Жена немецкого офицера Дворкин Сюзан

Это о нас, поняла я. Это мы, я и мой ребенок. Но почему он говорит «остаткам?» Неужели больше никого не осталось? Неужели все остальные мертвы?

«Их верные друзья по всему миру вспоминают их в молитвах и ждут того часа, когда страна тирана будет повержена, а его бесчеловечные планы – порушены».

Они помнят нас, подумала я. Наши братья и сестры вспоминают в молитвах тех, кого ищут и выслеживают, тех, кто укрылся во тьме. Нас не забыли.

«Я знаю, что все слушающие меня евреи теперь, в преддверии Судного дня, присоединятся ко мне в древней молитве. Помяни нас для жизни, Царь, любящий жизнь, и запиши нас в Книгу жизни ради Себя, Бог жизни!»

Вернувшись домой, Вернер спросил, почему я плакала. Кажется, я сказала, что из-за беременности у меня часто меняется настроение. Я была готова на все, чтобы не обременить мужа моими настоящими мыслями в канун Рош Ха-Шана 1943 года.

Примерно на шестом месяце беременности, зимой 1944 года, меня охватила сильная тоска. Вернера это обеспокоило: он предпочитал видеть меня радостной и счастливой.

«Я так скучаю по дому», – плакала я.

Не задумываясь ни на секунду, он сказал: «Собирайся».

Вернер поехал на велосипеде в Арадо, рассказал им, наверное, что разбомбили дом его матери, ее эвакуировали, а дом взломала банда дезертиров, которые все украли и разбили все окна, и теперь ему нужно съездить подать заявление в полицию, ему поверили – и мы уехали в Вену.

Все было так же, как раньше, и все-таки по-другому. Австрийцы начали страдать.

Их собственный диктатор из Линца оказался отнюдь не гениальным военачальником, как все думали в 1941-м. Люди теряли сыновей и подвергались бомбардировкам. Когда армия, как нож в масло, входила в беспомощные, беззащитные страны, все были довольны, но, голосуя за Аншлюс, никто и не думал, что их ждут Жуков, Эйзенхауэр и Монтгомери.

Это была уже вторая наша с Вернером поездка в Вену. Я не спеша шла по Рингштрассе, пытаясь вызвать в себе воспоминания из детства. Полиция все оцепила: Гитлер должен был остановиться в отеле «Империал», и ожидался массовый митинг.

Ко мне подошел полицейский. У меня все внутри сжалось. Горло пересохло. Меня заметила фрау Вестермайер, подумала я. Она выполнила свою угрозу позвать полицию.

«Здравствуйте, мэм. Советую вам пройти вон там, – сказал он, – дело в том, что в самое ближайшее время здесь соберутся огромные толпы. Даме в вашем положении не стоит попадать в давку».

Я отошла на несколько кварталов и стала ждать толп, но они так и не появились. Думаю, местные нацисты испугались, что, увидев пустые улицы, фюрер разозлится и выместит недовольство на них, и привезли несколько автобусов школьников. Детей проинструктировали кричать: «Wir wollen unser Fhrer sehen!» – «Мы хотим видеть нашего фюрера!» – чтобы этому безумцу «пришлось», словно особе королевских кровей, показаться на балконе.

На следующий день мы с Вернером встретились в кафе с Пепи. У моих мужчин сложились какие-то собственные отношения – не дружба, а скорее что-то вроде альянса. Все мое венское окружение восхищалось Вернером за то, что он регулярно поставлял Кристль ставшие очень популярными сувенирные шарфики с принтами. Теперь о помощи пришлось просить Пепи.

Выглядел он ужасно: он казался еще старше, чем обычно, одежда сильно износилась. «Многие дезертируют, – тихо рассказал он. – И чем хуже идут дела на фронте, тем более жестоко режим относится к своему народу. Дезертиров ищет полиция и даже СС. Молодого мужчину не в форме могут забрать в любой момент».

Я еще никогда не видела его таким мрачным и испуганным.

«Что мне делать, когда меня остановят и потребуют объяснить, почему я не в армии? Вытащить голубую карточку, где указано, что я освобожден от призыва, потому что являюсь евреем?»

«Тебе нужно освобождение», – задумчиво подытожил Вернер.

«Да».

«Официальное…»

«Которое я мог бы носить с собой…»

«В котором было бы указано, что ты занят на какой-нибудь важной для войны работе».

«Да. Точно».

Мы сидели в кафе и напряженно думали. Потом Вернер сказал: «Достань фирменные бланки страховой компании твоего отчима. И еще образец подписи директора».

«Нужна еще печать, – нервно добавил Пепи, – из Министерства труда, Министерства внутренних дел или…»

«Это не проблема», – пожал плечами Вернер.

Пепи безрадостно рассмеялся. «Не проблема? Мой дорогой друг, сейчас все – сплошные проблемы».

«Вернеру можно доверять, – пообещала я. – У него золотые руки».

Когда мы вернулись домой, Вернер принялся за дело. Он купил несколько готовых печатей с датами, номерами, надписями вроде «Принято с благодарностью» и так далее. Потом он убрал некоторые буквы с одной печати, вырезал новые из другой, вставил новые буковки в первую печать – и таким образом получил печать с нужным текстом. С помощью крошечных долот и ножей Вернер вырезал печать нужной формы, а потом щипчиками поставил в нее нужные буквы и дату. В Арадо он напечатал справку на форме, которую Пепи достал в компании, где работал господин Хофер. Он написал, что доктор Йозеф Розенфельд был Unabkmmlich – занят – выполнением важнейшей работы в страховой компании Донау. Потом Вернер подделал подпись директора. Наконец он поставил на справку удивительно правдоподобную, совершенно официальную на вид печать, отодвинул листок подальше и, сощурившись, критически осмотрел свою работу.

«Неплохо, а?» – поинтересовался Вернер.

«Это просто великолепно».

В моих глазах справка выглядела просто безукоризненно. Этот волшебный листок бумаги помог Пепи продержаться до конца войны. Не знаю, приходилось ли ему ее предъявлять: главное – что она у него была. Эта бумажка придавала ему уверенность в собственной безопасности, а для таких «подлодок», как мы, живущих среди врагов, это было уже полдела. С этой уверенностью ужасы повседневной жизни не так отражались на твоем лице и не могли тебя выдать.

«Спорим, в тридцатые я мог бы хорошо на таком подзаработать. Подделывал бы нужные людям документы, бумаги…»

«Да, ты прав».

«Черт. Как это на меня похоже. Только сейчас до этого додуматься».

«И все-таки ты мой гений», – сказала я, целуя мужа.

Вернер Феттер был особенным человеком. Он был действительно талантлив. Интересно, ценил ли кто-нибудь еще его одаренность.

Стоял апрель. Война обрубила обычные каналы доставки нужных Арадо материалов, и Вернеру приходилось много ездить, чтобы найти им замену. Он устал. Мы немного поиграли в шахматы, недолго послушали радио, легли – и он мгновенно заснул.

Я почувствовала первые схватки, но решила пока не будить мужа. Я стала ходить по ванной, потом снова легла – и снова вернулась в ванную. Около одиннадцати я разбудила Вернера.

«Вернер, мне кажется, я рожаю».

«А. Хорошо. Давай я тебе прочитаю, что происходит, – он взял с полки книгу. – Сначала схватки слабые, интервалы между ними большие. С течением времени, когда ребенок…»

«Хорошо, хорошо, описание замечательное, но пойдем лучше в больницу».

Пока мы шли по тихим улицам ночного Бранденбурга, я держала Вернера за руку. Мы шли почти целый час – так медленно я передвигалась. В больнице меня положили в большой палате с другими рожающими женщинами.

На каждой стене громко тикали часы. Немцы просто с ума по ним сходили. Я слышала, как стонут мои соседки. Ко мне подошел врач. «Еще немного подождем, – сказал он медсестре, – и дадим седативное»

Я так сконцентрировалась на боли, что ничего не успела сказать. Но потом я вспомнила пациенток, получивших обезболивание для операции или просто в родах, которые бессознательно говорили вещи, опасные как для них самих, так и для их близких. И тут я поняла, в какой сложной ситуации нахожусь: обезболивание было для меня совершенно исключено, ведь в таком случае я тоже могла начать говорить. Я могла кого-нибудь выдать. «Кристль», «Фрау Доктор»… Не приведи Господь, я сказала бы что-нибудь о евреях. Я начала убеждать саму себя в том, что обойдусь и без анестетика.

«Все, кого ты любишь, умрут только из-за того, что ты была слабачкой и не смогла вытерпеть роды. Много тысяч лет женщины рожали без всякой анестезии. Ты должна быть как они. Ты должна родить так, как задумано природой, как рожали твои бабушки и прабабушки».

Когда медсестра принесла шприц, я прокряхтела: «Не надо. Нет. Я молодая и сильная, я справлюсь сама».

Она не стала спорить, взяла шприц и ушла. Ее волновало только то, чтобы никто не кричал и не шумел.

А после этого я впервые за эту ужасную войну захотела умереть.

9 апреля 1944 года, в воскресное утро, мой ребенок наконец родился. В самый ответственный момент врач подошел и вытащил ее на свет божий. Я была вне себя от счастья, увидев, что это прелестная девочка с миленьким личиком, что глаза и пальцы у нее на месте.

«Мой муж хотел мальчика, – сказала я врачу. – Боюсь, он сильно расстроится».

«И что нам делать, фрау Феттер? Запихнуть ее обратно и надеяться, что она переродится в мальчика? Скажите мужу, что в такие времена здоровый ребенок – еще большее чудо, чем обычно. Пусть благодарит за это Бога. – Уже собравшись было уходить, он снова повернулся ко мне и добавил: – И вот что. Пол ребенка определяет мужчина. Ваш муж не вправе винить вас за то, что родилась эта чудесная девочка. Он сам виноват».

Мне дали ее подержать. У меня были разрывы, шла кровь, все болело, но, взяв ребенка, я полной грудью вдохнула счастье.

Внезапно раздался визг сирен: американская бомбежка. Самолеты были прямо над нами. На этот раз, похоже, они собирались бомбить не только Берлин и Потсдам, но и Бранденбург.

Все, кто могли ходить, убежали в укрытие. Кто-то втолкнул каталку, на которой я лежала, в какое-то темное, душное помещение. Как хорошо, что моя девочка тогда была со мной, что мне дали для нее бутылочку с водой, чтобы она научилась сосать. Все мы прислушивались к темноте. Мы знали, что такое бомбежка, и давно научились по звуку различать, куда падают бомбы.

«Глупая девчонка, что же ты наделала, – ругала я себя. – Ты родила обреченного ребенка. Если тебя не прикончат американские бомбы, значит, найдут нацисты! Возможно, вся твоя семья, все, что ты знала, давно забыто и потеряно. Когда ты умрешь, кто будет сидеть шиву?»

Мне было очень страшно и очень одиноко. Я все время думала о своей матери.

Вернер пытался добраться до больницы, но его задержали: был дан сигнал всем постам. Отпустили его не сразу. Как выяснилось, американцы не планировали бомбить Бранденбург. Ои, как обычно, улетели к Берлину.

Увидев, как он пробирается по бункеру, я просто растаяла. Он был таким милым. Он даже не успел побриться и явно совсем не спал. Волосы, обычно такие аккуратные, были растрепаны.

«Грета! – тихонько позвал он, – Грета!»

Мне казалось, что я отзываюсь громко. Но, похоже, я говорила шепотом: Вернер несколько раз проходил мимо, прежде чем наконец нашел меня.

Улыбаясь, он склонился надо мной. Его глаза лучились счастьем. Он взял ребенка, развернул одеяльце, увидел, что это девочка, и застыл.

«Это была твоя идея! Вся эта беременность! И что я с этого получил? Опять девочка! Опять девочка!»

Вернер был в бешенстве. Его глаза, казалось, побелели. Еще секунду назад я так любила его, но теперь огонь любви погас. Муж-нацист – чего же я ожидала? Разве режим не презирал женщин, не ценил в них исключительно способность к размножению? Разве страна, где мы жили, не превозносила примитивную, убогую мужественность? Вернер ходил взад-вперед у моей каталки, почти плюясь от ярости. В этот момент я глубоко его ненавидела и не хотела больше его видеть. «Это мой ребенок, мой ребенок, мой ребенок. Она только моя», – повторяла я про себя.

На следующий день Вернер прислал письмо с извинениями за свое ужасное поведение.

У всех нас бывают срывы в болезненные моменты. Срывы заканчиваются, боль уходит, и все это забывается. И все же мне кажется, что каждый раз, когда один близкий человек чем-то ранит другого, в отношениях возникает трещинка. Она почти невидима, но только и ждет удобного момента, чтобы все испортить. Однако я не могла позволить себе обижаться на Вернера. Он был отцом моего ребенка и нашим общим защитником. Поэтому, когда он снова пришел в палату и прижал мою руку к губам, я смягчилась.

«Она принесет тебе много радости, – пообещала я, – вот увидишь». Вернер слегка улыбнулся и попытался с любовью посмотреть на нашу дочь. Он очень старался. Он разослал друзьям прелестные карточки с новостью о рождении ребенка. И все-таки это была всего лишь мишура, маскирующая более серьезные вещи – как цветочная гирлянда в нашей кухне. На самом деле Вернер был глубоко разочарован, и это чувство не оставило его до конца жизни. Он мечтал о сыне.

С каждым днем у Вернера был все более и более несчастный вид. Он заметно осунулся. Похоже, он был совершенно неспособен следить за питанием. Он слишком привык, что за ним ухаживает женщина, и сам себя обслужить не мог. Возможно, он надеялся, что если я увижу его грязные рубашки и похудевшее лицо, то проникнусь сочувствием, быстро восстановлюсь после родов, кровотечение прекратится, и я снова вернусь домой. Что ж, если он действительно так думал, то расчет полностью оправдался. Мне было больно смотреть на Вернера, и я провела в больнице не девять дней, как должна была, а только семь. Ровно через неделю я поспешила к своему беспомощному мужу.

Я окрестила дочь Марией в честь своей венской спасительницы фрау Доктор. Второе имя мы выбрали вместе с Вернером: Ангелика, в честь великой художницы XVIII века Ангелики Кауфман. Она дружила с Гете, Гердером, Джошуа Рейнольдсом и Томасом Гейнсборо. Вернер восхищался этой женщиной. Гитлер тоже любил ее работы, так что ее полотна, посвященные войнам римлян с германцами, висели в рейхсканцелярии. (Позже, когда мы переехали в Англию, моя дочь стала представляться не Ангеликой, а Ангелой. В дальнейшем я буду использовать этот вариант ее имени, так как он ей гораздо больше нравится.)

Возможно, вы спросите, почему я не назвала свою дочь в честь матери. Дело в том, что по традиции евреи называют детей только в честь умерших людей, а в апреле 1944-го я еще верила, что моя мать жива. Во всем, что я делала с дочкой, я чувствовала ее присутствие. Я чувствовала запах ее духов, видела, как она склоняется над колыбелькой. Я чувствовала ее рядом так живо, что сомневаться было невозможно.

Вскоре после рождения Ангелы, в четверг, к нам приехала четырехлетняя дочь Вернера Барбль. Едва войдя вместе со своей куклой в дом, она вскинула руку и воскликнула: «Хайль Гитлер!»

Ее мать, Элизабет, одобрительно улыбнулась.

Мне редко доводилось встречать людей, которые пугали бы меня столь же сильно, как Элизабет Феттер. Эта высокая, сильная, красивая женщина казалась мне ледяной. Уверена, она умела быть нежной и мягкой, как моя волшебная статуя. И все же для меня она была сплошным холодным мрамором. Вернер задержался перед работой, чтобы поздороваться с дочерью и бывшей женой. Когда они с Элизабет встретились лицом к лицу, воздух в квартире просто затрещал от смеси вражды и притяжения. В комнате стало жарко. Я видела, что она все еще привлекает Вернера. Он поцеловал дочь и поспешно ушел на работу.

Оставшись наедине с Элизабет, я решила вести себя как можно более тихо и безобидно. Я говорила почти шепотом и суетилась, предлагая то кофе с пирожным, то стул, то осмотреть квартиру. Барбль, высокая, светловолосая девочка, стесняясь меня, стояла в углу.

Элизабет опустила взгляд на Ангелу, постелька которой была устроена в корзине для белья. «Что ж, они мало похожи на сестер», – заметила она.

Она пристально взглянула на гирлянду. «Да уж, вижу, что для вас Вернер делает куда больше, чем делал для нас, верно, Барбль?»

Она осмотрела и аккуратно рассортированные инструменты и кисти. «Он считает себя художником. Жаль, что талантом он обделен».

Не помню, достался ли Барбль от матери прощальный поцелуй. Я напряженно ждала, когда Элизабет выйдет из квартиры. Я стояла у окна, дожидаясь, когда она появится на улице. Я ждала и ждала, пока она наконец не исчезла за углом. Я вздохнула свободно, лишь убедившись, что она действительно ушла.

«А где портрет Гитлера? – спросила Барбль. – У нас дома портрет Гитлера висит в каждой комнате».

«Наш в починке, – объяснила я. – Он упал и разбился, стекло придется заново склеить. Это займет некоторое время. Потом, конечно, мы вернем его на место. Хочешь сладенького?»

«Ага», – согласилась она.

Я угостила ее кнедликами, маленькими картофельными шариками, отваренными на пару и присыпанными сахарной пудрой. В каждом пряталась целая клубника.

Уже много позже, в другой стране, уже выйдя замуж за шотландца и воспитывая сыновей, Барбль вспоминала именно это блюдо – венские кнедлики, начиненные клубникой.

Каждый день мы – я, высокая четырехлетняя девочка и моя малышка в коляске – ходили на прогулку. Все, что я делала с Ангелой, Барбль повторяла на кукле. Я купала дочку, а она – куклу. Я сцеживала молоко из груди, чтобы залить его в бутылочку – она тоже «сцеживалась» и кормила куклу из бутылочки. Когда мы кого-нибудь встречали на улице, я говорила: «Доброе утро», а Барбль – «Хайль Гитлер!»

«Хайль Гитлер!» – приветствовала она садовника, дворничиху и разносчика карточек. Наверное, все думали, что я идеальная нацистская мать.

Я полюбила Барбль. Она была очень милой, к тому же, пожив у нас, постепенно перестала говорить «Хайль Гитлер». Я не была строгой. Тогда я не работала, и времени на детей у меня было предостаточно.

Шесть недель, которые Барбль провела у нас, прошли так чудесно, что Элизабет почувствовала угрозу. Следуя духу того времени, она донесла на нас с Вернером властям и указала какие-то причины, по которым нам «не следовало» доверять ее ребенка. Суд постановил, что к нам домой придут для проверки две социальные работницы.

Как всегда, предстоящее столкновение с бюрократией привело меня в ужас. К тому времени я прожила с Вернером уже больше года и успела немного расслабиться. А что, если что-то, что он перестал замечать, выдавало во мне еврейку? А что, если что-нибудь в доме говорило: «Эта женщина училась в университете, изучала юриспруденцию, умеет стильно одеваться…»?

Я попросила у Карлы, соседки сверху, портрет Гитлера, объяснив, что наш сейчас в ремонте. Она вытащила запасной из ящика.

Социальные работницы пришли без предупреждения. Это были типичные самодовольные нацистки в шляпках. В руках у каждой было по блокноту. Мой ангелочек спокойно спал в своей корзине для белья. «Боже, в этой плетенке она совсем как Моисей, плывущий сквозь камышовые заросли», – подумалось мне. Дамы расспросили меня о том, как обычно проходит день, как мы питаемся, заглянули в печку, проверили каждый угол на предмет пыли, отметили, какие книги стояли у нас в шкафу. Потом они ушли.

Через несколько недель мы получили письмо, где говорилось, что мы прошли инспекцию, что у нас самая что ни на есть образцовая арийская семья и что в единоличном праве на опеку Элизабет отказано. «Ребенку будет только полезно как можно больше времени проводить вместе с господином и госпожой Феттер», – так отозвались о нас те женщины. Мне всегда хотелось показать тем нацисткам их собственный отчет. Как здорово было бы уже потом, после войны, зайти к ним в кабинет и сказать: «Вот что вы написали о еврейке, лицемерные идиотки!»

Однако в жизни такие вещи случаются редко.

Падение Бранденбурга

Я жила надеждами. Я никогда не думала о сестрах – только успокаивала иногда себя тем, что в Палестине они в безопасности. Я не думала ни о Мине, ни о других моих подругах из лагеря, и изо всех сил старалась не думать о маме. Видите ли, если бы я думала обо всех своих близких, я сошла бы с ума. Я не смогла бы больше скрываться под чужим именем. Поэтому я делала все, что могла, чтобы забыть страшные слова раввина Герца – что мы были лишь «остатками» – и убедить себя, что живу самой обычной жизнью.

«Обычной». Да, именно это слово я всегда использовала, когда рассказывала о тех годах. Я была матерью и домохозяйкой. Вела самую обычную жизнь. О Господи.

Карточки на молоко нам доставлял молочник. Нацистскую газету – Der Vlkische Beobachter – развозил мальчик на велосипеде. Я старалась ходить в те магазины, где можно было обойтись без нацистского приветствия. Мы питались по карточкам. Фрау Доктор присылала непортящиеся продукты вроде риса, лапши, чечевицы или гороха. Фрау Герль иногда присылала хлебные карточки. Я отправляла большую часть своих молочных карточек Юльчи – ведь Отти требовалось молоко, а кофе оставляла для тети Паулы: больше всего на свете она любила пить кофе по утрам. У нас была капуста и картошка, хлеб, сахар, соль, иногда даже немного мяса – и моими стараниями этого нашей семье было вполне достаточно.

Фермеры теперь прекрасно зарабатывали: в обмен на морковь, кусочек бекона или сыр люди отдавали самое ценное, что у них было. Ходила шутка, что на фермах теперь столько персидских ковров, что ими устилают коровьи сараи. Я слышала, что где-то работал обменный пункт поношенной одежды, но боялась, что меня попросят предъявить несуществующую карточку. Поэтому я просто постоянно шила.

Я подружилась с соседкой сверху – Карлой, той, что любила петь. Они с мужем, который был гораздо старше ее, давно мечтали усыновить ребенка, но почему-то, несмотря на огромное количество сирот, никак не могли этого добиться. Как-то раз они принесли домой новорожденную девочку. Я видела, что ее забрали почти сразу после родов, и вполне представляла, что за связь привела к ее появлению на свет. Впрочем, какая разница? Ей очень повезло с приемными родителями. Я отдавала Карле детские вещи, из которых Ангела уже выросла. Карла же хранила полученные от меня гостинцы для фрау Циглер, другой соседки, у которой уже был годовалый малыш и которая снова забеременела: ее муж ненадолго приезжал с фронта.

Единственной, кто иногда заходил ко мне поболтать, была Хильде Шлегель. Сидя у меня на кухне, она рассказывала, как ждет приближающегося отпуска Хайнца. Мы обсуждали погоду, продукты, сложности со стиркой и то, как мне повезло получить от венского друга немного стирального порошка. (На самом деле порошок принадлежал Анне Хофер. Пепи украл его у нее из-под раковины.)

Хильде любила рассказывать о своей свекрови. Мне пришла в голову мысль.

«Давай пригласим в гости твою мать», – предложила я Вернеру.

«Что?»

«Она еще не видела внучку».

«Внучка ее не заинтересует».

«Это невозможно. Наша крошка кого угодно очарует, разве не так?»

Фрау Феттер-старшая прожила у нас неделю. Она завязывала свои седые волосы в пучок на затылке, открывая плоское, простое, морщинистое лицо. Мы почти не разговаривали. На ней всегда был накрахмаленный фартук. Она была так аккуратна, что боялась коснуться Ангелы, ведь девочка могла запачкать ее подгузником или слюнками. Целыми днями мать Вернера тихо пила пиво, и вечером, когда она начинала храпеть, фартук был все еще безупречен. Эта женщина напомнила мне занесенный снегом Ашерслебен – внешне такой чистый и белый, а внутри – ледяной и совершенно лишенный любви. Однажды я пришла с Ангелой домой и обнаружила, что ее уже нет. Она ничего не привезла с собой и ничего не забрала. Вернер был совершенно прав.

Укачивая свою красавицу, я шептала ей: «Не беспокойся, малышка. Ничего, что бабушка не захотела прощаться. Скоро война закончится, надо только немного подождать – и нас спасет советская армия. А когда польские гетто будут открыты, оттуда выйдет твоя вторая бабушка. Вот увидишь, она будет тебе петь, будет тебя баюкать и целовать твои маленькие глазки».

Пепи был прав: видя, что война складывается не в их пользу, нацисты стали еще более жестокими. Пропагандисты пытались вернуть людям надежду, рассказывая о «секретном оружии». Однако это оружие в жизнь так и не воплотилось. Гестапо не верило, что люди останутся верны Гитлеру. Они выслеживали и убивали дезертиров. Они проверяли дома, где жили иностранные рабочие, ища что-нибудь, указывающее на саботаж. Они презирали связавшихся с иностранцами одиноких женщин, многие из которых уже были вдовами. К 1944 году почти четверть всех рассматривавшихся в суде дел представляла собой дела о незаконных связях немок и иностранцев. Каждый день за измены или воровство казнили троих-четверых рабочих.

То и дело совершенно неожиданно, безо всякого повода, проводились обыски, razzias. Горожане нервничали, я жила в постоянном напряжении. Помню, как однажды, когда я была с Ангелой в апптеке, два эсэсовца приказали владелице предъявить документы. Она вытащила их без единого слова. Мужчины придирчиво осмотрели печати и подписи. Я разглядывала лекарства, в очередной раз проговаривая свою обычную стратегию: если они захотят увидеть мои документы, я их покажу. Если им покажется, что с ними что-то не так, буду вести себя как милая дурочка. Если меня посадят, я скажу, что украла их, украла совершенно самостоятельно, и мой муж об этом не знал…

Эсэсовцы отдали хозяйке аптеки документы и ушли. Один из них чуть задержался, чтобы улыбнуться моей малышке и повеселить ее шутливым цоканьем языка.

Вернер теперь работал по двенадцать часов семь дней в неделю. Его голландские подчиненные отказались от работы в воскресенье под предлогом религиозного запрета. Казалось бы, странно, что иностранным рабочим позволили работать меньше, чем немцам, но Вернер вступился за голландцев, и руководство пошло ему навстречу. Видите ли – абсолютно все здоровые немцы были на фронте. Нехватка рабочей силы стала такой острой, что идти на конфликт с иностранными рабочими было себе дороже. Вернер старался добиться для своих подчиненных достойных условий. Один француз в знак благодарности прислал нам изящную, собственноручно вырезанную коробочку с изящной инкрустацией из дерева и металла. Думаю, создание этого предмета искусства помогало душе этого человека переживать самые черные дни. Я знала, как это бывает.

Партии материалов постоянно подвергались бомбежкам. Производство сильно замедлилось. Чтобы найти недостающее, Вернеру приходилось постоянно ездить по представительствам самых разных компаний – «Даймлер-Бенц», «Сименс», «Аргус», «Телефункен», «Осрам», AEG и так далее. На заводе, между тем, труд становился все более изнурительным. Этому способствовала пропаганда. На стенах висели большие портреты работников Арадо, погибших на фронте. Эти фотографии служили напоминанием, что даже самый тяжкий труд куда лучше, чем смерть в России. Участились случаи саботажа. Уже гораздо позже мы узнали, что в тот период французские рабочие вместе с немецкими коммунистами задумали втайне собрать радио для связи с Альянсом.

Вернер постоянно пропадал на работе. Несмотря на это, он обязан был участвовать и в гражданской обороне: бомбардировки теперь практически не прекращались.

Если сирены включались, когда Вернер был дома, то он укладывал Ангелу в корзинку для белья, и мы, каждый взявшись за ручку, вместе относили ее в убежище – когда-то в Остербурге мы с Миной носили так картошку. Если же я была одна, я старалась как можно реже уносить туда дочь. В убежище было темно и душно, туда набивалась целая толпа матерей с детьми. Мне казалось, что это просто рассадник инфекций: один больной ребенок легко мог заразить всех остальных. Один мальчик из нашего дома – кажется, его звали Петро – именно так подцепил коклюш. Он умер на руках матери.

Больше всего на свете я боялась остаться в завале – под обломками разрушенного дома или убежища. Поэтому я твердо решила, что в случае бомбежки выбегу на открытое пространство. Конечно, сейчас это кажется глупым, но, поверьте мне, во время войны все обдумывают, каким способом им хотелось бы или не хотелось бы умереть. Итак, когда над нами летели бомбардировщики, я оставалась в доме. Ангелу я укладывала в корзинку и окружала ее «стенами» из мебели и подушек. Сама я садилась спиной к окну, чтобы осколки, если что, поранили только меня и не порезали мою дочь. На случай, если придется срочно бежать на улицу, рядом всегда лежало одеяльце.

Летом самолеты прилетали в период с восьми вечера до полуночи. Американцы летели так низко, что можно было различить надписи на крыльях. Всю работу по дому я организовала так, чтобы к семи успеть приготовить ужин и завтрак, закончить со стиркой и убрать с улицы сушившееся белье.

Иногда американцы заставали меня врасплох. Как-то раз я уложила Ангелу в коляску и повезла ее на обычную прогулку по Вильгельмштрассе, подальше от центра города. Мы остановились посидеть под деревом, чтобы Ангела выпила свою бутылочку. (Дело в том, что ровно через три месяца после родов у меня пропало молоко – виной тому был, конечно, перенесенный в Остербурге и Ашерслебене голод. С тех пор Вернер добывал в аптеках специальное молочное питание.) Моя девочка лежала на одеяльце, смеялась и радостно что-то лепетала, извиваясь, когда я решала пощекотать ей животик. И тут на город начали падать бомбы. Небо окрасилось несущими смерть черно-оранжевыми всполохами, взревели зенитки. Земля под Ангелой содрогалась – а она только сучила ножками и хохотала.

Только благодаря ей я осталась в своем уме. Благодаря ей я улыбалась, несмотря на близость смерти. Ангела была моим собственным маленьким чудом. Рядом с ней у меня было ощущение, что может случиться что угодно, что мир еще может быть спасен.

Раньше, глядя в зеркало, я всегда видела под маской настоящую Эдит. Теперь же происходило то, чего я так боялась, когда мне еще только предстояло стать «подлодкой». Я перестала узнавать саму себя. Я знала, что я немка и мать, но где же бабушка моей чудесной дочери? Где ее тетушки? Где ее большая, крепкая, дружная семья? Почему они не крутятся у ее колыбельки, не приносят подарки, не обсуждают, какая она умненькая? Меня мучила тоска по матери. Она знала, кто я такая. Она увидела бы в моей дочери бабушкины пальцы или носик тети Марианны.

«Что с тобой?» – спросил Вернер.

«Тоска, – сказала я. – Меня мучает тоска…»

«Можешь не продолжать. Собирай вещи. Я вернусь в полдень, поедем с тобой в Вену».

Я не сказала ему, что тоскую не по Вене, а по матери, потерянной где-то в выгрызенной фюрером из нашего мира империи.

Вернер поехал на велосипеде в Арадо и снова наврал там, что дом его матери в Рейнланде разбомбили, и ей нужна помощь. Ему снова поверили. (Учитывая проницательность начальства, неудивительно, что у французов с немецкими коммунистами так хорошо шли дела с радио.)

Какая это была странная поездка! Измученные солдаты вермахта толпились в коридоре, за Ангелой ухаживала няня, а мы с мужем, точно короли, ехали в купе. Рождение ребенка считалось теперь высшей формой служения родине – оно ценилось не меньше, чем смерть на войне. Думаю, к тому моменту нацисты так поощряли материнство уже не потому, что лелеяли планы расселения нордической расы по «новой Европе». Боюсь, теперь они мечтали хотя бы восстановить население Германии: страна потеряла на войне миллионы.

Мы позвонили в дверь Юльчи. Стоило ей увидеть меня в компании моего мужа-нациста и дочери, как она воскликнула: «Да ты с ума сошла!»

Да, возможно, постоянная невидимость и правда немного свела меня с ума.

Реакции, на которую я так надеялась, меня удостоила лишь фрау Доктор. «Я назвала свою дочь Марией. В вашу честь», – объяснила я, и эта сильная женщина просто растаяла. Она ворковала с Ангелой, укачивала ее, подбрасывала в воздух, меняла ей подгузники, ползала вместе с ней по полу – она вела себя так же, как вела бы себя в такой ситуации моя мама.

Фрау Доктор потребовалось уехать на несколько дней, и я несколько дней прожила в ее квартире на Партенштрассе. Вернер остановился в отеле.

Мы с Пепи гуляли по улицам нашей юности. Ангела спала. Пепи был бледен. По темным кругам вокруг глаз легко было догадаться, сколько страха ему приходилось выносить каждый день. Он почти полностью облысел. Теперь он казался не на двадцать, а на сорок лет старше меня.

Мне хотелось попросить его – помоги мне вспомнить, какой я была беспечной. Скажи, что мама в безопасности, скажи, что моя дочь вырастет в свободной стране.

Но было слишком поздно. Пепи стал старше. Жизнь его победила. Раньше я была ученицей, а он – учителем. Я была несчастной узницей, он же всегда умел меня успокоить. Теперь пришел мой черед поддерживать его.

«Все будет хорошо, – пообещала я. – Будь терпелив. Держись. Помни о социалистическом рае…»

Пепи невесело рассмеялся. Моя дочь совсем его не интересовала.

Вернера призвали в армию первого сентября 1944 года. В этот призыв вошли немцы с расстройствами пищеварения, астмой, нарушениями чувствительности, плоскостопием и другими болезнями, которые государство признало слишком мелкими, чтобы помешать этим мужчинам отдать долг проигрывающей войну родине. Через некоторое время мальчиков и стариков обязали защищать города. Вся бригада Вернера была сплошным пушечным мясом.

Он явился в пункт призыва только третьего сентября. Если бы он мог, он притворился бы, что не получил уведомление, и попытался бы где-нибудь скрыться. Однако даже Вернер понимал, что в этой ситуации врать было бесполезно и опасно.

Страна разваливалась на глазах. Саботаж. Дезертиры. Тысячи бездомных, лишившихся жилья из-за бомбежек. Наше милитаристское государство не придумало ничего лучше, чем принести в жертву еще и моего мужа.

Он забрал все наши накопления – десять тысяч марок – на случай, если попадет в плен и придется ради свободы давать кому-нибудь взятку. Я даже не думала спорить. Мне прекрасно жилось на его зарплату в Арадо, которую мне продолжали выплачивать, несмотря на то, что Вернера призвали. Я откладывала каждый свободный пфенниг.

Вернер вздохнул и виновато повесил голову. Я поняла, что сейчас он в чем-то признается.

«Слушай, Грета, – сказал он. – Когда пойдешь в аптеку за питанием для Ангелы, не удивляйся, если на тебя будут смотреть, как на какую-то трагическую героиню. Если честно, я им наврал. Я сказал, что ты уже похоронила троих детей, так что они просто обязаны выдавать тебе молоко, чтобы хотя бы четвертый твой ребенок не покинул наш мир раньше времени».

Даже сейчас я не могу вспоминать это без улыбки. Знаете, из всех достоинств Вернера Феттера больше всего мне согревало сердце именно это: в нацистской Германии правда для него не значила ровным счетом ничего.

Все остальные мужчины жили в бараках, но мой Вернер каждый вечер приезжал к нам на велосипеде и проводил несколько часов дома. На ночь ему тоже приходилось возвращаться в барак. Не знаю, что именно он наврал своему начальству, но представляю, что это была за история.

Вернеру не нравилось носить форму. Приехав домой, он первым делом переодевался. Символы власти сильно его раздражали – если, конечно, власть не принадлежала ему.

Как-то раз, когда пришло время возвращаться в барак, Вернер обнаружил, что кто-то украл часть его велосипеда. Это была настоящая катастрофа. Если он не сможет вернуться вовремя, его объявят дезертиром и пристрелят, не дожидаясь объяснений. Что же он сделал? Он отыскал велосипед какого-то несчастного, снял с него недостающую деталь и установил ее на свой велосипед. Пожалуй, это было в некотором смысле честно.

У Вернера появился друг – молодой парень, мечтавший, чтобы, когда он пойдет в бой, его жена была беременна. Но уединиться этой паре было совершенно негде. Вернер, не посоветовавшись со мной, предложил им использовать нашу вторую комнатку.

Когда он пришел домой вместе с ними, я была совершенно ошеломлена. Привести домой незнакомцев! Это было так опасно! А если бы они оказались ярыми нацистами, если бы они что-нибудь разнюхали?

Чтобы гостям было легче расслабиться, я ушла с Ангелой на улицу. Я не могла унять беспокойство. Заметят ли они, что радио настроено не на государственную волну? Увидят ли, что на стене нет портрета Гитлера? Каждый день мы слышали, что соседи доносят друг на друга из-за сущих мелочей, надеясь получить какие-то поощрения. Как Вернеру вообще пришло в голову так подставить нас под удар? Мы так долго были осторожны, так долго от всех скрывались… Конечно, дело было в том, что Вернер никогда не боялся раскрытия моей тайны так же сильно, как я. И с чего бы? Если бы меня поймали, он бы сказал, что ничего не знает о том, кто я на самом деле – и я бы это подтвердила. Ему ничего не угрожало. Мы с Ангелой просто исчезли бы.

Молодая пара поблагодарила меня за гостеприимство, пожелала удачи и покинула наш дом. Думаю, они были бы в ужасе, если бы узнали, что я их боялась. Иногда я гадаю, удалось ли им зачать такого желанного ребенка.

Ближе к Рождеству почти всех товарищей Вернера отправили на запад – сражаться с войсками Альянса. Вернер отличался умом, обладал опытом руководства и, несмотря на слепоту на один глаз, хорошо стрелял: он даже выигрывал призы за меткость. Поэтому перед отправкой на Восточный фронт Вернера перевезли в Франкфурт-на-Одере, где его ожидало дальнейшее обучение.

Его решили сделать офицером.

«Давай проведем Рождество вместе», – попросил он. Я слышала, как это ему необходимо. Ему остро требовалась последняя передышка перед встречей с русскими. Я быстро обо всем договорилась. Хильде Шлегель согласилась присмотреть за моей малышкой.

Я дожидалась Вернера в небольшом отеле – даже не отеле, а просто частном доме, где иногда сдавали комнаты солдатам и их женам.

Как хозяин этого дома, так и его жена относились ко мне с большим почтением – прямо-таки с огромным почтением. Видите ли, к тому моменту мое прикрытие перешло все границы абсурда. Дальше двигаться было некуда: в тот момент мое положение было просто пределом мечтаний любой немецкой женщины. Я стала женой нацистского офицера.

Увидев Вернера в офицерской форме, я не знала, смеяться или просто падать в обморок. Этот ненавистный воротничок! Эта медь! Этот орел! Символика будущих повелителей мира! Вернер притянул меня к себе, но я с отвращением отпрянула. Я не вытерпела бы прикосновения этой формы к своей коже.

«Сними эту жуткую форму!» – попросила я.

Те выходные мы провели, не выходя из дома. Мы сидели в комнате и рассказывали друг другу анекдоты. Я не шучу. Мы пересказывали друг другу все известные нам забавные истории. До сих пор помню одну из них. Немцу пришло в голову покончить с собой. Сначала он решил повеситься, но веревка такого плохого качества, что порвалась. Тогда он решил утопиться, но в ткани его штанов был такой процент древесного волокна, что он тут же всплыл на поверхность, как поплавок. В итоге он уморил себя голодом, питаясь по утвержденным правительством карточкам.

Однако самой мрачной шуткой стал тот факт, что, маршируя на восток, прямо в зубы наступающей советской армии, Вернер видел, как тысячи немцев бегут в обратном направлении. Они знали, что война окончена, что все потеряно.

«Скрести за меня пальцы на удачу», – написал он мне.

Рано утром сразу после Нового года мои соседи сверху куда-то уехали. Я узнала об этом только потому, что Ангела разбудила меня еще до рассвета. Они уходили очень тихо, унося с собой спящего ребенка и навесив на себя все движимое имущество. Я открыла дверь.

«Удачи», – прошептала им я.

«Тебе тоже, Грета, – ответила мне Карла. – Надеюсь, твой муж вернется целым и невредимым».

Мы пожали друг другу руки, и они ушли. Но той ночью я слышала, как по их вроде бы опустевшей квартире кто-то передвигается. Я слышала шарканье. Звякнул чайник. Скрипнула кровать. Я задумалась, кто бы это мог быть, но решила, что не мне об этом размышлять.

На следующее утро, когда я кипятила в ванной подгузники, в мою дверь кто-то сильно постучал.

«Фрау Феттер! – услышала я. – Полиция! Открывайте!»

Это та пара, подумала я. Они донесли на меня из-за того, что у нас не было на стене портрета Гитлера. Это фрау Циглер, подумала я. Она донесла на меня из-за того, что услышала вещание Би-би-си. Это регистратор, он с самого начала меня подозревал. Это Элизабет, она всегда мечтала, чтобы я куда-нибудь исчезла. Это мог быть кто угодно. Факт в том, что война почти окончена, но в эти последние дни кто-то на меня донес. Меня нашли.

Мне свело желудок. Ноги задрожали. Горло пересохло. В голове пронеслась вызубренная история.

Документы принадлежат фройляйн Кристль Деннер. Она живет в Вене. Кто вы? Где вы их взяли?

Я их украла. Я гуляла по побережью Дуная, а Кристль каталась на лодке. Я заметила, что она уронила сумочку в реку. Когда она с друзьями уплыла, я залезла в воду, выплыла на глубину и стала нырять. Я ныряла и ныряла, пока не выловила сумочку. Потом я вытащила документы и сделала из них документы для себя. Я сама виновата. Я придумала все это сама. Никто мне не помогал…

Закрыв глаза, я представила лицо матери. Держа этот образ перед собой, как фонарь, я открыла дверь. Там стоял полицейский. Он был немолод. У него был усталый вид.

«Здравствуйте, фрау Феттер. У нас есть основания полагать, что в пустой квартире своей сестры прямо над вами прячется дезертир. Он прибыл туда сегодня ночью. Вы что-нибудь слышали?»

«Нет, – пожала плечами я, – ничего».

«Возможно, вы просто крепко спали».

«Нет, я бы точно услышала. Дочка часто будит меня по ночам».

«Ну что ж, если услышите что-нибудь подозрительное, позвоните по этому номеру».

«Конечно, офицер. Обязательно».

Он вежливо поклонился и ушел.

Лучше всего к моему расписанию подходили трансляции Би-би-си. Как-то вечером, включив радио, я услышала обращение Томаса Манна, нобелевского лауреата и автора настоящих шедевров – «Волшебной горы», рассказа «Смерть в Венеции» и многих других. Войну он пережил в Калифорнии. Вот уже несколько лет он регулярно выступал на радио с антинацистскими речами, обращенными прежде всего к немцам. Тогда мне впервые повезло его услышать.

«Немецкие слушатели!

Если бы эта война была уже окончена! Если бы можно было забыть ужасающие решения, принятые Германией…»

Если бы, подумала я.

«Но чтобы начать с нового листа, необходимо следующее… Мы должны полностью осознать, что Германия совершила непростительные преступления, о которых вы знаете очень мало. Частично потому, что вам ни о чем не сообщали, сознательно обрекая вас на невежество… а частично и потому, что инстинкт самосохранения заставлял вас скрывать от себя правду».

О чем это он, подумала я. Что он имеет в виду?

«Вы, те, кто сейчас меня слушает! Знаете ли вы что-нибудь о гитлеровском лагере уничтожения под Люблином в Польше, о Майданеке? Это был не концентрационный лагерь, а огромный лагерь смерти. Там высится каменное здание с фабричной трубой – крупнейший в мире крематорий… Более полумиллиона европейцев – мужчин, женщин и детей – были отравлены хлорином и сожжены – по 1400 каждый день. Эта фабрика смерти работала днем и ночью, из труб постоянно поднимался дым».

Нет, подумала я, это невозможно. Это чьи-то выдумки.

«Швейцарские спасательные отряды… прошли через лагеря Аушвиц и Биркенау. Они видели вещи, в которые нормальному человеку поверить невозможно, если только он сам не видел все это лично: человеческие кости, бочки с известью, трубы, через которые шел хлорин, и печи. И еще они видели кучи одежды и обуви, снятой с жертв, и много маленькой обуви, обуви, принадлежавшей детям… Только в этих двух лагерях в период с 15 апреля 1942 по 15 апреля 1944-го было убито 1 715 000 евреев».

Нет. Это невозможно. Нет.

Выключи! Сказала я себе. Пусть он замолчит!

Но я словно вросла в пол. И Манн продолжил:

«…Останки сожженных тел размалывали в порошок, упаковывали и отправляли в Германию для удобрения почв…»

Мама.

«Все, что я перечислил, – лишь отдельные примеры зверств, о которых вам еще предстоит узнать. Убийство заложников и пленных, пыточные застенки гестапо… уничтожение гражданского населения России… задуманное, спланированное и осуществленное убийство детей во Франции, Бельгии, Нидерландах, Греции и особенно в Польше».

Во мне воцарилась ужасная тишина. Я словно опустела внутри, как гулкий грот.

Ангела заплакала. Я не пошла ее успокаивать. Я осела на пол.

Блузка так сжимала мне горло, что я разорвала воротник. Но дышать я не могла. Я лежала на полу и не могла встать.

К тому моменту Ангела уже заходилась криком. И я тоже закричала. Но совершенно беззвучно. Потому что меня могли услышать немцы.

Я лежала на полу, не в силах осознать весь только что услышанный ужас. Кто способен представить свою живую, дышащую, смеющуюся мать горсткой золы и пепла? Это невозможно. Мой разум отключился. Я, как камень, упала куда-то в самую глубь сознания.

И тогда я наконец поняла, что на самом деле значило слово «подлодка». Я была заживо похоронена под целым океаном кошмара. Я жила среди сообщников этих убийств. Неважно, что снаружи они казались только домохозяйками и лавочниками: к ужасам, описанным Томасом Манном, привело их молчаливое согласие с войной Гитлера против евреев.

Не знаю, сколько я там пролежала. Не знаю, когда, выбившись из сил, умолкла и уснула Ангела.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Всего выпущено два авторских сборника, посвященных арбитражу трафика. Так как в один всю информацию ...
В своей новой книге известнейший православный писатель, публицист и миссионер протоиерей Андрей Ткач...
Легендарные трейдеры Джесси Ливермор, Джордж Сорос, Ричард Деннис и Стивен Коэн всегда были во всеор...
У Сидни Сейдж – особая кровь, она алхимик, одна из тех, кто занимается магией и служит связующим зве...
После того как Джон Кливер расправился с Клейтонским убийцей, прошло всего несколько месяцев, а в го...
А. Барков, С. Удальцов и Э. Лимонов в Совнаркоме в 18 году.Фантастическая встреча большевика-революц...