Вкус дыма Кент Ханна
Кажется, после этого сна я уже не спала.
Натан мертв.
Каждое утро боль утраты обрушивается на меня сызнова.
Единственное спасение – загнать свои мысли назад в пучину сна, в тот золотой миг счастья, который обволакивал меня до того, как разбился мерный стакан. Или вообразить себе Бреккукот, когда со мной еще была мама. Если сосредоточиться, можно увидеть, как она спит в кровати напротив моей, и Йоуас, малыш Йоуас почесывает блошиные укусы. Я стану давить его блох ногтем большого пальца.
Однако воспоминания, которые я насильственно призываю, мертвы. Я-то знаю, что будет после Бреккукота. Знаю, что случится с мамой и Йоуасом.
Открыв глаза, я вижу, что Маргрьет не спит. Она ворочается в постели, отрешенно поддергивая одеяло. Чепчик ее сбился, и я вижу, что ее седые волосы аккуратно расчесаны и заплетены в две тугие косы – даже сейчас, на время отдыха. Я почти различаю контуры ее черепа.
Лицо Маргрьет видно смутным пятном, наполовину укрытое одеялом, в которое она замоталась. Она повернулась на бок, разглядывая офицера, который спит в кровати напротив.
Офицер храпит, и хозяйка хутора неодобрительно цокает языком. Я слышу тебя, старуха. Тебе уже надоело? Побудь хотя бы год рядом с ними, под их косыми взглядами, во власти их безжалостных рук.
Сушеные водоросли, которыми набита подушка, шуршат – Маргрьет поворачивает голову. И видит меня. Она судорожно втягивает воздух и порывисто прижимает руку к груди.
Мне следует быть осторожней. Нельзя, чтобы тебя застигли глядящей на кого-то в упор. Еще решат, что ты от них чего-то хочешь.
– Ты проснулась. Отлично. – Хозяйка хутора ладонью отводит волосы со лба. Секунду она неуверенно смотрит на меня, быть может, пытаясь понять, давно ли я за ней наблюдаю. – Вставай, – приказывает она.
Я повинуюсь. Доски холодят мои босые ноги.
Маргрьет вручает мне одежду из синей шерсти, какую носят служанки, и мы молча одеваемся. Она то и дело поглядывает на храпящего офицера. Я натягиваю на голову чепчик из грубого полотна и озираюсь по сторонам. В других кроватях спят какие-то люди. Слуги, должно быть. Выяснять, кто это такие, некогда – Маргрьет выводит меня в темный коридор, задерживаясь лишь затем, чтобы выдернуть клок сухой травы, сухими прядями свисающей с балки.
– Все разваливается, – бормочет она.
Она идет так быстро, что я не успеваю заглянуть в другие комнаты. Дом невелик, но я помню с прежних времен вот этот чулан с бочонками, а вон та клетушка, где стоят ведра, корыта и доильник, должно быть, маслодельня, хотя, вполне вероятно, нынешние хозяева превратили ее в кладовую. Мы проходим мимо кухни. В углу валяется грудой одежда, в которой меня привезли из Стоура-Борга.
Снаружи уже стоит погожий день. Трава влажно блестит после ночного дождя, и в свете утреннего солнца ее стебельки отливают особенно яркой зеленью. Дует свежий ветер, и по лужам во дворе пробегает рябь. Теперь я замечаю и такие мелочи.
– Как видишь… – начинает Маргрьет и запинается, споткнувшись о деревяшку, откатившуюся от сваленной возле дома груды выловленного из моря плавника. – Как видишь, работы здесь много, так что бездельничать будет некогда.
Это первые слова, с которыми она обратилась ко мне с тех пор, как принесла одежду. Ничего не ответив, я опускаю глаза. И замечаю, что подол ее юбки покрыт пятнами въевшейся грязи, поскольку уже не первый год заметает при ходьбе землю.
Маргрьет выпрямляется, упирает руки в бедра, словно стремясь таким образом прибавить себе роста. Ногти у нее обгрызены до мяса.
– Не стану скрывать – твой приезд меня во все не радует. Я не хочу, чтобы ты жила в моем доме. Не хочу, чтобы ты жила под одним кровом с моими детьми.
Так вот кто там спал в кроватях – ее дети.
– Меня принудили поселить тебя в своем доме, а ты… – она на мгновенье запинается, – ты принуждена жить там, где тебя поселили.
Утренний ветер бьет нам в спины, хлопает подолами наших платьев по ногам. Когда я была маленькой, Инга, моя приемная мать, научила меня растягивать ткань юбки под порывами ветра и притворяться, будто это крылья. Ощущение было такое, словно летишь. Когда-нибудь, говорила Инга, ветер подхватит меня и унесет прочь, и все жители долины, подняв глаза, увидят мою нижнюю сорочку. Я обыкновенно хохотала над этими словами.
– Йоун, мой муж, сейчас в Хваммуре, но этим утром вернется. Со дня на день вернутся и наши работники, начнут заготавливать сено. Так что прохлаждаться тебе здесь не дадут. Не знаю, чем ты занималась в Стоура-Борге, но скажу вот что: здесь тебе не дадут сесть нам на шею.
Она ничего не знает.
– Стало быть, так. – Маргрьет решительно упирает руки в бока. – Ты, насколько я понимаю, состояла в служанках до того, как… – Она умолкает не договорив.
До того как Натану Кетильссону и Пьетуру Йоунссону размозжили головы молотком?
– Да, хозяйка.
При звуке собственного голоса меня охватывает тревога. Кажется, целая вечность прошла с тех пор, как я произнесла хоть слово по своей воле.
– Ты была служанкой? – Маргрьет не расслышала меня за шумом ветра.
– Да, служанкой. С пятнадцати лет. А до того батрачила где придется.
Мой ответ ее явно порадовал.
– Ты умеешь прясть, вязать, готовить, обихаживать скот?
Все это я могла бы проделывать даже во сне.
– С лезвием обращаться можешь?
У меня перехватывает дыхание.
– Э… что, хозяйка?
– Сена накосить сумеешь? С косой справишься? Бог весть скольким нынешним служанкам никогда в жизни не доводилось косить траву, понимаю, в наши дни как-то и не принято, чтобы женщины этим занимались, но у нас тут так мало работников…
– Я управлюсь с косой.
– Отлично. Что ж, мое мнение таково: ты будешь отрабатывать свое содержание. Платить, так сказать, за причиненные неудобства. Мне здесь нужна служанка, а не убийца.
Убийца. Слово тяжело повисает в воздухе. Никакие порывы ветра не способны его развеять.
Мне хочется замотать головой. Хочется сказать, что это слово не имеет ко мне отношения, не подходит мне, не вяжется с тем, что я есть на самом деле. Это просто слово, сказанное человеком, – не более.
Но что толку протестовать против слов?
Маргрьет откашливается.
– Я не потерплю безобразий. Не спущу лени. Посмеешь дерзить, своевольничать, бездельничать, своровать что-то, замыслить пакость – мигом выгоню со двора. Выволоку за косы, если придется. Ты меня поняла?
Она не ждет ответа. Знает, что мне деваться некуда.
– Пойдем, покажу тебе скот, – продолжает она, сделав глубокий вдох. – Я подою овец и корову, а ты…
Взгляд Маргрьет, устремленный на меня, перемещается к соседнему хутору. Что-то там привлекло ее внимание.
Снайбьёрн, хуторянин из Гилсстаудира, неспешно шагал пологим подъемом долины. Рядом шел один из его семи сыновей – Паудль, которому этим летом доверили пасти овец Корнсау. По пятам за ними едва поспевали Роуслин, жена Снайбьёрна, и две ее младшие дочери.
– Помоги мне Господь, – пробормотала Маргрьет. – Только этой оравы здесь не хватало.
Внезапно она встрепенулась и схватила Агнес за руку.
– Ступай в дом! – шепотом приказала она и, протащив Агнес по подворью, решительно толкнула ее к входной двери. – В дом, быстро!
Агнес на мгновение задержалась на пороге, окинула взглядом Маргрьет – и наконец скрылась в полутьме дома.
– Sl og blessu! – издалека выкрикнул приветствие Снайбьёрн. Он был высок и тучен, с ярко-красными щеками и тусклыми светлыми волосами, которые падали на глаза. – Погода нынче хороша!
– И в самом деле, – сухо отозвалась Маргрьет и, подождав, пока он подойдет ближе, добавила: – Вижу, вы с Паудлем привели мне гостей.
Снайбьёрн неловко ухмыльнулся.
– Роуслин сама напросилась. Она, видишь ли, услыхала о вашей… кхм… незадаче. Сказала – мол, хочет удостовериться, что у вас все в порядке.
– Как это мило с ее стороны, – процедила Маргрьет сквозь зубы.
Роуслин уже подошла на расстояние слышимости.
– Славная погодка! – прокричала она, по-детски помахав рукой. – Дай бог, чтоб такая продержалась до сенокоса. Доброе утро, Маргрьет!
Жена Снайбьёрна носила одиннадцатого ребенка; ее округлившийся живот так и выпирал, задирая платье и открывая отекшие, промокшие от росы лодыжки. Широкое лицо Роуслин раскраснелось от ходьбы, она отдувалась, и груди ее тяжело колыхались над округлым холмом живота.
– Мне вот подумалось – пойду-ка со Снайбьёрном и Паудлем да навещу тебя.
Пятилетняя дочь Роуслин, споткнувшись о травяную кочку, протянула Маргрьет накрытую тарелку.
– Ржаной хлеб, – пояснила Роуслин. – Захотелось тебя угостить.
– Спасибо.
– Ох ты, Господи, совсем запыхалась. Старовата я уже для таких дел, а детишки все равно идут один за другим. – Роуслин бодро похлопала себя по животу.
– Да уж, – кисло согласилась Маргрьет.
Снайбьёрн кашлянул, посмотрел на женщин.
– Ладно, нам, мужчинам, надо бы заняться делом. Маргрьет, Йоун дома?
– В Хваммуре.
– Ясно. Что ж, тогда отправлю Паудля к овцам, а сам гляну на ту косу, если только ты не против, чтобы я ковырялся в вашей кузне. – Снайбёрн повернулся к жене и дочерям: – А ты, Роуслин, не больно-то долго отвлекай Маргрьет от домашних забот.
С этими словами он одарил женщин мимолетной улыбкой, развернулся на пятках и большими уверенными шагами двинулся прочь, легонько подталкивая перед собой сына.
Едва он отошел за пределы слышимости, Роуслин рассмеялась:
– Ох уж эти мужчины! Минуты не могут спокойно постоять на месте. Ступай, Сибба, поиграй с сестрой. Далеко не отходите. Держитесь поблизости от нас, ясно?
Приговаривая так, она подталкивала девочек, а сама так и шарила глазами по двору, словно кого-то высматривала. Маргрьет оперла тарелку с хлебом о бедро. Сладковатый аромат ржаного печева смешался с жарким влажным запахом, источаемым Роуслин, и от этой смеси замутило. Маргрьет зашлась кашлем, содрогаясь всем телом, так что Роуслин пришлось выхватить у нее тарелку, иначе хлеб вывалился бы на землю.
– Ну-ну, Маргрьет, держись. Дыши ровнее. Все хвораешь?
Маргрьет дождалась, пока приступ кашля стихнет, и сплюнула в траву вязкий комок слизи.
– Ничего я не хвораю. Просто зимний кашель.
Роуслин хихикнула:
– Да ведь уже лето в самом разгаре.
– Все в полном порядке, – отрезала Маргрьет.
Роуслин оглядела ее с преувеличенным состраданием.
– Конечно, в порядке, раз ты сама так говоришь. Ну да, по правде говоря, именно поэтому я сегодня и заглянула. Я, знаешь ли, за тебя беспокоюсь.
– Да неужели? – пробормотала Маргрьет. – С чего бы это?
– Прежде всего, конечно, из-за твоей грудной хвори, но еще до меня в последнее время доходили кое-какие слухи. Чепуха, конечно, но все-таки… – Роуслин склонила голову набок и улыбнулась, отчего на ее щеках появились ямочки. – Ну да что это я – болтаю без удержу и даже не подумала спросить, а вдруг ты занята. – Она поверх плеча Маргрьет вгляделась в дом, приложила ладонь козырьком ко лбу, прикрывая глаза от солнца. – Надеюсь, я все же не помешала. С тобой тут, кажется, кто-то был. Какая-то черноволосая женщина. Гостья? – С этими словами Роуслин старательно изобразила на лице вежливое безразличие.
Маргрьет раздосадованно вздохнула:
– Острые у тебя глаза.
– Гм. Может, это Ингибьёрг? – осведомилась Роуслин, выразительно подняв бровь. – Тогда я лучше пойду, не буду мешать подружкам.
Маргрьет поборола соблазн закатить глаза.
– Нет, не Ингибьёрг.
– Ну да, конечно, для нее чуток рановато, – подмигнув, заметила Роуслин. – Новая работница? Для сенокоса вам лишняя пара рук была бы очень кстати.
– Ну, не совсем работница…
– Значит, родственница? – не унималась Роуслин, подступив ближе.
Маргрьет тяжело вздохнула и прокашлялась, отчетливо сознавая, что от этих испытующих расспросов ей не отвертеться.
– Женщину, которую ты видела, поселили на нашем хуторе по приказу сислуманна Бьёрна Аудунссона Блёндаля.
– Да неужели? Вот чудеса-то! А с какой стати?
– Ее зовут Агнес Магнусдоттир. Она – одна из слуг, которых осудили за убийство Натана Кетильссона и Пьетура Йоунссона, и будет содержаться у нас под стражей до самой казни.
С этими словами Маргрьет решительно скрестила руки на груди и с вызовом взглянула на Роуслин.
Та охнула и поставила тарелку с хлебом на землю, чтобы без помех выразить охвативший ее ужас.
– Агнес?! Та самая Агнес, сообщница Фридрика? Убийца Натана Кетильссона? – Роуслин прижала ладони к раскрасневшимся щекам и круглыми глазами уставилась на Маргрьет. – Но послушай! Ведь я же именно по этой причине и пришла! Оуск Йоуханнсдоттир говорила, что у нее был разговор с Соффией Йоунсдоттир, а брат Соффии, Йоуханн, служит батраком в Хваммуре… так вот, Соффия сказала, что Блёндаль решил забрать Агнес из Стоура-Борга, потому что нельзя рисковать жизнью таких уважаемых граждан, и…
Роуслин осеклась, осознав свою промашку. Маргрьет, поджав губы, одарила ее уничтожающим взглядом.
– Ой! Маргрьет, правда, я совсем не хотела сказать… – Округлые щеки Роуслин вспыхнули как маков цвет.
– Да, Роуслин. Правда, что Блёндаль поселил на нашем хуторе одну из убийц и что ни меня, ни Йоуна даже не спросили, что мы об этом думаем… но вот почему Блёндаль принял такое решение – только он один и знает.
Роуслин выразительно закивала:
– Да-да, конечно! Оуск и в самом деле ужасная сплетница.
– Вот именно.
Роуслин все кивала, затем шагнула к Маргрьет и положила руку ей на плечо:
– Я тебе так сочувствую!
– С чего бы это?
– Ну как же – ведь у тебя в доме будет жить убийца! Каждый день тебе придется смотреть в ее жуткое лицо! А уж как, верно, будет тебе страшно за себя, за мужа и бедняжек дочерей!
Маргрьет фыркнула.
– Лицо у нее вовсе не жуткое, – заметила она, но Роуслин ее не слушала.
– Знаешь, Маргрьет, мне довольно много известно об этом убийстве, и позволь тебя предостеречь, что я немало ужасов наслушалась о тех трех злодеях, которые лишили жизни добрых людей Натана Кетильссона и Пьетура Йоунссона!
– Вот уж кого трудно назвать добрыми людьми, так это Натана и Пьетура.
– Но они и вправду были добрыми! Не без греха, конечно, но…
– Роуслин, Пьетур перерезал горло трем десяткам овец. Он был обыкновенный вор.
– И все равно они были почтенными гражданами Исландии! А как же родные Натана? Подумай о них! О Гвюндмюндуре, его брате, о жене Гвюндмюндура и их малых детишках! Ты же знаешь, они сейчас перебрались в Идлугастадир, чтобы отстроить дом и мастерскую Натана.
– Роуслин, если то, что я слышала, правда, Натан больше времени проводил в постелях замужних женщин, нежели в своей мастерской!
Роуслин осеклась, опешив.
– Э-э… что с тобой, Маргрьет?
– Дело в том, что… – Маргрьет обернулась на входную дверь, – все не так просто, – наконец пробормотала она.
– Но ты же не считаешь, что они заслуживали смерти?
Маргрьет фыркнула:
– Нет, конечно.
Роуслин окинула ее настороженным взглядом.
– Ты же знаешь, что эта женщина виновна в убийстве?
– Да, я знаю, что она виновна.
– Вот и хорошо. Тогда позволь дать тебе совет: лучше не поворачивайся спиной к этой… как там ее?
– Агнес, – негромко ответила Маргрьет. – И ты, Роуслин, знаешь ее имя.
– Ну да, Агнес Магнусдоттир – вот как ее звать. Будь осторожна. Знаю, ты мало что можешь сделать, но хотя бы попроси у сислуманна охрану, чтобы следили за ней днем и ночью. И пускай ее держат в наручниках! Говорят, из этих троих осужденных Агнес – главная преступница. Тот юноша, Фридрик, делал все, что она ни прикажет, а девушку она заставила следить, чтобы их не застали врасплох, да еще привязала ее к дверному косяку, чтобы бедняжка не сбежала! – Роуслин шагнула вперед, вплотную придвинулась к Маргрьет. – Я слыхала, что именно Агнес нанесла Натану восемнадцать ударов ножом. Восемнадцать подряд!
– Да неужели? – пробормотала Маргрьет. Она уже всей душой желала, чтобы Снайбьёрн наконец вернулся и увел свою благоверную.
– В горло и в живот! – Лицо Роуслин пылало от возбуждения. – И даже – сохрани нас, Господи! – даже в лицо! Говорят, она вонзила нож ему в глазницу! Проткнула, словно яичный желток! – Она с силой стиснула плечо Маргрьет. – Я бы в одной комнате с этой женщиной глаз сомкнуть не смогла! Лучше уж спать в хлеву, чем так рисковать! Ох, Маргрьет, я просто поверить не могу, что слухи оказались чистой правдой! Убийцы среди нас! До чего только докатился этот приход! Хуже, чем то, что рассказывают про Рейкьявик! И подумать только, она стояла на том самом месте, где сейчас играют мои доченьки! Меня от этой мысли в дрожь бросает. Вон, гляди – и руки покрылись гусиной кожей! Бедная моя Маргрьет, как же ты все это выдержишь?!
– Справлюсь, – отрывисто бросила Маргрьет, наклоняясь, чтобы поднять с земли тарелку с ржаным хлебом.
– Правда? А где же Йоун, почему не охраняет свою жену?
– Йоун в Хваммуре, у Блёндаля. Я же говорила.
– Маргрьет! – Роуслин выразительно воздела руки к небесам. – Каков злодей этот Блёндаль, оставил тебя и твоих дочек наедине с этой женщиной! Знаешь что? Я останусь здесь, с тобой.
– Ни в коем случае, Роуслин, – отрезала Маргрьет, – хотя и спасибо, что так беспокоишься обо мне. А теперь – не хотелось бы тебя выпроваживать, но овцы сами себя не подоят.
– Может, тебе помочь? – осведомилась Роуслин. – Дай-ка я возьму этот хлеб и занесу его в дом!
– До свидания, Роуслин.
– Может, если б я увидела ее собственными глазами, я сумела бы оценить опасность, которая угрожает тебе. Да что там – всем нам! Что помешает ей ночью тайком выбраться из дома?
Маргрьет взяла Роуслин за локоть и развернула лицом в ту сторону, откуда та пришла.
– Спасибо, что заглянула, Роуслин, и за хлеб спасибо. Ступай осторожней, смотри под ноги.
– Но…
– До свидания.
Роуслин напоследок оглянулась на дом, затем выдавила улыбку и, неуклюже ступая, двинулась вниз по холму, к Гилсстадиру. Дочки заковыляли следом. Маргрьет стояла, стиснув тарелку с ржаным хлебом, и смотрела им вслед до тех пор, пока все трое не превратились в едва различимые точки. Лишь тогда она присела на корточки и кашляла, покуда рот не наполнился вязкой слизью. Маргрьет сплюнула в траву, медленно выпрямилась и, развернувшись, ушла в дом.
Войдя в бадстову, я вижу, что кровать, на которой спал офицер, пуста. Должно быть, он присоединился к сотоварищам; я слышу, как они болтают за окном на смеси датского и исландского. Вероятно, они не видели, как хозяйка хутора втолкнула меня в дом. Дочерей хозяйки, которые спали на других кроватях, тоже нет. В комнате ни души.
Ни души.
Никто не следит за каждым моим движением, у дверей нет стражи, я не связана, не закована в кандалы, не заперта снаружи. Я свободна – и одна, совсем одна. При мысли об этом меня охватывает оцепенение. Но ведь наверняка же кто-то подсматривает за мной в замочную скважину? Наверняка же кто-то прильнул к незаметной щели в стене и ждет, затаив дыхание, что я стану делать, ждет повода ворваться в комнату и наставить на меня обличающий перст, словно острие ножа на горло?
Никого. Совсем никого.
Я стою посреди комнаты и жду, когда глаза привыкнут к полутьме. Да, я и вправду совсем одна, и ликующая дрожь пробегает по телу, точно рябь по воде, которая вот-вот закипит в котле. Сейчас, сию минуту, я вольна делать все, что ни заблагорассудится: осмотреть дом, прилечь, заговорить вслух, запеть. Я могу пуститься в пляс, выругаться или расхохотаться – и никто об этом не узнает.
Я могу сбежать.
Холодок страха пробегает по спине. Так бывает, когда стоишь на льду и вдруг слышишь, как он начинает трескаться под твоей тяжестью, – пугающее и в то же время возбуждающее чувство. В Стоура-Борге я мечтала о побеге. Мечтала о том, чтобы отыскать ключи от кандалов и убежать, – и даже ни разу не задумывалась, куда побегу. Там подходящего случая так и не представилось. Зато сейчас я могла бы незаметно выскользнуть со двора и убежать в дальний конец долины, подальше от хуторов, там дождаться ночи и под покровом темноты пробраться в горы, где небо укроет меня своей шершавой дланью. Я могла бы убежать в пустоши. Всем показать, что меня невозможно удержать взаперти, что я, как дерзкая воровка, украду время, которого меня вознамерились лишить!
Пылинки кружатся в солнечном свете, который проникает в комнату сквозь затянутое пузырем окно. Я наблюдаю за этим танцем – и волнующая мысль о побеге спадает, уходит в глубину, словно вода в гейзере. Сбежав, я всего лишь сменяю один смертный приговор на другой. Высоко в горах воют, словно вдовы рыбаков, снежные бури, ветер покрывает струпьями обмороженное лицо. Зима обрушивается внезапно, как удар кулака в темноте. Безлюдье, как и палач, не ведает жалости.
Ноги у меня подгибаются, когда я бреду к кровати. Смыкаю веки – и тишина бадстовы накрывает меня с головой, как гигантская ладонь.
Когда неистовый стук сердца становится тише, я бросаю взгляд туда, где спал офицер, вижу скомканное покрывало и обнажившийся вытертый тюфяк. Зря он не заправил кровать – это не к добру. Быть может, если постель еще теплая, он где-то поблизости. Трогая тюфяк, я испытываю неловкость от собственной бесцеремонности, однако обнаруживаю, что постель давно остыла. Офицер далеко. Моя кровать заправлена. Я провожу ладонями по тонкому одеялу – ворс от старости истерся, и оно стало совсем гладким. Скольких людей укрывало оно до меня? Сколько кошмарных снов родилось под этим покровом?
Пол в бадстове выстлан досками, но стены и потолок ничем не прикрыты, и дерн явно нуждается в заплатах; пласты сухой дернины провалились вовнутрь и истончились, образовав в стенах трещины и отдав комнату на откуп сквознякам. Зимой здесь будет холодно.
Впрочем, до зимы я скорее всего не доживу.
Прочь эту мысль! Немедленно!
Клочья сухой травы свисают с потолка, словно немытые космы. На потолочных балках кое-где виднеется резьба, а к притолоке прибит крест.
Интересно, зимой здесь поют церковные гимны? А может быть, рассказывают саги – я всегда предпочитала хороший рассказ молитве. За это меня били плетьми – здесь же, в Корнсау, когда я была совсем юной и меня отдали на воспитание, а верней, батрачкой на ближнем поле. Хуторянину Бьёрну пришлось не по вкусу, что я знаю саги лучше, чем он. Ступай к овцам, Агнес. Книги, которые написаны не Господом, а людьми, – дурная компания и не для таких, как ты.
Я поверила бы ему, если бы не Инга, моя приемная мать, и не уроки, которые она давала мне шепотом, когда он клевал носом по вечерам.
Недалеко от входа, рядом с кроватью хозяйки висит занавеска из серой шерсти, приколоченная гвоздями к тонкой доске. Полагаю, она служит дверью в другую комнату. Занавеска коротковата, и в щели между ее краем и полом отчетливо видны ножки стола. Кое-где они треснули, словно кто-то их основательно погрыз.
В бадстове почти так же голо, как и много лет назад, хотя между наклонными балками и стенными подпорками приколочены дощечки, которые служат полками. На них нашли приют самые обычные вещи: деревянные банки, бараньи рога, курительная трубка, рыбьи кости, варежки и вязальные спицы. Под одной из кроватей стоит небольшой раскрашенный сундучок. Валяется домашняя туфля с прорехой. Знакомый вид обыденных мелочей утешает. Когда-то и у меня было такое же скромное имущество. Белый мешочек с засушенными цветами. Камешек, который перед уходом подарила мне мама. Он принесет тебе счастье, Агнес. Это волшебный камешек. Если положишь его под язык, сможешь разговаривать с птицами.
Я ходила с этим камешком во рту много дней. Если птицы и понимали мои вопросы, они так ни разу и не соизволили на них ответить.
Хутор Корнсау, округ Хунаватн. Когда мне было шесть лет, мама принесла меня на его порог, поцеловала, вручила волшебный камешек и ушла; и вот теперь, когда миновали тридцать три зимы моей жизни, меня вновь привезли сюда – из-за сгоревшего хутора и двоих убитых мужчин. Мне довелось работать на стольких северных хуторах, что и не сочтешь, но бедность сглаживает их черты так, что под конец все они становятся одинаковы, всем недостает самого необходимого. Повидал один такой хутор – считай, что видел все.
Итак, вот он – Корнсау, мой последний мрачный приют. Последний в моей жизни кров, последний пол, последняя кровать. Все здесь – последнее, и от этой мысли становится больно, словно после меня здесь и вправду не останется ничего, только дым от заброшенных очагов. Нужно притворяться, будто я по-прежнему обыкновенная служанка, а Корнсау – просто новое место работы, и мне надлежит перебирать в уме свои обязанности и думать о том, как добиться от хозяйки похвалы своим проворным рукам. Раньше я думала еще и о том, что если буду усердно трудиться, то когда-нибудь, быть может, стану хозяйкой хутора… но только не здесь. В Корнсау такие мысли неуместны.
Корнсау. Название это так неотвязно вновь и вновь повторяется в моей голове, что я поневоле тихонько произношу его вслух и ощущаю его звучание. Я говорю себе, что это всего лишь хутор, один из многих, не более, и негромко себе под нос выпеваю названия всех тех мест, где мне доводилось жить. Это похоже на заклинание – Флага, Бейнакельда, Литла-Гильяу, Бреккукот, Корнсау, Гвюдрунарстадир, Гилсстадир, Габл, Фаннлаугарстадир, Бурфедль, Гейтаскард, Идлугастадир…
Одно из этих названий – ошибка. Кошмарный сон. Ступенька лестницы, которую пропускаешь в темноте.
Воплощение всего, что обернулось бедой. Идлугастадир, хутор у моря, где в теплом воздухе стоит звон кузницы, смешиваясь с криками чаек и шумом бесконечно катящихся волн. Идлугастадир, где ночь охвачена заревом, где поутру тянутся к небесам столбы дыма, где вечный Идлугастадир, превратившийся в руины, укачивает мертвецов в колыбели из обугленных балок.
Офицеры, болтающие за окном, разражаются хохотом. Один из них ведет речь о своем богатом родственнике из Хельгаватна.
– Надо заехать к нему, облегчить его в смысле бренвина!
– А заодно прихватить с собой его жену и дочек! – кричит другой. И снова все хохочут.
Останется ли кто-нибудь из них проследить за тем, чтобы я не сбежала? Приглядеть, чтобы не зажгла лампу, не плеснула на пол горящее масло? Удостовериться, что я не скажу и не сделаю лишнего, что буду паинькой?
Я ведь теперь – казенное имущество.
От души надеюсь, что все они уедут сегодня же.
Напрягая слух, чтобы различить болтовню офицеров, я вдруг замечаю под кроватью напротив что-то блестящее. Серебряная брошь, неуместная в нищенски скудной обстановке этой комнаты. Может, ее украли? Такое не в диковинку в здешней долине, где могут поймать овцу и срезать с ее уха клеймо прежде, чем стадо разбежится, где мужчины отращивают ногти, чтоб ловчее было схватить монетку. Не один хуторянин или батрак в здешних краях бывал бит плетьми за воровство. Даже у Натана остались шрамы от сведенного еще в юности знакомства с розгой.
Я поднимаю брошь. Она оказывается неожиданно тяжелой.
– Положи сейчас же! Это мое!
Худенькая девушка стоит, расставив ноги и угрожающе растопырив руки.
Я роняю брошь, и мы обе вздрагиваем от стука, с которым она падает на пол. Девушка невысокая, тонкая в кости, со светлыми ресницами, которые кажутся еще светлее на фоне темно-синих глаз. Голова у нее покрыта платком, нос с легкой горбинкой.
– Стейна!
Девушка не шелохнулась, все так же смотрит на меня с порога. Думаю, она меня боится.
В комнату входит еще одна девушка. Наверное, сестра первой, только выше ростом, с карими глазами, нос усыпан веснушками.
– Роуслин и ее выводок… – начинает она и тут же осекается, увидев меня.
– Она прикасалась к моему подарку на конфирмацию.
– Я думала, мама увела ее из дома.
– Я тоже так думала.
Обе в упор уставились на меня.
– Мама! Мама, иди сюда!
Входит Маргрьет, неуклюже ступая и вытирая рот. Видит серебряную брошь, которая валяется на полу у моих ног, – и мгновенно бледнеет. Губы ее приоткрываются.
– Мама, она трогала мою брошку! Я сама видела!
Маргрьет крепко зажмуривается, как от боли, и проводит ладонью по губам. Мне хочется тронуть ее за плечо. Уверить, что все в порядке. Она делает шаг ко мне, теперь уже взбешенная, – и я ощущаю удар по щеке прежде, чем слышу звук пощечины. Четкий хлопок. Жгучая вспышка боли.
– Что я тебе говорила?! – кричит Маргрьет. – Чтоб ничего не смела трогать в этом доме!
Она тяжело переводит дух, рука ее все так же протянута к моему лицу.
– Твое счастье, что я не стану сообщать об этом случае.
– Я не воровка, – говорю я.
– Верно. Ты – убийца! – бросает синеглазая девушка, и ямочки на ее щеках становятся отчетливей. Платок сполз с ее головы, и выбившаяся прядь очень светлых, почти белых волос падает на лоб. Лицо ее раскраснелось.
– Лауга, – грозно говорит Маргрьет, – возьми Стейну, и ступайте в кухню.
Девушки уходят. Маргрьет грубо хватает меня за рукав.
– Пошли! – цедит она, вытаскивая меня из комнаты. – Будешь вкалывать, как собака, – вот тебе и покаяние.