Багровый лепесток и белый Фейбер Мишель
В полдень, когда Роза приносит ленч для Конфетки и Софи, она передает и предупреждение: миссис Рэкхэм внизу принимает гостей и хочет показать им — то есть, гостям — дом. Поэтому мистер Рэкхэм просит, чтобы миссис Рэкхэм никоим образом не беспокоили в это время. Никоим образом, вы понимаете.
— Если желаете, я могу подать еще галантину. И сию минуту принесу пирожное, — добавляет Роза, чтобы подсластить им горечь заточения.
Безмолвие нисходит на гувернантку и ученицу после ухода служанки. В соответствии с распорядком этого ноября утреннее солнце скрывается, в комнате темнеет, окна дребезжат под порывами ветра. Плеск дождя переходит в стук града.
Наконец Конфетка говорит:
— Эти гости могут только пожалеть, что не увидят вашу миленькую детскую — вернее, вашу классную комнату. У вас самая веселая комната в доме и очень интересные игрушки.
Снова тишина.
— Мама не видела меня с моего дня рождения, — говорит Софи, уставясь на фисташковое ядрышко на своей тарелке, и, гадая, может ли при этом странном новом пост-Беатрисином режиме остаться безнаказанным ее нежелание доесть кусочек галантина.
— А когда у вас был день рождения? — интересуется гувернантка.
— Я не знаю, мисс. Няня знает.
— Я узнаю у вашего отца.
Софи смотрит на Конфетку широко раскрытыми глазами. Ее поражает непринужденность и отношения близости, видимо, существующие у гувернантки с высокими и призрачными фигурами взрослого мира.
Конфетка берет в руки мангнэлловские «Вопросы…» и наугад раскрывает книгу: «…Обычно именуемый „Комплутезианским полиглотом“: от Комплутума, латинского названия Алкалы», — читает она про себя и немедленно решает вместо этого рассказать Софи какую-нибудь библейскую историю, разукрашенную ее видением персонажей и описанием нарядов, которые носили в Галилее. А затем, возможно, что-нибудь из Эзопа.
— Что же произошло в ваш день рождения? — ровным тоном спрашивает Конфетка, листая Библию то к началу, то к концу. — Вы плохо повели себя?
Софи обдумывает вопрос. Ее серьезное, немного одутловатое личико то светлеет, то темнеет в серебристо-сером свете заливаемого дождем окна.
— Я не помню, мисс, — отвечает она наконец.
Конфетка дружелюбно хмыкает. Она решает не рассказывать про Иова, подумывает об Эсфири, но видит, что там полно всего: и убийства, и очищение девственниц; в Неемии запутывается сама: его бесконечные перечисления еще скучнее, чем перечисления у Агнес Ануин. Конфетт оглядывается по сторонам в поисках вдохновения и видит раскрашенных деревянных животных, теснящихся в углу.
— История, — объявляет она, захлопывая книгу, — про Ноев ковчег.
Вечером, уложив Софи спать, Конфетка возвращается в свою комнату коротать долгую ночь. Уильям дома, она знает. Агнес уехала с визитами; идеальные условия нанести визит возлюбленной. Спрятанная здесь, в этой тоскливой каморке с уродливыми обоями, испакощенными гвоздями от отсутствующих картин, она развлекается на кровати, надушив груди под простеганной тканью халата цвета бургундского вина.
Через час ее начинает томить скука, и Конфетка достает из-под кровати дневники Агнес. Дождь колотит в стекла. Возможно, оно и к лучшему, что садовник так и не добрался до окна и не сбил засохшую краску. Похоже, вода, подгоняемая ветром, охотно ворвалась бы в комнату.
А в Эбботс-Ленгли, в перестроенном женском монастыре, до самой крыши набитом молоденькими девушками, вершится образование Агнес Ануин. Насколько может судить Конфетка (читая между строк отчета Агнес, торопливого, но нагоняющего сон), утомительная учеба занимает все меньше места в повестке дня. Ее заменяет повышенное внимание к манерам и светским талантам юных леди. О таких предметах, как география или английский, Агнес нечего сказать, зато она описывает свое ликование, когда ее похвалили за вышивание по канве, и свои страдания от прогулок по школьному саду в сопровождении учительницы немецкого или французского, которые требуют, чтобы она спрягала глаголы.
Идут годы, но Агнес не добивается особых успехов ни в одной из дисциплин, и ее тетрадки пестрят одними только «Н» («недурно»). Зато музыка и танцы даются ей почти без усилий и радуют. Одна из немногих живых зарисовок в повествовании — это рассказ о том, как она сидит за одним из пианино в музыкальной комнате, двумя октавами левее сидит лучшая подруга Летиция, и, повинуясь дирижерской палочке, они играют ту же мелодию, что и четыре другие девочки — за двумя другими пианино. Орфографические ошибки вызывают не более чем укоризну, арифметические ошибки ей и вовсе прощают за каллиграфически совершенное написание чисел.
Хотя Агнес не пропускает ни дня в своих записях, Конфетка не способна на подобное прилежание и часто перепрыгивает через страницу-другую. В чем награда за риск быть пойманной за руку — за испачканную руку — Уильямом, случись ему вдруг ворваться и застать ее за чтением украденных дневников его жены? И, господи, Боже мой, сколько можно глотать эту школьную пенку? Где во всем этом настоящая Агнес? Где женщина из плоти и крови, что живет на этой же лестничной площадке, странное, мятущееся создание, что приходится женой Уильяму и матерью Софи? Агнес из дневников — просто небылица из сказочки, придуманная, как Белоснежка.
Стук в дверь заставляет ее вздрогнуть; дневник шлепается на пол. Она лихорадочно сгребает и заталкивает дневник под кровать, быстро вытирает руки о ковер, трижды облизывает губы, чтобы придать им блеск…
— Да? — откликается она буквально через секунду.
Дверь распахивается и на пороге стоит Уильям: застегнутый на все пуговицы, безупречно выбритый и причесанный; в таком виде он мог бы ожидать делового партнера в своей конторе. Его лицо непроницаемо.
— Прошу вас, сэр, — приглашает она, прилагая все силы, чтобы в голосе звучали и серьезная почтительность, и обольстительное воркование.
Он входит в комнату и закрывает за собой дверь.
— Я был чудовищно занят, — произносит он. — До Рождества остается мало времени.
Ее туго натянутые нервы еле выдерживают абсурдность этой фразы; она готова разразиться хохотом…
— Я к вашим услугам, — она до боли сжимает кулак за спиной, острые ногти не дадут забыть: что бы ей ни привелось делать с Уильямом, обсуждать тонкие детали коммерческого планирования дела Рэкхэма или прижимать к груди, от взвизгов истерического смеха лучше не будет.
— Я думаю, у меня все под контролем, — говорит он. — Заказы на духи во флаконах еще хуже, чем я опасался, зато туалетные принадлежности идут прекрасно.
Конфетка с такой силой сжимает кулак, что слезы застилают ей глаза.
— А как твои дела? — спрашивает Уильям тоном одновременно беззаботным и мрачным. — Скажи правду: я не удивлюсь, если ты проклинаешь день, когда приехала.
— Отнюдь, — возражает она, моргая. — Софи — воспитанная малышка и старательная ученица.
Его лицо чуть мрачнеет — тема ему не по душе.
— У тебя усталый вид, это особенно заметно под глазами.
Она старается предъявить ему более свежее и жизнерадостное лицо, но в этом нет надобности: он не жаловался, только выражал озабоченность. И какое же это облегчение — он помнит, как должны выглядеть ее глаза!
— Нанять тебе служанку для детской? — предлагает он.
Его голос — странная смесь, столь же тонкое сочетание элементов, как любые духи: звучит и разочарование, и робость, и некоторое раскаяние, и нежность — будто ему хотелось снова зажечь огонек в ее глазах, и, понятно, желание. Всего пять слов, — но фраза наполнена всеми нюансами.
— Нет, спасибо, — говорит Конфетка. — В этом нет нужды, в самом деле нет. Я плохо спала, это правда, но я уверена, что дело в новой кровати. Я так скучаю по нашей старой кровати на Прайэри-Клоуз, на ней замечательно спалось, да?
Он наклоняет голову — это не совсем кивок; это признание правоты. Конфетке больше ничего не нужно; она мгновенно делает шаг вперед — и обнимает его, смыкая ладони почти на копчике, вдвигает приподнятое колено между его ног.
— Я по тебе тоже соскучилась, — она прижимается щекой к его плечу. Запах мужского желания едва ощутим. Он вырывается из-под тугого, почти герметичного воротничка сорочки. Член твердеет от осторожного нажима ее колена.
— Я ничего не могу поделать с размерами этой комнаты, — хрипло говорит он.
— Конечно, нет, любовь моя, разве я жалуюсь, — воркует она в его ухо. — Я скоро привыкну к этой кровати. Нужно только ее… (Она перемещает одну руку в его пах).
Бог знает, что она хотела сказать.
Не размыкая объятий, Конфетка пятится к кровати, садится на край, высвобождает член своего возлюбленного из брюк и сразу берет его в рот. Несколько мгновений он стоит безмолвно как статуя, потом начинает постанывать и — слава Богу — гладить ее по волосам, неловко, но с несомненной нежностью. «Он все еще мой», — думает Конфетка.
Когда он начинает проталкиваться глубже, она откидывается на матрас, вздергивая халат выше грудей. Он проваливается в нее и, вопреки ее страхам, щелка приветствует его такой жаркой влажностью, какую ей даже получасовыми приготовлениями едва ли организовать.
— Да, моя любовь, в меня, в меня, — шепчет она, ощущая приближение его оргазма.
Она обвивает его руками и ногами, горяча его поцелуями в шею — и умело рассчитанными, и страстными; ей не понять, каких больше.
— Ты — мой мужчина, — убеждает его Конфетка, чувствуя, как между ягодиц течет мокрое, теплое.
Чуть позже она — за неимением другого источника воды — обтирает его умывальной салфеткой, которую намочила в стакане.
— А ты помнишь наш первый раз? — шаловливо мурлычет она. Ему хочется усмехнуться, но получается гримаса.
— Вот был позор, — вздыхает он, глядя в потолок.
— А я сразу поняла, что ты великолепный мужчина, — утешает она. Дождь наконец стихает, и тишина устанавливается в доме Рэкхэмов.
Уильям, обсушенный и в брюках, лежит в ее объятиях, хотя вдвоем они еле умещаются на кровати.
— Эта моя работа, — горестно рассуждает он. — Я имею в виду «Парфюмерное дело Рэкхэма»… Я трачу на нее часы, дни, целые недели жизни..
— Виноват твой отец, — отзывается Конфетка, повторяя его вечную жалобу таким тоном, будто это ее собственный страстный порыв. — Если бы он построил компанию на более разумной основе…
— Вот именно. Но получается, что я целую вечность должен исправлять его ошибки, и укреплять эту… Эту…
— Хлипкую постройку.
— Именно. И за счет отказа…
Он тянется погладить ее по лицу, и одна нога соскальзывает с узкого матраса…
— …От радостей жизни.
— Поэтому я здесь, — говорит она. — Чтобы напоминать тебе.
Она прикидывает, подходящий ли это момент, чтобы спросить, можно ли ей постучаться в его дверь, не дожидаясь, когда он постучится к ней, но тут снаружи доносится хруст гравия под колесами и копытами, возвещая возвращение Агнес.
— Она в последнее время лучше себя чувствует, да? — спрашивает Конфетка, когда Уильям поднимается на ноги.
— Бог ее знает. Может быть, и так.
Он приглаживает волосы, готовясь выйти.
— Когда у Софи день рождения? — Конфетке не хочется отпускать его, не выведав хоть что-то об этом странном семействе, куда она попала, об этой кроличьей норе из тайных комнат, обитатели которых так редко соглашаются признать существование друг друга.
Он морщит лоб.
— В августе…какого-то там августа.
— В таком случае, это еще ничего.
— В каком смысле?
— Софи мне сказала, что после дня рождения Агнес сторонится ее.
Уильям очень странно смотрит на нее — с неудовольствием, стыдом и такой глубокой печалью, на которую она не считала его способным.
— Под днем рождения Софи имела в виду день, когда она родилась. Когда на свет появилась…
Он нетерпеливо распахивает дверь — на случай, если его жена, именно в этот вечер, а не в какой другой, быстрее обычного выберется из экипажа.
— В этом доме, — устало заканчивает он, — Агнес бездетна.
И с этими словами он выходит на лестничную площадку, резким жестом приказывая гувернантке остаться в комнате.
Конфетка долго лежала без сна в темноте. Через несколько часов, когда ей сделалось невмоготу, а дом Рэкхэмов погрузился в такую тишь, что она уверилась: каждый его обитатель закрылся в какой-то из комнат, она встала с постели и зажгла свечу. Она босиком; она кажется себе такой маленькой, когда на цыпочках пробирается сквозь мрак этого великолепного и загадочного дворца, однако ее тень, когда она проходит мимо запретных дверей, — тень эта огромна.
Бесшумно, как волчица или привидение из сказки, проскальзывает она в спальню Софи и подбирается к ее кровати. Дочь Уильяма спит глубоким сном; ее веки чуть трепещут от напряжения. Девочка дышит ртом, изредка шевеля губами, будто отвечая на нечто приснившееся или припомненное.
— Проснитесь, Софи, — шепчет Конфетка, — проснитесь.
Глаза Софи раскрываются, фарфорово-голубые радужки вращаются как в бреду, как у младенца, одурманенного «Настойкой Годфри», или «Детским покоем Стрита», или другим опийным снотворным.
Конфетка выдвигает ночной горшок из-под кровати.
— Встаньте на минуточку, — просит Конфетка, подсовывая руку под теплую, сухую спину девочки. — На одну минуточку.
Софи неловко повинуется, тараща непонимающие глаза в непроглядную темноту.
Конфетка берет гладкие детские ручонки в свои растресканные, шершавые ладони, и поднимает их.
— Доверьтесь мне, — шепчет она.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Безумие! Просто безумие!
Если спросить прислугу, то выяснится: половина проблем с этим домом происходит от отвратительной привычки Рэкхэмов бодрствовать, когда положено спать, и спать, когда следует быть на ногах.
Вот хоть сейчас. Клара со свечой в руке крадется по лестничной площадке, а время — половина первого. В эту пору многострадальные слуги имеют право голову приклонить на подушку в твердой уверенности, что теперь хозяева и хозяйки уже не потревожат их до утра. А тут что? Наклоняясь к замочной скважине и по очереди заглядывая в каждую спальню, Клара убеждается, что ни один из Рэкхэмов не спит.
Безумие — если спросить Клару. Только потому, что Уильям Рэкхэм повысил ей жалованье на десять шиллингов в год, он считает, что она должна ему ноги целовать в благодарность за честь работать здесь?.. Десять шиллингов — это прекрасно, но сколько стоит возможность выспаться ночью? А она много ночей недоспала! Взять хоть эту ночь! Двери то открываются, то закрываются, какие-то звуки, которые она просто обязана проверить, потому что кому известно, что миссис Рэкхэм сделает в следующую минуту? Десять шиллингов в год… Что они значат для человека, чье лицо напечатано на рекламных плакатах в омнибусе? Она почти готова сказать ему, что ей причитается по шиллингу за каждый час, который она проводит без сна из-за его безумной жены! Кстати, чем она сейчас занята, никчемная эта женщина? Опять какая-нибудь глупость, можно не сомневаться. А завтра, когда добросовестной камеристке полагается быть наготове с самого утра, миссис Рэкхэм, скорее всего, будет полдня лежать в постели и посапывать в залитую солнечными лучами подушку.
Что же касается ребенка Рэкхэмов — всякой служанке положено в семь ложиться спать и до семи утра оставаться в постели. Новая гувернантка, мисс Конфетт, сразу ясно, понятия не имеет, как обращаться с детьми. Кстати, а эта какими глупостями занята? Клара заглядывает через замочную скважину в спальню Софи Рэкхэм и видит — опять безумие! — огонек свечи, мечущийся из стороны в сторону, и тень мисс Конфетт, накрывшую ребенка. Учит Софи гадостям? Клара бы не удивилась. С той самой минуты, как эта женщина переступила порог, Клара почуяла, чем это пахнет — от нее так и несло пороком. Самозваная гувернантка с весьма подозрительной походкой и распутным ртом — и где это Рэкхэм такую нашел? Не иначе как в «Обществе спасения». Одна из «побед» Эммелин Фокс является среди ночи в спальню малютки Софи, чтобы заниматься с ней черт знает чем.
А сам Рэкхэм? Этому-то чего не спится? Клара заглядывает в его замочную скважину и видит ничем не заслоненный письменный стол великого человека, за которым сидит сам великий человек и деловито пишет. До утра не может подождать со своими призывами покупать побольше его духов? Или, может быть, эти каракули и есть тот самый роман, про работу над которым он вечно говорил своей жене?
— Уильям собирается выпустить в свет роман, Клара, — говорила миссис Рэкхэм, по меньшей мере, раз в месяц в те скудные, неурожайные годы. — Лучший роман на свете. Скоро нам уже не придется терпеть грубые выходки его отца.
Клара переходит к двери Агнес и наклоняется к скважине. Миссис Рэкхэм ярко осветила комнату и нарядилась в ярко-красное вечернее платье. Спятила! Слава Богу, хоть хватило совести горничную не звать, чтобы та помогла ей одеться!.. А что это она по комнате расхаживает взад-вперед? И что за книгу держит в поднятой руке, будто это церковные гимны? По виду вроде как гроссбух — хотя миссис Рэкхэм двенадцать и двенадцать сложить не может, бедная дурочка!
Клара готова и дальше шпионить, только Агнес вдруг останавливается и смотрит прямо в замочную скважину — будто заметила блестящий Кларин глаз по ту сторону двери. Острый слух? Животная сообразительность? Шестое чувство безумных? Клара толком не знает что это такое, но научилась остерегаться. Затаив дыхание, она спешит на цыпочках обратно в постель.
Агнес Рэкхэм стоит, величественная, — насколько это допускает ее рост, — подняв глаза к потолку. На потолке паук, он перелезает через кромку гипсовой розетки. Агнес не боится пауков, во всяком случае, таких мелких она не боится, и у нее нет желания распорядиться, чтоб его убрали.
Находясь под свежим впечатлением от брошюры, присланной из самой Америки — «Божественная взаимосплетенность всего сущего» Амброзиуса М. Лауэса — она понимает, что паучок — такая же душа, как она, только низшего порядка.
Более того, именно сейчас она необычайно хорошо себя чувствует. Головная боль желчного происхождения, испортившая ей день, прошла, и Агнес ощущает свежесть и чистоту внутри черепа. Действительно, надо научиться быстрее принимать меры, когда желудок подсказывает, что она съела лишнего за обедом, — сразу же все вон! Неприятная минута — и она новый человек!
Поэтому сегодня она начала новый дневник — нет, не дневник — она оговорилась, то есть обмыслилась. Нет, она дала себе слово, что больше не станет вести дневники. Дневники так надоедают, в них столько жалоб и обид, которые лучше схоронить подальше от любопытных глаз.
Нет, то, что она пишет сейчас, куда важнее и глубже. Минувший сезон, при всех триумфах, был последним сезоном, в котором она участвовала. В ней исполняется иная судьба, и она должна откликнуться на ее зов. Годами она жила жизнью светской дамы в кругу других светских дам, не признавая существования в себе глубинной натуры. Годами она жадно прочитывала все сокровенные книги, какие могла найти, и говорила себе, что делает это из простого любопытства, — но теперь пришло время огласить Истину.
Она подносит к свету новый дневник — нет же, не дневник. Тогда как назвать это? Это большая, красивая вещь, размером с гроссбух, но без линеек и столбцов. На чистой первой странице она каллиграфически вывела готическим шрифтом: «Просвещенные мысли и необычные размышления Агнес Пиготт». Для краткости она назовет это… «Книга».
Она расхаживает по спальне, перечитывая первую страницу, слова, которые по такому торжественному случаю решила не заносить на бумагу, прежде чем пробьет полночь. Сейчас четверть первого, и вот они, записанные для грядущих поколений, «о» еще блестит чернилами!
Урок 1. Бог и личность
Бог есть Троица. Но сколь немногие люди знают, что мы все, каждый человек есть Троица. Во-первых, у нас есть Первое тело (которое я буду называть Тело Отца), тело, в котором мы обитаем день ото дня. Во-вторых, у нас есть Второе тело (которое я буду называть Тело Солнца. Это тело берегут для нас Ангелы Рая — в тайных местах по всему свету в ожидании Воскресения. В-третьих, у нас есть Третье тело, или Тело Духовное, которое я буду называть нашим Телом Святого Духа, известное также, как душа.)
Урок 2. Часто совершаемая ошибка
Чаще всего страдание в этом мире наступает из-за незнания нашего Второго тела. Мы делаем ошибку, думая, что, раз когда-то ушло наше Первое тело, то мы должны провести остаток вечности как призрак. Это не так! Все великие и солидные авторитеты, в том числе Святой Иоанн Богослов, мистер Юрайя Ноббс и прочие, соглашаются, что загробная жизнь будет проходить на этой земле и спасенные получат новые тела на этой случай.
Урок 3.
Агнес расхаживает по спальне, выбирая тему для урока 3, — достаточно вескую. Думает, не написать ли об Обители Целительной Силы и о своем Ангеле-хранителе, но отвергает эту тему как слишком личную. Отныне все, что она пишет, должно иметь универсальное звучание, содержать озаряющие, сущностные истины. Рассуждения о деталях ее собственного положения сделали бы «Книгу» чересчур похожей на дневник, а дневники — это мертвые мысли, утраченные вчерашние дни, тщеславие. Слова для могилы.
Вот почему она ничуть не сожалеет, что похоронила дневники, пусть их черви едят, ей это совершенно безразлично! Начиная с этой ночи все ее слова бессмертны!
Посадив Софи на горшок, Конфетка благополучно укладывается в постель и открывает очередной дневник Агнес, пристроив его на колени. Одно колено она поднимает повыше, чтобы свет падал на страницу, и принимается за чтение.
Идет 1865 год в Эбботс-Ленгли, и Агнес считает, что она, наконец, стала настоящей леди. По меркам Конфетки, она еще не совершила ни одного взрослого поступка и ей еще не пришла в голову ни одна — ни одна! — взрослая мысль, но, с точки зрения Агнес, она почти законченная леди. Элегантные мадемуазель из дамских журналов, некогда ее кумиры, теперь — ее соперницы. Она информирует дневник — на случай, если дневник еще не знает — какую именно носит прическу (волосы зачесаны за уши, с каждой стороны два пышных локона, закрепленных на затылке небольшим шиньоном). Она срисовывает наимоднейшие французские фасоны, по которым в классе шитья создаются платья.
Хотя в дневниках не упоминаются вещи столь грубые, как плоть, она — предположительно — достаточно развилась, чтобы носить те туалеты, которые так любовно рисует.
В тринадцать лет ее учебная программа еще менее серьезна, чем когда ей было девять. Все сведено к главному: танцы, музыка, французский и немецкий. Два последних предмета — камень преткновения для Конфетки: она едва знает французский, а немецкого не знает совсем, поскольку миссис Кастауэй придерживалась мнения, что мужчины неравнодушны к французским словечкам в речи девушек, а немецкий по звучанию похож на рвоту старого священника. Так что всякий раз, как Агнес начинает запись с «Bonjour, mon cher journal» или «Liebes Tagebuch», Конфетка зевает и быстро пролистывает страницы.
Юная мисс Ануин учится танцевать гавот, качучу и менуэт, но, кажется, остается в полнейшем неведении о том, кто такие мужчины. Опыт влюбленности — если не считать тайных и недолговечных влюбленностей в учительниц и подружек — у нее нулевой. Былой надежде выйти замуж за военного, который отправится на поиски ее настоящего отца, благоразумно позволено было сгинуть; теперь ее воображаемый муж — это блестящий аристократ с зимней резиденцией на юге Франции. Тоже, конечно, фантазия, но эта появилась не из воздуха:
Юджин сегодня забрали из школы; она была в слезах. Через месяц она выходит замуж за своего тайного корреспондента из Швицарии! Я решила, что в этих обстоятельствах мне было бы дурно напомнить ей про мои кисточки для акварели. Возможно, она пришлет их по почте.
Конфетка громко фыркает. Славно бы залепить Агнес хорошую пощечину, чтоб не была такой себялюбивой! Но тут же вспоминает, как помогала Агнес в переулке Боу-стрит, когда миссис Рэкхэм была просто истекающим кровью и перепуганным ребенком, дрожащим в руках Конфетки, умолявшим, чтобы ее доставили домой.
В спешке Юджин позабыла и свой альбом с вырезками котят, — пишет четырнадцатилетняя мисс Ануин, — некоторые очаровашки даже не вклеены! Я считаю, что если этот швицарский банкир любит Юджин хоть вполовину того, как он говорит, ему следует устроить так, чтобы она вернула себе этот альбом!
Наконец Конфетка понимает: эта глупенькая, танцующая менуэт девчоночка — действительно леди, совершенно взрослая леди, и взрослее никогда не станет. Да и все леди, которых случалось видеть Конфетке, все эти патрицианки, величественно выходящие из своих экипажей, совершающие в Гайд-парке променад под парасолями или торжественно вплывающие в оперу, — дети. Они не изменяются с той поры, когда играли в куклы и рисовали цветными карандашами; они становятся выше ростом, приобретают светские манеры, и — лет в пятнадцать-шестнадцать — еще не забыв, как их ставили в угол за невыученные глагольные спряжения или за отказ доесть пудинг, отправляются в дома своих мужей-поклонников. А они кто, эти мужи-поклонники? Самоуверенные молодые люди, которые уже поездили по белу свету, наделали незаконных детишек и переболели сифилисом. Наскучив мужскими усладами, они обращаются к смелому предприятию — к браку, и, обозрев разодетых детей, выбирают себе девочку-жену.
В последнее время от бедняжки Петиции пахнет, — записывает Агнес на последней странице очередной тетради. — Какое несчастье — сначала быть уродливой, а теперь и зловонной! Но я слишком хорошо воспитана, чтобы сказать ей. Слава Богу, что есть образование, потому что оно учит нас щадить чувства ближних. Если бы всех девочек мира посылали в Эбботс-Ленгли, что бы это был за мир! — ни одного грубого слова, и каждый точно знает, как надо вести себя. Существует ли «mal du monde», которую не может излечить образование? Je ne crois pas!
Недоверчиво качая головой, Конфетка закрывает тетрадь и берет в руки следующую — в хронологическом порядке. Тетрадь открывается словами:
Liebes Tagebuch, Ich hatte einen zehr ermudenden tag. Welche Erleichterung zu dir zusprechen…[71]
Конфетка выпускает из рук тетрадь и задувает свечу.
Оставим на время страницы прошлого. Жизнь в настоящем продолжается — мы ахнуть не успеем, как наступит 1876 год.
Если отбросить Кларино мнение, что дом Рэкхэмов не лучше Бедлама, то ноябрьские дни проходят спокойно. Восходы и закаты сменяют друг друга через положенные промежутки времени; в доме на Чепстоу-Виллас не слышно ни криков, ни перебранок. Траур по Генри Рэкхэму закончился, и все одеты как обычно. Готовится еда — и оценивается по достоинству, прислуга трудолюбиво делает свое дело и никого не надо ни наказывать, ни выгонять.
Уильям проводит дни, разрабатывая планы чрезвычайно крупных рождественских продаж для «Парфюмерного дела Рэкхэма», готовя такое Рождество, которое покажет конкурентам, насколько выросла карликовая фирма его отца. Агнес продолжает заносить в «Книгу» мудрые мысли и не испытывает ни малейшего желания откопать дневники, нет, никакого желания, хоть и грустно представлять себе, как они разбухают от сырости в холодной и грязной земле. К ней приехала с визитом миссис Викери, и Агнес поразила ее рассказом о превосходной книге мистера Аллана Кардека «Евангелие, как его объясняют духи».
Что касается Конфетки, то она перестала бояться, что не справится с обучением Софи. Она представляла себе ребенка раздражительного и жестоко высокомерного — как описывается в романах, где несчастной гувернантке остается лишь рыдать от унижения, — но романы опять оказались неправы: у нее прилежная и кроткая ученица; любая учительница может только мечтать о такой. Более того, Софи, кажется, прониклась благоговением к ней, хотя бы за чудесное исцеление от ночного недержания мочи. Каждое утро Софи просыпается в сухой, теплой постели и хлопает глазами, не веря этому чуду. Что за удивительный человек мисс Конфетт, если она и про Римскую империю знает, и может заставить другого человека удержаться от гадкого пи-пи среди ночи!
Конфетка гордится успехом; она не в состоянии припомнить, чтобы чем-то так гордилась в жизни. Кожное раздражение от мочи совершенно прошло, и между толстеньких ножек девочки теперь бледно-розовый бутончик. Так и должно быть. Так все и должно быть…
Конфетка наслаждается общением с девочкой и каждый день задает ей выучить правописание десяти новых слов. Она даже осмелилась написать записку Уильяму, подписав ее «мисс Конфетт», — не с мольбами побывать в ее постели, а с формальной просьбой о приобретении книг для классной комнаты. Само подсовывание записки под дверь его кабинета Конфетка восприняла как некую проделку — почти как ее знаменитый сквирт, струю из влагалища во время оргазма.
К удивлению Конфетки, дерзкая выходка вознаграждается через тридцать шесть часов. В очередное дождливое утро Конфетка и Софи, обе полусонные, входят в классную комнату и видят на письменном столе таинственный пакет.
— А, — говорит Конфетка, разворачивая оберточную бумагу, — это книги, которые я просила купить Уи… вашего отца.
Софи широко раскрывает глаза, потрясенная не только видом новехоньких книг, но и этим неоспоримым доказательством близких отношений мисс Конфетт с загадкой по имени «отец».
— Это что… подарок? — спрашивает Софи.
— Отнюдь, — заявляет Конфетка, — это весьма необходимые пособия для вашего образования.
И она демонстрирует Софи добычу: книгу по истории с гравюрами на каждой странице, справочник по Британской империи, в котором перечислены все страны, входящие в нее, краткое руководство по игрушкам, которые можно сделать из бумаги, клея и бечевки, а также изящный тоненький томик стихотворений Эдварда Лира.
— Это современные книги, новейшие книги, — восторгается Конфетка. Вы ведь современная личность, человек, живущий сегодня, понимаете?
У Софи глаза на лоб лезут от ошеломляющей мысли: история находится в движении, наподобие экипажа, в котором шестилетняя девочка может прокатиться. Она-то всегда представляла себе историю в виде величественного здания, покрытого паутиной или патиной, к колоссальному пьедесталу которого пристала ничтожная пылинка Софи Рэкхэм.
К полудню Софи уже выучила наизусть кое-что из стихов мистера Лира, писателя, который еще жив, — более того, который эти слова написал уже после рождения Софи Рэкхэм.
- Вот Филин и Кошка в лодке лежат
- У синего моря во власти.
- С собой захватили немного деньжат:
- Бумажку в пять фунтов и сласти.
- На звезды задумчиво Филин глядит
- Сигарной струною звеня.
- О, сердце мое так и рвется в груди!
- Люблю тебя, Киса моя!
- Люблю, люблю, прекрасная Киса моя![72]
И Софи делает быстрый книксен — редкое для нее проявление избытка чувств.
— Не совсем правильно, — улыбается Конфетка, — давайте прочитаем еще раз, хорошо?
Ее улыбка скрывает тайну: она не просто проявляет терпение, она мстит матери. Конфетка так и не забыла тот день на Черч-лейн — ей было тогда семь лет, и она допустила ошибку, лишний раз продекламировав в присутствии миссис Кастауэй свой любимый детский стишок.
— Нет, моя куколка, — сказала миссис Кастауэй певуче, что не предвещало ничего хорошего, — этого нам уже хватит, не так ли?
Это было последнее слово матери в любом разговоре, и детский стишок погиб, погиб как таракан под каблуком.
— Тебе пора, — сказала миссис Кастауэй, — знакомиться со взрослой поэзией.
Она стоит у книжного шкафа и пробегает пальцами — тогда уже с красными ногтями — по книжным корешкам.
— Нет, не Вордсворт, — бормочет она, — потому что ты можешь приобрести вкус к горам и рекам, а нам никогда не приведется жить поблизости от всего этого…
Она с улыбкой вытягивает два томика, взвешивая их на руках.
— Вот, дитя мое. Попробуй Поупа. Впрочем, нет, лучше попробуй Рочестера.
Конфетка унесла пыльный томик в уголок, и — с каким усердием вчитывалась она в стихи! Но обнаружила, что с каждой прочитанной строкой начисто забывает то немногое, что поняла из предыдущей. В голове оставался только стойкий душок мужского превосходства.
— А есть другая поэзия, которая тебе нравится, мама? — отважилась она спросить, когда, пристыженная своей тупостью, возвращала книгу матери.
— Разве я говорила, что мне нравится поэзия? — раздраженно возразила миссис Кастауэй, с такой силой задвигая книгу на полку, что она стукнулась о заднюю стенку. — Зловредное бумагомарание.
— Поешь ты, как птица, — декламирует Конфетка теперь со всей искренностью и мягкостью, доступными ее голосу, — пора пожениться, но где раздобыть нам кольцо? Сможете повторить это за мной, Софи? А потом попрактикуетесь до моего возвращения.
Софи и Конфетка улыбаются друг другу. Ребенок представляет себе филинов и кошечек. Гувернантка представляет себе миссис Кастауэй на «дурацком стуле», руки с ярко-красными ногтями трясутся от бессильной ярости на девочек, кружком усевшихся вокруг нее и в тысячный раз повторяющих один и тот же детский стишок.
— Учите стихи, а я пойду, — говорит Конфетка, выходя из детской.
Уютно устроившись у себя в комнате на время перерыва в занятиях, Конфетка берется за дневники Агнес. Выясняется, что школьные годы мисс Ануин наконец-то близятся к концу.
Слава Богу! Она прочла тысячи и тысячи слов, она прошла вброд сквозь шелковые, атласные, батистовые волны воображаемых туалетов, легчайших дружб и глупейших размышлений в надежде, что перевернется страница — и там вдруг измученная жена Уильяма предстанет совершенно разоблаченной. Но школьные дневники были похожи на роман, обложка которого обещает леденящие душу события и безумные страсти, а сам роман оказывается пресным, как больничный омлет.
В последние дни пребывания в Эбботс-Ленгли пятнадцатилетняя Агнес по-прежнему легкомысленно благоразумна; завершающая запись, датированная 3 мая 1867 года, являет собою образец банальности. Агнес даже сочиняет стихотворение в честь школы — семь строф с женскими рифмами, вялыми и мягкотелыми.
Никто не в силах помешать Грядущему, что наступает! — заключает она, хотя в ее стихах «Грядущее» давно остановилось, оглушенное чрезмерной сентиментальностью.
Разделавшись с прощальной одой, Агнес берется за трудную задачу — что захватить домой на память о школе.
«Боюсь, что другие девочки уже расхитили все мыслимые мелочи. Бельевые прищепки, мелки, ноты, заколки, выпавшие из прически мисс Уик, наградные карточки: все подобрали. Сегодня я даже заметила нехватку столовых ложек».
Затем следует разворот, размашистые подписи двадцати четырех выпускниц Эбботс-Ленгли рядами покрывают пожелтевшую бумагу. Дальше продолжает Агнес:
«Как видишь, я попросила подписаться всех, даже Эмили, которой я решила простить грехи, совершенные против меня на уроках ритмической гимнастики. Дорогой дневник, у меня больше никогда не будет таких друзей! Как я плакала, собрав все эти подписи! Бумага буквально промокла от свежепролитых слез, в чем ты можешь убедиться по кляксам.
Как различны надежды расстающихся юных леди! Некоторые из нас скоро будут замужем, но не я, потому что мама больна и я должна помочь ей поправиться. Другие, чьи виды на будущее не столь благоприятны, станут гувернантками: желаю им найти себе щедрых хозяев и приятных учеников! А тех, которые не сумели стать леди (например, Эмили), — я и представить себе не могу, что ожидает их.
Дорогой дневник, я надеялась, что напишу гораздо больше, но день почти прошел, а завтра мне нужно рано встать и отправиться в путь. Как мне жаль прощаться с тобой! Я в таком смятении! Теперь я напишу тебе из дома!
Твой любящий друг,
Агнес»
Этими словами заканчивается тетрадь.
Новая открывается строками, написанными мелким и сбивчивым почерком, из-за которого слова похожи на подшивные стежки:
«Мама умерла, и я скоро последую за ней. Господи, помилуй нас. Избавь мою маму от гнева Твоего, от суровости Твоего суда, от вечных мук. Я умоляю Тебя, простившего Магдалину. Но никто ведь не слышит. Мои молитвы обращаются в пот на потолке и капают сверху. Мама истекала кровью, пока не иссохла. Он (ее „муж“) стоял рядом и ничего не делал. Теперь маму увезли в могилу, на кладбище, где ее никто не знает. День за днем наш дом все больше заполняется демонами. Они хихикают в стропилах. Они шушукаются за обшивкой. Они ждут случая добраться до меня. Он ждет случая добраться до меня.»
Конфетка перебирает стопку дневников, просматривая первые страницы, — чтобы убедиться: не пропустила ли тетрадь. Нет, не пропустила. Одна неделя — ритмическая гимнастика и шток-розы, следующая — мазок засохшей крови в форме Распятия. И это не капелька крови из пальца в знак торжественного подтверждения школьной клятвы; это куда более плотная субстанция, оставившая сгусток на том месте Распятия, где должна бы быть голова Христа.
Агнес объясняет:
Ты видишь мою собственную кровь. Кровь из глубины моего тела, которая вытекает из скрытой раны. То, что убило маму, теперь убивает меня. Но почему? Почему, если я невинна?
Конфетка переворачивает страницу; там еще больший, гораздо больший чернильный разлив, окрасивший бумагу в фиолетовый цвет.
Во Тьме моего сна размягчаются пружины кровати — и тянутся, как губы за каплями моей крови, просачивающейся сквозь матрас. Под кроватью дожидаются крови демоны, серые, как грибы, а когда кровь просочится к ним, они ее сосут и делаются розовыми. И все сосут и сосут, пока не станут красными и не раздуются.
И кричат: какая вкусная эта кровь! Куда вкуснее, чем кровь ее матери! Дайте нам еще этого божественного сока!
Не может быть спасения в этом доме, где даже четки запрещены. Но его приказу сюда не пускают никого, кто мог бы помочь. Оконное стекло в спальне затуманилось от дыхания Пресвятой девы в том месте, куда она прижималась; на нем остались следы ее пальцев.
Как мне хочется прилечь! Но не дам я им моей крови! Буду ходить и ходить по комнате, на ходу делая эти записи. Демонам некуда будет присосаться губами. А когда выбьюсь из сил, я заберусь в камин, и они получат горькое месиво из крови и золы — пусть едят это!
Смелое заявление, однако, по всему судя, Агнес не выдержала и, в конце концов, легла в постель. На другой день она пишет:
Я проснулась в море крови, но я жива.
За этим следует очередная тирада, хоть и менее пылкая, нежели предшествующая. Вопреки частому употреблению таких слов, как «обреченность» и «конец», Агнес терзается подозрениями, что смерть упустила момент.
Только что был подан обильный обед, и все требовали, чтобы я тоже сидела за столом. Мама умерла, моя жизнь подходит к концу, а они хотят, чтобы я смаковала бекасов и перепелок. Я съела только кусочек дичи на тосте с маслом, попробовала десерт — и с извинениями удалилась.
С каждым днем Агнес все трудней удерживать высокую ноту отчаяния. Нормальность разъедает острые углы ее безумия, заполняет ее жизнь мыслями о повседневности.
Лорд Ануин, при том, что она титулует его пособником Сатаны, в субботу вечером повез ее на концерт Мендельсона в Хрустальный дворец. Страхи Агнес умереть в луже крови оказываются безосновательными, и на время «действительно замечательного» концерта она «почти забывает» о своем недуге. Когда же на пятый день кровотечение окончательно прекращается, Агнес приходит к заключению, что в дело вмешался сострадательный ангел. Ее почерк становится крупнее и разборчивее, демоны в стропилах превращаются в голубей. Вскоре появляется запись с жалобой на повара, который переперчил рыбу.
Так Агнес Ануин переживает вступление в половую зрелость. Окружающие, от отчима и до человека, поставляющего дичь к столу, делают ей комплименты, говорят, что она расцвела и превратилась в настоящую леди, но никто не сообщает ей, что она стала женщиной.
— А когда он вытаскивает свой дрын, а тот перепачкан кровью, ты говоришь: О, сэр, вы лишили меня девственности! И еще всхлипываешь, если умеешь.
Это давно забытый голос Сэди, проститутки из заведения миссис Кастауэй времен Черч-лейн, которая наставляет Конфетку, как получше использовать менструацию, пока она так юна.
— А если он не поверит?
— Поверит, куда денется. У тебя все выбрито — как у малышки, у тебя нет грудей — что может тебя выдать?
— А вдруг он уже видел меня?
— Ни в коем разе. Клиентов на целку миссис Кастауэй ищет за пределами Лондона. Бандерши распространяют такие вести по всей Англии, нашептывают их прямо в уши желающим услышать. Скорей всего, это будет коммерсант или священник, и будет он «га-ва-а-рить во-от та-ак».
— А если я потеку раньше, чем он войдет в меня?
— Мне что, всему учить тебя? Держи себя в полном порядочке! Если вначале он будет копаться, покажи ему что-нибудь занятное за окном, а пока он не смотрит на тебя, быстренько оботрись.
— За моим окном нет ничего занятного.
В ответ Сэди выгнула бровь, будто говоря: понятно, почему твоя Мамаша называет тебя неблагодарной.
Конфетка закрывает дневник Агнес, злясь на необходимость высморкаться. Течет не только из носу, слезы льются по щекам, и носовой платок насквозь промок.
Сегодня 30 ноября 1875 года, Сэди давно на том свете; ее убили вскоре после того, как она перешла от миссис Кастауэй к миссис Уоттс.
— Нашла себе место получше, — иронически откомментировала это известие миссис Кастауэй. — Она же говорила, что найдет, верно?
Конфетка бросает на пол мокрый платок, утирается рукавом, потом вытирает руку о постель. Это черное платье, что на ней, ни разу не стиралось с той поры, как она поселилась в доме Рэкхэмов. Она, еще недавно каждый день менявшая наряды, теперь не расстается с этим траурным одеянием. Челка отросла. Ее давно пора подстричь, но пока что Конфетка справляется при помощи гребней и шпилек.
Ее комнатушка так же скромна, как в день приезда. Не считая мелких туалетных принадлежностей — давнишних подарков Уильяма — она не принесла сюда ничего своего. Гравюры и безделушки с Прайэри-Клоуз, вместе с любимыми платьями, так и остались в чемоданах, а те, в свою очередь, так и остались на шкафу. Есть и другая одежда: полные ящики вещей, но Конфетка даже не знает, где они, Уильям отправил их куда-то «на хранение».