День независимости Форд Ричард
Я уже готов загнать Пола обратно в машину и помчать вместе со всеми прочими пляжными йеху назад в Саут-Мантолокинг. Впрочем, поступив так, я показал бы себя дурным человеком. Готовность пригласить Салли присоединиться к нашей священной мужской компании уже достаточно нехороша, хотя участие в чем-то формально недозволенном доставило бы Полу удовольствие как никому другому. Мир, говорил я ему, позволяет тебе делать что хочешь, если ты способен ужиться с последствиями твоих поступков. Каждый сам себе хозяин.
– Можно спросить тебя кое о чем? – говорит Салли на пару йот слишком серьезно.
– Не знаю, – отвечаю я. – Вдруг твой вопрос окажется чрезмерно серьезным. А я человек не серьезный. И хорошо бы из твоего вопроса не следовало, что ты не прилетишь.
– Ты не мог бы сказать, что уж такого очаровательного ты обнаружил во мне сегодня, но не заметил вчера ночью? – Вопрос задан с добродушной самоиронией. Однако она явно старается получить важную для нее информацию. И можно ли винить ее за это?
– Ну, – произношу я, лихорадочно ворочая мозгами. Из уборной выходит мужчина, и меня овевает строгий запах жидкого мыла, которым ополаскиваются писсуары. – Ты зрелый человек, в точности такой, каким кажешься, по крайней мере, насколько я могу судить. О других этого не скажешь.
В том числе и обо мне.
– Ты верная, тебе присущи прямота и непредвзятость, – что-то не то я говорю, – однако они не вступают в разлад со страстностью, которая мне по-настоящему нравится. Наверное, я просто-напросто чувствую, что наши с тобой отношения необходимо подвергнуть дальнейшему исследованию, иначе нам обоим будет о чем пожалеть. Во всяком случае, мне. К тому же ты самая, пожалуй, красивая женщина, какую я знаю.
– Я, пожалуй, не самая красивая женщина, какую ты знаешь, – говорит Салли. – Хорошенькая, и не более того. Мне сорок два года. И я слишком рослая.
Она вздыхает – так, точно устала от своей рослости.
– Послушай, ты просто садись в самолет и прилетай сюда, и мы подробно обсудим, красивая ты или нет, глядя, как луна опускается в романтическое озеро Отсего, и попивая даровые коктейли. – Это пока Пол будет шляться бог знает где? – Я ощущаю прилив влечения к тебе, а приливная волна все лодки возносит.
– Твою она, похоже, возносит, когда меня нет поблизости, – говорит Салли, чье добродушие явно пошло на убыль. (Возможно, мои ответы опять оказались неубедительными.) Женщина у дальнего телефона щелкает запором огромной сумки из черной лакированной кожи и удаляется большими шагами. – Помнишь, как ты вчера сказал, что хочешь стать «дуайеном» нью-джерсийских риелторов? Хотя бы это ты помнишь? Ты рассуждал о соевых бобах, засухе и торговых центрах. Мы много выпили. Но ты все время пребывал в каком-то странном состоянии. Сказал, что живешь по ту сторону любви. Может быть, сейчас ты просто перешел в другое состояние. (Может быть, мне стоит гавкнуть пару раз, дабы доказать, что я умалишенный?) Ты повидался с женой?
Она выбрала не самый умный путь, и, вообще говоря, мне следовало бы сказать ей об этом. Но я просто смотрю на экранчик моего черного телефона, где холодные зеленые буквы складываются в вопрос: «Хотите произвести другой звонок?»
– Да. Повидался, – отвечаю я.
– Как все прошло – хорошо?
– Не очень.
– Тебе не кажется, что, когда ее нет поблизости, она тебе нравится больше?
– Ее не «нет поблизости», – говорю я. – Мы развелись. И она вышла за морского капитана. Это как с Уолли. Официально она мертва, только мы все еще разговариваем.
Внезапно я ощущаю при мысли об Энн опустошение, равное радости, которую ощущал при мысли о Салли, и меня охватывает искушение сказать: «Однако она поднесла мне настоящий сюрприз – бросила старого Кэптена Ча-ка, и мы собираемся пожениться снова, переехать в Нью-Мексико и открыть там FM-станцию для слепых. На самом деле я позвонил не для того, чтобы пригласить тебя сюда, а просто хотел сообщить хорошую новость. Ты счастлива за меня?» В трубке стоит тяжеловесное молчание, и, подождав немного, я говорю:
– На самом деле я позвонил, чтобы сказать, что рад был повидать тебя вчера.
– Жаль, что ты не остался. Я об этом в моем сообщении и говорила, если ты его еще не прослушал.
Она замолкает. Нашу маленькую размолвку и мою маленькую приливную волну унесло крепким холодным ветром. Приподнятые настроения печально известны большей, чем у дурных, хрупкостью.
В телефонную комнату неторопливо вступает высокий, широкогрудый мужчина в светло-голубом спортивном костюме, держащий за руку маленькую девочку. Они останавливаются у телефонов на противоположной стене, и мужчина начинает набирать записанный на клочке бумаги номер, а девочка – на ней розовая юбочка с оборками и белая ковбойская рубашка – наблюдает за ним. Она поглядывает сквозь полумрак и в мою сторону – глаза у нее такие же, как у меня, глаза не выспавшегося человека.
– Ты еще там? – спрашивает Салли – не исключено, что примирительно.
– Наблюдаю за мужиком, который тоже звонит. Пожалуй, он напоминает мне Уолли, хотя и не должен бы, поскольку Уолли я, по-моему, ни разу не видел.
Еще одна немая пауза.
– Знаешь, Фрэнк, ты действительно какой-то слишком обтекаемый. И так ловко переходишь от чего-то одного к чему-то совсем другому. Мне за тобой никак не поспеть.
– Вот и моя жена так считает. Возможно, вам стоит поговорить, обсудить мои свойства. Просто мне легче двигаться в общем русле. Таков мой вариант высокой духовности.
– А кроме того, ты, знаешь ли, очень осторожен, – говорит Салли. – И увертлив. Ты ведь сознаешь это, не так ли? Уверена, это ты и подразумевал, говоря, что живешь по ту сторону любви. Ты ловок, осторожен и увертлив. Сочетание для меня не очень простое.
(И не очень приятное, уверен.)
– Моя способность оценивать ситуацию не так чтобы надежна, – говорю я, – поэтому я всего лишь стараюсь не доставлять неприятности слишком многим.
Что-то похожее сказал вчера Джо Маркэм. Возможно, я понемногу преобразуюсь в него.
– Но если мной овладевают сильные чувства, я вроде как отдаюсь им. А такие я сейчас и испытываю. (Или испытывал.)
– Во всяком случае, делаешь вид, что испытываешь, – говорит Салли. – Как вы с Полом проводите время? Весело?
Умелый, если уж говорить о ловкости, возвратный шаг в сторону приподнятого настроения.
– О да. Веселья хоть отбавляй. И на тебя хватило бы.
От моей сжимающей трубку руки исходит еле слышный, но язвительный запах мертвого гракла. По-видимому, он въелся в мою кожу на веки вечные. Последнее замечание Салли насчет «делаешь вид» я решил проигнорировать.
– Жаль, что ты не считаешь свою способность оценивать ситуацию надежной, – говорит с фальшивой живостью Салли. – Это не внушает доверия к твоему рассказу о том, как ты ко мне относишься, не так ли?
– Чьи это запонки лежали на тумбочке у кровати?
Вопрос, разумеется, опрометчивый, как раз и свидетельствующий, что правильно оценивать любую ситуацию я попросту не умею. Но мною владеет негодование, хоть никакого права не него я и не имею.
– Уолли, – отвечает Салли – бойко, но без фальши. – А ты решил, чьи-то еще? Я просто достала их, чтобы послать его матери.
– Уолли, как я полагал, во флоте служил. Он же едва не погиб при взрыве на судне. Разве не так?
– Так. Но служил он в морской пехоте. Разница невелика. А флот ты для него сам придумал. Ничего страшного.
– Хорошо. Да, я звоню насчет дома, который вы сдаете на Фриар-Тук-драйв, – говорит по другую сторону комнаты крупный мужчина. Девочка смотрит вверх, на своего папу/дядюшку/совратителя так, словно он сказал ей, что нуждается в моральной поддержке, и она должна сосредоточить на таковой все свои мысли. – Сколько вы за него хотите?
Он с юго-запада, возможно, из слегка гнусавого Техаса. Хотя обут не в старые запыленные «ноконы», а в белые кеды – низкие, без шнуровки, такие носят обычно санитары и заключенные тюрем с минимальной охраной. Не у каждого техасца имеется ранчо. По моей догадке, он – из уволенных с какого-то нефтяного прииска, Джоуд[76] наших дней, перебирающийся со своей драгоценной маленькой семьей в «ржавый пояс», дабы вывести жизнь на новую орбиту. Мне приходит в голову, что, возможно, и у МакЛеодов не все ладно с деньгами, они нуждаются в передышке, но слишком упрямы, чтобы так мне и сказать. А ведь это изменило бы мое отношение к сбору платы – хоть и не полностью.
– Фрэнк, ты слышишь, что я говорю, или витаешь где-то облаках?
– Я все наблюдаю за мужиком, он пытается снять дом. Жаль, что я ничего не могу показать ему в Спрингфилде. Я ведь здесь не живу.
– Понятно, – говорит Салли, готовая к тому, что наш разговор все-таки снимется с мели. (Я выяснил, кому принадлежали запонки, хотя это совершенно не мое дело. А как меня угораздило перепутать военный флот с морской пехотой, это я объяснить не в состоянии.) – А что, там хорошо? – весело спрашивает Салли.
– Да, тут прекрасно. Нет, правда, – говорю я, и внезапно перед моими глазами встает лицо Салли, победительное, его так и хочется поцеловать. – Может, ты сюда прилетишь? За мой счет. Будешь моей гостьей. Шведский стол. И вообще карт-бланш.
– Давай ты просто позвонишь мне как-нибудь в другой раз, ладно? Вечером я буду дома. А то тебя все время куда-то в сторону уводит. Устал, наверное.
– Ты уверена? Мне правда хочется увидеть тебя.
Мне следовало бы сказать, что я отнюдь не живу по ту сторону любви, поскольку я там и вправду не живу.
– Уверена, – отвечает она. – А сейчас я собираюсь просто сказать тебе «до свидания».
– Ладно, – соглашаюсь я. – Хорошо.
– Просто до свидания, – говорит она и кладет трубку.
Девочка у другой стены досадливо смотрит в мою сторону. Наверное, я опять говорил слишком громко. Ее здоровенный техасский папаша наполовину оборачивается, чтобы взглянуть на меня. Лицо у него массивное – крепкая челюсть, непослушные темные волосы и громадные кулачищи трубопроводчика.
– Нет, – решительно говорит он в трубку. – Нет, так не пойдет, это ни в какие ворота не лезет. Забудьте.
Он вешает трубку, сминает клочок бумаги и бросает его на ковровое покрытие пола.
Держа свою малышку Сьюзи[77] за ладонь, он сует свободную руку в карман брюк, вытаскивает пачку «Куле», губами достает из нее сигарету и прикуривает от массивной, устрашающего вида «Зиппо». И, огорченно набрав в передернувшиеся, наверное, легкие побольше дыма, выдыхает мощный клуб прямиком в закрепленную на тоже обитом ковровым покрытием потолке извечную табличку «НЕ КУРИТЬ». Я жду холодного химического душа, воя пожарной сигнализации, стремглав выбегающих из-за угла сотрудников службы безопасности, но ничего не происходит. Он устремляет на меня, отрешенно стоящего перед экранчиком телефона, враждебный взгляд.
– Какая-то проблема? – спрашивает мужчина, снова засовывая руку в сигаретный карман за чем-то, чего она там не находит.
– Нет, – отвечаю я, улыбаясь. – Просто у меня дочь примерно одних с вашей лет. – Измышление, за которым быстро следует второе: – И ваша девочка напоминает ее.
Мужчина опускает взгляд на дочь, которой, должно быть, лет восемь и которая смотрит на него снизу вверх, улыбаясь, очарованная тем, что на нее обратили внимание, но не знающая в точности, как ей, очарованной, себя вести.
– Хотите продам ее вам? – говорит он, и девочка тут же откидывает голову назад и вся обмякает, так что теперь она просто свисает из его большого кулака, улыбаясь и мотая хорошенькой головкой.
– Не-не-не-не-не, – протестует она.
– А то мне дети не по карману, – сообщает с техасским акцентом мужчина. Он отрывает обмякшую, точно труп, девочку от земли и грациозно покачивает ею из стороны в сторону.
– Ты не можешь меня продать, – говорит она горловым повелительным голосом. – Я не для продажи сделана.
– Ты сделана для большой распродажи, вот в чем штука, – отвечает он. Я улыбаюсь его шутке – беспомощной отцовской попытке показать незнакомцу свою любовь в пору невзгод. Я в таких делах разбираюсь. – Вы случаем дом в аренду не сдаете, а?
– Простите, – говорю я. – Я не из Спрингфилда. Просто заехал сюда. Тут где-то по зданию мой сын бегает.
– Знаете, сколько нужно времени, чтобы добраться сюда из Оклахомы? – спрашивает он, сдвинув сигарету в угол рта.
– Скорее всего, немало.
– Два дня и две ночи ровно. И мы уже провели в треклятом палаточном лагере еще три. Я нашел здесь работу на автостраде, начинать надо через неделю, а мне жилье никак не удается найти. Придется отправить эту сиротку назад.
– Не меня, – по-прежнему повелительным тоном заявляет девочка и поджимает, вися в воздухе, ноги. – Я не сиротка.
– Ты! – говорит дочери здоровяк и набычивается, но не сердито. – Ты – главная моя чертова проблема. Не будь тебя со мной, кто-нибудь к этому времени уже заботился бы обо мне. – Он бросает на меня лукавый взгляд и округляет глаза. – Встань на пол, Кристи.
– Ты деревенщина, – сообщает его дочь и хохочет.
– Это я могу, а могу быть и кой-кем похуже, – более серьезным тоном отвечает он. – Как считаете, похожа ваша дочь на эту фитюльку?
Он уже направляется к двери, держа крошечную ладошку дочери в своей, огромной.
– Готов поспорить, обе бывают очень милы, когда захотят, – отвечаю я, глядя, как его дитя быстро перебирает ножками с чуть вывернутыми вовнутрь коленками, и представляя себе Клариссу, дающую по пальцу Энн и мне, – а может быть, только один – мне. – Возможно, праздники все изменят. – Хоть я и не знаю, каким это образом. – Опять же, готов поспорить, сегодня вы что-нибудь да найдете.
– Или так, или мне придется предпринять решительные шаги, – говорит он, приближаясь к вестибюлю.
– Что это значит? – спрашивает дочь, снова повисая в его руке. – Что такое решительные шаги?
– Один из них – податься в твои папаши, – отвечает он, исчезая с дочкой из виду. И добавляет: – Но есть и немало других, покруче.
Пол вовсе не ждет меня с охапкой извлеченной из торгового автомата снеди, а просто стоит, наблюдая за происходящим на экспонате «Перестрелка», который занимает целую стену уровня 1, где в изобилии толкутся шумные посетители «Зала славы».
«Перестрелка» – это не что иное, как большой и шумный ленточный транспортер для людей, совсем такой, как в аэровокзалах, но идущий вдоль ярко освещенной «спортивной площадки» (и на одном уровне с ней), по которой густо расставлены баскетбольные щиты, просто корзины и столбы с ними, на разной высоте и разном расстоянии – десять футов, пять ярдов, два фута, десять ярдов – от ленты. Вдоль движущегося поручня, между лентой и площадкой, тянется лоток с баскетбольными мячами, который непрерывно пополняется из трубы, укрытой под полом, – в точности как в боулинге. Человек ступает на ленту (на ней и сейчас едут многие) и движется со скоростью около полумили в час, подбирая мяч за мячом и бросая их в одну корзину за другой в прыжке, крюком, двумя руками, из-за спины – в общем, исполняя весь свой репертуар, пока не доберется до конца ленты и не сойдет с нее. (Эту чудноватую, но остроумную машину несомненно придумал какой-то обладатель двух дипломов – «Управление толпой» и «Автоматизированные спортивные площадки» – университета Южной Калифорнии, и любой пребывающий в здравом уме человек бился бы, как лев, за право вложить деньги в ее постройку. На самом деле, если бы дирекция «Зала славы» не настояла на том, чтобы посетители сначала хмуро разглядывали мутноватые фотографии старины «Фога» Аллена да чучела, которые изображают собак Боба Ленье, каждый из них проводил бы все время здесь, где происходит нечто настоящее, а остальное здание пришлось бы сдать дантистам.)
По другую сторону транспортера отгорожена небольшая площадка для зрителей, и они уже набились туда и громко улюлюкают и насмехаются над своими детьми, братьями, племянниками и приемными сыновьями, которые едут на ленте, пытаясь поразить как можно больше целей.
Пол, устроившийся сбоку от турникета при входе, за которым выстроилась очередь желающих попасть в «Зал славы» ребятишек, выглядит настороженным и бдительным, как будто он-то всем заведением и руководит. При этом он не сводит глаз с разболтанного, с толстыми ляжками белого паренька в форме «Нью-Йоркских Никсов», снующего среди щитов, пинками отправляя остановившиеся мячи в желоб, который ведет к всасывающей трубе, выбивая мячи из корзин, отпуская злобные замечания в адрес ребятни на транспортере и время от времени выполняя короткий бросок крюком, неизменно точный, независимо от того, в какую корзину направлен мяч. Сын управляющего, тут и сомневаться нечего.
– Ты уже опробовал свой патентованный бросок двумя руками? – громко, чтобы перекрыть шум, спрашиваю я, подойдя к Полу сзади. И, положив ладонь ему на плечо, улавливаю кисловатый запашок его пота. Взгляд мой утыкается в широкий, уже заживающий порез на голове сына – след оплошности того, кто соорудил его нынешнюю прическу. (Интересно, где такие делают?)
– А неплохо было бы, да? – холодно отвечает он, продолжая наблюдать за белым пареньком. – Придурок думает, что на такой работе он хорошо играть научится. Да только тут и пол покатый, и корзины висят на неправильной высоте. Так что в реальной игре он наверняка лажанется.
Похоже, его эта мысль радует. И, насколько я вижу, никакой еды он не купил.
– Ты все же попробуй, – предлагаю я, перекрикивая стук мячей и гул огромной машины. Чувствую я себя в точности таким же отцом, как другие, настоящие, – подбивающим сына сделать то, чего он делать не хочет, потому как боится потерпеть неудачу.
– Ты всегда ведешь мяч перед броском? – кричит, обращаясь к транспортеру, кто-то из зрителей.
Лысый коротышка, уже готовый произвести рискованный бросок крюком, кричит в ответ: «А не хочешь у меня отсосать?» – и бросает мяч, и мажет, да так, что зрители хохочут.
– Попробуй ты, – с пренебрежительной гнусавостью фыркает Пол. – Я тут видел в толпе вербовщиков из «Нетс».
Эту команду он презирает, поскольку играет она слабовато, да и родом из Нью-Джерси.
– Идет, но потом это придется сделать тебе. – Я прихлопываю Пола по плечу на ненатурально товарищеский манер и получаю возможность еще раз увидеть его пострадавшее ухо – неаппетитное зрелище.
– Ничего мне не придется, – отвечает он, не оборачиваясь, глядя в ослепительное пространство «Зала» с мельтешащими оранжевыми мячами.
– Ладно, тогда понаблюдай за мной, – неуверенно предлагаю я.
Обойдя сына, я становлюсь за невысоким черным мальчиком в очередь, которая тянется к подобию маленькой калитки. Оглядываюсь на Пола – тот и вправду наблюдает за мной, облокотись на фанерную оградку, что отделяет очередь от площадки, лицо его никакого почтения не выражает, он словно ждет, что я проделаю нечто глупое, да еще и превосходящее все мои прежние глупости.
– Посмотри, как я закручу мяч, – кричу я в надежде смутить его, однако он меня, по всему судя, не слышит.
И вот я оказываюсь на погромыхивающей ленте, еду справа налево, а в другую сторону начинают быстро скользить лоток с мячами и маленький, залитый сценическим светом лес щитов и столбов. Меня мгновенно одолевает испуг – а ну как свалюсь, – и потому за мячом я не наклоняюсь. Стоящий передо мной черный мальчишка одет в огромную лиловую с золотом куртку, на спине которой выведено искрящимися золотыми же буквами: «Нью-Гэмпширский м-р Баскетбол»[78]; похоже, он обладает способностью управляться с тремя, самое малое, мячами одновременно, обстреливая ими каждое кольцо, на каждой высоте и каждом расстоянии, коротко выдыхая при каждом броске: «фух» – точно наносящий удар боксер. И разумеется, все они достигают цели. Бросок с отскоком от щита, прямой, одной рукой, с отклонением от кольца, короткий крюк, такой же, как у собирающего мячи мальчишки, – все, не хватает разве что «парашютика» да косого броска сверху.
Первый мяч я беру, проехав половину пути, все еще не уверенный в своей способности сохранить равновесие, да и сердце начинает биться быстрее, потому что те, кто встал на ленту позже меня, давно уж разбираются с мячами. Я вперяю суровый взгляд в скопление красных металлических столбов и оранжевых корзинок, поправильнее расставляю ноги, завожу руку с мячом за ухо и отправляю мяч по высокой дуге. До намеченной мной корзины он не долетает, ударяется в ту, что под ней, отскакивает и едва не попадает в самую нижнюю, которой я, собственно говоря, и не заметил.
Я быстро подхватываю другой мяч, между тем как «Нью-Гэмпширский мистер Баскетбол» продолжает бросать и бросать, каждый раз издавая короткое сценическое «фух» и каждый раз попадая в кольцо. Я же выбираю корзинку, подвешенную на средней высоте, и запускаю мяч одной рукой, впрочем хорошо закрутив его (научился этому, глядя в телевизор), и тоже почти попадаю, но один из мячей «мистера Баскетбола», со свистом пронизав воздух, сбивает мой прямо в желоб. Кроме того, я все-таки теряю равновесие, и мне приходится, чтобы не повалиться набок и не создать кучу-малу, ухватиться за пластмассовые перильца ленты. «Мистер Б», скашивает на меня поверх великанского мягкого ворота куртки полный подозрения взгляд, решив, по-видимому, что я все это нарочно подстроил. Я улыбаюсь ему и бормочу: «Такая везуха».
– Перед броском разбегаться нужно, балда! – горланит все тот же идиот под аккомпанемент других криков и металлического гула. Я слегка оборачиваюсь, чтобы бегло взглянуть на толпу, но ее почти не видно из-за бьющего на площадку света прожекторов. Собственно, плевать мне, кто на меня наорал, уверен, впрочем, что это не отец одного из мальчишек, самодовольно ухмыляющийся среди зрителей.
Прежде чем доехать до конца, я успеваю произвести еще один неуклюжий, снова обходящийся мне утратой равновесия неудачный бросок. Мяч вообще никуда не попадает и валится за деревянный барьер, через который мячи перелетают редко.
– Отличная траектория! – саркастически отмечает, перелезая за моим мячом через барьер, маленький умник, знаток спорта. – Может, сыгранем вдвоем на миллион долларов?
– Мне бы сначала потренироваться немного, – отвечаю я и схожу под удары сердца с ленты на твердую землю, и возбуждение мгновенно покидает меня.
«Нью-Гэмпширский м-р Баскетбол» уже идет к галерее спортивных медиа – с отцом, высоким чернокожим в зеленой шелковой куртке команды «Селтикс» и зеленых же, в тон ей, свободного покроя брюках; длинная рука его лежит на костлявых плечах мальчика, которому он, вне всяких сомнений, излагает наилучшие стратегии прохода через заслон, приема мяча на бегу, броска в прыжке с провоцированием фола. Для меня, хоть я и бывший спортивный журналист, все это просто слова, не имеющие никакого практического смысла.
Пол смотрит на меня с другой стороны транспортера. Весьма возможно, что во время моих бросков он одобрительно лаял, но не хочет, чтобы я об этом узнал. По правде сказать, поездка на ленте транспортера доставила мне огромное удовольствие.
– Попробуй и ты! – кричу я, стараясь перекрыть шум толпы.
Мячной мальчик стоит теперь на краю площадки, разговаривая с коренастой подружкой, чьи волосы собраны в «конский хвостик», – мясистые ладони его лежат на крепких плечах девочки, он вникает в ее глаза взором Кларка Гейбла. По какой-то причине, имеющей, уверен в этом, отношение к теории очередей, на транспортере нет в этот миг ни одного человека.
– Ну давай, – с поддельной злостью кричу я Полу. – Хуже меня тебе все равно не выступить!
На темноватой выгородке для зрителей почти никого не осталось. Все разошлись по другим экспонатам. Для Пола время самое идеальное.
– Давай, Наставник, – всплывает в моей памяти фраза из какого-то спортивного фильма.
Губы Пола шевелятся, но слов я расслышать не могу. Шутливое «Иди ты в жопу» или прочувствованное «А не пошел бы ты на хер?» – вот его излюбленные ругательства, заимствованные из других, давних времен (моих). Он оглядывается на почти пустой сейчас вестибюль и неторопливо направляется своей неловкой, носки внутрь, поступью к входу на ленту, останавливается, чтобы еще раз взглянуть на меня, – по-моему, с отвращением, – потом очень недолгое время смотрит на залитые светом корзинки и стойки, а затем просто вступает на совершенно пустой транспортер.
Мне кажется, что транспортер везет его гораздо медленнее, чем вез меня, – достаточно неторопливо, чтобы успеть сделать шесть-семь хороших бросков. Мячной мальчик окидывает Пола небрежно-уничижительным взглядом – его словно на помойке подобранную обувь, злополучную стрижку, руки, странновато упертые в бедра, – а затем со скверной улыбочкой говорит что-то своей подружке, и она тоже смотрит на Пола, но подобрее. Так снисходительная старшеклассница смотрит на балбеса-мальчишку, который просто не может не балбесничать, но зато у него доброе сердце и самые лучшие оценки по математике (последнее к Полу не относится).
Когда он доезжает до конца ленты, все время проглядев, точно гипнотизер, на корзинки и ни разу не посмотрев на меня, и броска ни одного не сделав, и даже не прикоснувшись к мячу, то просто соступает, покачнувшись, на ковровое покрытие, подходит ко мне, наблюдавшему за ним, как положено отцу, и встает рядом.
– Клево сыграл! – насмешливо кричит задержавшийся в выгородке для зрителей зевака.
– В следующий раз попробуй сделать бросок, – говорю я, игнорируя этот крик, ибо доволен, что Пол хоть какие-то усилия предпринял.
– А мы скоро опять сюда приедем? – Он поднимает на меня взгляд, и я вижу беспокойство в его маленьких серых глазах.
– Нет, – говорю я. – Ты приедешь сюда со своим сыном.
Выгородку наполняет новая орава взрослых с дочерьми и сыновьями, несколько папаш выстраиваются у калитки, прикидывая, как работает эта штуковина да хорошо ли им удастся повеселиться.
– Мне понравилось, – говорит Пол, глядя на освещенные прожекторами столбы и корзинки. Я слышу удивленный голос мальчика, которым он был когда-то (кажется, всего лишь месяц назад, а теперь куда-то делся). – Знаешь, я все время думал, о чем же я думаю. А встал на эту штуку – и прошло. Приятно было.
– Может, попробуешь еще разок, – говорю я, – пока туда народ не набился.
Увы, остаться на «Перестрелке» до конца своих дней он не сможет.
– Да нет, и так хорошо. – Он наблюдает за новыми детьми, уже едущими на ленте, за дугами мячей в ожившем воздухе, за первыми неизбежными промахами. – Обычно мне такие штуки не нравятся. Эта – исключение. Мне вообще редко нравится то, что предположительно нравиться должно.
Он сочувственно смотрит на детей. Непросто признаться в таком отцу – что тебе не нравятся штуки, которые предположительно нравиться должны. Для этого требуется мудрость взрослого человека, которой, впрочем, большинство взрослых людей не обладает.
– Твой старик тоже не блеснул. Если тебя это утешит. А жаль. Не хочешь сказать мне, что тебе так понравилось, что отогнало мысли, которые тебя донимали?
– Не такой уж ты и старик. – Взгляд Пола становится укоризненным.
– Сорок четыре.
– Угу, – произносит он. Возможно, теперь ему пришла в голову мысль слишком раздражающая, чтобы ее высказывать. – Ты еще можешь измениться к лучшему.
– Не уверен, – отвечаю я. – Твоя мама так не считает.
Во всяком случае, в настоящее время она никаких улучшений во мне не усматривает.
– Знаешь, какая авиакомпания самая лучшая?
– Нет, но не прочь узнать.
– «Северо-западная», – серьезно сообщает Пол. – Потому что одним ее самолетом можно прилететь сразу в два города – Миннеаполис и Сент-Пол. – И он изо всех сил старается не загоготать. Не знаю почему, но это смешно.
– Может быть, как-нибудь съездим туда, туристами.
Я смотрю на мячи, плывущие по воздуху, как пузырьки.
– А какой-нибудь «Зал славы» в Миннесоте есть?
– Скорее всего, нет.
– Ладно, хорошо, – говорит он. – Тогда можно и съездить.
Прежде чем покинуть «Зал», мы совершаем быстрый набег на сувенирный магазинчик. Пол, следуя моим указаниям, выбирает крошечные сережки (золотые баскетбольные мячи) для сестры и пресс-папье (опять-таки баскетбольный мяч, но пластмассовый) для матери. Он не очень уверен, что им понравятся такие подарки, но я убеждаю его, что как раз они-то и понравятся. Мы прикидываем, не приобрести ли нам кроличью лапку с прикрепленным к ней мячом в качестве оливковой ветви, которую он поднесет Чарли, однако, поглядев на нее с минуту, Пол становится несговорчивым. «У него и так уже все есть», – говорит он тоном скупца, не добавив, впрочем, «в том числе твоя жена и дети». В итоге мы покупаем себе по футболке и направляемся к парковке, оставив Чарли без подарка, что нас обоих вполне устраивает.
Выйдя на асфальт, мы попадаем в жаркий массачусетский полдень. Машин на парковке сильно прибавилось. Река пахнет сильнее, подернулась дымкой. Мы провели в «Зале славы» сорок пять минут, и я ими доволен, поскольку нам удалось выполнить задуманное, обменяться словами надежды, вникнуть в то, что вызывает непосредственный интерес, но также и озабоченность (размышления Пола над тем, о чем он думает), и, может быть, стать сплоченной командой.
Оклахомский здоровяк в спортивном костюме со своей крошечной дочерью устроились под юной липой – из тех, что недавно высадили вдоль защищающей «Зал» от половодья стены. Они наслаждаются ленчем, на траве вокруг разложены пакеты из фольги, еду отец с дочерью запивают, разливая что-то из термоса «Иглу» по бумажным стаканчикам. Оклахомец снял кеды и носки, закатал до колен брюки, вылитый фермер. Малышка Кристи, чистенькая, точно пасхальный подарок, доверительно и живо говорит что-то уставившемуся в небо отцу. Меня одолевает искушение подойти к ним, попрощаться, поговорить еще раз – мы ведь уже знакомы, – измыслить какие-нибудь якобы профессиональные сведения – «мне вот пришло в голову, и как хорошо, что я нашел вас, вам об этом следует знать», – что-нибудь по риелторской части. Меня, как и всегда, трогают горести американцев, вынужденных сниматься с насиженного места.
Да только нет у меня в запасе ничего ему не известного (такова природа риелторской премудрости), и я решаю не подходить, остаюсь у своей машины и уважительно наблюдаю за ними. Они расположились спиной ко мне, их скромный пикник уютно, по-свойски дополняет панорамный вид кажущейся какой-то зарубежной реки, и все их надежды связаны с новым жильем. Есть люди, умеющие прекрасно обходиться собственными силами, и, по самой достоверной статистике, оседают они там, где им будет житься лучше всего.
– Догадайся, насколько я проголодался, – говорит Пол поверх горячей крыши машины; он ждет, когда я открою его дверцу. Пол щурится от солнца и сейчас неприятно смахивает на малолетнего преступника.
– Дай подумать, – отвечаю я. – Предполагалось, что ты добудешь для нас что-то из ебаных торговых автоматов.
«Ебаных» я вставил, чтобы потешить его. За нами погромыхивает автострада: легковушки, фургоны, взятые напрокат прицепы – Америка в послеполуденном субботнем движении.
– Похоже, я лажанулся, – говорит он, возвращая брошенную мной перчатку. – Но сейчас я съел бы и жопу дохлого бегемота.
Зловредная ухмылка еще сильнее портит черты его припухлого детского лица.
– На пустую голову полезнее суп, – отвечаю я и щелкаю замком его дверцы.
– Лады, дох-туур! Дох-тур, дох-тур, дох-тур, – произносит он, рывком открывает дверцу и ныряет в машину. И оттуда до меня доносится: «гав-гав-гав-гав». Не знаю, что это означает. Счастье (как у настоящей собаки)? Гибель счастья от руки неуверенности? Страх и надежда, помнится, читал я где-то, с изнанки очень похожи.
Послеполуденный ветерок доносит до сидящей в тени липы Кристи непонятные звуки – собачий лай, издавемый моим сыном в машине. Она оборачивается, недоуменно смотрит на меня. Я машу ей рукой – мимолетный жест, которого ее неотесанный отец не видит. А затем сую голову в горячую, как печь, машину, и мы с сыном устремляемся к Куперстауну.
В час дня мы останавливаемся у придорожной закусочной, и я отправляю Пола за пакетом сэндвичей и «Диет-Пепси», а сам отправляюсь в мужскую уборную, чтобы смыть с моей руки мертвого гракла. Потом мы снова летим по магистрали, минуя «Тропу Аппалачей», прорезая южные Беркширы, где Пол не так давно был узником «Лагеря горемык», впрочем, теперь ему не до упоминаний об этом, так глубоко погрузился он в свои запутанные заботы – обдумывание думания, безмолвное гавканье и, возможно, колотье в пенисе.
Продышав полчаса кислым запахом его пота, я предлагаю Полу снять майку «Счастье – это одиночество» и надеть новую – дабы переменить картинку, символически переодеться для нашего путешествия. К моему удивлению, он соглашается, стягивает старую грязную футболку, беззастенчиво выставив напоказ свой не загорелый, безволосый и на удивление тряский торс. (Возможно, он вырастет полноватым, в отличие от Энн и меня; хотя, если Пол переживет свои пятнадцать лет, это будет без разницы.)
Новая майка велика ему – длинная, белая, с суперреалистическим изображением оранжевого баскетбольного мяча на груди и рубленой надписью красного цвета: The Rock[79]. Пахнет она новизной, крахмалом и химической чистотой и, надеюсь, сможет замаскировать сальный душок немытости Пола до времени, когда мы вселимся в «Харчевню Зверобоя», где я загоню его под душ и украдкой выброшу старую майку.
В скором времени съеденные нами сэндвичи сказываются на Поле, он снова погружается в мрачное молчание, затем веки его тяжелеют, а когда по обе стороны дороги начинают мелькать стандартные образцы зеленой идиллии Массачусетса, соскальзывает в сон. Я включаю радио, чтобы послушать прогноз погоды, выяснить, что творится на дорогах, и, быть может, узнать подробности вчерашнего убийства, которое произошло как-никак в центре Новой Англии, лишь в восьмидесяти милях к югу от меня, в пределах обзорной зоны радаров горя, утраты, надругательства. Однако и на длинных волнах, и на ультракоротких звучат лишь обычные новости о дорожных смертях выходного дня: шесть в Коннектикуте, шесть в Массачусетсе, две в Вермонте, десять в Нью-Йорке. Плюс пятеро утонувших, трое унесенных океаном в лодке, двое упавших с большой высоты, один задохнувшийся, один «погибший от пиротехники». И никаких зарезанных. По-видимому, информация о вчерашней ночной смерти сочтена непригодной для праздников.
Я шарю вокруг программы новостей, радуясь тому, что Пол временно недееспособен и мой мозг получил возможность самостоятельно отыскать для себя уровень комфорта. Медицинская программа «Звоните – отвечаем» радио Питтсфилда предлагает «безболезненную помощь с эрекцией»; посвященный финансовым вопросам христианский радиомарафон Шатикока обсуждает отношение Создателя к документам, связанным с главой 13 (некоторые Господь находит правильными); еще одна станция подробно рассказывает о людях, коротающих в Аттике пожизненное заключение, выпекая булочки, которые девочки-скауты затем продают «населению». «Мы считаем, что не стоит полностью отсекать нас от попыток увеличить количество добра в мире, – говорит один из них (остальные смеются), – просто слоняться в наших зеленых костюмчиках по камерам друг друга и махать кулаками нам неохота». И кто-то добавляет фальцетом: «Во всяком случае, нынче вечером».
На границе штата Нью-Йорк мы попадаем в статическую зону, и я выключаю приемник. Сын сидит рядом, припав изуродованной ножницами головой к прохладному оконному стеклу, разум его блуждает в какой-то густо населенной, зачумленной воспоминаниями тьме, заставляя пальцы Пола приплясывать, а щеку подергиваться, как у щенка, которому снится побег на свободу, мой же разум с неожиданной приязнью обращается к большому синему особняку на холме, который принадлежит домостроителю О’Деллу; к мыслям о том, какой это отличный, пусть и обезличенный, но отвечающий нашим мечтаниям дом – место, в котором любая современная семья какого угодно склада и супружеского опыта ощутила бы себя, не сумев наладить разумно приличную жизнь, безмозглой идиоткой. Правда, сам я «налаживать» жизнь так и не наловчился – даже в самые наши безмятежные дни, когда мы были опрятной семьей и жили в солидном хаддамском доме. Как-то не удавалось мне никогда соорудить достаточно прочный фундамент, создать принципы семейного устройства, которые были бы приняты каждым из нас. Я слишком отдавался работе спортивного журналиста; никогда не считал, что обладание домом так уж отличается от его аренды (вся разница в том, что в другой переехать нельзя). По моему разумению, основу всей жизни составляют ощущения непредвиденности и возможности неизбежной перемены в положении вещей, пусть мы и прожили в том доме больше десяти лет, а я задержался в нем и еще на какое-то время. Мне всегда казалось достаточным просто знать, что кто-то любит меня и будет любить всегда (я и сегодня пытался убедить в этом Энн, и она снова отмахнулась от моих слов), что только это знание, а не какой-либо из персонажей пьесы и образует mise en scne любви.
Чарли, естественно, придерживается решительно противоположных воззрений, он верит, что хорошая постройка подразумевает хорошее строительство (вот почему он так лихо управляется с правдой без прикрас: у него разум настоящего республиканца). Чарли, как я узнал, тайком наведя справки, ничуть не смущало, что его старик, обладатель собственного места на товарной бирже, владел pied-a-terre[80] на Парк-авеню, содержал в Форест-Хиллсе еще одну семью, полностью корсиканскую, и вообще был своего рода «серым кардиналом», которого молодой Чарлз видел очень редко и именовал исключительно «отцом» (не папой, Хербом, Уолтом или Филом). Все было в полном порядке, пока существовала достопочтенная, старая, крытая шифером, многотрубная, плотно обставленная колоннами, украшенная витражными окнами, обнесенная широкой зеленой изгородью, окруженная булыжным двором георгианская резиденция в Старом Гринвиче, пропахшая туманом, бирючиной и лодочным лаком, полировкой для меди, сырой обувкой и старыми сундуками, притащенными из подсобки при бассейне. Это, по мнению Чарли, и образует жизнь и, вне всяких сомнений, истину: наличие физического места швартовки. Крыша над головой, доказывающая существование головы. С чего бы еще подался он в архитекторы?
И сейчас, невесть по какой причине, катя на запад с отданным на мое попечение сыном – не потому, что кого-то из нас волнует бейсбол, но потому что мы просто не нашли лучшей цели для нашей наполовину священной поездки, – я думаю: может быть, Чарли не так уж и не прав с его усвоенным в богатом детстве барским мировоззрением. Возможно, и было бы лучше, если бы у всего на свете имелась точка опоры. (Вице-президент Буш, коннектикутский техасец, с этим наверняка согласился бы.)
Однако во мне присутствует, возможно, нечто отчасти вывихнутое, затрудняющее для меня отыскание точки опоры. Я, например, не столь оптимистичен, как следовало бы (хороший пример дают отношения с Салли Колдуэлл), или же оптимистичен чрезмерно (все та же Салли). Дурные события не оставляют меня таким уж неизменным, как полагалось бы (и как было когда-то), или же наоборот – я слишком большой приверженец забвения и плохо помню, как надлежит оправляться от них (пример – Маркэмы). И при всем моем навязчивом трепе о том, что им – Маркэмам – следует добиться ясности воззрений, сам-то я вижу все далеко не ясно, а себя так и вовсе никогда ясно не видел, как не видел и разделяющим общую участь с другими людьми, с которыми мне следовало ее разделить, – и это делало меня слишком, слишком терпимым к тем, кто того не заслуживает, или, когда дело шло обо мне, слишком бесчувственным к тем, кто нуждался в сочувствии. Уверен, все эти размытости и делают меня классическим (возможно, и бздливым) либералом, и, быть может, именно они туманят моему уцелевшему сыну мозги и заставляют его гавкать и выть на луну.
Хотя, что касается именно сына, я очень и очень не отказался бы от возможности говорить с ним из какого-нибудь более основательного жилища – как смог бы говорить Чарли, будь он, для начала, отцом, – а не из скопления звезд, в коем я вращаюсь, перемещаюсь и плаваю. Нет, правда, если бы я видел в себе человека с точкой опоры, а не пытающегося ее отыскать (к чему и сводится Период Бытования), все могло бы сложиться для нас обоих лучше – и для меня, и для моего лающего сына. И возможно, Энн права, когда говорит, что дети суть сигнатура самопознания, что все беды Пола – это отражения наших бед. Да, но как это изменить?
Мы уже пронеслись над Гудзоном и миновали Олбани – «Столичный округ», теперь главное не прозевать 1-88. На юге резко вздымаются в небо голубые Катскиллы, смутные и ласково цельные, с дымчатыми кобыльими хвостами, которые скользят поперек горных отрогов. Проснувшийся Пол выуживает из своей сумки с надписью «Парамаунт» экземпляр «Нью-Йоркера» и «уокмен». Он угрюмо осведомляется о наличии кассет, и я предлагаю ему мою хранящуюся в бардачке «коллекцию»: «Кросби, Стилз и Нэш» 1970-го, сломана; «Лоуренс Оливье читает Рильке», тоже сломана; «Мистер Голубые Глаза поет стандарты», части I и II, я купил эту запись одной одинокой ноью в Монтане; две речи о мотивации продаж, полученные в марте всеми агентами, я их еще не прослушал; плюс запись моего чтения «Доктора Живаго» (для слепых) – рождественский подарок директора радиостанции, решившего, что я отлично поработал и должен получить за мои труды какое-то удовольствие. Ее я тоже не слушал, потому что не такой уж я и поклонник записей. Я все еще предпочитаю книги.
Пол выбирает «Доктора Живаго», минуты две возится с «уокменом», пристраивая в него кассету, затем наставляет на меня распахнутые в нарочитом изумлении глаза и в конце концов говорит, не снимая наушников:
– А вот это впечатляет: «Руфина Онисимовна была передовой женщиной, врагом предрассудков, доброжелательницей всего, как она думала и выражалась, “положительного и жизнеспособного”».
Затем изображает узенькую, уничижительную улыбку, но я молчу, почему-то обидевшись. Пол переходит на Синатру, и я слышу, как в глубине наушников начинает жужжать, точно взволнованная пчела, голос Фрэнка. Пол раскрывает «Нью-Йоркер» и, храня каменное молчание, погружается в чтение.
Мы удаляемся на юг от Олбани, его неприятно городские небоскребы скрываются из глаз, и почти мгновенно все окрестные пейзажи становятся чудесными, захватывающе драматичными, столь же пропитанными историей и литературой, сколь любое из мест Англии или Франции. За поворотом дороги появляется щит, извещающий, что мы въехали в «ЦЕНТРАЛЬНЫЙ РЕГИОН КОЖАНОГО ЧУЛКА», а сразу за ним, как по команде, открывается на мили и мили огромная и неровная, уходящая к юго-западу, прорытая некогда ледником долина; шоссе начинает подниматься вверх, и окраинные вершины Катскиллов отбрасывают темные послеполуденные тени на низкие холмы, усеянные маленькими карьерами, крошечными деревушками и чистенькими фермами, чьи ветряки стрекочут, ловя не долетающие до нас дуновения. И все, что виднеется впереди, вдруг говорит мне: «В той стороне, приятель, лежит чертовски большой континент, тебе лучше помнить об этом». Идеальный пейзаж для средней руки романа, я жалею, что не прихватил с собой томик Купера, их там четыре, чтобы почитать его вслух после ужина, когда мы усядемся на веранде. Так я смог бы поквитаться с сыном за насмешку над «Доктором Живаго».
С официальной моей точки зрения, начиная с этих минут нельзя пропускать мимо глаз ничего, совсем ничего: география дает натуральное подтверждение словам Эмерсона о том, что любая деятельность совершается в момент перехода, в миг, когда ты «бросаешься в пропасть или пустишься бежать к цели». Пол оказал бы себе очень большую услугу, если бы отложил «Нью-Йоркер» и попытался рассмотреть и описать свое положение в этих полезных понятиях: переход, отказ от прошлого. «Нам следует преимущественно обращать внимание на жизнь текущую, а не на жизнь прошедшую». Надо мне было не книгу с собой взять, а кассету с записью.
Однако он замкнулся в звуковом коконе «Двух влюбленных на летнем ветру», читает, шевеля губами, «Городские разговоры», и плевать ему на интересное кино, которое показывают за его окошком. Путешествие стало наконец раем глупца[81].
Я ненадолго сворачиваю на живописную стоянку под Коблскиллом, чтобы размять спину (копчик уже ноет). Оставив Пола в машине, вылезаю наружу и подхожу к парапету из песчаника, за ним светится плейстоценовая долина – огромная, пустынная, зеленая и коричневая, исполненная животного величия материковая империя, что способна нагнать страх на любого отважного первопроходца, надумавшего ее покорить. Я даже залезаю на парапет, несколько раз набираю полные легкие чистого воздуха, несколько раз подпрыгиваю – ноги вместе, ноги врозь, – приседаю, наклоняюсь, касаясь носков ног, резко сжимаю и разжимаю пальцы, вращаю головой, вдыхаю плывущие по влажному воздуху ароматы. Вдали парят ястребы, пикируют ласточки, зудит крошечный самолетик, кружит похожий на стрекозу дельтаплан, и восходящие потоки молекул раскачивают его. В невидимом далеком доме хлопает дверь, где-то сигналит автомобиль, лает собака. А по другую сторону долины солнце нарисовало желтый квадрат на западном склоне холма, и там, посреди изумрудного поля, останавливается крохотный, но отчетливый красный трактор, маленький человечек в шляпе выбирается из него и начинает восхождение на верхушку холма, с которого только что съехал на тракторе. Он долго и медленно поднимается, удаляясь от своего агрегата, сворачивает, проходит немалое расстояние вдоль искривленного гребня холма, а после решительно, хоть и не драматично переваливает гребень и скрывается в мире, что лежит за ним. Хорошие мгновения, их стоит посмаковать, жаль, что мой сын не сумел оторваться от чтения и разделить их со мной. Ты можешь привести лошадь к водопою, но петь оперные арии ты ее не заставишь.
Некоторое время я стою, просто глядя перед собой, ни на что в частности, разминка моя закончилась, спину отпустило, сын сидит в машине, читает журнал. Желтый квадрат на склоне холма понемногу выцветает, затем таинственным образом сползает влево и затемняет, вместо того чтобы высветить, зеленый покос, и я решаю – удовлетворенный и ощутимо оживший, – что пора уезжать.
Из мусорной урны свисает пластиковый пакет с пенопластовыми светло-зелеными шариками, какими обкладывают в коробках рождественские подарки или возвращаемую из ремонта спиннинговую катушку. Послеполуденный теплый ветерок катает легкие шарики по стоянке. Я задерживаюсь, чтобы запихать пакет поглубже и собрать разлетевшиеся шарики.
Пол отрывается от «Нью-Йоркера», смотрит, как я очищаю от шариков асфальт вокруг машины. Я оглядываюсь на него, руки мои полны липких зеленых шариков. Он прикасается к пораненному уху под наушником, медленно складывает пальцы пистолетом, подносит его к виску, беззвучно произносит «бум», в жуткой пародии смерти откидывает голову назад, а затем возобновляет чтение. Страшноватенько. С этим любой согласился бы. Но и чертовски смешно. Не такой уж он и плохой мальчик.
Короткие перегоны гораздо лучше всех прочих.
Сразу после пяти мы с Полом проскакиваем пригороды Онеонты, сворачиваем на 28-е, на север, и дальше едем вдоль снова разлившейся Саскуэханны – собственно говоря, мы почти уже и приехали. (География, помимо того что она поучительна, является также основой коммерческой привлекательности Северо-востока и его наистрожайше охраняемым секретом, потому что через три часа езды отсюда ты можешь оказаться на омываемом тихими волнами берегу пролива Лонг-Айленд и смотреть, совершенно как Джей Гетц[82], на манящий огонек бакена, а еще через три отправиться на коктейль, устроенный чертовски близко к месту, в котором старина Натти[83] впервые пролил кровь, – вот вам пара местных обитателей, столь же не схожих, как Сиэтл и Уэйко.)
Тенистое от гикори и кленов 28-е шоссе бежит к верховьям реки, рассекая крошечные, словно открыточные, деревушки, минуя фермы, лесные угодья, придорожные ранчо и разноуровневые дома на одну семью. Мимо проносится роща, в которой можно срубить для себя рождественскую елку, сад, в котором можно набрать малины или яблок, дешевый пансионат на засаженном кленами склоне холма, питомник служебных собак, уродливая вырубка, граничащая с малопроизводительным покосом, где на краю гравийного карьера пасутся гернзейские коровы.
Здесь вы наверняка найдете комитеты по планированию и построенные ими районы; прописанные до последней мелочи строительные кодексы и санитарные нормы; правила прокладки тротуаров и законы об устройстве кровель – но также и все еще девственные участки, на которых можно построить летний домик или поставить жилой автофургон в точности так, как вам хочется, – прямо через дорогу от хорошего ресторана с гвинейской кухней, собственным соусом «Маринара» и бочковым пивом; в 10 утра компании ночных гуляк завершают в этом ресторане уик-энд, проведенный в Милфорде. Иными словами, найдете прелестную смесь скромной красоты Вермонта с непритязательным сельским захолустьем, и все это в нескольких часах езды от моста Джорджа Вашингтона. (Время от времени расползаются мрачные слухи о том, что именно в этих местах столичные бандюки закапывают результаты своих промашек, – ну да у всякого места имеются свои недостатки.)
Между тем настроение мое резко улучшается, и мне уже хочется вовлечь Пола в задуманное мной импровизированное обсуждение Дня независимости, попытаться внушить ему, что этот праздник не сводится к обмену траченными молью шуточками с обряженными в костюм Дяди Сэма мужиками, к гаремным стражам, которые описывают перед торговыми центрами концентрические круги, что на самом деле этот день дает повод поразмыслить над предоставленными человеку возможностями, осторожно подводит нас к попыткам понять, от чего мы зависим (от гавканья в честь покойного бассета, от дум насчет того, о чем мы думаем, от покалывания в пенисе и так далее), а затем к осмыслению способов достижения независимости, если таковая возможна, и, наконец, к решению, которое мы можем принять всем во благо, – просто-напросто плюнуть на эти дела.
Возможно, такой разговор – единственный способ, которым отец в случае надобности может попытаться помочь сыну решить его жизненные проблемы, то есть, высокопарно выражаясь, поднять над ним, точно звездный свод, полог полезных постулатов и надеяться, что сын, подобно астроному, соединит их с собственными наблюдениями и воззрениями. Все остальное, чисто родительское, – нападки, призывы к чистоте и порядку, нотации о том, что нельзя воровать презервативы, разбивать автомобили, драться с охранниками, оглоушивать отчимов (даже если они того и заслуживают), мучить безвинных птичек, являться в суд в непотребном виде, что это наверняка скажется на возможности пожить в Хаддаме со мной, а следом и на шансах получить стипендию в «Уильямсе», – это все попросту не сработает. За то головокружительно краткое время, что мы проведем вместе, Пол лишь прикроется хриплым гавканьем, вороватыми улыбками и угрюмым молчанием, и все закончится тем, что, разъяренный, я верну его в Дип-Ривер, чувствуя себя потерпевшим полный провал неудачником (да таковым и являясь). В конце-то концов, я не знаю, что с ним не так, и никогда не знал, и вовсе не уверен, что это «не так» не есть метафора чего-то другого, каковое и само по себе – тоже метафора. Не исключено, однако ж, что нечто дурное в нас – если в нас что-то дурно – не так уж и отличается от того, что неразличимо дурно в любом человеке (в то или иное время). Все мы несчастливы, все не знаем почему, и все доводим себя до психоза, стараясь усовершенствоваться.
Мой сын запихивает «уокмен» в сумку, кладет «Нью-Йоркер» на приборную доску, и тот отражается, отвлекая меня от дороги, в ветровом стекле, а Пол прихватывает с заднего сиденья лежащий поверх моей ветровки «РИЕЛТОР» зелененький томик Эмерсона и принимается листать его. Ну что же, это больше того, на что я рассчитывал, хотя, похоже, книжку, которую я послал ему почтой, он так и не раскрыл.
– Ты не думаешь, что предпочел бы иметь ребенка с синдромом Дауна или обычным умственным расстройством? – спрашивает он, небрежно перелистывая «Доверие к себе» сзаду наперед, как журнал.
– Меня вполне устраиваете вы с Клариссой. Пожалуй, ни того ни другого я бы не захотел.
В памяти моей всплывает мысленный снимок маленького яростного монголоида, несколько часов назад виденного в «Среди друзей», и я вдруг с жестокой ясностью понимаю, что Пол считает себя таким же или продвигающимся в этом направлении.
– Ты выбери что-нибудь одно, – говорит Пол, продолжая листать книгу, – а потом назови мне причину.
Справа от нас проплывает вслед за красивым маленьким федералистским Милфордом «Зал славы “Корвет-та”», святилище, на посещении которого Пол, если бы заметил его, непременно настоял бы, ибо – по причине старогринвичских вкусов Чарли – уверяет, что «корветт» его любимая машина. (Они хороши тем, заявляет Пол, что их становится все меньше.) Однако Пол ничего не замечает, поскольку просматривает Эмерсона! (А мне уже не терпится добраться до нашего пристанища, до высокого стакана с чем-нибудь покрепче, до вечера, проведенного в большом плетеном кресле-качалке, изготовленном местными ремесленниками, которые работают с местными материалами.)
– Ну, в таком случае обычное умственное расстройство, – говорю я. – Они иногда излечиваются. А синдром Дауна – это на всю жизнь.
Глаза Пола, синевато-серые, как у матери, вспыхивают и гаснут, он бросает на меня проницательный взгляд – как будто знает что-то, но что именно, мне невдомек.
– Иногда, – мрачно повторяет он.
– Ты все еще хочешь стать мимом?
Мы снова едем вдоль мелкой Саскуэханны – новые открыточные виды кукурузных делянок, белых и синих силосных башен, новые мастерские по ремонту снегоходов.
– Я вовсе не хотел стать мимом. Это была лагерная шуточка. Я хочу быть карикатуристом. Да только рисовать не умею.
Он почесывает голову бородавчатой стороной ладони, шмыгает носом, а следом издает – похоже, невольно – короткое горловое ииик, гримасничает, поднимает перед лицом руки (ладонями вперед), изображает человека-в-стеклянном-ящике и, продолжая гримасничать, поворачивается ко мне и произносит одними губами: «Помогите, помогите». На этом номер заканчивается, и Пол снова берется за Эмерсона.
– Что это за книга? – Он смотрит в открытую наугад страницу. – Роман?
– Отличная книга, – отвечаю я, не очень понимая, как пробудить в сыне интерес к ней. – Она…
– Тут многое подчеркнуто, – говорит Пол. – Ты, наверное, ее еще в колледже читал.
(Редкое у Пола упоминание о моей жизни до его появления на свет. Для мальчика, с такой силой цепляющегося за прошлое, он слишком мало интересуется тем, что было до него. В моей или Энн семейной истории, к примеру, ему недостает новизны. Ну, тут не только он виноват.)
– Неплохо бы тебе ее прочитать.
– He-плохо, неплохо, – передразнивает меня Пол. И снова изображает Кронкайта: – Такие вот дела, Фрэнк, – опуская не лишенный любознательности взгляд на книгу, которая лежит раскрытой у него на коленях.
И тут мы оказываемся, что меня почти удивляет, в южном предместье Куперстауна – проезжаем мимо огражденной площадки, где выставлены на продажу подержанные быстроходные катера, мимо другой, заполненной «бигфутами», мимо строгой белой методистской церкви с плакатиком «ЛЕТНЯЯ БИБЛЕЙСКАЯ ШКОЛА», стоящей среди опрятных, дорогущих «семейных» мотелей образца сороковых, с парковками, которые уже заставлены набитыми багажом «седанами» и «универсалами». Там, где городок начинается по-настоящему, торчит большой новый щит, требующий от проезжих: «Скажи свое “Да!”». Вот только никаких указателей насчет «Зверобоя» и «Зала славы» я не замечаю и вывожу отсюда, что Куперстаун за известностью и блеском не гонится, а предпочитает стоять на собственных городских ногах.
– «Великий человек, – читает Пол псевдоуважительным голосом Чарлтона Хестона[84], – сохранит и в многолюдстве отрадную независимость уединения». Бу-бу-бу-ду-ду-ду. Блям-блям-блям. «Приспособление к обычаям, до которых вам, в сущности, нет дела, – вот на что тратятся ваши силы, вот что лишает вас досуга, стирает все выпуклые особенности вашей природы». Ля-ля-ля. Я – великий человек, я – велосипед, я – волчий билет, я – рыба, застрявшая…
– Быть великим означает обычно быть непонятым, – замечаю я, следя за дорогой и стараясь не проглядеть указатели. – Хорошие слова, запомни их. Там есть и другие, не хуже.
– Я и так уже кучу всего запомнил, – отвечает он. – Я утопаю в этом. Буль-буль-буль.
Он поднимает руки и машет ими, как утопающий пловец, за чем следуют быстрое, уверенное ииик, какое могла бы издать старая, несмазанная калитка, и новые гримасы.