Диктатор Харрис Роберт

Крики ярости, которыми встретили эту речь, были похожи на вопли боли:

– Предатель!

– Любитель галлов!

– Германец!

Несколько сенаторов вскочили и начали толкать Катона туда-сюда, заставив его споткнуться и шагнуть назад. Но он был сильным и жилистым мужчиной, так что сумел восстановить равновесие и продолжал стоять, где стоял, свирепо глядя на них орлиным взглядом.

Было выдвинуто предложение, чтобы ликторы немедленно забрали его в тюрьму и держали там до тех пор, пока он не извинится. Однако Помпей был слишком ловок, чтобы допустить такое мученичество.

– Катон своими словами причинил себе больше зла, чем причинило бы ему любое наказание, какое мы можем наложить, – объявил он. – Дайте ему свободно уйти. Это неважно. В глазах римского народа он навечно останется проклят за такие предательские речи.

Я тоже чувствовал, что Марк Порций нанес себе огромный урон на фоне всех умеренных и здравомыслящих мнений, – о чем и сказал Цицерону, когда мы шли домой. Учитывая его вновь обретенную близость с Цезарем, я ожидал, что он согласится со мной; но, к моему удивлению, он покачал головой.

– Нет, ты совершенно не прав. Катон – пророк. Он выпаливает правду с откровенностью ребенка или безумца. Рим раскается в том дне, когда связал свою судьбу с Цезарем. И я тоже раскаюсь.

Я не претендую на то, чтобы быть философом, но заметил вот что: всякий раз, когда кажется, что нечто достигло зенита, можете не сомневаться – это «нечто» уже начало разрушаться.

Так обстояли дела и с триумвиратом. Он возвышался над политическим пейзажем, как некий гранитный монолит. Однако в нем имелись слабые места, которых никто не видел и которые обнаружились лишь со временем. Из них наибольшую опасность представляли непомерные амбиции Марка Лициния Красса.

Многие годы его почитали богатейшим человеком Рима, чье состояние равнялось примерно восьми тысячам талантов, или почти двумстам миллионов сестерциев. Но в последнее время это стало казаться едва ли не ничтожным по сравнению с богатствами Помпея и Цезаря, имевших в своем распоряжении ресурсы целых стран. Поэтому Красс стремился отправиться в Сирию не для того, чтобы управлять ею, а чтобы, используя ее как базу, организовать военную экспедицию против Парфянской империи. Те, кто хоть как-то были знакомы с предательскими песками и жестокими народами Аравии, считали этот план крайне рискованным – в особенности, я уверен, Помпей. Но его отвращение к Крассу было столь сильным, что он не делал ничего, чтобы его отговорить. Что же касается Цезаря, тот весьма поощрял Марка Лициния. Он послал из Галлии обратно в Рим сына Красса Публия, с которым я встретился в Мутине, с отрядом в тысячу отлично натренированных всадников, чтобы тот мог присоединиться к отцу в качестве помощника главнокомандующего.

Цицерон презирал Красса больше, чем любого другого человека в Риме. Даже к Клодию мой хозяин время от времени мог нехотя выказать какое-то уважение, но Марка Красса он считал циничным, жадным и двуличным, причем все эти черты характера прятались в нем за увертливостью и фальшивым дружелюбием.

В то время Марк Туллий отчаянно сцепился с Крассом в Сенате. Цицерон обвинил ушедшего в отставку губернатора Сирии Габиния – своего старого врага – в том, что тот наконец поддался на подкуп Птолемея и восстановил фараона на египетском троне. Красс же защищал человека, которого собирался сменить на посту губернатора, и Цицерон упрекнул его в том, что он ставит свои личные интересы выше интересов республики. На это Марк Лициний язвительно заметил, что Цицерон был изгнанником.

– Лучше честный изгнанник, – парировал мой господин, – чем избалованный вор.

Тогда Красс подошел к нему, выпятив грудь, и этих двух пожилых государственных деятелей пришлось силой удерживать от драки.

Помпей отвел Цицерона в сторону и сказал, что не будет мириться с таким оскорблением своего соконсула, а Цезарь написал из Галлии суровое письмо, что он расценивает любое нападение на Красса как личное оскорбление.

По моему мнению, их беспокоило то, что экспедиция Марка Лициния оказалась настолько непопулярной, что это начало подрывать власть Троих.

Катон и его сторонники объявили, что это незаконно и аморально – вести войну в стране, с которой у республики есть договор о дружбе. Они предъявили предзнаменования, показывающие, что это оскорбляет богов и послужит причиной падения Рима.

Красс был достаточно обеспокоен сложившейся ситуацией, чтобы искать публичного примирения с Цицероном. Он сделал такую попытку через Фурия Крассипа, своего друга, зятя Марка Туллия, и тот предложил дать для них обоих обед накануне отъезда Красса. Отказаться от приглашения означало выказать неуважение к Помпею и Цезарю, так что Цицерону поневоле пришлось пойти туда.

– Но я хочу, чтобы ты был у меня под рукой как свидетель, – сказал он мне. – Этот негодяй припишет мне слова, которых я не говорил, и выдумает поддержку, которой я никогда ему не оказывал.

Само собой, я не присутствовал на самой трапезе. И все-таки мне очень ясно запомнились некоторые моменты того вечера. У Крассипа был прекрасный пригородный дом, стоящий посреди парка примерно в миле к югу от города, на берегу Тибра. Цицерон и Теренция прибыли туда первыми, и поэтому смогли провести некоторое время с Туллией, у которой недавно случился выкидыш. Она выглядела бледной – бедное дитя! – и худой, и я заметил, как холодно обращается с нею муж, критикуя ее за такие домашние недосмотры, как поникшие цветы в букетах или плохое качество канапе.

Красс появился часом позже с целой процессией экипажей, прогремевших по внутреннему двору. С ним была его жена Тертулла – пожилая госпожа с кислым лицом, почти такая же лысая, как и он сам, – а также его сын Публий и невеста Публия, Корнелия, – очень грациозная семнадцатилетняя девушка, дочь Сципиона Назики, считавшаяся одной из самых желанных партий среди наследниц Рима.

За Марком Крассом тащилась также свита адъютантов и секретарей, у которых как будто не было иного назначения, кроме как сновать взад-вперед с письмами и документами, создавая общее впечатление важности. Когда начальство отправилось на обед и скрылось с глаз долой, они развалились в креслах и на диванах Крассипа и пили его вино. Меня поразил контраст между этими невоенными дилетантами и умелыми, закаленными в битвах подручными Цезаря.

После еды мужчины отправились в таблинум, чтобы обсудить военную стратегию – вернее, это Красс разглагольствовал на военные темы, а остальные слушали. Он стал очень туг на ухо к тому времени – ему уже исполнилось шестьдесят – и говорил слишком громко. Публий чувствовал себя неловко.

– Хорошо, отец, не нужно кричать, мы же не в другой комнате… – останавливал он Марка Лициния время от времени.

Пару раз Публий взглянул на Цицерона и приподнял брови, молча извиняясь.

Красс объявил, что отправляется на восток через Македонию, потом минует Фракию, Геллеспонт, Галатию и северную часть Сирии, пересечет пустыню Месопотамии, переправится через Евфрат и вторгнется глубоко в Парфию.

Мой хозяин сказал на это:

– Они, наверное, отлично знают, что ты идешь. Разве тебя не беспокоит, что ты утратишь элемент неожиданности?

– Мне не нужен элемент неожиданности, – с насмешкой ответил Красс. – Я предпочитаю элемент уверенности. Пусть они дрожат при нашем приближении.

Он приметил разную богатую поживу на своем будущем пути – упомянул храмы богини Деркето[40] в Иераполе и Иеговы в Иерусалиме, украшенное драгоценными камнями изображение Аполлона в Тигранакерте, золотого Зевса в Ницефориуме[41] и сокровищницы в Селевкии. Цицерон пошутил, что это выглядит не столько военной кампанией, сколько кампанией по приобретению добра, но Красс был слишком глуховат, чтобы его расслышать.

В конце вечера два старых врага тепло пожали друг другу руки и выразили глубокое удовлетворение тем, что любое малейшее недопонимание, которое, возможно, между ними было, наконец-то осталось в прошлом.

– Да эти недопонимания – просто плод воображения, – заявил Цицерон, покрутив пальцами. – Пусть они полностью сотрутся из нашей памяти. Надеюсь, наши союз и дружба будут продолжаться к чести нас обоих, ведь наш с тобой жребий пал на одну и ту же политическую почву. Во всех делах, которые коснутся тебя во время твоего отсутствия, моя преданность, неустанное служение и любое влияние, какое я смогу оказать, будут в твоем полном и безоговорочном распоряжении.

Но, когда мы устроились в экипаже, чтобы ехать домой, мой господин заговорил совсем по-другому:

– Какой же он законченный негодяй!

День или два спустя – и за целых два месяца до окончания срока его пребывания на посту консула, так ему не терпелось отбыть – Красс покинул Рим в красном плаще и в полной форме полководца. Помпей, его соконсул, вышел из здания Сената, чтобы посмотреть на его отъезд.

Трибун Атей Капитон попытался задержать Марка Лициния на форуме за незаконное начало войны, а когда его отбросили в сторону офицеры Красса, побежал вперед, к городским воротам, и зажег жаровню. Когда Марк Красс проезжал мимо, Капитон бросил в пламя ладан и возлияния и призвал проклятия на его голову и на всю его экспедицию, мешая заклинания с именами странных и ужасных божеств. Суеверный римский люд пришел в ужас и кричал триумвиру, чтобы тот никуда не ездил. Но Красс только посмеялся и, напоследок весело помахав рукой, повернулся к городу спиной и пришпорил лошадь.

Такова была жизнь Цицерона в ту пору – он ходил на цыпочках между тремя великими людьми государства, пытаясь оставаться в хороших отношениях с каждым из них, выполняя их приказания и втайне приходя в отчаяние из-за будущего республики, но ожидая лучших времен и надеясь, что они еще настанут.

Он искал прибежища в книгах, особенно по философии и истории, и однажды, вскоре после того, как Квинт уехал, чтобы присоединиться к Цезарю в Галлии, объявил мне, что решил написать собственную работу. Это слишком опасно, сказал он, открыто нападать на нынешнее политическое положение в Риме. Но он сумеет подойти к делу по-другому, обновив «Республику» Платона и описав, каким может быть идеальное государство.

– Кто сможет против этого возразить?

«Великое множество людей», – подумал я, но придержал свое мнение при себе.

Я вспоминаю работу над этим трудом – в конечном итоге она заняла почти три года – как один из самых светлых периодов моей жизни. Как и бывает с большинством литературных произведений, работа эта повлекла за собой много жестоких разочарований и неудачных начал. Первоначально Цицерон планировал написать все на девяти свитках, но потом сократил их число до шести. Он решил облечь свой труд в форму воображаемой беседы между группой исторических лиц, сделав главным одного из своих кумиров – Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена. Эти люди, по его плану, должны были собраться на вилле во время религиозного праздника, чтобы обсудить природу политики и то, как должно быть организовано общество. Цицерон рассудил, что никто не станет возражать, если опасные идеи будут вложены в уста легендарных деятелей римской истории.

Он начал диктовать текст на своей новой вилле в Кумах во время перерыва в заседаниях Сената, сверяясь со всеми древними текстами, и в один достопамятный день мы поехали на виллу Фавста Корнелия Суллы – сына бывшего диктатора, который жил неподалеку от нас на побережье. Союзник Цицерона Милон, поднимавшийся по ступенькам политической карьеры, только что женился на сестре-близняшке Суллы, и на свадебном завтраке, где присутствовал Цицерон, Фавст предложил ему в любое время пользоваться своей библиотекой. Это было одно из самых ценных собраний в Италии: почти тридцать лет назад свитки привез из Афин Сулла-диктатор, и, что поразительно, среди них было большинство оригинальных манускриптов Аристотеля, написанных его рукой три века тому назад.

Сколько бы я ни прожил, никогда не забуду, с каким чувством я разворачивал каждую из восьми книг «Политики» Аристотеля: крошечные валики с мелкими греческими буквами. Края их были слегка повреждены влагой пещер Малой Азии, где их прятали много лет. Это было все равно что протянуться назад сквозь время и прикоснуться к лицу бога.

Но я чересчур отвлекся от темы. Самое главное – Цицерон впервые изложил черным по белому свое политическое кредо, которое я могу подытожить так: во-первых, политика – самое благородное из всех поприщ («нет никакого другого занятия, в котором человеческие добродетели настолько приближались бы к величественным функциям богов», «нет благороднее мотива для вступления в общественную жизнь, чем решимость не находиться под управлением безнравственных людей»); во-вторых, ни индивидууму, ни объединению индивидуумов нельзя позволять делаться слишком могущественными; в-третьих, политика – это профессия, а не увеселение для дилетантов (нет ничего хуже, чем правление «умных поэтов»); в-четвертых, государственный деятель должен посвятить свою жизнь изучению «науки политики, чтобы заблаговременно приобрести все знания, которые могут ему пригодиться когда-нибудь в будущем»; в-пятых, власть в государстве всегда должна быть разделена; и, наконец, в-шестых, есть три известных формы правления – монархия, аристократия и власть народа, и самое лучшее – это смесь всех трех, потому что каждое отдельно взятое может привести к бедствиям: цари могут быть своевольными, аристократы – эгоистичными, а «разнузданное большинство, наслаждаясь непривычной властью, – ужаснее пожара на корабле в бушующем море».

Сейчас я часто перечитываю труд моего хозяина «О государстве» и всегда бываю взволнован, особенно тем местом в конце шестой книги, где Сципион описывает, как ему во сне является его дед и забирает его на небеса, чтобы показать, как мала Земля в сравнении с грандиозностью Млечного Пути, в котором духи умерших государственных деятелей находятся в виде звезд. На это описание автора вдохновили безбрежные ясные небеса над Неаполитанским заливом: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».

«Если б ты посмотрел ввысь, – сказал старик Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Ничья репутация не проживет очень долго – ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».

Сочинение таких пассажей было главным утешением Цицерона в одинокие дни тех лет, которые он провел, удалившись от дел. Но перспектива того, что он когда-нибудь снова сможет применить свои принципы на деле, казалась воистину отдаленной.

Три месяца спустя после того, как Марк Туллий начал писать «О государстве», летом семисотого года Рима[42], жена Помпея Юлия родила мальчика. Получив эту весть на своем утреннем приеме, Цицерон сразу же поспешил заглянуть к счастливой паре с подарком, потому что сын Помпея и внук Цезаря должен был стать могучей силой в грядущие годы, и моему хозяину хотелось быть в числе первых прибывших с поздравлениями.

Недавно рассвело, но было уже жарко. В долине под домом Помпея возвышался недавно открытый им театр с храмами, садами и портиками, и свежий белый мрамор ослепительно сиял на солнце. Цицерон присутствовал на церемонии открытия театра всего несколько месяцев тому назад – в представление входила битва с участием пятисот львов, четырехсот пантер, восемнадцати слонов и первых носорогов, когда-либо виденных в Риме. Но Марк Туллий счел все это отвратительным, особенно истребление слонов: «Какое удовольствие могут испытывать культурные люди при виде того, как слабого человека рвут на куски могучие животные или как благородное создание пронзают охотничьим копьем?» Но, само собой, он держал свои чувства при себе.

Едва мы вошли в громадный дом, стало ясно, что случилось нечто ужасное. Сенаторы и клиенты Гнея Помпея стояли обеспокоенными, молчаливыми группками. Кто-то прошептал Цицерону, что Помпей не сделал никаких объявлений о случившемся, но то, что он не вышел к гостям, и то, что раньше мельком видели, как несколько служанок Юлии с плачем бегут через внутренний двор, заставляет предположить самое худшее.

Внезапно в глубине дома поднялась суматоха, занавеска раздвинулась, и появился хозяин дома в окружении свиты рабов. Он остановился, словно потрясенный тем, сколько людей его ждут, и поискал среди собравшихся знакомое лицо. Его взгляд упал на Цицерона. Помпей Великий поднял руку и пошел к нему. Все наблюдали за ним.

Сперва Помпей казался совершенно спокойным, и глаза его были ясными. Но потом, когда он подошел к своему старому союзнику, попытки сохранить самообладание внезапно стали ему не по силам. Все его тело и лицо как будто обмякли, и с ужасным сдавленным всхлипыванием он выкрикнул:

– Она мертва!

Оглушительный стон пронесся по громадной комнате – стон искреннего потрясения и боли, не сомневаюсь; но также и стон тревоги, потому что здесь собрались политики и произошло нечто большее, нежели смерть одной молодой женщины, как бы трагична она ни была. Цицерон, сам в слезах, обнял триумвира и попытался утешить его. Спустя несколько мгновений Помпей попросил его войти и взглянуть на тело.

Зная, как брезгливо Марк Туллий относится к смерти, я подумал, что он попытается отказаться. Но это было невозможно. Его приглашали не только как друга, он должен был стать официальным свидетелем от лица Сената в деле государственной важности. Он ушел, держа Помпея за руку, а когда вскоре вернулся, остальные собрались вокруг него.

– Вскоре после родов у госпожи Юлии опять началось кровотечение, – доложил Цицерон, – и поток крови невозможно было остановить. Конец был мирным, и она выказала храбрость, как и подобает при ее происхождении.

– А ребенок? – спросил кто-то из собравшихся.

– Он не переживет этого дня.

Это заявление вызвало новые стоны, а потом все ушли, чтобы разнести эту весть по городу.

Марк Туллий повернулся ко мне:

– Бедная девочка была белее простыни, в которую ее завернули. А мальчик был слепым и обмякшим. Искренне сочувствую Цезарю. Юлия была его единственным ребенком. Можно подумать, что пророчества Катона о гневе богов начинают сбываться.

Мы вернулись домой, и Цицерон написал Цезарю письмо с соболезнованиями. Как назло, Цезарь находился в самом недосягаемом из всех возможных мест своего пребывания – снова двигался через Британию, на этот раз с армией вторжения в двадцать семь тысяч человек, среди которых был и Квинт. Лишь по возвращении в Галлию, несколько месяцев спустя, он обнаружил пакеты писем, сообщавшие ему о смерти дочери. По общим отзывам, Цезарь ничем не выказал ни потрясения, ни других чувств – он только удалился в свои покои. Триумвир ни разу не заговорил об этом и после трехдневного официального траура вернулся к своим обычным делам. Полагаю, секрет такого достижения заключался в том, что он был совершенно равнодушен к смерти кого бы то ни было – друга или врага, своего единственного ребенка или даже, в конечном итоге, к собственной смерти: такова была холодность его натуры, которую он скрывал под слоями своего знаменитого обаяния.

Помпей находился на другом краю спектра человеческих характеров. Он был весь как на ладони. Этот человек любил всех своих жен, относясь к ним с огромной (некоторые говорили – с чрезмерной) нежностью, а Юлию – больше всех. На ее похоронах, которые, несмотря на возражения Катона, стали официальной церемонией на форуме, ему было трудно произносить панегирик сквозь слезы, и вообще весь его вид говорил о том, что дух его сломлен. Пепел Юлии потом захоронили в мавзолее в пределах одного из храмов на Марсовом поле.

Примерно через два месяца после этого Помпей попросил Цицерона прийти повидаться с ним и показал ему письмо, только что полученное от Цезаря. После выражения соболезнований из-за утраты Юлии и благодарности за его соболезнования, триумвир предлагал ему заключить новый союз посредством брака, но двойной прочности: он отдаст Помпею в жены внучку своей сестры, Октавию, а тот в ответ отдаст ему руку своей дочери, Помпеи.

– Как тебе это? – вопросил Помпей Великий. – Я полагаю, варварский воздух Британии повлиял на его разум! Во-первых, моя дочь уже обручена с Фавстом Суллой – и что мне полагается ему сказать? «Очень жаль, Сулла, неожиданно появился кое-кто поважнее»? Да и Октавия, конечно, уже замужем, и не просто за кем-то там, а за Гаем Марцеллом! И каково ему будет, если я украду у него жену? Будь все проклято, если уж на то пошло, Цезарь сам женат – на бедной проституточке Кальпурнии! Столько жизней должны быть перевернуты вверх тормашками, а ведь место дорогой маленькой Юлии в моей постели еще не остыло! Ты знаешь, что я даже не собрался с духом убрать ее гребни?

И тут Цицерон в кои-то веки вдруг начал высказываться в защиту Цезаря:

– Я уверен, он думает только о стабильности республики.

Но Помпей не успокаивался:

– Ну, а я не буду о ней думать! Если я женюсь в пятый раз, то на женщине, которую выберу сам. Что же касается Цезаря, то ему придется поискать себе другую невесту.

Цицерон, любивший сплетни, не смог удержаться и пересказал письмо Цезаря нескольким друзьям, взяв с каждого обещание хранить тайну. Само собой, каждый друг упомянул об этом письме нескольким своим друзьям, взяв с них точно такую же клятву, и так продолжалось до тех пор, пока новости о брачных предложениях Цезаря не начал обсуждать весь Рим. Особенно ярился Марцелл – из-за того, что Цезарь говорил о его жене так, будто она была его имуществом.

Цезарь смутился, услышав об этих разговорах. Он обвинял Помпея в том, что тот выдал его планы, но Помпей не стал извиняться, а в свою очередь обвинил Цезаря в неуклюжем сватовстве. В монолите триумвирата появилась еще одна трещина.

VII

В следующем году во время перерыва в работе Сената Цицерон, как обычно, отправился со своей семьей в Кумы, чтобы продолжить работу над книгой о политике, и я, как всегда, поехал с ним. Это было незадолго до моего пятидесятого дня рождения.

Основную часть своей жизни я наслаждался отменным здоровьем, но теперь, когда мы добрались до холодных горных высот города Арпина и сделали перерыв в путешествии, я начал дрожать и на следующее утро едва мог двигать руками и ногами. Когда я попытался продолжить путь вместе с остальными, то потерял сознание, и меня отнесли в кровать.

Цицерон был невероятно добр ко мне. Он отложил отъезд в надежде, что я поправлюсь, но моя лихорадка усугубилась, и впоследствии мне рассказали, что он провел долгие часы у моей постели. В конце концов ему все-таки пришлось оставить меня здесь с наказом домашним рабам, чтобы обо мне позаботились точно так же, как позаботились бы о нем самом, а два дня спустя он написал из Кум, сообщая, что посылает мне своего доктора-грека, Андрикия, а также повара: «Если ты любишь меня, позаботься о том, чтобы поправиться и присоединиться к нам, когда окончательно окрепнешь. До свидания».

Андрикий дал мне слабительное и пустил кровь, а повар готовил изысканные яства, но я был слишком болен, чтобы их есть. Цицерон постоянно писал. «Ты представить себе не можешь, как меня тревожит твое здоровье. Если ты успокоишь меня на сей счет, я успокою тебя насчет всего, о чем ты волнуешься. Я бы написал больше, если б думал, что ты можешь получать от чтения хоть какое-то удовольствие. Используй свой умный мозг, который я так высоко ценю, на то, чтобы сохранить себя для нас обоих».

Спустя примерно неделю лихорадка ослабла, но тогда было уже слишком поздно отправляться в Кумы. Мой господин написал, чтобы вместо этого я присоединился к нему в Формии, когда он будет возвращаться в Рим. «Пусть я найду тебя там, мой дорогой Тирон, здоровым и сильным. Мои, а вернее, наши литературные замыслы поникли головами, скучая по тебе. Аттик остается со мной, пребывая в жизнерадостном настроении. Он хотел прослушать мои произведения, но я сказал, что в твое отсутствие мой писательский язык полностью связан. Ты должен приготовиться к тому, чтобы вновь поступить в услужение моим Музам. Мое обещание будет исполнено в назначенный день. А пока не забывай о том, чтобы полностью поправиться. Скоро я буду с тобой. До свиданья».

«Я успокою тебя насчет всего, о чем ты волнуешься…» «Мое обещание будет исполнено в назначенный день…» Я перечитывал письма Цицерона снова и снова, пытаясь понять эти две фразы, и решил, что он, должно быть, сказал мне что-то, когда я был в бреду, и я не запомнил, что именно это было.

Как и было условлено, я появился на вилле в Формии после полудня в двадцать восьмой день апреля, в мой пятидесятый день рождения. Погода была отнюдь не благоприятной, холодной и ветреной, дождь порывами накатывал с моря. Я все еще чувствовал себя слабым и ускорил шаг, пытаясь побыстрее войти в дом, чтобы не промокнуть до костей, – и от этого небольшого усилия у меня закружилась голова.

Дом казался заброшенным, и я задумался – может, я неправильно понял данные мне указания? Я переходил из комнаты в комнату до тех пор, пока не услышал в триклинии сдавленный мальчишеский смех. Отодвинув занавеску, я обнаружил, что вся обеденная зала забита людьми, пытающимися сохранить тишину: там были Цицерон, Теренция, Туллия, Марк, юный Квинт Цицерон, все домашние рабы и (что еще более странно) – претор Гай Марцелл со своими ликторами. Тот самый благородный Марцелл, чью жену Цезарь пытался даровать Помпею, – у него была вилла неподалеку.

При виде моего удивленного лица все они начали смеяться, а потом Марк Туллий взял меня за руку и повел в центр комнаты, в то время как остальные дали нам место. Я почувствовал, как у меня подгибаются колени.

Марцелл громко спросил:

– Кто желает в этот день освободить своего раба?

Цицерон ответил:

– Я желаю.

– Ты законный его владелец?

– Да.

– На каком основании он должен быть освобожден?

– Он выказал великую верность и с тех пор, как родился в рабстве, образцово служил нашей семье, мне – в особенности, а также римскому государству. У него неиспорченный нрав, и он стоит того, чтобы быть свободным.

Марцелл кивнул:

– Можешь приступить.

Ликтор коротко прикоснулся своим прутом к моей голове. Цицерон шагнул, встав передо мной, схватил меня за плечи и произнес простую юридическую формулу:

– Этот человек должен быть свободным.

В глазах его стояли слезы, в моих тоже.

Он ласково повернул меня, пока я не оказался к нему спиной, а потом отпустил – так отец может выпустить ребенка, чтобы тот сделал свои первые шаги.

Мне трудно описать радость освобождения. Квинт выразил это лучше, написав мне из Галлии: «Я не мог бы быть более счастлив, мой дорогой Тирон, поверь мне. Прежде ты был нашим рабом, но теперь ты наш друг».

С виду в моей жизни почти ничего не изменилось. Я продолжал жить под крышей Цицерона и выполнять прежние обязанности. Но в душе я стал другим человеком. Я сменил свою тунику на тогу – эту громоздкую одежду я носил без легкости и без комфорта, но с ревностной гордостью – и впервые начал строить собственные планы: принялся составлять обширный словарь символов и аббревиатур, использовавшихся в моей стенографической системе, вместе с инструкциями по ее применению и набросал проект книги по латинской грамматике. А еще я возвращался к своим сундукам с записками всякий раз, когда выдавался свободный часок, и копировал особенно забавные или умные изречения, сделанные Цицероном в течение многих лет. Тот горячо одобрил идею составления сборника его остроумия и мудрости. Теперь часто после особенно удачной реплики он останавливался и говорил:

– Запиши это, Тирон, для твоего сборника.

Постепенно между нами возникла негласная договоренность о том, что если я переживу его, то напишу его биографию.

Однажды я спросил, почему он ждал так долго, чтобы освободить меня, и почему он решил сделать это именно в тот момент. Цицерон ответил:

– Ну, ты же знаешь, что я могу быть эгоистичным и полностью на тебя полагаюсь. Я думал: «Если я его освобожу, что помешает ему уехать или отдать свою верность Цезарю, или Крассу, или еще кому-нибудь? Они бы наверняка дорого заплатили ему за все, что он обо мне знает». А потом, когда ты заболел в Арпине, я понял, как несправедливо будет, если ты умрешь в рабстве, и поэтому дал тебе обещание. Хотя тебя тогда слишком лихорадило, чтобы ты понял мои слова. Если когда-нибудь и существовал человек, заслуживающий величия свободы, так это ты, дорогой Тирон. Кроме того, – добавил он, подмигнув, – в эти дни у меня нет секретов, которые стоило бы продать.

Как бы сильно я его ни любил, мне, тем не менее, хотелось закончить дни под собственной крышей. У меня имелись кое-какие сбережения, а теперь мне еще и платили жалованье, и я мечтал о покупке небольшой фермы рядом с Кумами, где можно было бы держать нескольких коз и цыплят и выращивать собственный виноград и оливки. Однако я боялся одиночества. Положим, я мог отправиться на рынок рабов и купить себе компаньона, но мысль об этом отталкивала меня. Я знал, с кем хочу разделить эту мечту о будущей жизни: с Агатой, рабыней-гречанкой, с которой я познакомился в доме Луция. Я попросил Аттика выкупить ее от моего имени перед тем, как отправился в изгнание с Цицероном, и Аттик подтвердил, что выполнил мою просьбу и что ее освободили. Но, хотя я наводил справки о том, что же с нею сталось, и, проходя по Риму, всегда высматривал ее, она исчезла в многолюдных толпах Италии.

Я недолго спокойно наслаждался свободой. Над моими скромными планами, как и над планами всех остальных, суждено было посмеяться грандиозности грядущих событий. Как говорит Платон: «На что бы ни надеялся разум, будущее в руках богов».

Несколько месяцев спустя после моего освобождения, в месяц, который тогда назывался квинтилием, хотя теперь его требуют называть июлем[43], я торопливо шел по Священной дороге, пытаясь не споткнуться о свою новую тогу, как вдруг увидел впереди толпу. Люди стояли совершенно неподвижно – не было заметно того оживления, какое бывало всегда, когда на белой доске вывешивали новости об одной из побед Цезаря. Я тут же подумал, что он, наверное, потерпел ужасное поражение, и, присоединившись к толпе, спросил стоящего впереди человека, что происходит. Тот раздраженно оглянулся через плечо и встревоженно пробормотал:

– Красса убили.

Я еще некоторое время пробыл там, выясняя те немногие подробности, какие были известны, а потом поспешил обратно, чтобы рассказать обо всем Цицерону, который работал в своем кабинете. Я выпалил новости, и он быстро встал, как будто столь мрачные вести не разрешали ему сидеть.

– Как это случилось?

– Сообщают, что в битве – в пустыне, рядом с городом в Месопотамии под названием Карры.

– А его армия?

– Побеждена… Уничтожена.

Марк Туллий несколько мгновений глядел на меня, а потом закричал, приказав одному рабу принести его обувь, а другому – подать носилки. Я спросил, куда он собирается.

– Повидаться с Помпеем, конечно, – ответил мой бывший хозяин. – Отправляйся и ты со мной.

Свидетельством превосходства Помпея Великого было то, что всякий раз, когда государство поражал большой кризис, именно к его дому всегда стекались люди – будь то обычные граждане, которые в тот день толкались на улицах молчаливыми, настороженными толпами, или старшие сенаторы, которые прибывали в носилках и которых помощники Помпея провожали во внутренние покои.

По воле случая оба избранных консула, Кальвин и Мессала, обвинялись в то время во взятках и не могли вступить в должность. Вместо них присутствовали неофициальные лидеры Сената, в том числе старшие экс-консулы – Котта, Гортензий и Курион Старший – и выдающиеся молодые люди вроде Агенобарба, Сципиона и Марка Эмилия Лепида.

Гней Помпей принял на себя руководство совещанием. Никто не знал восточной империи лучше него: в конце концов, он завоевал солидную ее часть. Он объявил, что сообщение было только что получено от легата Красса, Гая Кассия Лонгина, который сумел спастись с вражеской территории и вернуться в Сирию. Если все согласны, сказал Помпей, он сейчас прочтет эту депешу.

Кассий был суровым, строгим человеком («бледным и худым», как позже посетовал Цезарь) не имевшим склонности хвастаться или лгать, поэтому его письмо было выслушано с величайшим уважением.

Согласно его рассказу, парфянский царь, Ород Второй, накануне вторжения послал к Марку Крассу гонца с сообщением, что желает сжалиться над ним как над старым человеком и разрешает ему мирно вернуться в Рим. Но Красс хвастливо ответил, что даст свой ответ в парфянской столице, Селевкии. На это гонец залился смехом и показал на повернутую вверх ладонь своей руки со словами: «Волосы вырастут здесь, Красс, прежде чем ты увидишь Селевкию!»

Римские силы, состоящие из семи легионов и восьми тысяч кавалеристов и лучников, навели мост через Евфрат близ Зевгмы. Это произошло во время грозы – что само по себе было плохим предзнаменованием. А затем, во время традиционного жертвоприношения с целью умиротворения богов, Красс уронил на песок внутренности жертвенного животного. И хотя он попытался превратить это в шутку: «Такое случается со стариками, парни, но я все еще могу крепко стиснуть рукоять своего меча!» – солдаты застонали, вспоминая проклятья, которыми сопровождался их уход из Рима.

«Они уже чувствовали, что обречены, – писал Кассий. – После Евфрата мы еще больше углубились в пустыню, со скудными запасами воды и без ясного представления о направлении и цели. Земля была непроторенная, плоская, без единого живого дерева, дающего тень. Мы брели пятьдесят миль с полными тюками по мягкому песку через пустынные бури, во время которых сотни наших людей пали от жажды и зноя. Потом мы добрались до реки под названием Балисс. Здесь наши разведчики впервые заметили части вражеских сил на другом берегу. По приказу Марка Красса, в полдень мы переправились через реку и пустились в погоню. Но к тому времени враг снова исчез из виду. Мы маршировали еще несколько часов до тех пор, пока не очутились посреди диких мест.

Внезапно со всех сторон послышался бой металлических барабанов. В тот же миг, словно выскочив прямо из песка, отовсюду поднялись бесчисленные орды конных лучников. За ними виднелись шелковые знамена командующего парфян, Силлака.

Марк Красс, несмотря на советы более опытных офицеров, приказал армии построиться одним большим квадратом, в двадцать когорт в поперечнике. Потом наши лучники были посланы вперед, чтобы начать стрелять по врагу. Однако вскоре им пришлось отступить перед лицом значительно превосходящих сил парфян и скоростью вражеских маневров. Парфянские стрелы учинили большое кровопролитие в наших сомкнутых рядах. И смерть не приходила легко и быстро. Наши люди корчились в конвульсиях и муках, когда в них ударяли стрелы; они переламывали древки в ранах, а потом раздирали свою плоть в попытках вырвать зазубренные наконечники, пронзавшие их вены и мускулы. Многие умерли подобным образом, и даже выжившие были не в состоянии сражаться. Их руки были пригвождены к их щитам, а ноги – к земле, так что они не могли ни бежать, ни защищаться. Всякая надежда, что этот убийственный дождь иссякнет, была отброшена при виде того, как тяжело груженные караваны верблюдов подвозят к полю боя новые стрелы.

Понимая, что армии грозит опасность вскоре быть полностью уничтоженной, Публий Красс взмолился к отцу, прося разрешения взять свою кавалерию, а также пехоту и лучников – и прорвать окружающий строй. Марк Красс одобрил этот план.

Отряд прорыва в количестве шести тысяч человек двинулся вперед, и парфяне быстро отступили. Но, хотя Публию специально приказали не преследовать врага, он ослушался этих распоряжений. Его люди, наступая, скрылись из вида главной армии, после чего парфяне появились вновь – позади них. Публия быстро окружили, и он отвел своих людей к узкому песчаному холму, где они представляли собой легкую мишень.

И вновь лучники врага сделали свою убийственную работу. Понимая, что ситуация безнадежна, и боясь плена, Публий попрощался со своими людьми и велел им позаботиться о собственной безопасности. Потом, поскольку он не мог двигать рукой, которую проткнула стрела, сын Красса подставил бок своему щитоносцу и приказал пронзить его насквозь мечом. Большинство офицеров Публия последовали его примеру и покончили с собой.

Как только парфянцы вторглись в римские позиции, они отрезали голову Публию и насадили ее на копье. Потом доставили голову обратно к главной римской армии и ездили вдоль нашего строя взад-вперед, насмехаясь над Крассом и предлагая ему посмотреть на сына.

Видя, что произошло, Красс обратился к нашим людям с такими словами: «Римляне, это горе – мое личное горе. Но на вас, оставшихся целыми и невредимыми, зиждется великая судьба и слава Рима. А теперь, если у вас есть сколько-нибудь жалости ко мне, потерявшему лучшего на свете сына, докажите это яростью, с которой встретитесь с врагом».

К сожалению, люди не обратили внимания на его слова. Наоборот, зрелище это сломило дух и парализовало энергию наших войск более всех прочих случившихся ужасных событий. Избиение по воздуху возобновилось, и вся армия наверняка была бы уничтожена, если б не опустилась ночь и парфяне не отступили, крича, что дадут Крассу погоревать ночью о сыне, а к утру вернутся, чтобы покончить с нами.

Это дало нам шанс. Марк Красс был обессилен горем и отчаянием и больше не мог отдавать приказы, поэтому я принял на себя командование войском, и в тишине, под покровом тьмы, люди, способные идти, проделали форсированный марш до города Карры. Позади, под самые жалобные крики и мольбы, были оставлены около четырех тысяч раненых, которых парфяне на следующий день либо перебили, либо взяли в рабство.

В Каррах наше войско разделилось. Я во главе пятисот человек двинулся в сторону Сирии, в то время как Марк Красс повел основные силы нашей выжившей армии к горам Армении. Донесения разведки показали, что у крепости Синакка он столкнулся с армией, возглавляемой подданным парфянского царя, и ему предложили перемирие. Взбунтовавшиеся легионеры вынудили Марка Красса пойти вперед и начать переговоры, хотя тот считал, что это ловушка. Он пошел, но повернулся и произнес такие слова: «Я призываю всех вас, находящихся здесь римских офицеров, быть свидетелями того, что меня принуждают туда идти. Вы видите, какой позор и насилие я вынужден терпеть. Но если вы спасетесь и невредимыми доберетесь домой, расскажите всем, что Красс погиб из-за того, что был обманут врагом, а не из-за того, что его сдали парфянам его же собственные соотечественники».

Таковы были его последние известные слова. Он был убит вместе со своими командирами легионов. Впоследствии мне сообщили, что Силлак лично доставил царю Парфии его отрубленную голову во время представления «Вакханок» и что головой этой пользовались на сцене как реквизитом[44]. После чего царь велел влить в рот Красса расплавленное золото, заметив: «Теперь пресыться тем металлом, до которого ты был так жаден при жизни».

Я жду приказаний Сената».

Когда Помпей закончил чтение, наступила тишина. Наконец Цицерон спросил:

– Можно узнать, сколько людей мы потеряли?

– По моим подсчетам, тридцать тысяч.

Среди собравшихся сенаторов пронесся стон уныния. Кто-то заметил, что если так и есть, то это худшее поражение с тех пор, как Ганнибал уничтожил армию Сената при Каннах сто пятьдесят лет тому назад.

– Содержание данного документа, – сказал Помпей, помахав донесением Кассия, – не должно покинуть пределы этой комнаты.

– Согласен, – ответил Марк Туллий. – Откровенность Кассия похвальна, пока не публична, но для народа надо приготовить менее тревожную версию, сделав акцент на храбрости наших легионеров и их командиров.

Сципион, который был тестем Публия, добавил:

– Да, все они погибли героями – вот о чем мы должны всем рассказать. Именно это я и расскажу своей дочери. Бедная девочка овдовела в девятнадцать лет.

– Пожалуйста, передай ей мои соболезнования, – сказал Помпей.

Потом заговорил Гортензий. Бывшему консулу было за шестьдесят, и он почти удалился от дел, но к нему все еще уважительно прислушивались.

– И что будет дальше? – оглядел он всех присутствующих. – Предположим, парфяне на этом не остановятся. Зная нашу слабость, они в отместку вторгнутся в Сирию. Мы едва сможем собрать легион для ее защиты, и у нас нет там губернатора.

– Я предлагаю назначить исполняющим обязанности губернатора Кассия, – сказал Помпей. – Он твердый, не щадящий своих сил человек – именно то, что требуется в нынешней критической ситуации. Что же касается армии… Что ж, он должен будет набрать на месте новую армию и обучить ее.

Домиций Агенобарб, никогда не упускавший возможности сделать подкоп под Цезаря, заметил:

– Все наши лучшие бойцы в Галлии. У Цезаря есть десять легионов – это огромное число. Почему бы нам не приказать ему послать пару легионов в Сирию, чтобы заткнуть брешь?

При упоминании имени Юлия Цезаря по комнате ощутимо пронесся ветерок враждебности.

– Он сам набрал те легионы, – напомнил Помпей. – Я согласен, что они были бы полезнее на востоке. Но он считает, что эти люди принадлежат ему.

– Что ж, нужно напомнить ему, что они – не его собственность. Они существуют для того, чтобы служить республике, а не ему, – возразил Агенобарб.

Впоследствии Цицерон сказал, что, только глядя на сенаторов, энергично кивающих в знак согласия, он понял истинное значение гибели Красса.

– Дорогой Тирон, чему мы научились, пока писали нашу книгу «О государстве»? – усмехнулся он. – Раздели власть в государстве на три части – и напряжение будет сбалансировано, раздели ее на две – и рано или поздно одна сторона обязательно будет стремиться возобладать над другой. Таков закон природы. Каким бы бесчестным ни был Красс, он, по крайней мере, сохранял равновесие между Помпеем и Цезарем. Но кто будет это делать после его смерти?

Итак, мы медленно двинулись к катастрофе.

Временами Цицерон был достаточно проницателен, чтобы это видеть.

– Может ли конституция, разработанная несколько веков назад с целью заменить монархию, основанная на народном ополчении, надеяться управлять империей, чьи границы находятся за пределами всего, о чем когда-либо мечтали ее создатели? – спрашивал он меня. – Или существование постоянных армий и приток непостижимых богатств должен неизбежно уничтожить нашу демократическую систему?

А потом он отмахивался от таких апокалипсических разговоров, как от чрезмерно мрачных, и возражал сам себе, что республика в прошлом претерпевала всякого рода бедствия – вторжения, революции, гражданские войны – и всегда каким-то образом выживала; так почему же на сей этот раз все должно быть по-другому?

Но так было.

На выборах в том году доминировали двое. Клодий рвался стать претором, а Милон добивался должности консула. Такого насилия и подкупа во время предвыборной кампании город никогда еще не видывал, и день выборов снова и снова откладывался. Прошло уже больше года с тех пор, как в республике были законно избранные консулы. Сенатом руководили интеррексы[45], зачастую – ничтожества, имеющие полномочия лишь на пятидневный срок. Консульские фасции[46] символически поместили в храм Либитины, богини смерти[47].

«Поспеши обратно в Рим, – написал Цицерон Аттику, находившемуся в очередной деловой поездке. – Приезжай и посмотри на пустую шелуху настоящей старой римской республики, которую мы когда-то знали».

Мерилом того, насколько отчаянный оборот принимали события, стало то, что Марк Туллий возложил все свои надежды на Тита Анния Милона, который был полной ему противоположностью: грубым, жестоким, не обладающим даром красноречия и не имеющим никаких политических навыков, если не считать организации гладиаторских игр, призванных приводить в восторг голосующих, причем игры эти стоили столько, что привели его к банкротству. Милон был больше не нужен Помпею, который не имел с ним ничего общего и поддерживал его оппонентов, Сципиона Назику и Плавтия Гипсея. Но Цицерон все еще нуждался в Тите Аннии. «Я твердо сосредоточил все свои усилия, все свое время, все свои интересы, усердие и мысли – короче, весь свой разум – на том, чтобы завоевать для Милона консульство», – написал он в своей работе. Знаменитый оратор видел в этом человеке лучший оплот против возможности, которой он страшился больше всего, – избрания консулом Клодия.

Во время этой кампании Цицерон часто просил меня оказать Милону ту или иную небольшую услугу. Например, я копался в наших документах и готовил списки наших старых сторонников, чтобы Марк Туллий мог собрать голоса перед выборами. Я также устраивал встречи Тита Анния с клиентами Цицерона в штаб-квартирах различных триб и даже доставил ему мешки с деньгами, собранные моим другом с богатых жертвователей.

Однажды в новом году Цицерон попросил меня в порядке одолжения немного понаблюдать за предвыборной кампанией Милона.

– Говоря начистоту, я боюсь, что он проиграет, – признался он. – А ты знаком с выборами так же хорошо, как и я. Понаблюдай за ним и за избирателями. Посмотри, нельзя ли сделать что-нибудь, чтобы улучшить его перспективы. Если он проиграет и выиграет Клодий… Мне не нужно говорить тебе, что для меня это будет катастрофой.

Не могу притворяться, что я был в восторге от этого поручения, но я выполнил просьбу Цицерона и на восемнадцатый день января появился у дома Милона, стоявшего в самой крутой части Палатина за храмом Сатурна. Апатичная толпа собралась снаружи, но потенциального консула нигде не было видно. Тут я понял, что кандидатура Тита Анния и вправду под угрозой. Если человек выставляется на выборы и чувствует, что у него есть шанс победить, он работает ежечасно и ежедневно. Но Милон не выходил из дома до середины утра, а когда появился, то первым делом отвел меня в сторону, чтобы пожаловаться на Помпея: дескать, тот сказал, что нынче утром принимает Клодия в своем загородном доме в Альбанских горах.

– Неблагодарность этого человека просто невероятна! – возмущался он. – Помнишь, как раньше он до того боялся Клодия и его банды, что не осмеливался высунуть нос за дверь, пока я не привел своих гладиаторов, чтобы очистить улицы от этих громил? А теперь он взял змея под свой кров, но даже не пожелал мне доброго утра!

Я посочувствовал ему – все мы знали, каков Помпей: это был великий человек, но всецело поглощенный самим собой. Однако потом я тактично попытался направить беседу на предвыборную кампанию Милона. День выборов уже близок, напомнил я ему. Где он планирует провести эти драгоценные последние часы?

– Сегодня, – объявил мой собеседник, – я отправляюсь в Ланувий, в отчий дом моего приемного деда.

Я едва мог поверить своим ушам.

– Ты покидаешь Рим, когда вот-вот наступит день голосования?!

– Да это всего двадцать миль! В храм Юноны Спасительницы должна быть назначена новая жрица. Это божество того города, значит, церемония будет грандиозной – вот увидишь, там будут сотни избирателей.

– Все равно – эти избиратели наверняка уже преданы тебе, учитывая, что твоя семья связана с тем городом. Так не лучше ли провести время, занимаясь избирателями, которые еще колеблются?

Но Милон отказался это обсуждать, причем его отказ был настолько категоричен, что теперь, оглядываясь назад, я гадаю – не оставил ли он уже надежды победить в загонах для голосования и не решил ли вместо этого отправиться на поиски неприятностей? В конце концов, Ланувий тоже находился в Альбанских горах, и дорога туда проходила практически мимо ворот дома Помпея. Наверное, Милон рассчитывал, что у него есть неплохие шансы встретиться по дороге с Клодием – а это было бы удобным случаем затеять драку, которой он насладился бы.

К тому времени, как мы выступили (после полудня) Милон собрал большую вереницу повозок с багажом и слугами под защитой своей обычной маленькой армии рабов и гладиаторов, вооруженных мечами и дротиками. Сам Тит Анний ехал в экипаже во главе этой зловещей колонны вместе со своей женой Фаустой. Он пригласил меня присоединиться к ним, но я предпочел неудобства езды верхом, лишь бы не делить экипаж с двумя супругами, чьи бурные взаимоотношения были печально известны всему Риму.

С грохотом копыт мы двигались по Аппиевой дороге, высокомерно вынуждая остальных убираться с нашего пути – что опять-таки, как я отметил, было плохой предвыборной тактикой, – и находились в пути уже около двух часов, когда, как и следовало ожидать, на окраине Бовилл повстречались с Клодием, направлявшимся в противоположную сторону, обратно в Рим.

Клодий ехал верхом, и его сопровождало около тридцати помощников – они были вооружены гораздо хуже соратников Милона, и их было гораздо меньше. Я был в середине нашей колонны, и, когда Клодий проехал мимо, наши глаза встретились. Он прекрасно знал меня как секретаря Цицерона и, конечно, бросил на меня мерзкий взгляд.

Остальной его отряд следовал за ним. Я отвел глаза, так как мне очень не хотелось проблем. Но несколько мгновений спустя позади меня раздался крик и после – звон железа о железо. Повернувшись, я увидел, что наши гладиаторы, замыкавшие шествие, схватились с несколькими людьми Клодия.

Сам Клодий уже проехал чуть дальше по дороге. Он сдержал коня и обернулся, и в это мгновение Бирра, гладиатор, иногда игравший роль телохранителя Цицерона, метнул в него короткое копье. Оно не попало прямо в Клодия, но задело его бок, когда тот поворачивался, и сила удара чуть не вышибла его из седла. Зазубренный наконечник глубоко вошел в тело. Клодий удивленно посмотрел на копье, завопил и обеими руками схватился за древко, его отбеленная тога стремительно становилась темно-красной от крови.

Телохранители Клодия пришпорили лошадей и окружили его. Наша свита приостановилась. Я заметил, что мы недалеко от таверны – той самой, в которой, по причудливому стечению обстоятельств, останавливались, чтобы забрать наших лошадей в ночь бегства Цицерона из Рима.

Милон выпрыгнул из экипажа с обнаженным мечом и пошел по обочине дороги, чтобы посмотреть, что происходит. По всей колонне люди начали спешиваться. К этому времени помощники Клодия уже вытащили из его бока дротик и теперь помогали ему идти к таверне. Он был в сознании и даже мог кое-как идти, поддерживаемый под руки спутниками.

Тем временем маленькие группки сошлись врукопашную вдоль дороги и в находящемся рядом поле, отчаянно рубясь верхом или пешими в такой сумятице, что я сперва не мог отличить наших людей от чужих. Но постепенно я понял, что наши побеждают, потому что мы превосходили в численности три к одному. Я увидел, как некоторые из людей Клодия, отчаявшись одержать победу, подняли руки в знак того, что сдаются, или упали на колени, а другие просто отбросили в сторону оружие, повернулись и побежали или галопом поскакали прочь. Никто не потрудился их преследовать.

Битва была окончена. Милон, подбоченившись, осмотрел место резни, а после жестом велел Бирре и остальным пойти и привести Клодия из таверны.

Я слез с лошади, понятия не имея, что произойдет дальше, и пошел к Титу Аннию. В этот миг из таверны раздался крик – вернее, страшный вопль, – и Клодия вынесли четыре гладиатора, держа его за руки и за ноги. Милону предстояло решить: оставить этого человека в живых и встретиться с последствиями случившегося – или убить его и разом с этим покончить?

Клодия положили на дорогу у ног Тита Анния. Милон взял копье у стоящего рядом человека, проверил большим пальцем остроту наконечника и приставил его к центру груди Клодия, после чего ухватился за древко и вонзил копье в его тело изо всех сил. Изо рта несчастного фонтаном брызнула кровь. После этого все по очереди стали рубить его труп, но я не смог заставить себя на это смотреть.

Я не был наездником, но проскакал галопом обратно до Рима с такой скоростью, какой гордился бы кавалерист. Заставив свою измученную лошадь проскакать вверх по Палатину, я понял, что сейчас второй раз за полгода выпалю Цицерону вести о том, что один из его врагов – самый злейший из всех – мертв.

Услышав об этом, мой друг ни жестом, ни взглядом не выказал своего удовольствия. Он был холоден, как лед, размышляя о чем-то, а потом побарабанил пальцами и спросил:

– Где сейчас Милон?

– Полагаю, он отправился дальше в Ланувий, на церемонию, как и собирался, – ответил я.

– А где тело Клодия?

– Когда я видел его в последний раз, оно все еще лежало у дороги.

– Милон не сделал никаких попыток его спрятать?

– Нет, он сказал, что в этом нет смысла – было слишком много свидетелей.

– Вероятно, так и есть… Это оживленное место. Тебя многие видели?

– Вряд ли. Клодий меня узнал, но остальные – нет.

Цицерон улыбнулся жесткой улыбкой.

– По крайней мере, о Клодии нам больше не надо беспокоиться.

Затем он обдумал все и кивнул.

– Хорошо… Хорошо, что тебя не видели. Думаю, будет лучше, если мы условимся, что ты пробыл здесь со мной целый день.

– Почему?

– Для меня было бы умнее не впутываться в это дело, даже косвенным образом.

– Ты предвидишь, что у тебя из-за него будут неприятности?

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Идеал» был написан Айн Рэнд в далеком 1934 году дважды – сначала как повесть, а затем как пьеса. Об...
Наверное, каждая из нас задается вопросом: почему быть здоровой, стройной и счастливой так сложно и ...
Пока Новиков восстанавливался после тяжелых ранений, ему пришла идея создания группы снайперов-ликви...
Авторы приглашают своих читателей на очередное свидание с родным Калининградом-Кёнигсбергом и предла...
История, пожалуй, не знает более загадочной личности. После смерти Фауст в народной молве превратилс...
В нашем мире столько необычного и загадочного, безумного и удивительного, что многое мы старательно ...