («заводную») модель планетной системы. Насекомым не требовались артефакты для указания пути. Мария поинтересовалась:
— Эта эстетика, определяющая приемлемость научных теорий… Вам удалось картировать её нервные структуры? Можете воспроизвести критерии?
— Да, — подтвердил Репетто. — И думаю, я знаю, о чём вы сейчас спросите.
— Так вы создали собственные версии теории клеточных автоматов для ламбертиан? Испытали их ламбертианской эстетикой?
Репетто скромно наклонил голову.
— Да. Конечно, мы не моделировали весь мозг — это было бы чрезвычайно неэтично. Но прогнали симуляции пробных танцев на нервных моделях ламбертиан, не обладавших сознанием.
«Модели ламбертиан, моделирующих „Автоверсум“».
— И как всё прошло?
Репетто поколебался.
— Пока результаты неоднозначные. Ни одна из сконструированных мною теорий не сработала, но дело сложное. Трудно сказать, формулирую ли я гипотезу именно так, как это сделали бы ламбертиане, и включил ли все значимые поведенческие тонкости в бессознательную модель.
— Но надежда есть?
— Трудно сказать.
Мария это обдумала.
— Правила «Автоверсума» сами по себе не дадут объяснения относительных концентраций элементов, а ведь это главная проблема, которую ламбертиане силятся разрешить. Что будет, если насекомые пройдут мимо идеи клеточных автоматов и выдвинут совершенно другую теорию, уводящую их в неверном направлении и тем не менее соответствующую всем данным? Знаю, всё остальное о своём мире они усвоили гораздо легче людей, но это ещё не делает их безупречными. И раз у них нет традиции обходить трудные вопросы, призывая на помощь руку творца, они могут оказаться способны соорудить некое объяснение как первичному облаку, так и свойствам элементов, даже не приблизившись при этом к истине. Такое ведь возможно?
Наступило неловкое молчание. Мария прикинула, не совершила ли она ужасную бестактность, предположив, что необходимые для контакта условия могут и не возникнуть. Хотя вряд ли она могла сказать чтото такое, чего эти люди уже не обдумывали.
— Да, такое возможно, — просто ответил наконец Дарэм. — Значит, остаётся подождать и увидеть, куда заведёт ламбертиан их логика.
27. (Город в щелях)
Пир ощутил, как начинается изменение, и выключил станок. Он беспомощно оглядел мастерскую, выхватывая взглядом предмет за предметом, без которых не мог представить свою жизнь: шлифовальное кольцо, подставку с токарными резцами, банки с маслом, жестянки с лаком, штабель свежераспиленной древесины. Забросить эти предметы — хуже того, забросить любовь к ним — представлялось ему идеальной метафорой вымирания видов.
Затем его восприятие ситуации начало меняться. Он ощутил, что совершает шажок от своей жизни столяра к более масштабной схеме вещей… Или не к схеме, а к случайному перепрыгиванию от одного предлога к другому, гарантировавшего ему наличие и разнообразие смыслов жизни. Сохранять чувство утраты сделалось невозможным; энтузиазм ко всему, чему он посвятил последние семьдесят шесть лет, растаял как сновидение. Пир не испытывал ни смущения, ни отвращения к оставленной позади фазе, но и не имел ни малейшего желания продолжить её или повторить.
Инструменты, одежда, сама мастерская — всё растаяло, оставив после себя пустынную серую равнину, уходящую в бескоечность под ослепительно-синим небом, ярко освещённым без всякого солнца. Пир спокойно ждал, когда ему откроется новое занятие, вспоминая прошлый переходный этап и думая: «Эти краткие промежутки сами по себе — тоже целая жизнь». Он представил, как на следующий раз подхватит эту линию размышлений и разовьёт.
Затем из пустующей земли вокруг него выросло огромное помещение, протянувшееся во все стороны на сотни метров и заполненное рядами жёлтых деревянных шкафов с выдвижными ящиками для образцов. Завершая сцену, над ним сомкнулся высокий потолок с пыльными окнами. Пир заморгал в полумраке. На нём оказались чёрные брюки из плотной ткани и жилет поверх жёсткой белой рубашки. Выбрав очередной предмет одержимости, бессмысленный в развитом компьютерном мире, «внешнее я» заодно нарядило Пира в костюм натуралиста Викторианской эпохи.
Он знал, что выдвижные ящики полны жуков. Сотен, тысяч жуков. Теперь он волен не заниматься ничем иным, кроме их изучения: зарисовывать, составлять описания, классифицировать — экземпляр за экземпляром, десятилетие за десятилетием. Эта перспектива приносила такое блаженство, что Пир едва не принялся кататься по полу от радости.
Направляясь к ближайшему шкафу с ящиками, где его поджидали блокнот с линованной бумагой и карандаш, Пир вдруг заколебался и попытался осмыслить свои чувства. Он знал, почему он здесь счастлив: «внешнее я» переписало его мозг в очередной раз, в полном соответствии с составленной им самим программой. Какое ещё осмысление здесь требуется?
Пир оглядел пыльное помещение, пытаясь выявить источник неудовлетворения. Всё было идеально — здесь и сейчас; но прошлое оставалось с ним: серая равнина переходного периода, десятилетия за токарным станком, время, проведённое с Кейт, прошлые увлечения. Давно покойный, но неодолимый Дэвид Хоторн, цепляющийся за каменный обрыв. Всё это не имело ни малейшего отношения к его нынешним интересам и текущему окружению, но детали воспоминаний маячили гдето на краю сознания. Избыточные, отвлекающие внимание анахронизмы.
Он был одет для новой роли, так почему не завершить иллюзию? Ему уже приходилось настраивать фальшивые воспоминания. Почему бы не сконструировать виртуальное прошлое, которое объясняло бы его ситуацию и энтузиазм к предстоящей работе на условиях, соответствующих этому окружению? Почему не создать личность, лишённую памяти Пира, которая могла бы понастоящему погрузиться в радости, которые доставит возня с этой бесценной коллекцией?
Он раскрыл окно в своё «внешнее я», и они вместе стали придумывать биографию энтомолога.
Пир тупо уставился на мигающую электролампочку в углу комнаты, затем подошёл к ней и прочитал записку, накорябанную на столике внизу:
ПОГОВОРИ СО МНОЙ. ЧТОТО СТРЯСЛОСЬ
Поколебавшись, он создал под лампочкой дверь. Внутрь шагнула Кейт. Она была бледная, как пепел.
— Я полжизни потратила, чтобы до тебя достучаться. Когда это кончится? — Её голос звучал монотонно, словно она хотела рассердиться, но не было сил. Пир потянулся к её щеке, но Кейт оттолкнула его руку. Он спросил:
— В чём проблема?
— Проблема? Тебя не было четыре недели.
Четыре недели? Пир чуть не рассмеялся, но Кейт выглядела такой потрясённой, что он удержался и только сказал:
— Ты же знаешь, меня захватывает то, что я делаю. Это для меня важно. Но мне жаль, что ты беспокоилась…
Кейт отмахнулась от его извинений.
— Тебя не было. Я не говорила, что ты не отвечал на вызовы. То окружение, где мы находимся, и его владелец не существовали.
— Почему ты так решила?
— Коммуникационная программа заявила, что процесс, принимавший данные на твой персональный узел, отсутствует. Система тебя не видела.
Пир удивился. Он не доверял Малколму Картеру с самого начала, но спустя столько времени проблемы с внедрённой им в Город инфраструктурой выглядели маловероятными.
— Может, просто не могла найти, — предположил он. — Долго это было?
— Двадцать девять дней.
— А раньше такое случалось?
Кейт с горечью рассмеялась.
— Нет. Ты что, думаешь, я оставила бы такое при себе? Я до сих пор ни разу не сталкивалась ни с какими отказами базовых программ. И автоматические логи это подтверждают. Первый раз.
Пир почесал шею под крахмальным воротничком. Перерыв в работе вызвал дезориентацию; он не мог вспомнить, что делал, когда его внимание привлекло мигание лампы. Память требовала наладки. Он сказал:
— Тревожная ситуация, однако не вижу, что мы можем сделать. Разве что прогнать какую-нибудь диагностику, чтобы выявить проблему.
— Я гоняла диагностику, пока всё происходило.
— И?..
— С коммуникационной программой всё в полном порядке. Но ни одну часть системы, задействованную для воспроизведения тебя, диагностика не видела.
— Такого не может быть.
— Ты себя останавливал?
— Конечно, нет. И это ничего не объяснило бы: даже если бы я так сделал, отвечающие за меня системы всё равно сохранили бы активность.
— Так чем ты был занят?
Пир оглядел комнату и место, где только что находился. На одном из рабочих столов стоял ящик для образцов, рядом лежал толстый линованный блокнот. Пир подошёл к столу, Кейт последовала за ним.
— Рисовал жуков, судя по всему, — предположил Пир.
Страниц сто в блокноте были использованы и пролистнуты: на открытом листе виднелся неоконченный набросок одного из экземпляров. Пир был уверен, что никогда не видел этого наброска.
Кейт взяла блокнот и заглянула в ящик, потом перелистала заполненные страницы.
— А псевдоним зачем? — спросила она. — Одежда для тебя недостаточно театральна?
— Какой псевдоним?
Кейт сунула блокнот Пиру под нос и показала подпись: «Сэр Уильям Бакстер, ЧКО».[15]
Пир оперся о стол и попытался заполнить разрыв. Он играл с памятью в какието игры, это было ясно, но не мог же он не организовать всё так, чтобы в конце случившееся стало ему понятно? Когда Кейт вошла с ним в контакт, нарушив чары, «внешнее я» должно было выдать полное объяснение. Пир мысленно призвал записи: последним зарегистрированным событием была недавняя самопроизвольная смена увлечений. От того, чем он занимался с тех пор, не осталось и следа.
— Это имя мне ничего не говорит, — тупо произнёс он.
Что ещё более странно, мысль о том, что он провёл двадцать девять дней, зарисовывая жуков, оставила Пира полностью равнодушным. Вся страсть, которую он испытывал к таксономии насекомых, полностью изгладилась из памяти, словно весь пакет принадлежал комуто другому, и этот ктото теперь забрал его и исчез.
28
По мере того как Город постепенно накладывал отпечаток на её мозг, — каждая ослепительная улица оставляла пылающий отпечаток на несуществующей сетчатке глаз, каждая прогулка встраивала карты несуществующих улиц в несуществующие синапсы, — Мария ощущала, как отплывает всё дальше от своих воспоминаний о старом мире. Детали сохраняли чёткость, но его история теряла силу и утрачивала осмысленность. Отвергнув идею оплакивать людей, которые не умерли — и сами не утратили её, — Мария оставила себе только ностальгию. Да и ту подтачивали противоречия.
Она скучала по комнатам, улицам, запахам. Иногда так мучительно, что это становилось комичным. Лёжа без сна, она вспоминала самые дряхлые из заброшенных домов Пирмонта или картонный дух эрзац-попкорна, разносящийся из салонов виртуальной реальности на Джордж-стрит. Она знала, что может восстановить свой дом, окружавший его район, весь Сидней, и даже настолько детально, насколько захочется; знала, что все до единого идиотские муки по ампутированному прошлому можно прекратить за один миг. Точного понимания, как далеко можно зайти, вполне хватало, чтобы избавить её от малейшего желания предпринять хотя бы шаг в этом направлении.
Однако, отказываясь от возможности облегчить грызущую тоску по дому, она словно ишалась права на неё. Как можно утверждать, что она действительно тоскует о том, чем так легко могла бы обладать, но упорно в этом себе отказывает?
Так что Мария продолжала отстраняться от прошлого. Упорно изучала ламбертиан, готовясь ко дню, когда контакт будет разрешён. Пробовала вжиться в роль легендарного восемнадцатого основателя, поднятого из тысячелетнего сна, чтобы разделить миг триумфа, когда обитатели Элизиума сойдутся наконец лицом к лицу с инопланетной культурой.
Ламбертианские сообщества, несмотря на определенное сходство с колониями земных общественных насекомых, были куда сложнее муравейников или пчелиных ульев, но при том намного менее иерархичны. Начать с того, что все ламбертиане были одинаково способны к размножению — не существовало ни королев, ни рабочих особей, ни трутней. Молодь зачиналась в растениях, находящихся на периферии групповой территории, и после вылупления обычно мигрировала на сотни километров, превращаясь в членов отдалённых сообществ. Там они вступали в команды и приобретали специальность, будь то пастьба, защита от хищников или моделирование планетных систем. Специализация обычно сохранялась пожизненно, хотя иногда, если возникала необходимость, члены команд могли сменить профессию.
Групповое поведение ламбертиан имело долгую эволюционную историю и оставалось движущей силой культурного развития, поскольку отдельные ламбертиане были физически не способны придумывать, тестировать или передавать модели, посредством которых выражались все сложные идеи. Индивидуум мог, принимая участие в успешном танце, узнать о модели достаточно, чтобы во время следующего «выступления» поменяться ролями с любым другим, но в одиночестве был бессилен осмыслить выводы и значение идеи. Язык танца напоминал человеческую письменность, формальную логику, математическую символику и компьютерные вычисления, слепленные воедино, однако лежащие в его основе умения были не культурными, а врождёнными. При этом он был настолько успешен и сонастроен с другими аспектами социального поведения, что у ламбертиан не находилось причин развить ему более самодостаточную альтернативу.
Однако индивиды далеко не были лишь бездумными деталями. Каждый из них в полной мере обладал собственным сознанием; группы выполняли много ролей, но в «коллективные умы» не сливались. Язык звуков, движений и запахов, использовавшийся индивидами, был куда проще, чем групповой язык танца, но мог выразить большую часть имевшихся у людей дописьменной эпохи концепций, относящихся к их намерениям, прошлому опыту и жизни соседей.
И ещё отдельные ламбертиане могли говорить о личной смерти. Они знали, что должны умирать.
Мария поискала в литературе какие-нибудь намёки на то, как управляются ламбертиане со своей смертностью. Трупики оставляли там, где они упали; не было никаких ритуалов, отмечающих это событие, и никаких свидетельств чего-либо вроде скорби. Впрочем, у ламбертиан не было явных аналогов ни одной человеческой эмоции и даже физической боли. Получив повреждение, они остро сознавали этот факт и стремились свести ущерб к минимуму, но это, скорее, являлось следствием специализированных инстинктивных реакций, чем разносторонних биохимических изменений, приводящих у человека к резкой смене настроения. Нервная система ламбертиан была «жёстче» человеческой, целые отделы мозга не заливались у них эндогенными стимуляторами или депрессантами; всем управляли замкнутые синапсы.
Ни скорби. Ни боли. Ни счастья? Мария отступилась от этого вопроса. У ламбертиан собственный спектр мыслей и поведения, и любая попытка переложить его в человеческих терминах окажется такой же фальшивкой, как раскраска атомов «Автоверсума».
Чем больше она узнавала, тем более незначительной начинала казаться роль, сыгранная ею в появлении ламбертиан. В своё время тонкая настройка их одноклеточного предка казалась делом первостепенной важности, хотя бы ради того, чтобы убедить скептиков в возможности процветающей жизни в «Автоверсуме». Теперь, несмотря на то что некоторые из найденных Марией биохимических трюков сохранились спустя три миллиарда лет эволюции, сложно было приписать сделанному ею выбору сколько-нибудь реальное значение. Несмотря на то что вся ламбертианская биосфера могла измениться до неузнаваемости, предпочти Мария иную форму хотя бы у одного фермента A. hydrophila, она и подумать не могла, чтобы ламбертиане были както зависимы от её действий. Принимаемые тогда решения управляли лишь тем, что она видела на своём терминале, не более того; сделай она иной выбор — перед ней предстала бы другая биосфера и другая цивилизация. И всё же она не могла поверить, что сами ламбертиане не смогли бы прожить без неё те же самые жизни. Какимто образом они должны были найти способ собрать себя из пыли.
Если, однако, это верно, и внутренней логики их опыта достаточно, чтобы наделить их существованием, нет причин полагать, что они когда-нибудь будут вынуждены прийти к выводу о создании их вселенной творцом.
Мария пыталась примирить это растущее убеждение с оптимизмом Группы Контакта. Они изучали ламбертиан тысячелетиями, кто она такая, чтобы сомневаться в их суждениях? Потом ей пришло в голову, что Дарэм с коллегами, возможно, решили изображать удовлетворение наложенными на них политическими ограничениями, пока не узнают её собственную позицию в этом вопросе. Пока она не придёт самостоятельно к тем же выводам? Дарэм мог догадаться, что она станет сопротивляться активному перетягиванию на их сторону; куда дипломатичнее позволить ей сформировать собственное мнение и даже применить немного реверсивной психологии,[16] чтобы дать прицел в нужном направлении.
Или это уже чистая паранойя?
Спустя пять дней изучения ламбертиан, отслеживания истории их всё более успешных попыток объяснить собственный мир и пять ночей стараний уверить себя, что скоро они сдадутся и признают свой статус искусственной жизни, Мария уже не могла удерживать клубок противоречий у себя в голове и позвонила Дарэму.
Было три утра, но Дарэм, похоже, находился за пределами Города: его скорость была выставлена на Стандартное время, но без суточного цикла, а комнату у него за спиной заливал солнечный свет. Мария выпалила напрямик:
— Думаю, что теперь я хочу услышать правду. Зачем вы меня разбудили?
Похоже, Дарэма вопрос не удивил, но ответил он осторожно:
— А вы как думаете?
— Вам была нужна моя поддержка, чтобы пораньше устроить экспедицию на планету Ламберт. Вам хотелось, чтобы я объявила — со всем сомнительным авторитетом «родительницы» освещённого неоновыми огнями парка развлечений на краю огромной пустыни ламбертиан, — что нет смысла ждать, пока они изобретут идею нашего существования. Поскольку мы оба знаем, что этого не случится, пока они не увидят нас собственными глазами.
— Насчёт ламбертиан вы правы, — согласился Дарэм, — но забываете о политике. Я вас разбудил, потому что ваша территория примыкает к региону, в котором запущен «Автоверсум». Я хочу, чтобы вы позволили мне им воспользоваться для проникновения на планету Ламберт. — Он выглядел как мальчишка, с серьёзным видом сознающийся в какомто детском преступлении. — Доступ через центральный узел строго контролируется и заметен всем. В шестом общественном клине много неиспользуемого пространства, так что можно попытаться попасть на Ламберт оттуда. Но опять-таки это могут заметить. А у вас частная территория.
Мария ощутила волну гнева. Она не особенно верила, чтобы хоть однажды купилась на фразу, что была разбужена, чтобы «разделить великолепие контакта». Да и то, что Дарэм снова норовит её использовать, не поражало: тут всё постарому. Однако быть разбуженной не ради её опыта или статуса, а лишь для того, чтобы прорыть тоннель на её заднем дворе…
— И зачем вам понадобилось вламываться в «Автоверсум»? — горько вопросила она. — Что здесь, гонки идут, о которых мне никто не побеспокоился рассказать? Чёртовы скучающие бессмертные состязаются за возможность установить первый неавторизованный контакт с ламбертианами? Вы превратили ксенологю в новый олимпийский вид спорта?
— Ничего подобного.
— Нет? Тогда что? Смерть как хочется узнать, — Мария попыталась прочесть хоть чтото по лицу Дарэма, сколь бы мало его выражение ни значило. Тот позволил себе принять пристыжённый вид, но сохранил и выражение угрюмой решимости, будто в самом деле считал, что у него нет выбора. Это не на шутку её встревожило. — Вы что, считаете… что есть какойто риск для Элизума со стороны «Автоверсума»?
— Да.
— Понятно. И вы разбудили меня как раз вовремя, чтобы разделить со всеми эту опасность? Славно придумано.
— Мария, мне очень жаль. Будь у меня другой выход, я позволил бы вам спать вечно…
Она засмеялась и задрожала одновременно. Дарэм приложил пальцы к экрану. Мария всё ещё была на него сердита, но позволила просунуть руку со своей, освещённой солнцем, стороны сквозь терминал и положить на её ладони.
— Почему вам приходится действовать в тайне? — спросила она. — Не можете убедить остальных договориться и остановить «Автоверсум»? Они должны понимать, что ламбертианам это не повредит — лишь запустит их так же, как был запущен Элизиум. Вопрос о геноциде не стоит. Ладно, для исследователей «Автоверсума» это будет потерей, но много ли их там? Что такое планета Ламберт для среднего элизианина? Очередное развлечение.
— Я уже пытался его отключить. У меня есть полномочия менять скорость прогона относительно Стандартного Времени и даже полностью замораживать «Автоверсум», если увижу необходимость прервать поток данных, чтобы можно было нагнать, начни они развиваться слишком быстро.
— И что же вышло? Они заставили вас запустить их заново?
— Нет. Я не смог их остановить. Этого уже не сделать. Их темп нельзя замедлить ниже определённого предела — программа начинает игнорировать указания, ничего не происходит.
Глубинный холодок пополз по спине Марии от основания спинного хребта.
— Как игнорировать? Это невозможно.
— Невозможно, если всё работает. Но, повидимому, чтото отказало. Вопрос, на каком уровне. Я не могу поверить, чтобы спустя столько времени в управляющей программе внезапно открылся баг. Если «Автоверсум» не реагирует так, как должен, значит, неправильно себя ведут исполняющие его процессоры. Так что либо они повреждены, либо изменился сам клеточный автомат. Думаю, правила ТНЦ оказались нарушены или сделались частью чегото большего.
— У вас есть серьёзные доказательства?
— Нет. Я повторил старые контрольные эксперименты — те, что проводил во время запуска. Они идут нормально — каждый раз как пробую. Но я не могу дать указание процессорам, исполняющим «Автоверсум», провести собственную диагностику, уже не говоря о том, чтобы прозондировать происходящее на нижнем уровне. Я даже не знаю, ограничена проблема этим регионом или постепенно распространяется. Может, она уже везде, но последствия слишком тонкие, чтобы их выявить. Вам известно, что единственный способ проверить правила — использование специального аппарата. Так что же мне делать? Разобрать половину процессоров Элизиума и выстроить на их месте тестовые камеры? И, даже если я смогу доказать, что правила нарушены, чем это мне поможет?
— Кому ещё об этом известно?
— Только Репетто и Земански. Стань это достоянием общественности, не знаю что будет.
Мария пришла в бешенство.
— Откуда у вас право держать это при себе? Ктото там может прийти в панику, но чего вы боитесь? Мародёрства, бунтов? Чем больше людей знает о проблеме, тем вероятнее, что ктото найдёт решение.
— Может быть. А может, сам факт, что об этом узнает больше людей, сделает всё ещё хуже.
Это Мария переваривала молча. Солнечный свет лился сквозь терминал, отбрасывая вокруг радиальные тени; комната приняла вид средневековой гравюры с алхимиком, ищущим философский камень. Дарэм произнёс:
— Вам известно, почему я выбрал «Автоверсум», а не физику реального мира?
— Меньше вычислений. Легче посеять жизнь. Моё замечательное достижение с A. lamberti.
— Никаких ядерных процессов. Не нужны объяснения происхождению элементов. Я подумал: в том малоправдоподобном случае, если на планете зародится разумная жизнь, ей придётся обнаружить для себя смысл на собственных условиях. В то время это казалось далёкой и невероятной возможностью. Мне и в голову не пришло, что они могут упустить законы, которые нам известны, и обойти всю проблему иным путём.
— Они ведь пока не построили никакой теории. И всё ещё могут выдвинуть теорию клеточных автоматов, укомплектованную потребностью в создателе.
— Могут. Но что, если не выдвинут?
Горло Марии пересохло. Притуплявшие чувства абстракции теряли гипнотическую силу; всё начинало казаться слишком реальным, телесным, уязвимым. Вовремя: наконец сжиться с иллюзией, что имеешь плоть и кровь, как раз в тот момент, когда фундамент вселенной готов рассыпаться зыбучим песком.
— Вот и рассказывайте, что тогда, — поторопила она. — Я устала догадываться, что у вас на уме.
— Мы не можем их выключить. Думаю, это доказывает, что они уже воздействуют на Элизиум. Если они сумеют объяснить своё происхождение способом, противоречащим правилам «Автоверсума», это может исказить правила ТНЦ. Может, лишь в том регионе, где работает «Автоверсум», а может, и везде. И если изпод нас выдернуть правила ТНЦ…
Мария воспротивилась:
— Это же… всё равно, что заявить, будто виртуальная реальность может воздействовать на законы физики реального мира с целью обеспечить себе логическую непротиворечивость. На Земле такого никогда не случалось, несмотря на тысячи Копий в виртуальных средах.
— Да, но что больше похоже на реальный мир — Элизиум или «Автоверсум»? — Дарэм рассмеялся без малейшей горечи. — Мы до сих пор Копии, собранные из лоскутков; большинство из нас живёт в собственных воображаемых землях. Наши тела — приблизительные подобия тел, создаваемые применительно к случаю. Наши города — несмываемые обои. «Законы физики» во всех окружениях Элизиума противоречат друг другу и самим себе по миллиарду раз на дню. Да, в конечном счёте всё исполняется на ТНЦпроцессорах и соответствует правилам ТНЦ, но каждый уровень отделён от другого, невидим для него и абсолютно неважен.
На планете же Ламберт всё происходящее тесно связано с единым набором физических законов, применяемым одинаково и повсюду. И так происходит уже три миллиарда лет. Мы могли бы сейчас даже не знать глубинные законы, но все события в восприятии ламбертиан оставались бы связными и едиными. Если произойдёт конфликт между двумя версиями реальности, мы не можем быть уверены, что наша версия возобладает.
Мария не могла оспорить, что лоскутная виртуалка уступает глубинной логике «Автоверсума». Она сказала:
— Тогда, конечно, самое безопасное — позаботиться, чтобы конфликта не было. Прекратить наблюдение за «Автоверсумом». Отбросить все планы контакта. Изолировать разные объяснения. Не дать им столкнуться.
— Нет, — ровным голосом возразил Дарэм. — Конфликт уже происходит. Иначе почему мы не можем их выключить?
— Не знаю, — Мария отвернулась. — Если дойдёт до худшего… Нельзя ли начать всё сначала? Снова построить конфигурацию «Эдемский сад»? Запустить себя заново, но уже без «Автоверсума»?
— Может быть, и придётся, — он тут же добавил: — Если только мы ещё можем полагаться на вселенную ТНЦ. Сделает ли она всё, что запрограммировано, не изменит ли процесс запуска, не подведёт ли… А то и не протащит ли туда модифицированные законы, от которых мы хотим убежать.
Мария посмотрела на Город. Здания пока что не рушились, иллюзия не распадалась.
— Если мы не можем полагаться даже на это, — сказала она, — что остаётся?
— Ничего, — мрачно ответил Дарэм. — Раз мы больше не знаем, как работает вселенная, мы бессильны.
Мария выдернула руку из его ладоней.
— Ну и что вы собираетесь делать? Думаете, если получите больший доступ к «Автоверсуму», чем обеспечивают каналы данных, проходящие через информационный узел, то сможете восстановить правила ТНЦ? Если целая грань прамиды крикнет прилегающим процессорам «стоп», будет ли это значить больше, чем обычная цепочка передачи приказов?
— Нет. Попытаться можно, но я не верю, что это сработает.
— Тогда… что?
Дарэм напористо подался вперёд.
— Мы должны вернуть свои законы обратно. Нужно отправиться в «Автоверсум» и убедить ламбертиан принять наше объяснение их истории — раньше, чем они получат чёткую альтернативу. Мы должны убедить их, что мы их создали, пока это не перестало быть правдой.
29
Томас сидел в саду и смотрел, как роботы ухаживают за клумбами. Их серебряные конечности поблёскивали на солнце между ослепительно-белыми бутонами. Каждое движение было точным, экономным, без колебаний и пауз. Механизмы делали то, что должны были делать, не останавливаясь.
Когда роботы ушли, Томас всё ещё сидел и ждал. Трава была мягкой, небо светлым, воздух прохладным. Его это не обманывало. Такие моменты случались и прежде — почти спокойные. Они ничего не значили, ни о чём не возвещали, ничего не меняли. Их всегда сменяли новые видения распада, кошмары с мучениями. И очередное возвращение в Гамбург.
Томас почесал гладкую кожу на животе: последнее вырезанное им число давно исчезло. С тех пор он успел проткнуть свою кожу в тысяче мест: перерезал себе горло и запястья, пронзал лёгкие, вскрывал бедренную вену. Или он так считал — следов членовредительство не оставило.
Неподвижность сада начинала нервировать. В сцене была непроницаемость, сквозь которую Томас не мог прорваться, будто смотрел на непонятную диаграмму или не поддающуюся анализу абстрактную живопись. Пока он глядел на лужайку, краски и фактуры вдруг потекли, окончательно распавшись на бессмысленные цветовые пятна. Ничто не сдвинулось, не изменилось, но его способность интерпретировать оттенки и формы исчезла; сад перестал существовать.
В панике Томас потянулся к шраму на предплечье. Стоило пальцам его коснуться, и эффект был мгновенным: мир появился снова. Томас посидел, некоторое время оставаясь в напряжении и выжидая, что ещё случится; но тёмнозелёное пятно, различимое краешком глаза, попрежнему было тенью от фонтана, а синее пространство вверху оставалось небом.
Томас съёжился на траве, поглаживая сморщенную кожу и негромко постанывая себе под нос. Ему казалось, что когдато он избавлялся от шрама, а новая рана исцелилась без следа. Однако вот она, та же беловатая линия на прежнем месте. Только теперь она служила приметой его личности. Лицо, когда его удавалось найти в зеркалах, расположенных в доме, узнать не удавалось. Имя превратилось в бессмысленный набор звуков. Но всякий раз, когда ощущение самого себя начинало утрачиваться, стоило коснуться шрама, и он вспоминал всё, что было для него важно.
Он закрыл глаза.
Они с Анной танцевали в её квартире. От неё несло спиртным, духами и потом. Он был готов сделать ей предложение, чувствовал приближение этого мига и едва не задыхался от надежды и страха.
— Господи, ты прекрасна, — сказал Томас.
Приведи мою жизнь в порядок. Я без тебя ничто: осколки времени, слов, чувств. Надели меня смыслом. Верни целостность.
Анна ответила:
— Я сейчас попрошу тебя о чёмто, чего никогда прежде не просила. Весь день пыталась набраться храбрости.
— Проси что угодно.
Позволь понять тебя. Дай мне тебя склеить, соединить. Дай помочь тебе объясниться.
— У меня есть друг, у которого куча бабок. Почти двести тысяч марок. Ему нужно, чтобы ктото…
Томас отшатнулся, потом ударил её по лицу. Ему казалось, что его предали, ранили, посмеялись над ним. Анна принялась колотить его по груди и лицу; некоторое время Томас просто стоял и терпел, потом схватил её за оба запястья. Анна перевела дыхание.
— Пусти меня.
— Извини.
— Тогда отпусти.
Томас не отпустил. Вместо этого он сказал:
— Я тебе не прачечная для отмывания денежек твоих друзей.
Анна жалостливо уставилась на него.
— Ой, да что я такого сделала? Задела твои моральные принципы? Я только спросила. Мог бы принести пользу. Забудь. Мне надо было знать, что это для тебя будет чересчур.