Дневник 1827–1842 годов. Любовные похождения и военные походы Вульф Алексей

Лагерь под Шумлой. 20 августа

<…> Вот уже третий день, что я нездоров; в Енибазаре сделалась у меня сильная головная боль; вчера целой день был у меня жар, слабость и боль в костях, сегодня мне тоже немногим чем лучше. В моих обстоятельствах занемочь весьма неприятно. Я всё еще не знаю, как устроить мое хозяйство: мне нужно или вьюки, или тележку и деньги, а по сю пору я даже не знаю, когда я могу надеяться их получить. – Из России всё еще нет слуху; не могу себе объяснить молчания: почта не может быть причиною 2-хмесячного молчания матери; а сестра отчего не пишет? Непонятно! грустно!

Место, где наш корпус теперь расположен, весьма невыгодно: версты за три мы должны посылать за водою, дров тоже нет вблизи. Мне это тем неприятнее, что у Крушковского оба человека нездоровы, а Арсений не успевает наносить и на варенье кушанья воду. – Много мне теперь неприятностей. Но что делать: “взявшись за гуж, не говори, что не дюж” – надо дослужить; кажется, Россия не лишится великого генерала, а история нескольких страниц о моих победах, если я выйду в отставку. О самолюбивое честолюбие, ты меня здесь жестоко караешь! – Прощай, мечта славы, не обманешь ты более меня и не заманишь опять в твои пустыни, поросшие одним терном, где везде встречаешь разрушение и смерть! Если полковник точно меня представил, то он мне во всех отношениях много сделает добра. Офицерское жалование мне много поможет – не то так мне трудно будет.

21 августа

<…> Вообще теперь люди здесь много хворают горячками: у нас в полку 170 человек больных – почти третья часть всех людей. Это тем удивительнее, что мы стоим на месте без изнурительных трудов – не так, как прошлого года.

Сегодня получили некоторые письма, а я всё еще ничего не получаю!!!

Давно начал я письмо к милому моему Языкову, но всё не соберусь его окончить. – Здесь в полку познакомился я короче и лучше, нежели с кем-либо, с двумя офицерами моего же эскадрона – Шедевером и Якоби. Первой, родом из Одессы, во всех отношениях прекрасный молодой человек, соединяющий благородный характер с добрым сердцем. Он ко мне, кажется, очень хорошо расположен. – Якоби уже человек проживший первую свою молодость и, по всему видно, пользовавшийся ею. Не имев блистательного воспитания, он, как уроженец московской, видел людей и получил довольно навыку жизни. У него много природного ума. Сначала я ему показался гордым и не понравился, но после, сознался он недавно, он увидел, что я порядочный человек. – С этими двумя сослуживцами я более всего вместе бываю. Кроме их есть некоторые очень хорошие молодые люди, но я с ними не имел случая короче познакомиться <…>

23 августа

Вчера вечером дождь помешал мне продолжать писать; он ишел всю ночь и промочил всю палатку, так что нигде не было сухого места; это весьма неприятно, особенно мне, живущему по нужде в чужой палатке. Но одна ли эта теперь неприятность у меня? <…>

Вчера, когда я смотрел с кургана на первое действие наших батарей, подошел ко мне Александрийского полка Корф и просил меня от имени господина Муравьева, если я родня тверским Вульфам, то побывать у него; это очень любезно с его стороны – иной бы не подумал о столь дальней родне. Непременно на этих днях я являюсь к нему; надо также сходить и к Ничеволодову. Как знать, к чему это знакомство с Муравьевым пригодится <…>

24 августа

<…> Вчера вечером был я у Муравьева и Ничеволодова. Оба были очень любезны со мною. Муравьев про меня говорил Ничеволодову, он очень давно уже никого не видал из Вульфов; тем выгоднее, что он припомнил наше родство. Хотя он любит немного похвастовать, но должен быть весьма любезный человек. Говорят, пришла почта; надежда есть еще, что я с ней получу письма, – но если нет?.. что мне тогда делать? где найти денег, потому что я уже теряю терпение так жить, как я живу. – Когда я доживу до того времени, что не стану нуждаться ими? В университете, в Петербурге и, наконец, здесь – везде я прихожу в одно затруднение. Меня уверяют и мне часто самому приходит в голову, что я счастлив; здесь мне нельзя пока жаловаться на счастье, особенно с тех пор, как я жил с Денисьевым. Разъехавшись с ним, оно, кажется, опять обернулось ко мне; мое представление кажется мне первым его благосклонным взглядом. Если я каким-нибудь способом поправлю мое хозяйство, то я уверюсь в хранящей меня деснице, в существовании моего гения. Но как это может случиться, не предвижу. – Как-то идет наше хозяйство? Вот пришел первый срок уплаты процентов за Малинники, устроила ли маменька Нивы?61 – Всё важные вопросы.

25 августа

<…> Мои обстоятельства всё те же еще; а как они не поправились, то и становятся каждый день хуже. Ежедневные необходимости, самые ничтожные, как то касающиеся до пищи, одежды и т. п., кажутся совершенно незначущими, когда в них не нуждаешься, но как скоро одна только из этих мелочных наших привычек не удовлетворяется и нам чего-нибудь недостает, то нас это весьма расстраивает, несмотря на все рассуждения, что недостойно человеку заниматься такими мелочами как существу, одаренному преимущественно умственными способностями. После обеда 2 наша бригада идет в экспедицию; говорят, главный предмет оной есть предлог к представлениям.

31 августа

Сегодня рано поутру возвратились мы из экспедиции к Джумаю, куда мы выступили 25 числа. 2-я наша бригада, уланский полк и 100 казаков с 6 орудиями легкой конной роты № 6 составляли отряд под начальством Мадатова. Эта экспедиция была счастливейшая для нас (не так, как две прежние, где без пользы мы мучили людей и лошадей): не было сильных переходов, дурной погоды и недостатка съестных припасов – напротив того, мы отбили множество скота, несколько десятков повозок с казенным турецким провиянтом: ячменем, сухарями и мукою – и наконец кучу арбузов, которые собирали в Шумле. Жители большею частью не уходили в леса, встречали нас с подарками и поклонами; даже и те, которые сначала убежали, возвращались выпрашивать загнатый скот. Вообще мы нигде не встретили сопротивления вооруженных жителей.

2 сентября

Перед нашим выступлением в поход к Джумаю, на закате солнца, когда уже полк выведен был из коновязей на линию, турецкая граната ударила в середину переднего редута и взорвала зарядный ящик там. Черное облако дыма, заклубившееся над редутом и смешавшееся с вскинутою пылью, из которого во все стороны летели лопающиеся гранаты, казалось смертною пеленою, которою покрыты сотни храбрых. Но, к счастью, мы после узнали, потеря была невелика: убило только три человека из прислуги около орудий, ибо никого не было в редуте. В следующую ночь, перед светом, чтобы доказать, что мы не уныли, послали одну роту Тамбовского полка для опыта (!!) на штурм редутов. Турки были столь оплошны, что в редуты влезли <мы> по их же лестницам и заняли без выстрела оба, переколов сонных артиллеристов. Но за редутом расположенная турецкая пехота, около 1000 человек, пробужденная нашим “ура!”, бросилась на наших храбрых прежде, чем они совершенно очистили редуты от неприятеля и подоспело наше подкрепление. Оно подошло тогда, когда турки уже смешались с нашими в редутах, и наконец принуждены мы были отступить. Потеря с нашей стороны была значительна, убитых и раненых считают более 300 человек. В числе первых мы потеряли отличных двух офицеров: полковников Корсакова и Желтовского. Трудно найти достойную награду начальникам за такое распоряжение <…>

6 сентября

В ночи на вчерашнее число получено здесь известие о заключении мира62. Во всем корпусе, верно, нашлось мало людей, которые сердечно не порадовались окончанию войны. От души все поздравляли друг друга с возвращением в Россию. Красовский, получив это известие, возвратился из экспедиции. В 9 часов утра поехал Красовский на свидание к визирю в Шумлу, я был в свите ординарцем у полковника. Подъезжая к крепости, увидели мы редуты, унизанные любопытными турками: многие выбегали из них, чтобы видеть нас поближе. Чем ближе подвигались мы к валу городскому, тем пестрее становилась толпа, окружающая нас. Нерегулярная и регулярная пехота, албанцы, арапы и жители – все смешались и так пестрели в глазах, что нельзя было остановить внимания ни на одном предмете. Проехав несколько рядов редутов, мы взошли в Шумлу или, лучше сказать, в укрепленный турецкий лагерь. Миновав два земляных вала, мы въехали в лагерь регулярной пехоты. Перед палаткой выстроилось несколько человек часовых с ружьями в синих куртках и штанах, которые важно прохаживались, держа ружья под курок.

7 сентября

Наконец подъехали мы к палатке верховного визиря, по обеим сторонам оной выстроена была регулярная пехота, которая при приближении нашем отдала Красовскому довольно для них хорошо честь, сделав на караул точно так же, как прежде делали наши войска, т. е. теми же приемами, только не так ровно. Визирь встретил Красовского при входе в палатку и посадил подле себя на диван в глубине палатки; вдоль же боковых стен на подушках поместились генералы и полковники, а прочая свита стала за ними у входа в палатку. Начались взаимные приветствия и поздравления, обыкновенные в таких случаях; я на них не обращал внимания, а любовался на лица окружающих нас полковников, бишпашей и прочих чиновников, из которых некоторые прекрасны; почти у всех видно на лице какое-то добродушие, простое, открытое.

18 сентября

Потом подали трубки и кофей. Длинные черешневые чубуки были с красивыми янтарями, осыпанными камнями; кофейные чашечки у турок без блюдецек, а подаются вставленные в другие, металлические; последние у визиря были тоже украшены каменьями, jour63 вделанными. Вот всё, что я нашел похожего на роскошь у первого сановника Порты. Одежда его была очень проста: длинный кафтан и остальное платье были из сырнявого каземира64, а чалма из белой шали. Здесь я видел тоже и знаменитого Гуссейна, истребителя янычар. У него видно на лице, что он не привык щадить кровь и что одним движением руки повелевает он снимать голову. Эти дни я не писал <дневник> сначала от ежедневных поездок в Шумлу, а потом я писал <письма> к матери, сестрам и Анне Петровне. Вчера я окончил их и сегодня хочу, если удастся, их отправить. – Представление мое в офицеры еще не выходит, и я боюсь, что меня не произведут так скоро. Хотя я получил сто рублей, но они скоро выйдут, и я останусь опять в той же нужде, потому что из Тригорского нельзя ожидать скоро денег. Теперь занимает меня будущность: недостаток в деньгах принуждает меня, несмотря на то что я от службы ничего не могу ожидать, прослужить года два еще, а грустно провести их без пользы, без удовольствия в какой-нибудь деревне Малороссии. Непременно мне нужно будет съездить, возвратясь, в Россию в отпуск – не знаю, позволят ли деньги это сделать. Мы, говорят, в начале октября пойдем назад в Киевскую губернию. Теперь несносная здесь скука: в Шумлу надоело ездить, занятия совершенно нет никакого – хорошо еще погода хороша.

21 сентября

Вчера отправил я письма домой и к Анне Петровне и начал, к живейшему моему удовольствию, писать к Языкову; в Енибазаре я уже раз начинал к нему письмо, но не удалось кончить. Я всё хотел писать занимательно и приятно – и оттого никогда не был доволен тем, что я писал. Теперь я решил просто рассказать всё, что со мною случилось и что видел замечательного; я буду очень доволен, окончив письмо. Всё еще неизвестно, когда мы тронемся отсюда; скука несносная – к тому же сегодня поутру ишел маленький дождь – это напоминает, что скоро начнется осень. Поход в Россию предстоит нам трудный. О представлении ничего не слышно: досадно, если оно не выйдет.

На этих днях попался мне в руки Булгарина роман “Выжигин”. Не читав ничего уже несколько месяцев, я с жадностью и без порядку прочитал четыре части, в которые разделен роман. Он назван нравственно-сатирическим, но сатиры я мало встретил в нем. Ход романа совсем не занимателен, происшествия не связаны, а рассуждения нравственные несносны, описание чувств и страстей вяло и холодно. Зато описание образа жизни наших дворян, некоторых лиц, сделанных представителями всех пороков и недостатков, которые встречаешь в их сословии, злоупотреблений, которые мы всякой день видим, и наконец разных степеней общества нашего в столице и губерниях <!>. Слог сочинения вообще чист, но в нем нет ни живости, ни остроты, ни разнообразия рассказа: качества слога, требуемые от сатирика65.

Несколько книг, которые я взял <с> собою, доставили мне много развлечения и утешения, особенно Байрона сочинения66; без них и без пера я бы одурел от скуки и бездействия. Жаль, что мои товарищи растеряли мне некоторые из оных: британца <?> Байрона мне весьма жаль, здесь это бесценная потеря <…>

29 сентября

<…> Эти дни я не совсем здоров: у меня болит голова; верно, это опять геморройдальные припадки (я уже очень давно как не делаю почти никакого движения). – Последнее письмо матери меня очень радует; в нем она очень нежна, заботится о сохранении моей жизни и называет подпорою и надеждою всего семейства. Надеюсь, что со временем она удостоверится, что мне нечего ожидать от службы, и согласится на то, чтобы я ее оставил. – Сестру я намерен опять бранить за ее письмецо; в нем она мне ничего не сказала занимательного, кроме того, что А. Б. просила мне кланяться <…>

2 октября

<…> Вот октябрь месяц, а мы всё еще здесь и не знаем, когда и куда пойдем; погода нам благоприятствует: не дождлива и не холодна. Я всё еще юнкер; если бы мог я быть теперь произведен, то, может быть, мог бы перейти в гвардию. Требуют 4 офицеров с дивизии, отличившихся во время войны, для перевода в старую гвардию; это, кажется, одна из наград за кампанию. Видно, от этой войны мне никаких покуда выгод не будет. В азартные игры я, верно, везде несчастлив – вообще же мне нельзя пенять на счастье.

Здоровье мое хорошо, исключая геморроидальных головных болей.

3 октября

Я нездоров, и грустен, и скучен. Хочу на этой неделе окончить письмо к Языкову – не знаю, удастся ли; к сестре я уже написал. Когда есть неприятности обстоятельств, которых влияние непрерывно сливается со всеми чувствами и впечатлениями, то человек ни к чему не способен – я это испытываю теперь. В голове пустота, в мыслях несвязность; самое тело страдает: чувствуешь в себе тягость, лень, внутрений жар; сон не освежает, и поутру печаль прежде солнечных лучей является <…>

4 октября

<…> Я пошел к Ничеволодову в Ахтырский полк и потом от него к Фрейтагу, где я нашел Petersen, полкового врача, бывшего в одно время со мною в Дерпте. Я нашел его тогда старым студентом (Alten Burschen). Как такой, поступил он в Derpter Landsmanschaft67, но не принимал более участия в делах, отчего мы и не были знакомы, хотя я его очень хорошо знал. Он меня не узнал и даже с трудом вспомнил мою фамилию. Мы целой вечер проговорили про общих знакомых и про замечательные происшествия и лица нашего студенческого мира – и время прошло незаметно для меня <…>

9 октября

<…> Вчера приходил за мною Фрейтаг; у него я опять просидел целый вечер. О походе нашем не слышно. – Я теперь читаю Вольтера трагедии, самые слабые: “Олимпия”, “Триумвиры” и “Скифов”; первая очень слаба, вторая лучше. Перед этим я пробежал тоже одну часть его романов: эти прекрасны, слог в них чрезвычайно хорош, а критика удивительно едка.

11 октября

Сегодня выпал здесь первый снег – я не ожидал его так скоро под небом, где зреет виноград и благородные плоды юга. Со снегом стих немного и ветер, так что воздух теперь не столько суров. Я только опасаюсь, чтобы скоро не наступили дожди, а такая погода, как теперь, еще сносна.

Теперь почти наверное можно сказать, что мы зиму простоим в Бабадагской области! Это самые невыгодные квартеры, которых нам можно было ожидать. 1 бригада нашей дивизии счастливее нас: она будет стоять в Валахии около Бухареста. Впрочем, кто знает, может быть, и это распоряжение переменится или стояние в некрасовских деревнях не будет так невыгодно, как мы воображаем. Дельво, наш полковой адъютант, всё называет меня своим наследником тотчас по производстве в офицеры; я бы не прочь от этого: лучше, чем убивать время в деревне, употребить его в пользу службы и себя. – Но когда же выйдет это производство? – На несколько дней мое существование еще обеспечено, но что вперед будет, как повезу мои вещи – этого по сю пору я еще не знаю.

12 октября

<…> Всё это хорошо, но я без денег – видно, придется мне наконец просить их у полковника. – Что-то Анна Петровна давно не пишет, да и дома, кажется, не слишком часто обо мне вспоминают. – Впрочем, редкие письма сестры не есть еще тому доказательство – вспоминать и писать – две разные вещи: одно почти невольное действие ума или чувств, а другое требует, несмотря на всё, род труда. Я несправедлив: слишком многого требую. Писать письма для меня есть занятие, необходимая, почти единственная теперь деятельность ума. Им же совсем другое: сестра, как и все, пишет для того, чтобы отвечать на мое письмо, начинает обыкновенно писать перед отправлением почты, торопится, скажет несколько слов о том, как рада моим письмам, сколько меня любит, как ей скучно, и заключит тем, что у них ничего нет нового.

Прочитав написанное, я подумал: чего же я требую? и от кого? – Какое имею право требовать я столь многого, столь редкого? Исполнил ли бы я сам требуемое от других? – Я должен быть доволен тем, чем теперь пользуюсь, и стараться самому не заслужить этих упреков.

Война теперь, кажется, кончилась. Я давно хотел дать себе отчет в мнении об ней, но по сю пору еще не сделал. У меня слишком мало данных (фактов) для того, чтобы я был в состоянии положить решительное и неошибочное мнение равно о политических причинах войны, так как и об ее плане. Об исполнении оного, особенно в иных частях (по тому, что я видел в этот поход), можно мне судить основательнее: мое мнение я подкреплю доводами, основанными на виденном и испытанном. – Если не теперь, то на квартерах я хочу поговорить об этом подробнее, теперь же надо наконец кончить письмо к милому Языкову.

14 октября

Вчера погода стала теплее, а сегодня большой туман, которой солнце начинает разгонять, обещает хороший день. – Сопалатник мой Крушковский откомандирован, и я до самого выступления имею удовольствие оставаться одним: немалая выгода. – С отъездом Ушакова и Рославлева стало еще скучнее, однообразнее. Я вчера целой день читал роман “Le Doyen de Killerine” Прево;68 здесь его еще можно читать.

17 октября

Жизнь теперь так однообразна и пуста, что точно не от лени я эти дни не писал, а от того, что нечего было сказать. Вчера приехавшие из главной квартиры офицеры не привезли никаких известий, кроме того что на дороге они встретили курьера, ехавшего из Петербурга с ратификациею мира69. Заключая по этому, можно нам теперь скоро ожидать повеления к отступлению <…>

Эти дни погода довольно теплая, но сегодня поднялся опять сильный ветер, который, вероятно, погонит холод.

Мне удалось теперь прочитать давно известную книгу “Six mois en Russie” p<ar> Ancelot70. Исключая некоторые ложные мнения и глупости французского самолюбия, есть в ней занимательное, касающееся времени его пребывания в России; по крайней мере, видно доброе намерение автора описать вещи так, как они ему казались, а не ругать всё русское. К Языкову я надеюсь скоро отправить письмо: это меня очень обрадует. Потом буду писать к Анне Петровне и домой – я уже давно не получаю писем, особенно от первой.

19 октября

К величайшему моему довольствию, отправил я наконец письмо к Языкову. Не знаю, обрадует ли его столько получение оного, сколько меня радует отправление. Николай Михайлович есть один из тех людей, которых я более всех люблю: мне кажется, что для него я был бы готов пожертвовать любовницею. – Никогда я не забуду моей ревности, моей горести, когда я, будучи в Петербурге, читал его письмо к брату его Александру Михайловичу, в котором он называет Петерсона человеком, которого он более всех других уважает и любит. – Я тогда писал ему об этом, и он мне отвечал, что тогда он говорил только о тех людях, с которыми в то время он вместе был71. Я успокоился. Что делает Франциус? – и к нему надобно написать; жив ли то он? – К Анне Петровне я тоже сегодня писал; что-то давно нет от нее писем.

Сегодня пошла в Россию конно-батарейная рота № 14, а завтра отправляются наши худоконные в Бабадаг; теперь, вероятно, и мы скоро пойдем. Хотя снег перестал идти, но погода пасмурна, туман с мелким дождем и очень грязно.

20 октября

<…> Зашедши в Ахтырский полк к Фрейтагу за книгами, я, к прискорбию моему, узнал, что Дубенский умер. Смерть неожиданная этого человека меня очень опечалила; я с ним познакомился здесь через Денисьева, с которым он давно в связях. С первой встречи с ним я его очень полюбил. Не будучи красавцем, он для меня имел чрезвычайно много приятного в лице; в обращении он соединял это же качество с благородством и добродушием. Довольно странно, что, не познакомившись короче, он меня тоже очень полюбил: всякой раз, когда у него был Денисьев, он спрашивал обо мне и повторял, что он не понимает сам, отчего меня любит. С месяц тому назад я встретился с ним на вольном рынке: я сначала в толпе не узнал его – мы так обрадовались друг другу, что чуть не бросились обниматься. Его лошадь тут скакалась с казачьею, донец обскакал, и на счет проигравшего мы пили шампанское. – В последний раз я бедного тут видел! – Всё хотел я к нему зайти, особенно когда еще был здесь Денисьев, но не удавалось как-то. Жаль, что я не знал об его опасности. Мир ему!! – Его жизнь была бурная, страсть к игре владела им, и много он от нее страдал, вероятно, и последние свои минуты. Он умер воспалением в мозгу. – Нашу взаимную привязанность я должен назвать симпатиею – иначе я не могу ее объяснить. – Утешительная мысль, если воспоминание живущих может быть приятно душам бесплотных <…>

Деревня Сарыкиой. 4 ноября

Вчера после двухнедельного похода пришли мы сюда, в некрасовское селение Сарыкиой. Удовольствие поселиться наконец под крышею, отогреться и отдохнуть от похода умерено было тем, что, во-первых, квартеры очень тесны – на полк и бригадный с дивизией штабы назначено 190 хат, – а во-вторых, что в них открылась чума – в 7 избах найдены больные. Болезнь принесли сюда уланы на походе: они останавливались в землянках, где прежде лежали чумные, и заразились, разумеется, сами. – Теперь же испортили они нам наши квартеры, так что, может быть, мы все пострадаем. Непростительное небрежение местного начальства.

5 ноября

Вычистив мое плохое ружье с утра, пошел сегодня на охоту; проходив до обеда, я ничего не застрелил – так прежде в Тригорском я часто прохаживал дни. Пообедав довольно вкусно – голод лучшая приправа, – я принялся разбирать мои книги и бумаги. Петербургский дневник мой остановил меня, и я его до тех пор не пустил из рук, пока всего не пробежал. Очень много принес он мне удовольствия: теперь узнал я всю цену дневным запискам. – Я всё перечувствовал, что со мною случилось тогда; сравнил тогдашние мои желания и мнения с нынешними, нашел последние переменившимися, а первые совершенно противоположными: мои желания все стремились сюда, я жаждал одной славы, теперь я назову счастливою ту минуту, когда оставлю военное ремесло и славу, – ищу одного покоя72.

Пришедши сюда, я не знал, с кем вместе остановиться <…> к вечеру я еще не имел пристанища, наконец унтер-квартирмейстер нашего эскадрона показал мне хату, в которой уже стоял мой взводный вахмистр Рыбовалов с двумя гусарами. Я нашел просторную – в сравнении с другими – чисто выбеленную комнатку и – что всего лучше – весьма добрых и услужливых хозяев, так что мне теперь приятнее стоять, чем с которым-либо из офицеров (одно неприятно только: это сегодня прибывшие к нам еще 4 гусара). Если бы не чума, то можно бы быть довольны<м> нашими квартерами. Вчера открылась у Беклемишева хозяина чума, сегодня умерла от нее девочка, которая занемогла, и бедного ротмистра оцепили: кто знает, выйдет ли он живой? – Всякого из нас ожидает подобная участь. Начальство отдает строгие предписания – желательно, чтобы они точно исполнялись. Глупость и непослушание наших солдат нестерпимо: их никак не научишь осторожности и не уверишь в опасности. Он не может удержаться, чтобы не поднять всякую тряпку, которую он увидит. – Счастливы мы будем, если удастся остановить заразу и не пострадаем от нее. – Народ здесь вообще кажется добронравный и неиспорченной нравственности; несмотря на то что мы их очень стесняем, они нас очень хорошо приняли. Они весьма зажиточны и до войны не терпели ни в <чем> недостатку. Главный и единственный их промысел – рыбная ловля, которая весьма прибыточна; землепашеством они совсем не занимаются.

6 ноября

Сегодня я наряжен в караул на гауптвахту; пока еще не пришли сказать, когда идти, хочу я описать место, где мы сейчас стоим. Некрасовское селение Сарыкиой, состоящее из 200 дворов, 1 церкви и часовни, лежит от Бабадага в верстах 15, на берегу большого лимана Разена, на северной его стороне, против небольшого острова. Оно выстроено над довольно крутым берегом, от которого на несколько сот сажен простираются камыши, населенные множеством водяных птиц разных родов. Влево от деревни, за степью, в верстах 4, видны горы, идущие к Тульчи, а далее возвышенности, лежащие между Бабадага и Исакчи. Земля здесь, как почти во всей Бессарабии, с избытком награждает за труды; из прекрасного винограда делают здесь порядочное вино. Плоды и овощи были так дешевы прежде, что жители не занимались возделыванием земли; море доставляло им всё в изобилии; заливы (лиманы) Черного моря и устья Дуная богаты рыбою, которая ловится и в наших реках, впадающих в это же море. Некрасовцы и запорожцы исключительно почти занимаются прибыточным рыбным промыслом и снабжают всю Молдавию и Валахию рыбою. – Они очень были довольны турецким правительством, которое, не собирая податей, довольствовалось казацкою службою в ближних городах. Управлялись они по сию пору миром и старшинами так же, как и у нас управляются селения. Вообще они сохранили все обычаи прежнего отечества своего, так же как и язык, во всей чистоте. Точно так же, как запорожцы говорят малороссийским наречием, так они великороссийским. Об расколе их я еще не могу ничего более сказать, как то, что табак и чай равно считаются нечистыми; здесь есть церковь, но без священников: пастыри не уживаются здесь. Бродяги, забегающие сюда, обыкновенно спиваются через несколько недель, отчего они умирают или их выгоняют. Мне кажется, что здесь, несмотря на схизму73, народ так же, как и в православной России, не очень набожен.

7 ноября

Сейчас сменился я с караула. Отдаются строгие приказы насчет наблюдения осторожности от заразы; учреждены карантины и окурки; запрещено всякое сношение между эскадронами, а в них между взводами. Многие из офицеров не пускают никого к себе в хаты. Самые жители принимают все возможные меры: они научены опытом, ибо в 17 лет это в 7-й раз у них открывается чума. Несмотря на всё это, оцепили сегодня поутру еще два двора – в них занемогли хозяйки. Такая новость неутешительна; что же делать, надо надеяться на одно Провидение.

Пора начинать писать письма, время, кажется, будет достаточно, от одной скуки даже будешь марать бумагу; не знаю только, как я их буду отправлять. Меня начинает заботить, что я долго теперь не получу письма – следственно и денег. Занятых мною у Голубинина недостанет до нового года, как я раздумал, остается одна надежда на Провидение.

8 ноября

Вчера выпал снег, и сегодня стала порядочная пороша; с утра я пошел искать заяцев, и мне удалось одного застрелить. Таким образом, сегодняшний день в охотничьем отношении могу я назвать счастливым, других отношений здесь нет теперь, кроме чумных еще… – Если эта несносная чума пройдет, то еще здесь будет сносно.

Вправо от нашей деревни, по ту сторону Бабадагского озера, возвышается отдельно от других коническая гора, на вершине которой видны развалины стен и башен древнего монастыря Св. Георгия; вид этой горы над озером прекрасен; предание говорит, что и на ней некогда жил Дракон, пожиравший юных дев, от которого Свят. Георгий избавил сию страну, – в память этого подвига построен был монастырь и прозван Ираклиевым. Видно, теперь племя деволюбивых змей перевелось: прежде не было края, где их бы не встречал <…>

9 ноября

<…> Меня утешает <…> то, что этот год я не так много прожил, вот сколько:

Если мне еще на 11/2 месяца издержать 120 руб., то в этот год расход мой будет доходить до 3.500 – это немного.

10 ноября

Сегодня я опять ходил в поле, несмотря на сильной мороз. Не для одной охоты, но от скуки и для движения я теперь хожу. Ах, скоро ли я получу деньги, скоро у меня их не станет – это настоящее мучение…

11 ноября

День за днем проходит однообразно и незаметно; вот уже неделя, как мы здесь едим и спим, – более по сю пору я, кажется, ничего не делал. Так незаметно протекут и месяцы. Прошлого года в это время я читал Смита и Манзони описания чумы, восхищался ужасами оной, а теперь сам остерегаюсь ею. Третьего дня напомнил мне мужик, раздевший умершего чумою, последний роман: как ужасный monatti, пьяный, он запел гулевую песню74. Жители здесь весьма осторожны с заразою: коль скоро где-нибудь покажется больной, то все люди из того двора выходят в степь, а дом заколачивают на 40 дней. Этот же срок со дня смерти последнего чумного должны прожить в поле вышедшие из зараженного дома. – У зараженного болезнь начинается сперва головною болью, потом с ним делается жар, тошноты и наконец открываются на теле пятна или желваки (бубоны): тут обыкновенно человек умирает; примеры весьма редки, чтобы люди выздоравливали. Умершего чумою можно узнать тотчас потому, что он не костенеет, как другие тела умерших.

Что делают мои красавицы теперь, вспоминают ли своего холодного обожателя? – и подозревают ли они соблазнителя своего в чумной деревне, в одной хате с некрасовской семьею и полдесятком гусар, – судьба отомщает их. Год тому назад скучал я в неге их объятий, а теперь? – Если не все, то некоторые, верно, часто обо мне вспоминают. Лиза, я уверен, еще любит меня, и если я возвращусь когда-нибудь в Россию, то ее первую я, вероятно, увижу: наши полки верно будут расположены в Малороссии75. – Саша всегда меня будет одинаково любить, как и Анна Петровна. Софья, кажется, так же скоро меня разлюбила, как и полюбила. Катиньку, вопреки письменным доказательствам, я не могу причислить к моим красавицам: очарование у ней слишком скоро рассеялось. Сошедшись опять с нею, не знаю, удержусь ли я, чтобы не попытать воскресить в ней прежние чувства ко мне. Эта женщина подходит ближе всех мною встреченных в жизни к той, которую я бы желал иметь женою. Недостает ей только несколько ума. Несмотря на то, что ее выдали замуж против воли, любит она своего мужа более, нежели другие, вышедшие замуж по склонности. Детей своих любит она нежно, даже страстно; живучи в совершенном уединении, она лучшие годы своей жизни посвящает единственно им и, кажется, не сожалеет о том, что не знает рассеянной светской жизни. Несмотря на пример своего семейства и на то, что она взросла в кругу людей, не отличавшихся чистотою нравственности, она умела сохранить непорочность души и чистоту воображения и нравов. Приехав в конце 27 года в Тверь, напитанный мнениями Пушкина и его образом обращения <с> женщинами, весьма довольный, что на время оставил Сашу, предпринял я сделать завоевание этой добродетельной красавицы. Слух о моих подвигах любовных давно уже дошел и в глушь берновскую. Письма мои к Александре Ивановне76 давно ходили здесь по рукам и считались образцами в своем роде. Катинька рассказывала мне, что она сначала боялась приезда моего так же, как бы и Пушкина. Столь же неопытный в практике, сколько знающий теоретик, я первые дни был застенчив с нею и волочился, как 16-летний юноша. Я никак не умел (как и теперь) постепенно ее развращать, врать ей, раздражать ее чувственность. Зато первая она стала кокетничать со мною, день за день я более и более успевал; от нежных взглядов я скоро перешел к изъяснениям в любви, к разговорам о ее прелестях и моей страсти, но трудно мне было дойти до поцелуев, и очень много времени мне это стоило. Живой же язык сладострастных осязаний[47] я не имел времени ей дать понять. Я не забуду одно преприятное для меня после обеда в Бернове, где я тогда проводил почти все мое время. В одни сумерки (то время, которое называют между волком и собакою78), в осенние дни рано начинающиеся, она лежала в своей спальной на кровате, которая стояла за ширмами; муж ее сидел в другой комнате и нянчил ребенка; не смея оставаться с нею наедине, чтобы не родить в нем подозрения, ходил я из одной комнаты в другую, и всякий раз, когда я подходил к кровати, целовал я мою красавицу через голову, – иначе нельзя было потому, что она лежала навзничь поперек ее, – с четверть часа я провел в этой роскошной и сладострастной игре. Такие первые награды любви гораздо сладострастнее последних: они остаются у нас в памяти в живейших красках, чистыми, благородными восторгами сердца и воображения. С первых дней она уже мне твердила об своей любви, но теперь уже от слова доходило до дела; даже в присутствии других девушек она явно показывала свое благорасположение ко мне. Если бы я долее мог остаться с нею, то, вероятно, я не шутя бы в нее влюбился, а это бы могло иметь весьма дурные следствия для семейственного ее спокойствия. И то разлука нам уже становилась тяжела, мне нельзя было долее медлить в Твери. Надо было оставить приволье мирного житья и начать гражданскую мою жизнь, вступить в службу. Проживши 11/2 месяца с моей красавицею, с слезами на глазах мы расстались – разумеется, мы дали обещание друг другу писать (я уже после первого признания написал ей страстное послание), и она его сдержала, пока не узнала, что я волочусь в Петербурге за другими. Когда я через год (в 28) опять увидел ее, то хотя она и обрадовалась моему приезду, но любви я уже не нашел у нее (может быть от того, что она была брюхата на сносях), и мои старания воскресить ее остались напрасными. – Вот история моей любви с этой холодной прелестью. – Теперь, я думаю, она и не вспомнит обо мне!!

12 ноября

Вчера и сегодня поутру я говорил все про мои любовные похождения. Кажется, про Турцию я буду тогда писать, когда в ней не буду. Она так наскучила и так незанимательна, что не имеешь духу про нее и говорить. Вот на сегодня несколько слов о нашем возвратном пути из-под Шумлы. Октября 21 выступили мы с нашей позиции в поход сюда; ветер, дождь и снег ишли целый день; дорога совершенно испортилась, ломались повозки, падали волы и лошади; наконец самый солдат терял силы от холода, мокроты и усталости. Пришедши в Енибазар, у нас в эскадроне сняли одного гусара уже мертвого с коня, а в ночь умерло еще два в полку. Первого в моих глазах схоронили саблями, как полковника Говарда под Ватерлоо, но другой Байрон не воспоет его79. Ночью выпал снег, который ишел и целой другой день. Бедные гусары в степи не имели даже довольно дров, чтобы варить себе пищу. На другом ночлеге, не доходя Козлуджи, сделался мороз – и мы схоронили опять несколько несчастных. Это была одна из жестоких ночей; она мне живо напомнила отступление Наполеона и Мицкевича “Валленрода”, в котором он оное описывает80. Зато она и была последняя; подходя к Базарджику, погода стала разгуливаться и сделалась прекрасною осеннею. На марше от последнего города, во время привала, неосторожно разводя огонь, зажгли сухой бурьян; в четверть часа вспыхнула степь на пространстве нескольких верст. Тут вздумали тушить его, опасаясь, чтобы не сжечь казенное сено (которого по всему пространству от Балкан до Дуная много накошено, говорят, до 15 миллионов пудов), да, к счастью, по этому направлению его не было. Ветер с час гнал перед нами это огненное море; картина была единственная: часто под ногами у нас свистело и трещало пламя, особенно, где высока и густа была трава; за нами почернела степь, на ясном небе из дыму составились облака – в полном смысле слова мы шли всеразрушающей ордою, с огнем и мечом.

От Базарджика во всё остальное время похода стояла прекрасная по этому времени года погода, дорога была ровна и суха. Только ночью мы терпели от холода, тем более что мы шли всё совершенно безлесною степью.

14 ноября

Вчера отправлен был я в Бабадаг, чтобы сдать в лазарет 3-х человек гусар больных. Я поехал уже довольно поздно оттого, что не были готовы аттестаты для отправляемых; приехав в Бабадаг, я с трудом сдал больных. Дежурного лекаря не было, а фельдшер был так пьян, что, хотев его разбудить, я бросил его под кровать, под которой, вероятно, он остался до утра. Некому было осмотреть моих гусар и принять их, чтобы не мерзли они на дворе. Напрасно я искал кого-нибудь, чтобы пожаловаться на эти беспорядки: кроме пьяных цирюльников и писарей не было никого. Наконец какой-то музыкант от имени канцелярии лазарета дал мне расписку в принятии больных – по какому праву, не знаю. По этим распоряжениям можно судить о порядке и о положении несчастных больных. При мне вынесли на носилках тело только что умершего. – Сколько я в нынешнюю кампанию видел, то утвердительно можно сказать, что распоряжения по медицинской части действующей армии были самые недостаточные. Не упоминая о том, что весьма мало было врачей – все почти хирурги, тогда когда нужно было более медиков, – ни о том, что не было совершенно медикаментов, – были такие случаи, что нововступающие больные оставались без пищи. Неудивительно после этого, что в Енибазаре, где были все больные нашего корпуса (до 6000), десятками зарывали тела в одну могилу. – Если исчислить всю потерю нашу людьми в оба года, то она найдется весьма значительною, несмотря на то что война была вовсе не кровопролитна. Несчастные гибли не от меча неприятеля, а от незаботливости собственного правительства. Можно наверное положить, что из умерших мы потеряли только 1/10 убитыми и ранеными <…> Возвратясь домой, я нашел хозяев моих празднующих заговены. К ним пришла в гости кумушка с кумом, и началось пьянство и песни. Я люблю видеть народ веселящимся. Песни они поют наши русские и казацкие, но весьма дурно. Я бы стал писать их со слов, но они поют без толку и не допевают песен. – О чуме, слава Богу, эти дни ничего нового не слышно; ни один гусар ею еще не занемог – авось, она мимо нас пройдет. – В полку тоже ничего не слышно.

15 ноября

<…> Вечер я просидел у Рудольтовского, где был и Рошет; мы говорили много про Петербург и с Рошетом про Пушкина; он был со Львом и Павлищевым вместе в лицейском пансионе. – Вчера вечером пошел мелкой дождь осенний после тумана, с утра обложившего небо, которое <!> согнал бы весь снег, если бы поутру мороз не остановил оттепели.

Совсем неожиданно принес мне Шедевер и Якоби большой пакет писем от матери и сестры. Кроме того что обе написали мне по длинному и очень милому письму, первая вложила еще в пакет целую тетрадь почтовой бумаги, чтобы я ее всю употребил на ответ ей. – Оба много меня обрадовали и утешили; давно я не получал столько занимательных и нежных, особенно материно полно чувств истинных. Она рассказывает, как ей понравилась Москва и как она приятно провела там время, – чрезвычайно меня радует, что от всегдашних ее хлопот по управлению имением и забот о нас она в Москве в кругу старых своих знакомых нашла отдохновение. Я бы всё сделал, что от меня зависит, чтобы исполнить ее желание жить по зимам в Москве. Пора ей отдохнуть от вечных беспокойств, а сестер вывезти из деревенской глуши. – Сестра тоже разговорилась в своем письме против обыкновения; здесь это первое ее письмо, которое заслуживает название. Жалобы ее на жизнь, которую она ведет, справедливы: положение девушки ее лет точно неприятно; существование ее ей кажется бесполезным – она права. К несчастию, девушки у нас так воспитаны, что если они не выйдут замуж, то не знают они, что из себя делать. Тягостно мыслящему существу прозябать бесполезно, без цели. Она хочет, чтобы в письмах моих я менее рассуждал, а более писал про Турцию, – верно, что ей невозможно себе представить, что про степь, поросшую одним терновником и бурьяном, в которой мы кочевали всю кампанию, можно бы много занимательного написать. Мать всё еще пишет из Малинников, но обещает через несколько дней выехать в Тригорское. Она говорит, что уверенность быть в состоянии скоро мне из Тригорского выслать значительную сумму денег ее утешает: и мне бы это весьма приятно было, ибо я скоро буду в затруднительном положении насчет денег. Удивляюсь, что с этой почтой не получил я письма от Анны Петровны – она уж очень давно не писала; здорова ли она и как живет теперь?

17 ноября

<…> Нельзя не подивиться административным распоряжениям нашей армии. Сперва держали нас донельзя под Шумлою, едва не переморив людей от холоду и лошадей от недостатку корма. Дождавшись самой дурной погоды, потом поставили нас в зимние квартеры, где нет продовольствия, чрезмерная теснота и наконец, вдобавок ко всему, чума, – должно признаться, что подобного нигде не встретишь, кроме в нашей родной России. Немного это чести приносит талантам и заботливости о войсках героя Забалканского.

19 ноября

<…> У Ушакова взял я прочитать 1 часть войн России с Турцией Бутурлина, переведенную Гречем. Сегодня я прочел первую войну Екатерины 1769–74, веденную Румянцовым. В описании сих походов мало замечательного и поучительного, одна только битва Кагульская достопримечательна. Если вся история Бутурлина так писана, то не много в ней хорошего. Теперь буду я писать к Анне Петровне.

20 ноября

<…> Вот наступил 5-ый год царствования Николая; прошла первая олимпиада, но мало, кажется, сделалось улучшений в продолжение этого времени. Мы окончили две войны – взяли с правоверных много золота, но последнее много стоило нам крови, государству мало они принесли пользы. Несмотря на бурное и кровавое начало, можно еще ожидать добра от этого царствования81. – Надолго, кажется, мы спокойны от крамол – это поколение, по крайней мере, усмирилось. За будущие, однако, нельзя поручиться, если не искоренят причин, возбудивших первый бунт.

22 ноября

<…> Вчера имел я удовольствие застрелить зайца, хотя погода была довольно холодна. Удовольствия этого рода почти единственные, какими здесь можно пользоваться. Хотя гуманисты и называют звериную охоту варварством, недостойным человека просвещенного, но я не в силах отказаться от нее, особенно в здешней варварской стране. К тому же она так полезна в отношении телесного упражнения, что нравственной вред в сравнении с первою выгодою ничтожен. Никогда людям невозможно будет переменить общий закон природы и взаимного истребления <…>

24 ноября

Сегодня Екатеринин день: именины двух моих двоюродных сестричек82. Одна теперь в Саратове – в пределах дальних! – забыла меня. Другая в Твери, вероятно, с моими сестрами прыгает французскую кадриль, и тут меня не поминают, по крайней мере она. – В Петербурге прошлого года я был у Симанской и у Бегичевых, где две Катерины83. Здесь еще менее остался я верно в памяти. Анна Ивановна84 хоть и спрашивает часто (сестра пишет) обо мне, но это одна вежливость или больше хорошая память всех людей, самых даже незанимательных, которых она встречала в жизни. Я могу решительно сказать, что, зная ее целый год и видав иногда очень часто – во время бытья матери в Петербурге, – я не видал ничего с ее стороны, кроме холодной вежливости; я не слышал ни одного приветливого слова, ни такого, которое бы показало, что она малейшего удостаивает меня внимания. – Несмотря на обидную такую недоступность, я ее люблю и очень желал бы ей понравиться. Она может быть, кажется, прекрасною женою. Довольно странно: с ее прекрасными качествами и состоянием она по сю пору не замужем. – Но вот куда мечта заносит из Сарыкиой, из середы чумы!!

В Дерпте этот день я обыкновенно тоже приятно проводил. В Лифляндии обычай накануне Екатеринина дня (так же как и на Мартына85) л<юбят?> маскироваться: с вечера начинают толпиться по улицам маски, их принимают с удовольствием во все дома, угощают и, где находят молодых девушек, танцуют. Вольность, которою пользуются маски, придает много цены этим удовольствиям. Я помню не один такой вечер, которой много принес мне удовольствия, особенно приготовлениями к маскараду.

Говоря о маскерадах, я вспомнил, когда, приехав в Петербург, я встретил 28 год на таком у Лихардова. Это было первое общество блистательное, в которое я взошел в Петербурге. Я выбрал себе турецкий костюм очень к лицу и кстати по обстоятельствам. Все люди, там бывшие (исключая сестер), мне не более были известны, как бы жители Стамбула; следственно, я очень естественно мог представлять азиатца, всё сие в первый раз видящего. Мне отдали справедливость, признав меня в этом костюме одною из лучших маск. И точно: наклеенная борода очень красила меня (я не надел маски, потому что еще в Петербурге меня никто не знал). – Однако я недолго остался на бале: дождавшись нового года, я тотчас уехал. Мне наскучило смотреть на французские кадрили, в которых не было ни одного для меня занимательного лица. – Жаль, что я приехал в Петербург один и без способов вступить в большой свет, как говорят. Я не имел возможности сам пробить себе дорогу, потому <что> не имел столько денег. Вот и остался я около Фонтанки, куда меня судьба выкинула с почтовой телеги, в малом кругу родных и знакомых. Если бы не дом Дельвига, то жизнь моя в Петербурге была самая бесполезная и скучная. Бывая у него всякой день, я по крайней мере был в кругу литераторов – едва ли не лучшем во всем Петербурге – и оттого познакомился почти со всеми тогда жившими в Петербурге. Такое общество людей образованных, хотя и не самое блистательное, во всех почти отношение<!> предпочтительнее высокого круга знакомых, где, кроме городских новостей и карт, ничего не слышишь. – Об этом обществе, в котором он жил, мне дала понятие связь с Пушкиным. Вероятно, будь я счастливее в Петербурге, получив выгодное место в статской службе, я не захотел бы сюда. В департаменте податей и сборов нечего было мне ожидать, жить стоило слишком дорого – что ж оставалось мне делать, как не испытать здесь моего счастья – здесь, в мазанке, с полдесятком гусар, делающих теперь (ночью) воздух нестерпимым!!! – О, своенравный рок!!

25 ноября

<…> Еще я прослужил лишний месяц юнкером. Наступил 11-й (месяц) моей службы, а я и не предвижу моего производства; это мне еще неприятнее ради домашних. Так-то исполняются в России законы, и так мои надежды! Это будет, однако, весьма занимательно, если еще несколько месяцев я не дождусь представления и возвращусь в Россию юнкером. Тогда я вправе буду сказать, что несчастливо служу. – Всё это меня не заботило бы, если я скорей получил бы деньги.

26 ноября

<…> Вчера вечером ходил я к Воейкову играть в шахматы; я чрезвычайно рад, что нашел здесь эту игру, – она здесь становится вдвое занимательнее обыкновенного. Я намерен часто ею пользоваться.

28 ноября

Я теперь часто читаю Священное Писание; я начал с Деяний Апостолов. Они весьма неполны мне кажутся, и трудно из них понять постепенный ход распространения христианской веры; к тому же они говорят почти только про одного апостола Павла. Теперь я за его посланиями. – Теперь я опять буду заготовлять письма домой.

29 ноября

Вчера я начал писать, но написал только одну страницу к матери. – На охоту вот уже другой день тоже, что я не хожу: постоянный холод мешает, нет пороши. Сейчас мне, не знаю как, пришло на ум сожалеть, что я прошлого года лучше не воспользовался кокетством Марии Павловны86. Надо сознаться, что я чрезвычайно неловок и глуп с ней был. Как не иметь женщину, которая выходила со мной одна в кабинет мужа, оставляя гостей, чтобы сидеть со мной, пока я с кофеем курю трубку! – И я всегда бываю таким олухом; в Старице Машенька Борисова и Наташа Казнакова также прошли у меня между пальцев. – Дай Бог мне быть впредь умнее, а то “дурно, дурно, брат Александр Андреевич”, – как говорил Пушкин87. – Как жаль, что Грибоедов так несчастливо окончил свое только что открывшееся поприще гражданской службы. Как литератор он останется всегда в числе отличнейших талантов нынешнего времени. Его “Горе от ума” всегда будет иметь цену верной и живой картины нравов своего времени. – Вот как я слышал подробности и причины возмущения народного в Тагеране, жертвою которого он сделался вместе со всею свитою нашего посольства. – Для решения какого-то процесса приведены были несколько женщин персидских в дом нашей миссии и должны были там остаться под стражей. Грибоедова человек, вероятно, Ловлас петербургских камердинеров, желал воспользоваться этим случаем. Несогласие азиаток привело его к насилию. Народ, возбуждаемый каким-то недовольным эмиром за то, что их жены будут судимы русскими, услышав их крик об помощи, бросился в дом, несмотря на сопротивление нашей почетной стражи, и прежде, нежели подоспели войска шаха, перерезал всех, кого там ни встретил. Из всех чиновников посольства нашего спасся один только Манзи, уехавший этот день на охоту из города. Так сделался человек, одаренный отличным умом и способностями, жертвою беспорядочной жизни, которую он прежде вел. У другого господина, верно, слуга не осмелился бы сделать подобного своевольства88. Хорошо, что Шепелев не поехал с ним, а то быть бы ему теперь без головы89. Что-то мой милый собрат на поле наук теперь делает и где он?

3 декабря

<…> Сегодня месяц, как мы сюда пришли; должно признаться, что он скоро прошел, как вообще проходит время без занятия и в однообразной жизни. – Слава Богу, чума, кажется, прекращается (чтобы не сглазить). Я читаю теперь “De l’origine de tous les Cultes” p<ar> Dupuis89а. – Он хочет доказать, что Христова вера, так как и все другие веры, не что иное как почитание природы или всего мира (Бога) и что Христос есть миф о солнце.

Я не прочитал всего еще, а слог его очень хорош, и покуда его мнения кажутся мне справедливыми, исключая о Христовой вере.

4 декабря

<…> Дельво говорил, что полковник снова меня представляет и прочит в полковые адъютанты. – Он получил тоже известие, что за 31 августа награжден Георгием 4 степени; Александр Муравьев получил 3 степени за ложь, что будто собственноручно отнял полковое знамя, тогда когда он его взял у гусара нашего полка. Не видев собственными глазами, не поверишь, как эти награждения даются и заслуживаются. Смело можно сказать, что из 10 вряд ли один заслужен; награждаются обыкновенно более всех адъютанты и вообще люди, находящиеся при штабах. До фрунтовых же офицеров доходит весьма мало награждений, которые и здесь пристрастно раздаются.

5 декабря

<…> Нам непременно нужен хороший кавалерийский генерал, потому что государь сам нами не занимается.

7 декабря

<…> Сколько вчерашний <день> разлилось наград в нашем стольном граде Петра! – до нас они не дойдут, но мы их и не ожидаем; хотя бы получить должное, а главное мне, чтобы прислали скорее деньги <…>

8 декабря

<…> Кусовников мне сказал правду про господина Плаутина. Мать пишет, что он получил Тираспольский конный егерский полк и что тем разрушилась ее надежда на замужество сестры. – Хотя он и волочился за нею, но я не надеялся на него. Сестра не умеет себя вести и вряд ли когда-либо таким образом найдет порядочного мужа. – Мать говорит, что она теперь только желает меня знать офицером и не надеется скоро видеть меня; кажется, не быв в Турции, как я, честолюбивые мечты ее видеть меня однажды полковником или статским советником не оставили <…>

9 декабря

<…> Рославлев читал несколько мест из Ростовцева трагедии “Персей”. Странно, что я про него ничего не помню, кроме стиха Языкова, не весьма для него лестного90 <…>

12 декабря

<…> Сегодня празднуют в Дерпте основание университета и раздают медали за обработание задач – несколько лет и я праздновал этот день и проводил иногда приятно. В 23 году на празднике я очень много танцовал в нашем студенческом клубе на бале, этот день всегда даваемом. В 25 я был одним из церемонимейстеров, смотрел за порядком (я был одет во всем блеске студенческого мундира) во время торжества погребального в честь умершего императора, где говорили на этот случай речи и были петы дерптскими красавицами духовные гимны91. После того вечер я просидел у Языкова и выпил (что очень помню) 7 стаканов чаю от большой жажды и усталости.

В записках моих прошлого года сказано, что 12 декабря Софья Михайловна, несмотря на зубную боль, любезничала со мной, – а нониче? – Я уже позабыл всё сладострастие пламенного поцелуя, всю прелесть прекрасной ручки… Не касаясь ни добродетели девичьей, ни обязанностей замужества, живу теперь одними воспоминаниями, простыл, не верю в себя. Может быть, мне теперь навсегда должно будет отказаться от упоений сладострастия: если останусь служить, то буду жить в краях необразованных, а проведши так несколько еще лет – пройдет молодость, а с ней и способность наслаждаться. Если не совсем так случится, то, по крайней мере, вряд ли я снова буду иметь столь благоприятное время, как прошлой год.

15 декабря

<…> Вот как я провел день, в который четыре года тому назад бунтовала наша неопытная молодежь92. В русских летописях он останется незабвенным, как первым шагом <!> к преобразованию умов и гражданских прав, которое уже испытали большая часть народов просвещенной Европы. Эта первая искра пламени, непреодолимо пожирающего злоупотребления и предрассудки, освященные давностью, защищаемые лицами и сословиями, которым они приносят пользу, во вред целых народов и человечества, которое обходит весь мир, где только находит себе пищу, с вершин Андов до высот Средней Азии, колыбели человечества, – стоила нам цвета юношества своего времени. Он погиб не без пользы, благодаря мудрости законов Провидения! – Наученное опытом правительство, или, лучше сказать, царское семейство, кажется, хочет вникать в нужды народа и сообразовать меры свои, способ управления с временем и образованностью оного. По крайней мере, четыре нами прожитые под державою Николая года подали надежду, что мы не будем вынуждены силою с престола взять закон и права естественные и гражданские, а сам монарх нам их отдаст.

Сегодня год, что я оставил Петербург, поехав с Петром Марковичем в Тверь, чтобы оттуда ехать сюда, – сегодня же я и получил и мою отставку из штатской службы. Какая разница с тем, чего я тогда надеялся и что исполнилось! Одно только исполнилось: это то, что я перенес войну и что она тогда кончилась, когда я этого ожидал. Остальное всё потонуло в море обыкновенных случаев и посредственности – два волшебных очерка, из которых я напрасно старался и стараюсь выйти.

17 декабря

<…> Вот и день моего рождения – наступил 25 год моей жизни. – Много размышлений раздается при взгляде на протекшие годы – и мало утешительных. Каким добром, чем полезным себе или обществу ознаменовал я половину, может быть и более, данных лет? Со стыдом и сожалением я должен сознаться, что не могу дать удовлетворительный ответ на этот вопрос. – Но гордо позабыл бы я мои потерянные годы (Языкова стихи)93, если бы я мог отныне посвящать мои годы трудам добрым, если бы с каждым прожитым годом я бы мог насчитывать хотя по одному полезному подвигу. – Что, например, в том, что я теперь служу: ни службе, ни мне от того не лучше – я только трачу время и гублю малые мои способности к занятию, привыкая более и более к бездействию. Не знаю, как матери покажется, а я вижу ясно, что от службы мне никакой выгоды нет. – Занявшись хозяйским управлением которого-нибудь из наших имений, я гораздо принесу более выгоды себе и семейству нашему, чем проживая состояние свое в полку или в Петербурге. – В деревне я буду иметь способы находить и пищу для ума; если я не могу сделаться ученым, то, по крайней мере, я не отстану от хода общего просвещения человеческого ума. – Когда настанет это время!!

Пока у нас нового в селе ничего не слышно, кроме того что Алимова хозяйка умерла. Говорят, что не от чумы, но в теперешних обстоятельствах опасаешься всего; она была стара и слыла колдуньею – чему и приписывают ее скоропостижную без христианского приготовления смерть. – И выходит теперь очень хорошо, что я ранее не перешел к нему жить, чем избавился многих неприятностей <…>

Из Базарджика в два перехода пришли мы к крепостце Мангалия. Хотя в наших реляциях прошлого года и слывет она крепостью, но это потому только, что и теперь есть еще остатки рва и вала, некогда окружавшего маленький этот приморский городок, – теперь она почти совсем разорена и опустошена чумою. Гарнизон, больные, бывшие в ней, – всё вымерло; кое-где только между развалившихся мазанок опять начинают селиться возвращающиеся булгары и турки. Она служила ссылочным местом для турок точно так же, как Кистенжи и другие города по этому берегу моря. Мангалия выстроена на красивом месте: над морем, а к югу над лиманом, хотя и нешироким, но далеко вдающимся на берег. Дорога, по которой мы пришли к ней, лежит на песчаной косе, отделяющей этот залив от моря. – Давно я желал взглянуть на любимую и им прекрасно воспетую стихию албанского певца94, но Черное море не исполнило мое ожидание. – Я не нашел ни пенящихся бурунов, ни с оглушающим шумом о берег и скалы разбивающихся валов – оно похоже более на большое озеро; на песчаном берегу едва приметен гребень волны, который, загнувшись, упадает опять в нее: только по зелени их, переходящей, отдаляясь от берега, <в> синеву, узнаешь море <…>

18 декабря

<…> Теперь я <хочу> свести мои дневники, описав отъезд мой из Петербурга, пребывание в Твери и всё, что случилось со мною до прибытия в полк, а там наши военные действия до августа месяца. Это даст работы более, чем на месяц.

20 декабря

<…> После обеда я от усталости долго спал, а проснувшись, пошел проходиться; у Штейнбока я нашел несколько человек, еще не спавших. Говорили много про образ жизни запорожцев; от Сечи их недалеко расположен Витгенштейновский полк. Некоторые из офицеров этого полка ездили туда к кошевому атаману Гладкову, нам передавшемуся в прошлом году95. Он родом из простых мужиков Киевской губернии, где жили его жена и дети. За услуги, оказанные нам при переправе через Дунай, пожалован он полковником и Георгием 4 степени; их есаулы произведены в офицеры, а остальные запорожцы сформированы в полк; им уже присланы мундиры, похожие на те, которые носят черноморские казаки; с весною переходят они в Россию. Эта Сечь есть сборище беглецов и бродяг русских. Прежде сего проводили они лето в рыбной и звериной ловле и в разбоях особенно, а зиму – в пьянстве на заработанные деньги. Деревья около Бабадага были обыкновенно увешаны, вследствие недолгого турецкого суда, пойманными в лесах разбойниками запорожскими. – По древнему обычаю, в Сечи нетерпимы женщины; в ней живут одни холостые бурлаки. Коль скоро один из них женится, то оставляет он Сечь, а вместе с нею и своевольную жизнь; он селится в деревне неподалеку от Сечи и делается мирным жителем. – Число бурлаков простирается теперь до 300, не считая тех, которые в турецкой службе. – По пословице, что ни один запорожец не умирал своею смертью – обыкновенно или обопьется, или где пропадет, – можно судить об жизни, какую они ведут. – Между ними есть, говорят, бежавшие после 14 декабря.

К Гладкову государь очень милостив; его дети взяты в Петербург: сын в военное училище, а дочь в Екатерининский институт.

Вот уже скоро новый год, а писем всё нет <…>

23 декабря

<…> На охоте будучи, я всходил и на гору Св. Ираклия, или Св. Георгия. С развалин стены и башен любовался я видом окрестностей. Теперь они не столь хороши, как летом должны быть. – Самые развалины есть, кажется, остаток древнего замка. – Строение не должно быть очень старо, ибо деревянные перекладины в окнах и стенах еще целы. Стена построена пятиугольником, как обыкновенно, углы укреплены башнями, из которых 3 еще мало разрушены; две северные 4-угольные, а южная, где был, кажется, главный вход в замок, 8-угольная; в одной стороне у стены видны остатки комнаты с каменным сводом или погреба – за высокой травой, кустами и снегом я не мог хорошо разглядеть: верно, тот, про который рассказывают, что он скрывает богатый клад, и которые не даются, т. е. что их нельзя взять; несколько неверовавших искателей богатств пытались отыскивать его, но их раскидало и буйволы разогнали (слова моего хозяина).

24 декабря

<…> Эти дни случилось трагическое происшествие в Витгенштейнском полку: один офицер (Бронский) застрелил тоже своего полка казначея[48] за то, что тот, наделав ему грубостей, дал щелчок в нос. Мне кажется поступок Бронского весьма простительным и гораздо рассудительнее дуэля; с человеком, которой унизил себя до того, что позволил себе делать обиды равному себе, с которыми сопряжено так называемое бесчестие, нельзя иметь поединка, и обиженный вправе убить его как собаку.

27 декабря

Первые два дни праздников Рождества я не мог писать, потому что, во-первых, охота меня много занимала – мы ездили втроем, с Шедевером и Якоби, довольно удачно за заяцами и куропатками, – и во-вторых, потому, что вчера и третьего дня не только мои хозяева, но даже и Арсений так пьянствовали, что выжили <меня> совершенно из хаты. Последнего я было хотел вчера больно высечь, а сегодня уже раздумал: он заслуживает быть наказану, ибо мало того, что в первый день праздника он, напившись, поколотил хозяина, – на другой день, несмотря на мое приказание, он напился еще более. Это слабость с моей стороны – не наказывать за такие поступки, но я не в состоянии терпеть около себя человека, которого я должен бить, – я бы хотел, чтобы мне служили из доброй воли, а не из страху. Но, кажется, с нашим бессмысленным и бесчувственным народом до этого не доживешь. Третьего дня я получил от матери письмо от 4 октября из <Малинников>, то самое, об котором она говорила в своем письме из Пскова от 15 октября, которое, однако, я уже недели две как получил; это от того, что последнее было послано через Андреева. – Мать пишет, что в Тригорском она нашла всё хозяйство в большом беспорядке. Я не ожидал этого от лифляндского хозяина: он мог обманывать и красть, а расстроивать имение ему не было никакой выгоды. Она также пишет, что Пушкин в Москве уже 96, – вот судьба завидная человека, который по своей прихоти так скоро может переноситься с Арарата на берега Невы, а мы должны здесь томиться в нужде, опасностях и скуке!!

Оставленная в Тригорском Катинька, говорит мать, очень похорошела: дай Бог, она большого состояния не будет иметь, следственно, красота не помешает ей97. Странно, что сестра молчит, а про Анну Петровну я уже не знаю, что думать. – Об производстве в офицеры ничего тоже не слышно, я уже не ожидаю его более <…>

28 декабря

Приказ

Войскам 2-й армии, отдельного Кавказского корпуса и действовавшим эскадрам Балтийского и Черноморского флотов.

Благословением Всевышнего окончена брань, в коей вы покрыли себя незабвенною новою славою, и трудами вашими Россия торжествует мир достославный!

В двух странах света неумолчно раздавался гром побед ваших; многочисленный, упорный враг сокрушен повсюду, и пала перед вами вековая слава неприступных твердынь его, до появления вашего не знавших победителей. Сильною стопою переносились вы через хребты гор непроходимых и, поражая врага в неприступнейших его убежищах, у врат Константинополя, принудили его к торжественному сознанию, что мужеству вашему противустоять они не в силах. Столько же отличили вы себя кротким обращением с побежденными, дружелюбным охранением мирных жителей в покоренных областях, постоянным соблюдением самого примерного воинского порядка и подчиненности и строгим исполнением всех ваших обязанностей. Вы истинно достойны имени русских воинов! – В ознаменование толиких заслуг ваших престолу и отечеству повелеваю: носить всем участвовавшим в военных действиях противу турок в 1828 и 29 годах установленную мною особую медаль за турецкую войну, на ленте Св. великомученика и Победоносца Георгия.

Да будет знак сей памятником нашей славы и моей к вам признательности! да послужит он залогом и будущей верной вашей службы.

Николай.С.-Петербург, 1 октября 1829 г.

Для образца нынешнего нашего воинского красноречия я выписал этот приказ вполне. Должно сознаться, что слог оного весьма нехорош: пустой бессмысленный набор надутых слов. Военные приказы должны быть писаны каждому солдату понятным слогом, а здесь никто ничего более не поймет, как то, что дана медаль на Георгиевской ленте. Для меня этот приказ замечателен и тем, что им я получил единственную награду (?) за год кампании. В настоящем деле я и не вправе (разумеется, исключая офицерского чина, уже полгода мне следующего, и который я в мирное время получил бы) требовать ничего другого, ибо не сделал ничего отличного, но когда другие тоже совершенно без причины получают почти всегда так называемые знаки отличия, то отчего же бы и мне (хотя для того, чтобы обрадовать мать) не получить их. Это оттого, что во всем полку и вообще нигде я не имею человека, с которым я бы был в связях, как называют; Дельво – единственный мой знакомый, и тот, кроме вреда, мне ничего не сделал. И сестер бы потешило очень, не упоминая уже об остальной моей православной берновской родне, у которых я бы прослыл маленьким Героем, – видеть меня с крестом на груди, например, солдатского Георгия, который мне очень легко бы можно было получить.

31 декабря

<…> Вот оканчивается для меня год, богатый опытностью, трудами, нуждою и неприятностями всех родов. Из всего числа дней оного я мог исключить только несколько, ознаменованных происшествиями, остающимися в памяти приятными: их так мало, что легко можно пересчитать, и все принадлежат к тому времени, когда я еще не перешел за Рубикон разума, не вступил в военную службу. С рокового же дня, когда я оставил Малинники, отправившись в полк, все остальные есть почти ряд неприятностей во всех отношениях и всех степеней. Послужив один год, я, кажется, испытал всё, чего мне недоставало, что<бы> охладить ум, разочаровать воображение и сделать меня рассудительнее. Если теперь я не буду олицетворенным рассудком, то это одна моя вина, потому что опытности довольно было на всю жизнь. – Чем больше я думаю, тем яснее мне видно, что службу царскую, по всем причинам, мне должно как можно скорее оставить. – Что могу я в ней выиграть? – после многих лет службы несколько весьма маленьких чинов, потому что, не имея наследственных связей и столько явных блистательных качеств и счастье, чтобы сделать их самому себе, я всегда останусь обыкновенным фрунтовым офицером. – Потеряю же я, во-первых, время бесполезно, без удовольствия, отвыкну от всех благородных занятий и общества, живу <!> в глуши какой-либо из маленьких губерний, а во-вторых, еще расстрою свое состояние. – Если же я оставлю службу, то не только что, занявшись хозяйством, я могу его поправить и обеспечить спокойствие нашего семейства, но и сам буду вести жизнь образованного человека, посвящать свободное время занятиям умственным – наукам, а не убивать время в бездействии, скуке и тоске, как теперь. – Не дай Бог, чтобы будущий год я такими же печальными размышлениями оканчивал!

1830

1 января 1830

Вот и новый год. Вчера неожиданно я его встретил шампанским. Проспав целый вечер, я проснулся уже в часу 9; напившись чаю, я писал продолжение моих петербургских записок. Около десяти часов я пошел искать, не спит ли кто-нибудь, чтобы посидеть с ним и встретить новый год, потому что я не мог решиться лечь спать, не дождавшись его. Шедевера нашел я спящим; один Войтицкий не спал, а писал письма, я не хотел ему мешать. Пошедши от него, увидел я у Голубинина огонь, зашел к нему и нашел там с Поздеевым и адъютантом, провожающих их старый год шампанским. Я остался с ними и, встретив несколькими стаканами вина, просидел там до двух часов. Не так встретил я последние два новые года – 28 и 29.

6 января. Монастырище

<…> Молдаванское селение Монастырище, получившее название по молдаванскому монастырю, от которого здесь еще осталась полуразвалившаяся церковь и несколько попов, лежит у подошвы лесистых гор, которые идут вдоль правого берега Дуная, от юга к северу между Бабадагом и Исакчи. Окруженное виноградниками, посаженными по скатам гор, выстроено оно в долине, окруженной почти со всех сторон горами, из которых вытекают много ключей, образующих речку, которая течет посереди деревни. Один из этих ключей течет только временно – от апреля до ноября месяца, – зимой же он иссякает. Вероятно, по этой причине и отдали его под покровительство св. Афанасия, патрона здешнего монастыря; если вода в нем не чудотворная, по крайней мере, справедливо можно назвать ее животворною – она прекрасна. Из 60 хижин, составляющих селение, досталась мне одна не из лучших: она сыра, холодна, дымна и темна; сквозь натянутые в окнах пузыри вместо стекол едва проникает свет, зато тем более ветру. Земляной пол около стен поднят выше на четверть вместо диванов (деревянных широких подмостков, покрытых рогожами или коврами, смотря по состоянию хозяина), занимающих это место в других хатах; глиняная печка, имеющая до половины вид 4-угольной пирамиды, а другая отрезанного конуса. Вот единственные предметы, которые встречались в ней. Все удобства мои теперь заключаются в том, что я стою один.

7 января

<…> Чем более глядишь, тем более встречаешь на каждом шагу здесь злоупотреблений и беспорядков. – Как впереди армий, в голове колонн, видишь всё, что есть лучшего, храбрейшего, – так сзади ее, в обозах, в магазинах, лазаретах и пр., собрано, кажется, всё, что есть худшего в государстве. Распоряжение начальства тут соответствует людям, которых оно здесь употребляет. – Если я стану говорить о том, что наши полки, например, поставили в такие места, где нет продовольствия, так что наши лошади с 13 декабря по сю пору не получали овса, а малое количество отпускаемого сена возили вьюками иногда верст за 30 на изнуренных походом казенных лошадях, и что оттого два месяца их кормили одной осокой, то это покажется пристрастием. Но как назвать то, что теперь в исакчинском магазине отпускают нам гнилой овес, два года лежавший под открытым небом? – Как наградить начальство, по распоряжениям которого во 2-й гусарской дивизии замерзало в один ночлег по 80 человек? – 2-й корпус на двух переходах через Балканы оставил при тяжестях 4000 человек, а пошел вперед только с остальными 3 тысячами. – Подобных примеров можно насчитать множество.

Вовсе избежать здесь злоупотреблений и беспорядков невозможно: в том сознавались величайшие полководцы, как, например, Фридрих II, Наполеон и другие; первая священная обязанность главнокомандующего есть старание о сбережении своих войск. В этом отношении справедливую хвалу заслуживает Веллингтон: ни один из известных генералов последних войн с французами не имел столько попечения о войске, как он. Известно, что когда, преследуемый французами в Италии, он сел на корабли, отразив их натиск, то после на месте сражения французы нашли своих раненых перевязанными, и каждому из них оставлена была порция хлеба и вина. Жаль, что такие поступки мало берут за образец.

Вот пошел с утра снег, который обещает на завтра хорошую порошу; жаль, что я еще не знаю окрестностей, а то можно бы было много найти дичи. – Третьего дня, несмотря на гололедицу, мы ходили на охоту. В России у нас я никогда не замечал, чтобы деревья так обледенели: здесь теперь так тяжел на сучьях лед, что много деревьев переломало, а другие совсем пригнуло к земли до того, что не только лес, но и дорога в <него> сделались непроходимы <…>

8 января

<…> Якоби вчера был первый, которому я показал мой дневник; я очень рад, что его любопытство было удовлетворено, когда он прочитал несколько страниц; другому, более взыскательному литератору, никак не показал бы я его, и впредь я надеюсь быть скромнее <…>

Полковник наш воротился со следствия, которое он делал об убийстве Кагадеева Бронским; последний в допросе поддержал характер, однажды им принятый; на вопрос: не имеет ли он сказать чего в оправдание своего поступка? – он отвечал, что нисколько не раскаивается в своих поступках. – Говорят, что, сделав выстрел, он спокойно вынул пистолет и сказал, чтобы вынесли тело. – Вот причина ссоры этих двух офицеров. – В деревне, где помещен Витгенштейнский полк, показали Бронскому квартеру, которую прежде назначили Кагадееву (полковому казначею), необразованному, грубому малороссианцу. Когда этот прибыл в полк, то пошел к Бронскому требовать, чтобы он очистил его квартеру. Последний согласился, а просил только дать ему время приискать другую. Кагадеев же настоятельно хотел, чтобы он ее тотчас оставил, а не то обещал прийти с несколькими офицерами и гусарами насильно его выгнать, с чем и ушел. – Бронской, ожидая неприятностей, приказал денщику зарядить пистолет. Кагадеев точно пришел с несколькими офицерами. От слов дошло до того, что последний ударил Бронского по носу, а этот тут же его застрелил <…>

19 января

<…> Я написал к Ушакову в стихах Языкова просьбу об деньгах;1 говорят, что у него их нет, но он, может быть, достанет у Рославлева <…>

23 января

Вот два дня, проведенные на охоте; вчера с полудня я проходил до вечера, очень устал, но зато труды мои увенчаны были одним застреленным, а другим подстреленным русаком. От усталости я проспал вечер и ночь. – Так я убиваю теперь мое время, старею сердцем и телом без пользы для ума. Это называют служить и твердят, что молодой человек непременно должен служить, т. е. потерять бесполезно лучшие лета свои!!

26 января

<…> Вот уже другой год, как я считаюсь на службе его императорского величества: не ожидал я этого и, несмотря на затруднительное мое положение в Петербурге, верно не решился бы перенести этот год, если бы мне хотя во сне приснилось, как я его проживу. Я не хотел верить словам испытавших вообще службу военную, и в особенности здесь в Турции. Молодое воображение видит в будущем одно прекрасное, не обманутая еще надежда верит без особенной причины в какое-то необыкновенное счастье, которого колесо подымет нас выше всего обыкновенного. Рассудок, столь ясно видящий в других случаях, особенно в отношении к другим, ослеплен самолюбием и блестящими картинами будущего, на которое воображение не щадило ярких красок <…> Зато теперь – как рано спала с глаз пелена, очаровательным светом обливавшая все предметы, как остыло воображение; рассудок освободился, он не ждет ничего от счастья, мало от людей; спокойную, мирным занятиям посвященную жизнь, где ум и тело по воле избирает себе занятия, не кинет он ради честолюбивых надежд. Не желая выйти из круга обыкновенного, я буду доволен судьбою, если сделаюсь полезным в том, где поставлен <…>

27 января

<…> Наконец я вчера получил письма от Анны Петровны <и> сестры, так давно ожидаемые. Оба писаны почти в одно время, в половине сентября, и ровно долго шли – более 4 месяцев <…> Оба письма очень милы, так что я их по сю пору перечитываю. Они развеселили мой унылый, почти совершенно упавший дух, который я изливал в письме к матери; надежда увидеть их снова ожила, а с ней и другая – скоро получить деньги (хотя рассудок и не видит тому причины).

Должно признаться, что женщины умеют придавать особенную прелесть их любезностям – например Анна Петровна, описывая новую свою квартеру, говорит, что она так просторна, что если я приеду в Петербург, то нам обоим будет просторно, и просит, чтобы я непременно обещался у ней остановиться, хотя для того только, чтобы в будущем она имела бы одну приятную надежду. – Сестра не пишет ничего нового, кроме того что Миша2 произведен в портупей-юнкера и что отправляется в Тверь в юнкерскую школу; плохо ему будет там, если, сверх чаяния, в этой школе чему-либо станут учить. – По старому порядку справляют у них именины, украшаемые присутствием уланов, которые многолетним стоянием на одном месте сделались как бы своими. Года проходят, ничем не переменяя образа жизни мирных обитателей Берновской волости. – Я еще получил весьма приятный поклон от Анны Ивановны Бегичевой.

3 февраля

Есть день именин сестры и Анны Петровны – двух благодатей, мне очень милых. Два года сряду этот день я проводил с последнею (28 и 29)3. Я не помню, чтобы их шумно тогда проводил, но довольно приятно, по крайней мере, в сравнении с настоящим, которое ничего не обещает. – Вспомнят ли именинницы обо мне? – Это, думаю я, зависит от того, в каком они будут расположении духа <…>

5 февраля

<…> Вчерашний день просидел я у Ушакова. 4 февраля останется навсегда достопамятным днем. 1823 года в этот день 7 благородных пламенных юношей подали друг другу руки к вечному союзу в стремлении к добру. Богу, Отечеству, Свободе и Чести поклялись они посвятить не только теперешнюю академическую жизнь, но и будущую гражданскую4. Вопреки гонениям и клевете, посреди многих бурь, они прошли, оставшись верными истинам, однажды навсегда ими исповедаемым. Мало мы впоследствии нашли себе помощников, которые, не увлекшись примером остальных граждан академической республики, исполнять то, что они признавали истинным. – Под конец трехлетия (в 26 году) – университетский век – оставались уже немногие из братского союза; мы опасались, что с нами умрет, разрушится сам собою <и союз>, когда судьба разведет членов его по разным концам земли, и ненадолго останется одна молва о нашей братской жизни, завистью оклеветанной. Но прекрасное, истинное, однажды в мире просияв, не исчезает, только на время предрассудками и эгоизмом людей подавлено. Оставляя Дерпт, я имел утешение передать попечение о благе общества рукам сильным и душам, со всем пламенем юношества предавшимся высокому стремлению.

Только 6 лет прошло теперь со дня нашего братского соединения – а где теперь те, которые тогда с гордостью в первой раз украсили грудь свою лентою, в которой черное с красным соединяла золотая полоса в ознаменование, что юноша, во всем пылу, молодой, не должен забывать важное и высокое назначение жизни – стремление к усовершенствованию умственному и душевному. Один из них уже давно, в цвете лет, из первых объятий молодой супруги, на утре деятельной общей пользе посвященной жизни, похищен завистливым роком5. Другой, первый между нами умом и душою, одно из тех существ, которое служит украшением человечества – и потому более всех мне милый, – год тому назад еще украшенный миртовым венком, которым он только что обвенчался с избранною сердец <!> стоял уже у дверей гроба6.

Еще несколько лет… и мы, может быть, возобновим неплотными духами союз в другом мире – если он будет!

Это число памятно мне другим печальным событием – смертью вотчима моего Ивана Сафоновича Осипова, второго мужа матери моей, жившего с ней только лет 7. Почти всегда вторые браки, особенно когда есть взрослые дети, делают много шуму в семействах: родственникам первого мужа всегда второй не нравится. И у нас без этого не обошлось. Впоследствии мы никак не могли упрекать мать в ее выборе; напротив, мы должны его оправдать, а Ивану Сафоновичу должны быть благодарны уже и за то, что он сделал мать счастливою, несмотря на неудовольствия всех родственников, с нами же был лучше иного родного отца. Особенно я пользовался его расположением и всегда с любовью буду помнить оное. – Не имея образованности, природный ум заменял ему оную, так же как и долгий навык жизни (дураку опытность не помогает). Более 20 лет служив в гражданской службе, пользовался он уважением своих начальников и именем деятельного и весьма способного человека7.

6 февраля

Получено разрешение частным начальникам войск на выбор, по своему благорассмотрению, места для лагерного стояния и времени для выступления в оной. Это очень хорошо. Надеюсь, что если чума снова не появится, то не станут торопиться выходом: во всяком отношении выгоднее стоять под крышею, чем под открытым небом.

Анна Петровна говорит, что Лиза теперь ездит по ярмаркам и веселится там contre coeur8. Я бы еще более рад был слышать, что она от всей души веселится. Впрочем, неестественно бы было, если ее горячка долго продлилась. Впрочем, это относится только к счастливой, а несчастная любовь упрямее, были примеры, что она делалась хроническою. Если мы будем стоять опять в Киевской губернии, то нельзя мне будет не ездить к ней, и тогда трудно за нас отвечать. После двухлетних лишений всего как не соблазнишься?

Здешние женщины ко мне, кажется, не очень благосклонны; хотя я и ни за которой не волочусь, но это видно, что не успел бы я у них. Никогда не занимавшись этим классом, я совершенно не умею с ними обращаться. – Некоторые из них, однако, стоили бы труда.

9 февраля

<…> Покуда я хочу написать письмо к Языкову; он что-то долго не отвечает на мое последнее, впрочем, ведь письма очень долго ходят <…>

10 февраля

Неожиданно получил я вчера письмо от Анны Петровны от 19 января нынешнего года; оно пришло с невероятной скоростью, в 19-й день, которая мне тем удивительнее, что предыдущее было 4 месяца в пути. Подумаешь, что случай ему особенно благоприятствовал, дабы долго не скрывать от меня приятного известия, с которым оно шло: Лиза выходит замуж за одного из своих соседей, Алекс<андра> Степановича Райзера (так читаю я неясно написанную фамилию)9. Тайные мои желания сбылись, она еще может сделаться добродетельною супругою, доброю матерью10. Теперь я вижу и явную пользу моей поездки сюда: оставшись в Петербурге, я должен бы был остаться с ней в любовной переписке, которая поддерживала бы ее страсть, и она тогда верно не приняла бы предложения. Этот год войны, неприятностей, лишений всех родов, кажется, загладил, сколько можно, зло, которого я был причиною; она, может, забыла свою любовь или помнит об ней только как о мятежном сне: счастлива она, если в том успела! – Анна Петровна хочет ехать на свадьбу к ней.

Дельвиги, кажется, не оставляют Петербург, потому что барон, Пушкин и Сомов издают вместе “Литературные газеты”. Хорошее намерение, вкус и таланты издателей, известные публике, кажется, могут служить порукою достоинства газеты. Посмотрим, исполнятся ли ожидания11.

Слышу тоже, что Ольга Сергеевна разъехалась с Павлищевым; к ней можно применить стихи Илличевского к Анне Петровне:

  • Ты не жена и не девица,
  • Разъезд же с мужем для тебя
  • Что после ужина горчица!..12

13 февраля

<…> Снова я бываю почти целый день на охоте, но преследую уже не зайцев, а уток и гусей. Третьего дня ходил я очень далеко, так что возвратился домой вечером, когда уже давно было темно; вчера же, день моих именин13, ознаменовался низложением гуся – победа, много меня обрадовавшая. – Вот на каких торжествах ограничились честолюбивые мои надежды! Вот что любопытная душа жаждала испытать! – и точно здесь водяных птиц такое множество, какого я нигде не видал. Всё хорошо, но впредь я не поеду в Сибирь ради охоты за соболями. – Впрочем, если этим опытом мне удастся убедить мать, что мне гораздо выгоднее оставить военную службу, то я останусь в большем выигрыше, одним годом искупив остаток жизни.

Что ни думай, что ни пиши, а всё кончишь тем, что по сю пору не шлют денег.

15 февраля

Пообедав вчера у Ушакова жирным гусем, мною застреленным, пробудился я из вечерней дремоты приходом Дельво, который принес большой пук писем. В нем нашлось и два ко мне: оба сестрины от октября, в одном же из них приписку от Пушкина, в то время бывшего у них в Старце проездом из Москвы в Петербург14. Как прошлого года в это же время писал он ко мне в Петербург о тамошних красавицах, так и теперь, величая меня именем Ловласа, сообщает он известия очень смешные об них, доказывающие, что он не переменяется с летами и возвратился из Арзерума точно таким, каким и туда поехал, – весьма циническим волокитою.

Как Сомов дает нам ежегодно обзоры за литературу, так и я желал бы от него каждую осень получать обзоры за нашими красавицами. – Сестра в первом своем письме сообщает печальное известие, что Кусовников оставляет Старицу, а с ним все радости и надежды ее оставляют. Это мне была уже не новость. Во втором же она пишет только о Пушкине, его волокитствах за Netty15. – Важнее сих известий то, что будто бы Дрейер в Тригорском украл одними деньгами на 10 тысяч. Положим, что здесь есть преувеличивание, но если и половина тут правды, то довольно, чтобы прогнать такого агронома <…>

19 февраля

<…> Каким-то случаем забросило сюда французский перевод W. Scott “Истории Наполеона”. Пробежав только несколько страниц из первой части, взгляд на революцию, я не могу судить о целом, которое известнейшими людьми уже оценено.

21 февраля

Я прочитал “Персея”, трагедию Ростовцева, и на каждой странице вспоминал стихи Языкова:

  • Мне жизнь горька и холодна,
  • Как вялой стих, как Мельпомена
  • Ростовцева иль Княжнина16.

Исключая несколько удачных стихов в роле Персея в 1 явлении 1 действия и еще в некоторых местах, остальное усыпительно. Нет ни одного хорошо очерченного характера, и самый Персеев не выдержан; завязка и ход интриги чрезвычайно дурен: не связан и невероятен – одним словом, это совсем неудачный опыт молодого поэта. – Я опять взялся за описание моего пребывания прошлого года в Твери и Петербурге.

27 февраля

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Всё, во что мы привыкли верить, оказалось подложным – больше нельзя доверять банкам, биржевым аналит...
При современном изобилии на рынке многие товары отличаются порой только одним – наличием или отсутст...
Считается, что цивилизация в Древнем Египте была на низком уровне и там даже не было орудий и приспо...
Простые граждане Галактического Империума могут спать спокойно — на страже их покоя стоит могуществе...
Вторая книга авторов многомиллионного бестселлера «Как говорить, чтобы дети слушали, и как слушать, ...
Книга о том, какие махинации и обман скрываются под ежедневными действиями парней с Уолл-стрит, кара...