Жена немецкого офицера Дворкин Сюзан
Как-то вечером, на исходе 1946 года, я работала дома над резюме дела. Кто-то постучался в дверь. Незнакомый мужчина впихнул мне в руку футляр для очков и тут же ушел. Я заперла дверь, бросила очки на пол и принялась раздирать подкладку. Наконец я вытащила письмо от Вернера, написанное крошечными, едва различимыми буковками.
У него все было хорошо. Я писала ему больше года, но первое письмо от меня, которое он получил, было датировано 31 октября. Еще ему приходили письма от жены брата Гертруды – писала она не ему, а своему раненому мужу Роберту, который лежал в военном госпитале.
Какое-то время я просто смотрела на письмо Вернера и смаковала облегчение. Потом я стала читать…
«Вам с Ангелой – всего самого наилучшего. Надеюсь, судьба убережет вас от бедности и придаст моей любимой Грете сил… на то, чтобы пережить эту разлуку».
10 марта 1945-го его ранило шрапнелью в правую руку. 12 марта он попал в плен. После ужасной поездки на военном транспорте он оказался в польском госпитале и попытался восстановиться, несмотря на скудное питание. В мае его перевезли в холодный, уродливый сибирский лагерь. Я не ошиблась, представляя, как тяжело ему там жилось.
Однако Вернер был талантлив. Художественный вкус помог ему найти неплохую работу. Он занимался столярным делом, чинил замки и лампы, украшал угрюмые кабинеты русских, рисовал портреты, которые все отправляли домой. Как и француз, подаривший мне прелестную инкрустированную коробочку, Вернер знал, что самый верный путь к сердцу начальника лежит через подарки его жене.
В письмах Вернера чувствовались страхи, рожденные изоляцией. Как хорошо я их помнила! Делала ли я что-нибудь, чтобы вытащить его из Сибири? Могла ли я что-нибудь сделать? Помнили ли в Германии о военнопленных? Или теперь родина считала их обузой?
Он упрашивал меня рассказать русским об особенностях нашего брака, «которые явно показывают, что я проявлял антифашистские наклонности задолго до падения гитлеровского режима».
Он просил присматривать за Барбль.
Я стала судьей – нужен ли мне еще муж, готовый обо мне заботиться? Будет ли ему чем заняться, когда он вернется?
«Что за невыносимая пытка, – писал он, – не знать, ждут ли тебя после мучительного заключения любящие объятия».
Я хорошо понимала, что он чувствует. Я помнила, как писала в Вену Пепи. Ты слышишь меня? Помнишь меня? Любишь меня?
Я представила себе вой арктических ветров, белые пустоши, немеркнущее небо и месяцы сплошной тьмы.
«Пожалуйста, – попросила я своего начальника, господина Ульриха, – используйте свои связи. Верните моего Вернера домой».
Я представила себе тюремное питание, черствый хлеб. Я видела, как Вернер дрожит под тощим одеялом, надев всю имеющуюся одежду, как когда-то я, видела его умные руки, завернутые в обрывки перчаток.
«Прошу вас, – сказала я юристу Шютце, – у вас ведь есть русские друзья. Скажите им, что Вернер хороший человек, что он был добр к голландцам и французам в Арадо, что подчиненные любили его и присылали ему подарки».
Я представила себе снег. Глубокий, до самых колен. Я видела, как Вернер работает бок-о-бок с эсэсовцами, с мясниками из лагерей смерти. «Пусть он вернется, – умоляла я русских комендантов. – Он не такой, как остальные. Он заслуживает того, чтобы вернуться к своей жене и ребенку. Прошу вас».
Русские неопределенно на меня смотрели, ничего мне не обещая и ни в чем мне не отказывая. Я продолжала просить. Я отправляла письма в Берлин, писала всем, кому только могла. «Прошу вас», – умоляла я.
Однако, упрашивая правительство освободить Вернера, я и боялась его возвращения. Неважно, что теперь я общалась исключительно с людьми из Жертв фашизма, с другими выжившими: нельзя было отрицать, что я все еще жила среди самых опасных в мире антисемитов, одним из которых – пусть и самым безобидным – был отец Ангелы. Я знала, что Вернер думает об особой «силе еврейской крови». А что, если из-за этого он отвергнет нашу прекрасную, веселую трехлетнюю девочку? Я понимала, что должна что-то противопоставить нацистской пропаганде, что у нашей дочери должен быть любящий отец. Поэтому я договорилась, чтобы Ангелу на дому окрестил лютеранский священник.
Вы спросите, почему я не пошла для этого в церковь. Отвечу. Я считала, что крещение необходимо, но это решение глубоко меня расстроило, а показывать это я не хотела.
Стоял летний вечер 1947 года. Было около 19.30. На улицах города было тихо. Лодки на канале тихонько скреблись о пристань. Деревья снова начали расти и наполняли воздух ароматом, порадоваться которому можно только в мирное время. Я была дома одна. Гретль была в приюте, с братом. Ангела заболела дифтерией, и ей требовался пенициллин, а он был только на западе. Ее отправили в детскую больницу в западной части Берлина.
Кто-то негромко постучал в дверь. Дверь была закрыта на цепочку. Я аккуратно ее приоткрыла. «Кто там?» В подъезде было темно, увидеть я не могла. «Кто там?» Какой-то высокий, худой человек в оборванной одежде. Сероватая щетина. Он так устал, что не мог даже улыбнуться.
«Это я», – сказал он.
Я крепко обняла мужа, обмыла его горячей водой и уложила спать.
«Кошмар закончился, – подумала я. – Теперь все наконец-то будет хорошо».
Я и правда так думала.
Первые несколько дней мы были счастливы. Но вскоре к Вернеру вернулись силы, он вспомнил старые привычки и понял, что все изменилось. И начал выражать свое недовольство.
Новый порядок его совершенно не устраивал. Да, квартира ему понравилась – он сказал, что она прямо как в кино. Но, проснувшись, он обнаружил, что я ушла на работу, и завтрак ему приготовит моя помощница. Это пришлось ему не по нраву. Он хотел, чтобы я, как раньше, была дома, прислуживала ему, готовила и всегда его ждала.
«Но я должна работать, – объясняла я. – Я судья, меня ждут дела…»
Ангела вернулась из больницы. Я нарядила ее как куклу – надела на нее прелестное платьице и украсила ее темные волосы бантиками. Она застыла на входе, глядя на Вернера точно такими же, как у него, большими, круглыми светлыми глазами. «Иди к папе, – сказала я, присев рядом. – Давай, крепко его поцелуй».
Она прижалась к Вернеру, ожидая взаимного восхищения друг другом. Он не глядя похлопал ее по плечу. К моему огромному разочарованию, крещение для Вернера значило очень мало. Он сказал, что главное – «еврейская кровь». Я чувствовала себя преданной, потерянной, пристыженной. Я предала саму себя и пошла против слова отца – и ради чего?
Вернеру не нравилось то, что у меня был секретарь и перед дверью была приемная стойка, а значит, он не мог просто так проходить внутрь, его визиты объявлялись. Он не переносил ожидания снаружи, если у меня в кабинете кто-то был. Он думал, что все станут считать его героем, но ошибся. Героем его никто не считал. Этих возвращающихся героев было слишком много. Разумеется, я понимала его переживания. Как я могла не понять? Представьте, как трудно ему было вернуться побитым в родную страну с разрушенной экономикой, которая ничего не могла ему предложить, в страну, руководили которой еще совсем недавно презираемые и преследуемые люди.
Трудовой отдел мог направить Вернера расчищать улицы и выкапывать канализацию. Он надеялся, что, используя свои связи, я смогу выбить ему управляющую позицию вроде той, которую он занимал в Арадо. Но для не-коммунистов такие места были закрыты. Многие, в том числе тетя Паула, говорили ему, что он должен радоваться хорошей работе жены, возможности жить у меня и питаться на мою зарплату. Он не понимал (как не понимала тогда и я) того, что его раннее возвращение – другие немцы вернулись домой только через два или четыре года, а многие и через восемь лет – оставило меня в долгу перед Комендатурой. Тогда мы еще не осознавали, что это означало.
Вернер хотел, чтобы я сама убирала в доме и занималась ребенком, как делала это раньше, но теперь времени у меня на это не было. Я больше не могла стирать его вещи – это приводило его в ярость. Счастливые девочки, с криком и смехом носившиеся по дому, ужасно его раздражали. Он требовал, чтобы я отправила Гретль обратно в приют.
«Это не мой ребенок! – кричал он. – Мало того, что у меня две собственных дочери! Так ты вешаешь на меня третью, а она даже не моя дочь!»
Как-то я попросила Вернера сходить к Клессену, тому щедрому рыбаку, и взять у него рыбы на ужин. Он отказался. «Это твоя работа! – отрезал он. – Я за едой ходить не собираюсь. Моя работа – сесть вечером за стол и съесть ее!»
«Но у меня нет на это времени. В суде столько дел…»
«Кому нужны твои чертовы дела!»
«Вернер, прошу тебя…»
«Я не собираюсь выпрашивать продукты у какого-то социалиста! Это женская работа!»
Энергии у него было много, а заняться ему было совершенно нечем. Вернер злился и нервничал, но выместить злость было не на ком. Старые друзья из Арадо помочь ему не могли. Завод превратился в руины. Его несколько раз бомбили, а потом русские утащили всю аппаратуру. Через много лет Ангела вернулась в Бранденбург и спросила у людей, где был завод Арадо. Никто не помнил о существовании этого производства.
Как-то вечером я поздно вернулась с работы. Я устала, и в голове все время крутились грустные истории немецких женщин и их детей. Вернер же целый день копил в себе злость – он обнаружил в носке дырку. Стоило мне прийти, и на меня, как американская бомба, обрушилась его ярость.
«Ты что, шить разучилась?»
«Нет, я… не разучилась… Просто…»
«Просто ты под русскими стала важной судьей, и на мужа у тебя времени нет».
«Прекрати! Неужели ты не понимаешь, что так быстро вернулся домой только потому, что я за тебя просила, только потому, что я работаю на русских? Не лезь ко мне со своей дыркой в носке! Ты дома! В безопасности! Подумай, как тебе повезло!»
«С чем повезло? С тем, что у меня сильно умная жена, что она вообще не похожа на женщину, которую я знал?»
«Но я та же женщина… Господи, дорогой, просто попробуй понять…»
«Нет, не та же! Моя жена, Грета, была послушной! Она готовила! Убиралась! Гладила! Шила! Считала меня королем! Я хочу, чтобы она вернулась!»
Во мне взбунтовалось все, что я так давно скрывала – мой настоящий характер, моя настоящая личность, все мое горе и вся моя бесконечная ярость.
«Она не вернется! – закричала я. – Грета умерла! Она появилась из-за нацистов, она была ложью, как пропаганда по радио! Нацистов больше нет, и она тоже исчезла! Я Эдит! Эдит! Я – это я! У тебя больше не будет робкой, испуганной, послушной рабыни вроде тех, что работали на фабрике Бестехорна! Теперь у тебя настоящая жена!»
Он ударил меня. Я отлетела от него через всю комнату. Я увидела звезды. Буквально. Мозг звенел.
Вернер ушел. Казалось, у меня разорвется сердце.
Вернулся он через несколько дней с очень самодовольным видом. Я поняла, что он был с женщиной.
Взяв деньги, он ушел к первой жене, Элизабет. И снова вернулся через несколько дней.
«Барбль на какое-то время переезжает сюда».
«Что?»
«Отправляй Гретль обратно в приют. Барбль поживет здесь. Элизабет нужно отдохнуть от нее».
«Нет. Я не выставлю Гретль из дома. У Барбль есть мать. У Гретль – нет».
«Я твой муж. Сделаешь, как я сказал».
«Я не согласна воспитывать Барбль, чтобы тебе было удобнее без нее налаживать отношения с Элизабет. Нет, этого не будет. Я люблю Барбль, и буду рада снова с ней увидеться. Но это просто нечестно. Так нельзя».
«Мне не нравится то, кем ты стала, – сказал он. – Раньше ты мне нравилась больше. Напиши своим богатым родственникам в Лондоне, пусть пришлют мне краски…»
«Богатым родственникам? Ты с ума сошел? Мою семью по миру пустили! У моих сестер ничего нет! А у тебя есть десять тысяч рейхсмарок!»
«А, десять тысяч… Я их выбросил, когда меня взяли в плен – не хотел, чтобы меня приняли за капиталиста…»
Я просто не знала, что ответить. Наверное, следовало рассмеяться, но на это я была не способна. Он сказал, что хочет развода – и чем быстрее, тем лучше.
«Вернешься к Элизабет?»
«Конечно. Нужно же спасать мою Барбль».
Осознав, что удержать его невозможно, я принялась безутешно плакать. Мне казалось, что теперь меня ждет вечное одиночество.
В чувство меня привело одно происшествие. Ангела плохо себя вела – бросалась игрушками и повысила на меня голос, и я пригрозила ей: «Если сейчас же не прекратишь, я тебя накажу».
«Если ты меня накажешь, – сказала она, – я расскажу папе, он тебя ударит, и ты будешь плакать».
И в этот момент я решилась на столь желанный для Вернера развод.
Нашим разводом занималась одна моя коллега. Вернер попросил меня по возможности все ускорить. Они с Элизабет уже успели уехать на запад. Он хотел, чтобы я наврала и сказала, что на первый развод он решился, только чтобы спасти меня, что он не ухаживал за мной в Мюнхене и никогда меня не любил, а наш брак был только прикрытием для нацистов.
Я сказала коллеге, чтобы она говорила все, что угодно – мне только хотелось, чтобы развод прошел молниеносно.
Знаете, именно так прошел и второй брак Вернера с Элизабет. Молниеносно. Раз! Пламя. Раз – тьма.
Вернер.
Я услышала, как посмеивается этот изверг Геббельс
В тот момент Нюрнбергские процессы как раз заканчивались, и настало время разбираться с нацистами помельче. Для этого требовались судьи. Русские выбрали меня, но я в этих процессах участвовать не хотела.
«Никто не поверит, что я могу судить честно, – объяснила я. – Все будут говорить: эта женщина – еврейка, она просто хочет отомстить. Я пристрастна и не могу быть объективной. Я просто не имею права их судить».
Для меня было крайне важно, чтобы никто не сомневался в моем профессионализме: за два года еще никто не пытался оспорить моих решений. Я боялась потерять людское доверие и уважение.
Комендантов это не устроило.
Я поехала в Потсдам, чтобы встретиться со старшим советником Министерства юстиции доктором Хениггером. Он согласился с моей точкой зрения и пообещал все обсудить с русскими. Но направление на работу мне все равно пришло. Я снова поехала к Хениггеру. На этот раз он выставил меня из своего кабинета.
Тогда я отправилась к Министру внутренних дел и несколько часов ждала приема. Он не понимал, почему я отказываюсь. «Однако, раз уж вы так мечтаете о дисквалификации, – сказал он, – я вам помогу».
Мне сообщили, что судить нацистов мне не придется.
А потом добавили, что я больше не имею права работать судьей. Теперь я могла быть только прокурором.
Мое ощущение безопасности пошатнулось. Мне казалось, что кто-то прячется в тенях подъезда. Открывая вечером дверь, я уже не была уверена, что дома все в порядке. Я была уверена, что письма от Ханси и Юльчи вскрывают и запечатывают заново.
Русские попросили меня явиться для небольшой беседы.
Меня попросили рассказать о моей жизни, о друзьях и родственниках и заставили записать имена и адреса всех, с кем я состояла в переписке. Потом меня отпустили домой. Через некоторое время мы снова встретились, и я снова отвечала на вопросы, понимая, что ответы им были известны заранее. Тон этих вопросов чем-то напомнил мне того регистратора: «Как насчет матери вашей матери? Где ее документы?»
Я похолодела. Желудок сжался – какое знакомое ощущение.
«Мы помогли вам, – сказал комендант, – а теперь вы должны помочь нам».
«Но чем?»
«Как нам кажется, вы хорошо умеете слушать. Люди вам доверяют и рассказывают свои секреты. Хотелось бы, чтобы вы передавали рассказанное нам».
Они хотели шпионить за моими коллегами, за Агнес с мужем, за смотрителем дома, за секретарем, за Клессеном, за юристами и участниками судебных споров, за всеми, кого я знала. Мне выдали бумажку с номером телефона. «Надеемся пообщаться с вами в самое ближайшее время», – сказал комендант.
Тот старый ужас вернулся. У меня тряслись колени. Голос стал тише, речь – невнятной, взгляд – пустым. Я притворилась, что ничего не понимаю. Я не согласилась и не отказалась – я просто медлила, надеясь, что обо мне забудут. Но речь шла о НКВД, о тайной полиции. Они никого не забывали. У них были свои методы. Люди исчезали. Ходили слухи о пытках, об избиениях. Людей могли лишить работы, жилья. Даже детей.
Мы встретились еще раз.
Я не могла спать и вздрагивала от каждого звука в подъезде. Я начала подозревать друзей. Ведь если меня попросили следить за ними, то и их могли попросить следить за мной.
Ульрих сказал мне сильно не переживать.
«Так рассказывайте. Это же от вас зависит, что им рассказать».
«Но от них зависит, как использовать рассказанное».
Он пожал плечами. Видимо, он считал, что это не проблема. Но для меня – для меня это было проблемой. Снова.
«Вы до сих пор нам не звонили, фрау Феттер», – заметил комендант.
«А… да. Да… Я должна была позвонить по тому номеру… – я стала рыться в сумочке. – Кажется, я его потеряла…» Неужели я и правда надеялась, что смогу «потерять» этот номер так же легко, как «потеряла» нацистский значок Красного креста?
«Номер у вас на столе», – улыбнулся он.
«О. В кабинете. Ясно».
«Нет. На другом столе. На антикварном столе с бронзовыми деталями и ножками в форме львиных лап. У вас дома».
И тут я услышала, как посмеивается этот изверг Геббельс.
Одна моя знакомая не успела вечером на последний поезд и неожиданно пришла ночевать ко мне. Когда я услышала стук в дверь, меня пробил холодный пот. Я так ослабела от страха, что с трудом открыла дверь. Во мне ожили все жуткие воспоминания – приготовления к аресту, к допросу и к смерти.
«Ты – посланец Божий», – сказала я, приглашая гостью войти. Она не поняла, о чем я говорила. А я тогда поняла по этой реакции на стук в дверь, что не могу больше жить под гнетом страха, доносов и тирании, не могу больше бояться неожиданных гостей. Я поняла, что нужно уезжать.
Я рассказала тем, кто, как я знала, обязательно донесет коменданту, что хочу на две недели поехать к сестре в Англию. Потом я поехала в Берлин и спросила в отеле Йорк Хаус, как легче всего получить визу. Какой-то англичанин с пышными усами и плотно набитым портфелем посоветовал мне снять комнату в западной части Берлина и запросить там паспорт.
Я пошла в главный центр еврейской общины. Там я нашла человека, готового сдать мне комнату. Я объяснила, что жить там не собираюсь, что буду вносить арендную плату, но на самом деле мне нужен только реальный адрес для получения Ausweis, удостоверения личности. Я пошла в отдел полиции и стала ждать. Наконец пришел офицер. Я сказала, что еда мне не нужна, а нужно только Personalausweis, чтобы съездить к сестре в Англию.
Помните, что тогда блокада Берлина еще не была снята. Получить разрешение на выезд было невозможно. Но тот полицейский мне его выдал. Выдал и пожелал мне приятной поездки.
Остальные необходимые документы – паспорт, визы и дополнительные разрешения – я собирала еще несколько месяцев. Все это время я работала так, словно и не собиралась никуда уезжать. Каждые десять дней я ездила в английскую зону, чтобы забрать очередную полученную бумажку и отдать арендную плату той еврейской семье.
Я знала, что в конце концов нам с Гретль придется попрощаться, но не хотела откладывать это на последние часы, боясь показать этим, что скоро уезжаю. Итак, собравшись с силами, я без предупреждения отвезла ее в приют. Я начала что-то врать, говорила, что мы очень скоро увидимся.
«Нет», – сказала она, закрыв уши руками.
Дети всегда все понимают.
Я ее поцеловала. Это было ошибкой. Этого делать не следовало. Она расплакалась. По моим щекам тоже потекли слезы.
Уходя из приюта, я слышала ее крики: «Тетя! Тетя!» Работница приюта с трудом удерживала Гретль. Я даже не шла, а бежала.
Вот так я заплатила за возможность уехать из Германии: мне пришлось покинуть эту рыдающую девочку. И я заплатила куда дороже, чем барон де Ротшильд, отписавший новому режиму дворцы и сталелитейные заводы.
Тайно готовясь к отъезду, я все же часто должна была часами стоять с Ангелой в очередях. Да, она, как и другие дети войны, была взрослой не по годам, никогда не капризничала и не жаловалась, но все же иногда не выдерживала, уставала и начинала беспокоиться. Иногда она принималась плакать или просто упрямилась. Кроме того, возить коляску по разбитым улицам было для меня просто невыносимо тяжело.
Как-то раз, когда я пробиралась через обломки, какой-то русский солдат пошел со мной рядом, помогая поддерживать коляску с Ангелой в вертикальном положении.
«Ваша дочь похожа на мою племянницу», – сказал он.
«Наверное, она очень хорошенькая».
«Она умерла, – ответил она. – Придя в наш город, эсэсовцы открыли охоту на всех евреев. Найдя мою сестру с мужем, они убили их на том же месте, а их дочь выбросили в окно».
Вечерело. Не знаю как, но солнце спокойно садилось. Этот человек рассказал незнакомой женщине о таком невозможном кошмаре, что казалось, солнце должно было погаснуть. Но в небесах ничего не изменилось. Как будто крики детей никто не услышал.
«Вы прекрасно говорите по-немецки, – заметила я. – Я бы и не подумала, что вы еврей».
Он рассмеялся. «А я вот с первого взгляда на вас понял, что вы еврейка».
Удивительно, не правда ли? Много лет никому из немцев это и в голову не приходило. Тот регистратор пристально смотрел мне в глаза, смотрел в мое прошлое – и не видел. А это был совершенно незнакомый человек, иностранец… и он сразу все понял.
«Я думала перебраться в западную часть города, хотела встретиться с выжившими родственниками. Но я никак не могу попасть в визовый отдел, потому что мне не с кем оставить дочь, а вместе с ней выстоять очередь невозможно».
«Оставьте ее со мной, – предложил он. – Просто скажите, когда в следующий раз приедете из Бранденбурга и где нам лучше встретиться. Я буду на месте. А ваша дочь побудет у меня столько, сколько вам понадобится для получения визы».
Невероятное предложение – и невероятно, что я решилась его принять. Вернувшись в Берлин через неделю, я встретилась с этим солдатом. Я на весь день оставила ему свою дочку и даже не сомневалась, что с ней все будет хорошо – что он не продаст ее, не обидит, не ударит.
Откуда такое доверие? Все просто – этот человек был евреем. А я верила, что ни один еврей не обидит моего ребенка.
Такое бывало каждый раз. Песня на идише на Хануку, молитва раввина на радио, помощь в поезде или на улице – как бы отчаянно я ни отрицала своей сути, как бы ни бежала от самой себя, каждый раз что-нибудь напоминало мне, что евреи всегда будут моими братьями, что я – одна из них.
Вы спросите, почему я так долго оставалась в Бранденбурге, почему я вообще надеялась, что в Германии меня ждет нормальная жизнь. Я объясню. Я просто не представляла, что нормальная жизнь может ждать меня где-нибудь в другом месте.
Даже если бы Мими хотела, чтобы я переехала в Палестину – а она этого не хотела, – визу мне все равно бы не выдали. В Вену я вернуться тоже не могла. Снова жить в городе, погубившем всю мою семью? Ни за что! В Бранденбурге же я могла работать, я знала немецкий язык. При коммунистах я получила хорошую квартиру, работу и друзей, понимавших, что я пережила. Неужели вы думаете, что после нескольких лет постоянного страха, голода и скитаний я снова хотела в полном одиночестве бродить по чужому, недоброму миру? Быть одной, не иметь ни дома, ни мужа, ни семьи, ничего?
Закрывая за собой дверь Бранденбургской квартиры, я горько оплакивала такие короткие моменты счастья, творчества и спокойствия.
Я уехала в ноябре 1948-го. Было воскресенье. Чтобы не подставить никого под удар, я никому не сказала о скором отъезде. На банковском счету осталось достаточно средств, чтобы оплатить все счета. Я оставила на кухонном столе булку хлеба, чтобы русские поверили в мое скорое возвращение.
Мы с Ангелой добрались до вокзала. Там силы мне изменили, и мы вернулись домой.
Утром в понедельник я позвонила мужу Агнес отвезти нас с дочерью в Потсдам: там можно было передвигаться на метро. В наземных поездах мы могли попасть под русский обыск.
Две недели я прожила у одной еврейской пары в Берлине, в районе Шарлоттенбург, на Виландштрассе 33. Ханси и ее муж-англичанин, Ричард, уже прислали мне билет, но теперь мне нужно было дождаться окончания забастовки британских авиакомпаний. Одна бранденбургская подруга сообщила, что мою квартиру уже опечатала полиция. Видимо, они все-таки поняли, что я уже не вернусь.
Наконец забастовка закончилась. Наконец закончилось все.
Мы с Ангелой улетели в аэропорт Нортхолт.
Увидев свою сестру Ханси, услышав ее радостный приветственный возглас, почувствовав, как ее слезы мешаются с моими, обняв ее – мою маленькую воительницу, я поняла, что Эдит Хан наконец снова стала собой. Тот океан ужаса больше меня не тяготил. Я дышала воздухом свободы. Моя ложь ушла в прошлое.
В глазах сестры я увидела отражение собственного горя, которое я столько лет отгоняла от себя пустыми надеждами. Я наконец приняла невыносимую истину. Наша мать, Клотильда Хан, была убита после депортации в Минск летом 1942 года. Я видела ее улыбку в зеркалах, в самые страшные времена она садилась ко мне на кровать и успокаивала меня счастливыми воспоминаниями, она светилась передо мной, как фонарь, когда я открывала дверь, как мне тогда казалось, верной смерти. Разве не она заговорила со мной через ту холодную мраморную статую, разве не она указала, где мне искать приюта? Она была моим ангелом-хранителем. Но ее не стало.
А мы с моей дочерью спаслись – нас спасла слепая удача и вмешательство нескольких хороших людей.
Последняя посылка от Пепи
В Бранденбурге я была уважаемым человеком, работала в суде. Я принадлежала к среднему классу, хорошо зарабатывала и жила в прекрасной квартире.
В Англию же я прибыла нищенкой. Я приехала по шестидесятидневной визе без разрешения на работу, почти не зная английского и с единственной сменой белья в сумке. Другого багажа у меня не было.
В последующие годы я работала горничной, поваром и швеей в Национальной службе здравоохранения. Юристом мне поработать больше не довелось.
Я отказалась от ассимиляции. Моя дочь ходила в еврейскую школу. Я воспитывала ее в соответствии с еврейскими традициями.
В 1957-м я вышла замуж за Фреда Беера. Он тоже был венским евреем. Его мать Холокоста не пережила. Мы рассказали друг другу свои истории только однажды, и в следующие тридцать лет ни разу не упоминали этих событий. Наше прошлое, как остов корабля, бесцельно скользило по морю – мы надеялись, что однажды оно потонет и забудется окончательно. Мне говорили, что в этом мы ничем не отличались от других выживших в страшных катастрофах.
В 1984-м Фред умер, а в 1987-м я переехала в Израиль, чтобы наконец поселиться среди евреев в нашей собственной стране. Да, меня окружают люди из самых разных культур, многие из которых значительно отличаются от меня, но с каждым из них я чувствую родство. Здесь мне спокойно. Мое место здесь.
Я старалась не терять связи с теми, кто был близок ко мне, пока я еще скрывалась под чужим именем. Когда фрау Доктор заболела, лишившись своей украденной компании, я скопила зарплату за два месяца и отправила ей красивое постельное покрывало. Она обрадовалась: она всегда питала слабость к роскошным, женственным вещам. Но поправить здоровье мой подарок, конечно, не мог. Она рано умерла, как и многие из тех, кто мог бы ее оплакать.
Однажды я прочла книгу знаменитого охотника за нацистами Симона Визенталя. Один персонаж там сказал: «Нельзя забывать тех, кто тебе помогал…» Я написала автору письмо, в котором рассказала о своей любимой подруге Кристль Деннер Беран, которой, увы, больше с нами нет. За героизм и выдающуюся смелость Кристль получила медаль. Кроме того, в ее честь в национальном мемориале Холокоста Яд Вашем посадили дерево. Это высшая награда, которую в Израиле может получить нееврей.
Пока Ангела подрастала в Англии, на каждый день рождения я присылала ей открытки от наших испепеленных родственников: мне хотелось дать ей ощущение большой, дружной семьи. Среди прочих она всегда получала открытку от бабушки Клотильды.
Я поддерживала связь с Барбль и ее семьей. И старалась, чтобы Вернер Феттер с его удивительным характером не совсем исчез из нашей жизни.
«Эту фреску мог бы нарисовать твой отец, – говорила я. – Вот твоему отцу такое оправдание сошло бы с рук… Твой папа мог бы починить велосипед…»
Я говорила Ангеле, что мы с Вернером очень любили друг друга и расстались только потому, что ему не удалось найти в Англии работу. О разводе я ей не рассказывала лет до десяти. Я даже устроила несколько встреч с Вернером: мне хотелось, чтобы моя дочь знала человека, которого я так старалась любить и которого я, несмотря ни на что, глубоко уважала.
Зачем я окружала дочь этой сладкой ложью? Потому что я не хотела, чтобы она ощущала свое одиночество. Моя мама всегда присылала мне именно то, чего не хватало ей: голодая, она присылала кексы, замерзая – варежки. Так и я постаралась дать Ангеле именно то, что сама потеряла: семью, обычную жизнь, безопасность.
Думаю, эта история легко могла остаться нерассказанной.
Однако Пепи Розенфельд проявил сумасшедшую, совершенно не свойственную ему храбрость. Он не сжег, как я просила, мои письма и фотографии, а сохранил их, все до единой.
Эти письма могли стать нам смертным приговором.
«Как думаешь, милая моя Эдит? – хитро улыбнулся он, когда мы встретились в Вене и представили друг другу своих супругов. – Может, мне передать эти письма в Государственный архив Австрии?» Кажется, я даже вскрикнула от ужаса. «Да, так и думал, что ты так отреагируешь», – рассмеялся он. Прошли десятилетия. Но его шуточки все трогали меня за живое.
В 1977-м, незадолго до смерти Пепи, мне пришла от него последняя посылка. В ней были письма, которые я писала ему из трудовых лагерей и из Бранденбурга, когда стала в нацистской империи «подлодкой».
И моя дочь, Ангела, давно мечтавшая узнать правду, все их прочла.
Некролог в честь Эдит Хан из газеты «Таймс»
Этот некролог был опубликован в газете «Таймс» от 26 марта 2009 года. Перепечатано с разрешения «Таймс».
Эдит Хан Беер удалось избежать грозившей всем евреям смерти, скрывшись под чужим именем и выйдя замуж за немца. Вторую мировую войну она пережила, притворяясь прилежной домохозяйкой.
После войны она стала судьей, но в 1948-м, столкнувшись с требованием КГБ стать информантом, сбежала в Великобританию. Свою историю Эдит с помощью Сьюзен Дворкин рассказала в книге «Жена нацистского офицера: как одна еврейка пережила Холокост». Книга вышла в 1999 году, стала бестселлером и была переведена на целый ряд иностранных языков. Кроме того, к выходу готовится художественный фильм.
Эдит Хан Беер родилась в 1914-м и выросла в Вене. Воспитала ее овдовевшая мать. Эдит хорошо училась в школе и даже, что было необычно для австриек в 1930-х, продолжила обучение в университете. Ей удалось окончить юридический факультет, но к последнему экзамену, отделяющему ее от получения докторской степени, Эдит не допустили: после Аншлюса с притеснениями столкнулись и австрийские евреи.
В 1939-м семью Ханов выгнали из квартиры и отправили в венское гетто. В 1941-м Эдит принудили работать в трудовых лагерях на севере Германии: сначала на плантации спаржи, а потом на бумажной фабрике. 13 месяцев она работала по 80 часов в неделю, довольствуясь скудным лагерным рационом. Условия жизни в лагере детально описаны в письмах Эдит к ее молодому человеку, Йозефу. Сейчас эти свидетельства хранятся в Мемориальном музее Холокоста, в Вашингтоне.
В 1942-м Эдит объявили о ее скором возвращении в Вену – вероятнее всего, в дальнейшем ее планировали отправить на восток и уничтожить. Ее мать уже увезли, и больше о ней никто не слышал. Сняв с одежды желтую еврейскую звезду, Хан сошла с поезда в родной Вене и при помощи Йозефа ушла в подполье.
Ей посоветовали найти подругу, согласную притвориться, что потеряла документы, катаясь с молодым человеком по реке. Подруга Эдит, Кристина Мария Маргарете Деннер, рассказала эту историю полиции. За свою храбрость она получила право посадить дерево в Саду праведников народов мира, расположенном в музее Яд Вашем в Иерусалиме.
Получив документы на фамилию Деннер, Эдит уехала в Мюнхен. Оставаться в одном городе с девушкой, под чьим именем ей предстояло жить, было слишком опасно. Поселившись в Мюнхене, Эдит стала зарабатывать на жизнь шитьем, а в дальнейшем начала работать в Красном Кресте помощницей медсестры.
Однажды в мюнхенской галерее изобразительных искусств с Эдит познакомился молодой немец по имени Вернер Феттер. Через несколько недель после первой встречи он сделал ей предложение. Хан боялась принимать его предложение, зная, что при регистрации брака все документы подвергаются тщательной проверке, и пыталась отговорить Вернера, но он был настойчив. Наконец Эдит сказала, что не может выйти за него замуж, потому что является еврейкой. Она была уверена, что этим признанием подписала себе смертный приговор.
«Это был вопрос чести, – рассказывала она позже. – Я могла притвориться другим человеком, могла притвориться немкой перед кем угодно другим, но ему я должна была сказать правду». Вместо того, чтобы сдать Хан гестапо, Вернер сказал, что и сам был не до конца перед ней честен. Он был в процессе развода с женой и воспитывал дочь, а значит, они были квиты. Прошлое пара больше никогда не обсуждала. В 1943-м они поженились. В 1944-м Эдит родила дочь.
Семья поселилась в Бранденбурге. Эдит старалась угодить своему требовательному мужу и старалась не привлекать внимание к своей настоящей личности. В родах она отказалась от анестезии, боясь выдать себя под влиянием лекарств.
«Я родила ребенка, убиралась, готовила и ухаживала за мужем. Мне нужно было, чтобы Вернер был всем доволен, чтобы ему всего хватало. Из самого презираемого в рейхе существа, из еврейки, я стала ценнейшим членом общества – теперь я была арийской домохозяйкой, и я воспитывала ребенка».
Вернер был слеп на один глаз. Это уберегло его от службы в армии, и большую часть войны он занимал управляющую позицию на авиазаводе. С наступлением войск Альянса, однако, ему пришлось офицером отправиться на Восточный фронт. Попав в плен к советским войскам, он отправился в сибирский лагерь для военнопленных.
После капитуляции Германии в 1945 году Хан получила право использовать свое настоящее имя благодаря документам, спрятанным в корешке книги.
Поскольку юристов не хватало, образование Хан было признано завершенным, и она стала работать в Бранденбурге судьей по семейным делам.
Хан без устали боролась за освобождение мужа, однако, когда он вернулся из Сибири в 1947-м, их отношения изменились. Вернер был недоволен тем, что его робкая, послушная жена превратилась в образованную женщину, способную за себя постоять. Он возобновил отношения с бывшей женой, и Хан согласилась на развод.
В 1948-м КГБ попыталось сделать Хан своим информантом, и она сбежала в Англию. В дальнейшем Хан объясняла, что русские, считая себя освободителями евреев, воспринимали ее как свою должницу.
Хан переехала к сестре, которая поселилась в Лондоне еще до начала войны. Поскольку ее образование в Англии было недействительно, Хан стала работать помощницей по хозяйству. В 1957-м она вышла замуж за Фреда Беера, еврея, работавшего в ювелирном магазине. Через пять лет после его смерти, в 1984-м, Эдит переехала в израильский город Нетанию, но после операции на сердце вернулась в Англию, чтобы провести остаток жизни с дочерью. В последние годы она жила в доме престарелых, расположенном в лондонском пригороде Голдерс Грин.
Хан-Беер передала свой личный архив американскому Мемориальному музею Холокоста в Вашингтоне. Всего у нее сохранилось около 800 документов, что делает архив Хан одним из крупнейших собраний, принадлежавших одному человеку.
В 2003 году на экраны вышел документальный фильм. Основной текст читала Сьюзен Сарандон. Отрывки из автобиографии Хан зачитывала Джулия Ормонд. В Британии фильм показывали по 4-му каналу.
Хан-Беер не удалось, как она мечтала, посетить премьеру художественного фильма о своей жизни, но, надеемся, съемки в Будапеште начнутся скоро.
Воспоминания о Эдит Хан, рассказанные ее близкими
Ангела Шлютер, дочь
Когда Эдит покинула в 1948 году Германию и уехала вместе со мной в Лондон, мы жили с ней в одной комнате и были очень близки. Эдит всегда была очень сдержанной, но нас объединяло ощущение чуждости миру: нам пришлось приспосабливаться к жизни среди людей, языка которых мы не понимали.
Мама хотела, чтобы то, что она пережила в Холокост, меня не коснулось. Чтобы создать впечатление большой семьи, она дарила мне открытки, подписанные именами своих погибших родственников.
В 1957-м она вышла замуж за такого же беженца Фреда Беера. Я была счастлива: у меня наконец-то появился настоящий папа.
Позже, когда я выросла и пошла учиться в Королевский колледж искусств, мы с Эдит разошлись. Наши отношения вновь стали близкими только после того, как мама вернулась из Израиля, проведя там восемнадцать лет. Мы поняли, что роли переменились. В детстве я была центром маминой вселенной и этим помогла ей выжить. В последние годы ее жизни она стала ядром, вокруг которого выстроила свою жизнь я.
Моя мать была удивительно гуманным человеком. Во время Холокоста она побывала и жертвой нацистской системы, работая в трудовых лагерях, и частью этой системы: в дальнейшем она стала образцовой немецкой домохозяйкой. До самого последнего дня она сохранила понимание этих двух сторон жизни в рейхе.
Филипп Шлютер
Эдит Хан Беер, моя бабушка, стала для меня величайшим вдохновением. Когда я был ребенком, она лучше всех меня понимала. Она поддержала меня, когда я уехал из дома в Израиль. Она помогла мне, когда я никак не мог определиться с тем, как поступить.
Жизнь моей бабушки была труднее, чем у кого-либо другого, и, тем не менее, она никогда об этом не говорила. Сейчас я радуюсь своим детям, пятилетней Эдит и двухлетней Эстер, только благодаря тому, что она невероятными усилиями сумела выжить в нацистской Германии, а также сделала все, чтобы освободить себя и свою дочь (мою мать) от притеснений.
Моя мать, Ангела, сама пережила Холокост ребенком и постаралась оградить меня от переживаний, связанных с Катастрофой, как ограждала ее от них бабушка. С историей своей семьи я познакомился, пока бабушка писала свою книгу, и эти знания существенно меня изменили. Я понимаю, как мне повезло, и понимаю, какие ужасные жертвы многие были вынуждены принести ради той жизни, какую мы знаем сейчас.
Эдит Хан Беер пережила Катастрофу, равных которой в человеческой истории не было. Ей удивительно повезло. Однако она выжила не благодаря удаче: ее спасла ее невероятная храбрость и сила воли.
Бабушка – моя героиня. И по сей день она остается для меня путеводной звездой.
Ангела Шлютер
Меня часто спрашивают, что произошло с теми, кто играл в жизни моей матери важную роль.