Дневник 1827–1842 годов. Любовные похождения и военные походы Вульф Алексей
По примеру Пушкина, которого теперь трясет лихорадка, стал я гастроном, но надеюсь, что обойдусь без оной. Со всем своим умом иногда он очень забавен. По сю пору он еще пьет на славу, чтобы дивились тому, сколько он выпивает не пьянея, твердит о том, что несколько лет не был в церкви и обещался никогда не входить, наконец хочет переупрямить лихорадку, как будто бы она – Вольфша! Или этим он доказывает свое молодечество? Таковы-то мы все, люди: у всякого есть своя пята, как у богоподобного4.
25 июня
Наконец отправил я вчера свое послание к Франциусу. Дай Бог, чтобы оно доставило столько же удовольствия, как его письмо мне. Остается теперь мне один милый Николай Михайлович; сейчас же пишу к нему.
26 июня
Меня сегодня нарядили в разъезд, завтра, быть может, в караул и т. д. Хорошо, что я окончил свои письма: к Языкову, последнее, лежит уже готовое, а то я долго бы теперь не собрался. С завтрашнего дня я намереваюсь вести жизнь добропорядочную. Стану брать из библиотеки книги и реже ходить к Пушкину.
Письма я всё еще не получил. Вот и оно, в сопровождении другого – от сестры Анны. В последнем, как и везде, печаль сливается с радостью. После известия о смерти Траскиной, бывшей Вревской, она пишет о предстоящем замужестве Саши. Дай Бог ей скорее выйти, а ему, господину псковскому полицеймейстеру Беклешову, дай в ней добрую жену5. Она говорит, что ненавидит и ругает меня; но мне это не помешает ее любить и сделать всё возможное, что будет зависеть от меня, к ее благополучию. Анна осталась одна в Тригорском; бедной, должно быть, скучненько; что делать!
27 июня
<…> Возвращаясь домой, я шел мимо квартиры Ушакова; он еще не спал. Это мне пригодилось, потому что, пришедши домой, я нашел на дверях запор, а верного моего служителя, кто знает, а только не я, где. Я принужден был воротиться к Ушакову, посидел у него и взял в запас французский перевод последних песней “Don Juan”6, и хорошо сделал, потому что успел прочитать (было утро) целую песню, пока дождался мучителя моего. Может быть, не оттого ли и “Жуан” в случае <!> мне не понравился. Так проведенная ночь отзывается во мне теперь.
28 июня
Здесь я встретил одного из моих собратов-студентов, с которым вместе слушал лекции военной науки у почтенного Адеркаса, которого даже ввел в наше университетское братство (Burschenschaft)7. Всю турецкую войну служили мы в одном корпусе; в одном лагере, под Шумлою, простояли целое лето и ни разу не встречались; недавно сошлися мы в одной лавке. Он служит теперь в генеральном штабе и отправляется на тригонометрическую съемку. Вчера на прощанье выпили мы в память прошлых дней несколько бутылок вина. Он добрый, честный малый, несмотря на то что в университете не постигал ни нас, ни цели, к которой мы стремились. Это не мешает быть ему хорошим, чем мы, энтузиасты. Если последние блестят, увлекают, как поэзия, то первые, как проза жизни, постоянным трудом идут к той же цели.
3 июля
Два дня я занимался составлением журнала военных действий нашего полка и окончил первую кампанию 1828 года. На 29-м году мне будет труднее, ибо я должен совершенно из памяти составлять описание дел, зато он гораздо короче: одно Кулевчанское дело только и есть8. Сегодня бы я написал и это, но меня нарядили дежурным по полку.
11 августа
Вчера совсем нежданно получил я дружеский ответ Франциуса и Рама; они мне сообщают известия об остальных моих товарищах-студентах. Одного из них уже не стало: Лейтганг, последний из семьи, оставшийся со мною в Дерпте, погиб жертвой своей обязанности в чумном госпитале, бывшем в его ведении в Варне. Это второй (после Кош куля), выбывший из круга нашего, и, к несчастью, третий, достойнейший из всех, неминуемо должен вскоре последовать за ним… Исполненная возвышенных чувств пламенная грудь Франциуса разрушается… Он знает, как глубоко смерть уже гнездится в нем, сколько дней еще ему отсчитано, и мужественно встречает ее, умоляя только краткий срок, чтобы окончить изящный труд, который он хочет нам оставить как памятник своего существования, в котором он желает отразить свою душу и доказать, сколько в ней было любви к прекрасному. Несчастный друг, как жесток твой удел!
Я имею теперь некоторое понятие о том, как проведу эту зиму. Я назначен в учебную команду при дивизионной квартире, которая соберется, когда полки возвратятся из караула на свои квартиры. Этому радуюсь я: буду иметь, по крайней мере, полезное занятие, покуда не сподоблюсь выйти в отставку. Во всяком случае, приятнее быть при дивизионной квартире, чем жить в какой-либо деревне со взводом.
21 августа
Трехдневный срок содержания моего в карауле исполнился сегодня. Время на оном проходило для меня так скоро, что я не успел в продолжение двух дней прочитать трех книжечек очень занимательного романа “Le rouge et le noir” par Stendhal. Прекрасный сад дворцовый, в глуши дерев коего потонула гауптвахта, посещения товарищей вечером, прекрасная музыка, свет луны попеременно занимали мои досуги.
23 августа
Давно не читал я столь занимательного романа, как этот – Стендаля.
26 августа
Сегодня годовщина[51] штурма Варшавского. Кичливые бунтовщики в это время, не смиренные первым ударом, еще мечтали о возможности противостоять. Напрасно: упорное мужество сокрушило все твердыни и свобода Польши пала, быть может, надолго!
27 августа
“Дочь купца Желобова”, роман Калашникова, читаю я теперь, но с меньшим удовольствием, как ожидал.
1 сентября
Сегодня бы я уже мог подать прошение об отставке, если бы я в состоянии был определить мою будущность; но на это я не могу еще решиться. Всё, что я сделаю, будет то, что напишу к матери, сколько мне мало можно ожидать от моей службы и сколь велико мое денежное затруднение. Если бы ей удалось перезаложить Тригорское скорее, тогда бы можно было надеяться получить тысячи две, иначе же трудно мне что-либо получить теперь. Не понимаю, отчего Богушевский не шлет мне по сю пору тех, которые у него остались. Скоро я буду в большом затруднении. Служба между тем идет своим чередом; вчера был я ординарцем у светлейшего9.
13 октября
На этих днях приехала из Петербурга давно ожидаемая Ольга Сергеевна Павлищева. Я чрезвычайно обрадовался ее приезду как ради удовольствия видеть ее, так и потому, что с нею я могу говорить обо всех лицах, меня некогда занимавших в Петербурге. Она не переменилась, сколько я замечаю; мила и забавна, как была прежде до своей болезни. Вечера у ней будут для меня верным убежищем от скуки.
16 октября
У Павлищевых я обедал вчера и провел остаток дня. Ольга мила, как всегда; но сегодня что буду делать?
17 октября
Ничего решительно кроме того, что обедал. Даже к Павлищевым не пошел вечером, а прямо домой, чтобы за романом Кока заснуть в 10 часов вечера.
27 октября
/h2>Вчера с Ольгою Сергеевной ходил я гулять в Лазенки и Бельведер;10 в последнем убирают уже все вещи и перевозят в Петербург. Нам показали, как самое любопытное, кровь генерала Жандра, оставшуюся на стенах, и его шляпу. Один из наших верноподданных написал на стене, что он целовал и ту, и другую с благоговением. С первого взгляда оно кажется довольно смешным – прикладываться к крови Жандра, но, рассудив, что он погиб как будто бы жертвою привязанности и верности, кровь его некоторым образом смывает пятна с его характера и пробуждает сожаления в постороннем зрителе. Как Милорадович, он умер на своем месте, на пороге своего господина, сделал всё, что мог лучшего, хоть, может быть, и против воли; но так глубоко не должно вникать в причины наших поступков.
1833
Город Хелм, 19 февраля (3 марта). Воскресенье
Перечитывая варшавские мои записки, родилось во мне от удовольствия, которое они мне доставили, снова желание продолжать их. Не имея теперь на душе никакого дела (кроме письма Языкову, которому я не отвечал с августа, что мне да простит Всевышний!), а более чем нужно свободного времени и при порядочном образе жизни, я с наслаждением берусь за перо, ибо оно будет часто выносить из настоящей скуки меня в область воспоминаний, в которой всегда только цветущее видишь.
10 часов утра
Сейчас отправил я письма к матери, сестре и Саше в ответ на два от них полученных мною на прошлой неделе. Болезнь Анны удерживала их еще 4-го февраля в Петербурге, так что мать вынуждена была послать свое благословение на бракосочетание Саши с Беклешовым для того, чтобы не отсрочивать до Святой недели свадьбы. В эту минуту должны быть все уже в Тригорском. К Франциусу я наконец тоже собрался с силами и отвечал на два его письма от 1-го августа и 20-го ноября. К нему писать мне вовсе не шутка, отвыкнув совершенно от немецкого языка. Он чрезвычайно добр ко мне в беспримерной снисходительности к моей лени. Как душевно скорблю я о том, что дни его сочтены и что столько высоких его способностей должны исчезнуть, как исчезает в пространстве пламя, слетая с пепла. Желал бы еще раз на него взглянуть и посмотреть, сколько телесные немощи властны над нашим духом. Рам, пишет он, женится и влюблен по уши; этому человеку, совершенному прозаику, можно смело предсказывать всё счастье в жизни, на которое имеет право честный, благоразумный и трудолюбивый гражданин. Прошло десять лет, как мы семеро постановили наш союз во имя Бога, Чести, Свободы и Отчизны. Честь оного принадлежит вся Франциусу: он нас соединил и дал направление юношеским нашим умам к высокой цели добра. С того времени я стал постигать благородное назначение жизни. В нем одном себялюбие жизни не ослабило прекрасного стремления, и он, благороднейший, уже на краю могилы! Еще, быть может, немного дней, и того, кого я более всех люблю (скажу, как Байрон, всегда исключая прекрасный пол), уже не будет!
20 февраля. Понедельник
Я нахожусь здесь, в городе, для проверки полковых счетных книг. Они еще не готовы, и следовательно, и комиссии нашей нет еще никакого дела. Утро провожу я обыкновенно дома, читая что-нибудь (мемуары Байрона1 теперь); потом бродишь по городу, обедаешь у подполковника Булацеля, человека очень порядочного и ко мне благосклонного, а вечер играешь в карты: единственное утешение в столь скучном месте, где мы, праздно живущий народ, лишены всех способов к развлечению. Не будучи никогда игроком азартным, я если и не сделался теперь им, но всё успел проиграть 900 рублей по той причине, что, кроме редкого несчастья, которое я всегда имел (исключая однажды в жизни, под Замосцем, где я шутя сорвал 38 банков сряду и на 39-м почти всё проиграл назад), я мало опытен в расчете игры. Такой образ жизни не только вовсе не приятен, но даже и вреден здоровью. Коль скоро земля немного просохнет, то я намерен много ходить, хотя без какой-либо цели я и не люблю этого делать.
Из Варшавы выехал я довольно удачно. Потеряв надежду получить там деньги, не видя возможности без больших неприятностей, то есть занимая у приятелей деньги, долее так существовать, сел я в отправляющуюся оттуда новую коляску Плаутина, деланную под моим надзором, и пустился в путь. С Варшавой мне не было очень трудно расставаться, потому что, кроме Льва Пушкина и Ольги Сергеевны, да еще доброго обеда у старика Chovot, ничего для меня там не было привлекательного. Всех трогательнее была моя разлука с Ольгой, тем более что ей она была совершенно неожиданною, почему при ней она и выказала более свое дружеское благорасположение ко мне, чем бы она это сделала в другом случае, но всё не столько, сколько я бы желал в ней найти, ибо я ее очень люблю.
После долгой нерешимости и внутреннего борения между убеждением невыгоды продолжать мне службу и заманчивыми надеждами на будущее, которые некоторым образом подкреплялись вероятностью в непродолжительности получить несколько чинов (у нас выбыло в короткое время много офицеров из полка, и лучшие, к сожалению), рассудок мой одержал верх, и декабря 1-го дня я подал прошение об отставке. Скоро после того я получил от матери письма, в которых она просит меня остаться служить; если бы они не приходили долгое время, как деньги, то, вероятно, их бы было достаточно, чтобы остановить меня. Но теперь всё кончено, чему я очень рад, тем более что по последнему письму матери вижу, что она не имеет намерения, как я это ей предлагал, остановить в Петербурге ход моего прошения. Все мои надежды и планы основываются теперь на том, чтобы хоть месяца через три моя отставка вышла и мне бы выслали столько денег к тому времени, чтобы благопристойно можно возвратиться восвояси, а не блудным сыном. Хотя с некоторого времени и родилось во мне желание пошататься по свету образованному и необразованному, но я не смею предаваться оному, не видя никакой возможности к исполнению оного.
При таком образе жизни, скучном и бесцветном, как мой, с тех пор как я здесь, в Хелме, мерзком городишке, где даже недостаток чрезвычайный в квартирах для нас, были для меня Мура “Переписка и записки о Байроне”2 драгоценностью. Всегда предпочитал я и любил преимущественно этого певца как величайшего гения, но с тех пор, как Мур раскрыл передо мною с величайшим искусством жизнеписателя, которое при первом взгляде же бросается в глаза, всю жизнь его и показал характер его со всех сторон, во всех положениях ее жизни и в постепенном развитии оного, то сделался я даже пристрастным обожателем его слабостей в такой же мере, как любишь недостатки своей любовницы. Я, кажется, теперь совершенно понял этот великий дух (довольно самонадеянно) и узнал всю прелесть как наружную, телесную, так и нравственную его. Кажется, будто бы я вместе с ним жил, – так живо я себе представляю его образ жизни, его привычки, странности. Даже умственное бытие его, то, что мучило и услаждало дух его творческий как поэта и как простого человека, стремящегося к истинному и идеальному, постиг я и, как обыкновенно это случается, сверяя с своими идеями, находил часто сходными, вероятно потому, что прежде, быть может, почерпнув их от него же, присвоив себе, считал за собственные. Всю турецкую войну возил я его творения с собою – теперь же они будут со мною неразлучны! Наполеон и Байрон заключают в себе всё великое, что я знаю.
21 февраля. Вторник
Прочитав Байрона, я взял Руссо, которого я не знаю. Жаль, что и самое издание отнимает охоту его читать: так мелки буквы, что трудно глазам читать. Не знаю, буду ли иметь теперь терпение дочитать его “Элоизу”: это будет третий опыт!
23 февраля. Четверг
Я был в 20 лет хватом, слыл забиякою (чего тогда и желал, не будучи им никогда), пил также в свое время из удальства, потом волочился за женщинами, как франт3. Наконец оставалось мне испытать только игру, чтобы заключить курс моей молодости, что теперь я, кажется, и делаю. Не имея с природы пылких страстей, тем более что с молодости я в достоинство ставил их обуздывать, не знал я страсти к игре. Теперь вижу я, что от праздной жизни можно легко ее получить и что она может сделаться самою сильною. Никакая игра не доставляет столь живых и разнообразных впечатлений, потому что совершенно неопределенна, неограниченна, что во время самых больших неудач надеешься на тем больший успех, или просто в величайшем проигрыше остается надежда, вероятность выигрыша. Это я слыхал от страстных игроков, например от Пушкина (поэта)4, и теперь я признаю справедливость его слов. Вчера я был и в игре чрезвычайно счастлив: для перемены попробовал метать банк и выиграл 150 рублей; сегодня утром тоже выиграл.
24 февраля. Пятница
Услужливая лень породила во мне престранную мысль не писать к Языкову, пока не получу отставки. Но я ее с негодованием отвергаю как недостойную чувств моих к любезному Николаю Михайловичу и тотчас же сажусь отвечать, если можно назвать ответом письмо, полгода позже, чем следует, отправляемое.
25 февраля
Всё, что я был в выигрыше, рублей 160, проиграл я вчера опять. Поставлю себе за правило каждый день ограничивать проигрыш известною суммой. Сегодня день прекрасный; я воспользуюсь им окончить к Языкову письмо. Ясная погода делает и наш дух светлее.
Я читаю теперь знаменитый “Contrat social” Rousseau, который во мне родил мысль, что частные лица, коих имущество (земля и пр.) уступается одним государством другому, должны бы иметь право требовать вознаграждения за переходящие в другое владение их земли от того, в пользу чью сия уступка делается, разумеется, только в таком случае, когда они не пожелают переходить и сами с их собственностью, что всегда должно быть предоставлено их произволу.
1 марта. Среда
Чтение мое теперь ограничено творениями Байрона и Руссо. Я начал сочинения последнего с политики, с “Contrat social” (“Условие общества”), который я нахожу достойным славы своей. В Байроновом “Пророчестве Данте” остановился я на мысли, что тот, кто входит гостем в дом тирана, становится его рабом. Она сказана в предостережение поэтам-лауреатам, которых Байрон очень не жалует. Он повторяет часто, что великим поэтом может только сделаться независимый. Мысля об этом, я рассчитываю, как мало осталось вероятностей к будущим успехам Пушкина, ибо он не только в милости, но и женат.
2 марта
“Должно избегать случая, в котором обязанности в противоречии с нашими выгодами”, – говорит Руссо. Правило столь же истинное, как и то, что несчастье других не вселяет в нас столь живого участия, чтобы тотчас не видеть в нем собственных выгод своих, если они от оного могут произойти.
3 марта
Вчера я немного отыгрался: я выиграл сотню рублей. День целый я провожу, читая Руссо; для перемены я за его “Исповедью” теперь. Молодость его была такова, что ожидать было нечего от него. Безрассудность, непостоянство, слабость характера не поставили бы его на степень величайших писателей своей страны и не сделали бы проповедником истины и свободы, если бы не раннее расстройство здоровья, которое ограничило деятельность его духа одним направлением к ученью и, умерив пыл его страстей, сделало их постояннее.
Вот дожил я до тех лет, что все ровесники, знакомые, друзья – кто женился, а другие жениться намерены; мне же этого не определено… Может быть – к лучшему. По крайней мере, я это буду думать, чтобы утешить себя в лишении живейших и чистейших наслаждений… Отеческие чувства я буду всегда считать такими. Если я буду иметь столько власти над собою, что удержу себя от искушения жениться, то желание найти женщину, которая захотела бы со мною жить единственно по своему произволу, без всяких церковных и гражданских обязанностей, было бы единственное, которым бы я утруждал небеса. Впрочем, мне можно бы решиться на супружество, ибо всегда можно отыскать благопристойный предлог к разводу, особенно с деньгами.
8 марта
Есть у меня в голове две мысли, коих пластически я никак не могу выразить. Одна, которая родилась, мне кажется, из девиза Байрона: “Crois Byron” – “верь мне”; другая, кажется, – плод собственного размышления: “изменяясь – я усовершенствоваюсь”; последняя даже не полно выражается. Что избрать символом первой? Что в этом мире вещественном признано может быть за неизменное? Одно разве целое, то есть весь мир, вся природа. Другая же тогда задача бытию всего человечества еще менее способна к изображению чем-либо вещественным, когда оно есть только понятие невыразимое, точно так же как Божество, коему другого не могли дать имени, как Сый, Сущий и пр. Вот два эпиграфа, которые я имею дерзость, надменность выбрать для себя. Если первым я слишком много от других требую, то есть веру в меня, то вторым я, по крайней мере, показываю, что знаю, к чему я должен стремиться; делаю ли я или нет – это уже другой вопрос.
24 марта
Из секретных предписаний Ридигера, вследствие сообщений графа Витта, командующего царством на время отсутствия Паскевича, видно, что поляки, находящиеся теперь в разных странах и частях света, не оставили намерения какими бы то ни было средствами (отъявленные либералы неразборчивы в выборе их) противодействовать правительству русскому, хотя бы сие и привело к конечному разорению края и уничтожению последней самобытности царства. Сии революционисты точно так же, кажется, далеки от истинного либерализма в своих понятиях, как и в поступках. Только народ, достигший известной точки просвещения, может пользоваться истинною гражданскою свободою. Польша весьма далека от оной. Созревший народ никогда не оставался в рабстве и неволе: тому нет примера в истории. Преждевременные же попытки только удаляют от желанного времени. Ридигер пишет, что 20-го марта (вероятно, нового счисления) схвачен был некто Джевицкий, офицер известного прежнего 4-го линейного полка, перебравшийся из Галиции под видом ремесленника и который вскоре отравился, не сделав никаких показаний. Но от другого захваченного, унтер-офицера прежних войск, и из переписок поляков, находящихся за границею, узнали, что он, Джевицкий, прибыл из Франции с намерением образовать шайки партизанов, которые, скрываясь в лесах, старались бы по возможности вредить русским и бунтовать край, и наводнить ими всё царство. С 25-ю человеками ему и удалось прорваться в Сандомирское воеводство. Другая партия под командою капитана Вронского должна была действовать в Краковском. В Люблинском также намеревались нарушить спокойствие. В непродолжительном времени сии показания и оправдались: в Ленчинском обводе Мазовецкого воеводства показалась шайка, начавшая свои операции забиранием у жителей скота, хлеба и т. под. В Люблинском, в лесах около Янова, показалась другая и взяла направление на местечки Быхово и Пяски, пробираясь лесами, коими покрыто всё сие пространство. Наконец, полагают, что и в Беловежской пуще, в Гродненской губернии, должна скрываться таковая же. Из всего этого заключает правительство, что злоумышленники в этих частных нарушениях спокойствия следуют общему предначертанию и что скопища сии состоят в связи одно с другим, почему и приказано усугубить со стороны воинских чинов наблюдение за всем, что происходит в местах расположения войск, и все меры предосторожности против неожиданных случаев, особенно в продолжение наступивших праздничных дней, в кои жители, собирающиеся вместе, более подвержены злонамеренным внушениям, нежели в обыкновенное время. Полиции предписано строго рассматривать паспорты вновь прибывших из-за границы ремесленников и художников, ибо известно, что с таковыми многие из удалившихся за границу возвращаются назад. Даже многие с намерением вступали в учение разным ремеслам или в фабрики, чтобы от оных получить виды, под коими, не обращая на себя подозрения правительства, проникнув в царство, им бы возможно было действовать на умы. Вот план, сознаться должно, весьма остроумно придуманный, но приведет ли он к желанной цели? Весьма сомнительно. Когда целый народ, восставший единодушно, не мог противостоять, то чего надеются несколько сотен людей, не имеющих ничего, кроме жизни своей, которую не знают, чем поддерживать и что из нее сделать.
29 марта
Я прочитал трагедию Хомякова “Ермак”. В ней казаки-разбойники, завоеватели Сибири, говорят языком семейства Атридов во французской трагедии. Сам Ермак – какой-то унылый мечтатель, который в длинных монологах под бледным сиянием луны всё вздыхает об минувших летах молодости, угнетен проклятием отца и разлукою с любовницею своею. И эта любовь даже не придает никакой занимательности ходу пьесы, которая тянется бесконечными монологами, хотя и писанными хорошими стихами, но не менее того утомительными. Как в первом опыте молодого писателя, нельзя в трагедии его искать ярко очерченных характеров, ни искусства в ходе драмы5. Такие произведения у нас не первые в своем роде: Ростовцев, Катенин дарили нас такими же. Говорят, Хомяков пишет теперь “Самозванца”: в этом предмете он найдет более способов.
Еще прочел я историю последней турецкой войны Валентини; он поторопился с нею, написав ее по одним официальным донесениям и по запискам, весьма кратким, одного офицера, вероятно делавшего одну кампанию 1828 года и, кажется, находившегося при Евгении Виртембергском, ибо одни только действия 7-го корпуса, который принц принял под Шумлою от Воинова, рассказаны подробно, остальные же происшествия обеих кампаний автору, видно, были известны по одним газетным реляциям, которые всегда недостаточны и редко справедливы бывают. Общий его взгляд на войну, несмотря на то, верен и довольно беспристрастен, то есть не скрывает ошибок наших полководцев. Мысли его об образе войны с турками весьма основательны, и по всему видно, что он говорит об предметах, которые не только что сам видел, но на кои глядел глазами человека, знающего свое дело.
23 апреля. Воскресенье
Сейчас получил я прискорбное известие, что Франциус скончался прежде получения моего последнего письма, еще прошлого декабря 6-го дня! Итак, совершилось то, чего я уже давно страшился, о чем я скорбел душевно прежде, чем неизбежное исполнилось! Прекраснейшее и благороднейшее существо, коего чистый дух, кажется, ничем земным не был омрачен, прошел своею чередою, и как упавшая звезда после себя только на несколько минут в падении блестит, так и память об нем, быть может, только недолго проживет в памяти его друзей и потом исчезнет в общем мраке. Я не встречал еще человека, который так пламенно, как он, любил истину, всё высокое и изящное, в котором бы лета жизни, обычный быт, опытность, приобретаемая ежедневными обманами, физические, наконец, страдания, которые ежедневно, видимо, вели его к ранней могиле, так мало ослабили его стремления к идеальному. Этот цвет молодости нашей был неизменным качеством его пламенной души. Как человечество вообще, столь же пламенно, с таким же самоотвержением любил он каждого из своих друзей. Эту чувствительную прекрасную душу озарял светлый и мощный дух. Познав истину, он везде исповедовал оную, смело и мужественно восставал за оную не только против частных лиц, но даже против самовластного общего мнения. Так, в университете не усумнился он, собрав около себя несколько человек, в число коих благосклонная судьба и меня ввела, восстать против всего университета, распавшегося на землячества и ордена (вечная причина междуусобной ненависти, вражды и буйства студентов не только во время академической их жизни, но переходящих и в гражданскую позднюю), и проповедать первые истины, либеральные идеи, недавно возникшие в германских университетах, клонящиеся к тому, чтобы распространить истинное образование и искоренить в юношестве направление к буйству и разврату. Как всякое восстание против общих пороков общества никогда без возмездия с его стороны не остается, так и здесь оно мстило клеветою на его характер, которая сколько бы лжива ни была, но всегда нам вредит; зависть назвала его буйным и развратным за то, что он искал слишком много, быть может, обыкновенную жизнь возвысить до идеальной. Но она бессильна была оспорить его умственные редкие способности. Самые неприятели его соглашались в обширности дарований, коими природа его украсила: он обладал умом верным, быстрым и обширным и приятные пламенные свои чувства изъяснял он всегда с увлекательным красноречием равно пером, как и в благоразумной речи своей. В обществе студентов, пирующих на веками освященных своих празднествах или беседующих об знаниях, ежедневно приобретаемых каждым из них, был он всегда душою всеоживляющею, веселя блистательным остроумием и сатирою, иногда очень едкою, но никогда с намерением обиды. Божественный дар поэзии согревал его душу; он пел, и песни его так же чисты были, как она. Многие из его произведений (которые теперь выдаются в свет) имеют много лирического достоинства; почитатель Шиллера, он и был счастливым его последователем. Наружность его была привлекательная; рост имел средний, очень стройный, прекрасную голову с темно-русыми кудрявыми волосами и лицом, полным жизни и выражения в голубых его глазах и прекрасно очерченном рте, в определенных, чистых формах коего можно было узнать решительный, живой и смелый его дух.
Вот некоторые отличительные черты блистательнейшего создания, которое я знал. Встреча с таковым показала мне, что есть в мире люди, коих действия не основаны на одном себялюбии, о чем бы я без того долго сомневался. Рам пишет мне, что и в последние минуты своей жизни он вспоминал обо мне и завещал мне дружеский поклон. Вот лучшее доказательство, как он любил своих друзей, и свежести его души, которая при гробе еще сохраняла впечатления, многими летами ослабленные. Душевно сожалею я о том, что судьба не свела меня еще раз с ним: он бы передал мне снова много прекрасных, возвышенных идей; его бы пламенем согрелась и моя хладеющая от ежедневного опыта грудь, я бы освежился духом.
29 апреля
В последнем номере “Инвалида” читал я объявление о выходе в свет стихотворений H. М. Языкова. Верно, цензура много подстригла кудрей у его студенческой вольнолюбивой музы. Воейков хвалит его самобытность, но сожалеет только, что он не воспевает, как французы, воинских подвигов христолюбивого нашего воинства. Истинный издатель “военных ведомостей”! Прошу угодить всем: один хочет торжественных од, другой – поэм народных оригинальных, третий – исторических драм! Любопытен я видеть, чем нас подарил мой ленивый певец. Не напишет ли мне он что-либо в ответ на мое послание к нему?
3 (15) мая
Я читаю теперь историю Франции Royou, сочинение весьма обыкновенного разряда. Повествование довольно скучное очень не занимательных событий первых веков существования Франции. Она написана без всякого общего взгляда на события и на людей и только не что иное есть, как повествование об сражениях, кой-где распещренное анекдотами. По времени (1819 год), в которое это сочинение издано, его можно назвать очень запоздалым: веком бы назад оно было в своем месте наряду с сочинениями Ролленя, Миллота, Шрекка6 и других. Давно не читав ничего исторического и никогда – вполне подробную историю Франции, я читаю ее теперь с удовольствием.
5 (17) мая
Не ошибся я в моем предположении, что мать только обещала написать, а верно не исполнит: вот прошла и другая почта, а обещанного письма нет. К счастию, в “Инвалиде” нет еще и моей отставки.
Горный кадетский корпус7 переименован в Горный институт у воспитанников отменены кивера, тесаки и пр.; весьма благоразумное преобразование. Отдать должно полную справедливость, что меры, принимаемые правительством при преобразованиях по всем частям государственного управления, всегда клонятся к явной пользе, сообразны с целью, которой желают достигнуть, и менее чем прежде находятся под влиянием солдатизма.
15 (27) мая
Сегодня получил неожиданное письмо от Языкова, письмо, меня несказанно радующее, хотя по привычке своей он и мало говорит про себя. Извещая о выходе из печати своих стихотворений, обещает выслать мне экземпляр оных в память нашей студенческой жизни. Он всё еще не имеет оседлости и будто бы от того ничего значительного не предпринимает; меня же благословляет на мирную жизнь.
16 (28) мая. Вторник
Жаль, что Николай Михайлович, мой вселюбезнейший (его выражение в последнем письме) певец, не берется ни за что дельное, а вот лет десять уже всё обещает только: публика ожидала многого от него, но, кажется, всё обманываясь в своих надеждах, охладела к нему приметно. Журналисты давно перестали его ласкать и частенько бранят его студенческую музу. Пора, пора! Не то – так пройдет молодость, а с нею и вдохновение. Он говорит, что, верно, мне наскучила так называемая поэзия военной жизни, и прав в этом, даже в такой степени, как я не ожидал от него, не видавшего этой поэзии. Я вижу давно уже, что поэзия живет в нашей душе, а не в предметах так называемых поэтических. Пламенное воображение облечет каждый в изящный идеальный образ, тогда когда холодное видит только одно, так сказать, чувствами и рассудком осязаемое. Часто даже воспоминание сильнее на нас действует, чем самый предмет оного.
17 (29) мая. Среда
Сегодня как вчера было и как будет завтра: всё одно и то же, скучно, да делать нечего! Единственное мое занятие – господин Рою; несмотря на свой ultra-роялизм и иезуитизм и то, что он ожидает канонизации Лудвига XVI, сознается он в том, что причиною революции были ложные меры правительства и слабость оного. Оно в такой степени было ничтожно, что без досады на него нельзя читать истории этого времени. Хорош также и господин Неккер! Наполеон справедливо назвал его главнейшим участником и причиною революции. Всего забавнее в моем почтенном историографе, что царствование последнего, Наполеона, он вовсе не признает.
18 (30) мая
Утром читали с Шедевером роман, а именно: “La tour de Montlhry”, исторический роман XII столетия, довольно занимательный тем, что выведены в нем на сцену известные лица того времени, например, Suger, Элоиза, и несколько очерков нравов того времени8.
Государь, осматривая войска 1-го пехотного корпуса, был до такой степени недоволен 1-ю гусарскою дивизией за незнание своей обязанности офицерами (верховой езды), что на месте смотра у начальника дивизии, генерал-майора Ланского, отнял оную, точно так же сменил и одного из полковых командиров, на место которого назначен приятель мой Кусовников. Такая строгость заставила и наших генералов подумать об езде офицерской. Остальными войсками, в том числе гренадерами, которых смотрел в Луге и Пскове, государь был очень доволен.
13 июня
Прочитав господина Рою, одного из несноснейших историков нынешних времен, каких я читывал когда-либо, заступника всего, что только было близко престолу, еще более, кажется, иезуитов и церковного самовластия (феократии) и противника всего, что только есть либерального, – теперь же нашел я у Булацеля “Les Ruines” Вольнея, совершенно противоположное в рассуждении о происхождении и развитии религиозных идей: этот выводит не только, что происхождение всех вер есть общее, одинаковое, но даже и то, что ни одна из них, самая христианская, не основана на так называемом “откровении”. Он так же объясняет, как и Dupuis, сочинитель “Origines de toutes les cultes”, что христианство есть сабеизм9, почитание солнца, составленный из мифологии египтян, индейцев, последователей Зердуша10, или магов, а жизнь Христа – аллегорическое описание годичного течения солнца11.
15 (27) июня
С большим удовольствием перечел и сегодня 8-ю и вместе последнюю главу “Онегина”12, одну из лучших глав всего романа, который всегда останется одним из блистательнейших произведений Пушкина, украшением нынешней нашей литературы, довольно верною картиною нравов, а для меня лично – источником воспоминаний весьма приятных, по большей части потому, что он не только почти весь написан в моих глазах, но я даже был действующим лицом в описаниях деревенской жизни Онегина, ибо она вся взята из пребывания Пушкина у нас, “в губернии Псковской”. Так я, дерптский студент, явился в виде геттингенского под названием Ленского; любезные мои сестрицы суть образцы его деревенских барышень, и чуть не Татьяна ли одна из них13. Многие из мыслей, прежде чем я прочел в “Онегине”, были часто в беседах глаз на глаз с Пушкиным в Михайловском пересуждаемы между нами, а после я встречал их как старых знакомых. Так в глазах моих написал он и “Бориса Годунова” в 1825 году, а в 1828 читал мне “Полтаву”, которую он написал весьма скоро – недели в три. Лето 1826 года, которое провел я с Пушкиным и Языковым, будет всегда мне памятным как одно из прекраснейших. Последний ознаменовал оное и пребывание свое в Тригорском прекрасными стихами и самонадеянно прорек, что оно
- …из рода в род,
- Как драгоценность, перейдет,
- Зане Языковым воспето14.
14 (26) июля…
Прочел я теперь две драмы Гёте: “Тассо” и “Не законная дочь”. Первая имеет свое достоинство как живое изображение восторженной страсти поэта и своенравия его; к тому же в ней высказано прекрасно много истин. Вторая же пьеса так слаба, что едва находишь в себе терпение ее дочитать: просто это одни возгласы, декламация. Трудно узнать в ней первостепенного поэта Германии.
22 июля (3 августа)
Моя отставка вышла15. Принес сейчас Мануйлов мне радостное известие, и все заботы мои кончились; настали другие, только более утешительные. Не могу опомниться от радости.
24 июля (5 августа). Понедельник
Вслед за получением моей отставки начались поздравления моих сослуживцев с оною. Приехал ко мне мой бывший эскадронный командир Аминов, с ним Голубинин. Пили чай, а после оного угостил я их емкою, “сим напитком благородным”, прославленным Пушкиным и Языковым16.
29 июля (10 августа)
Булацелю вздумалось третьего дня вдруг пригласить меня съездить с ним в Грубешов, и я, которому так трудно отказывать, согласился с ним ехать, несмотря на то что очень не люблю поездки. За мое снисхождение я и был награжден, во-первых, тем, что Шепелев отдал мне небольшой должок, а во-вторых, что у него прочел знаменитого Бальзака, коего по сю пору знал только по слуху. Небольшая повесть его “La Vendetta” передо мною оправдала его европейскую славу. Слог его истинно превосходный и мне показался выше всего, что я ни читал из нынешних и прежних произведений французских писателей.
24 августа (5 сентября). Варшава
Вот наконец после долговременной скитающейся жизни в Хелме, Люблине и самой Варшаве, где я уже живу другую неделю, первая минута свободная для меня, что я могу помыслить, опомниться и сообразить всё случившееся со мною в продолжение трех недель, как я странствую.
27 августа (8 сентября). Воскресенье
Всё это время шатаюсь по лавкам, закупая разные разности моего нового убора. Теперь ожидаю я от портного платье, так что я сегодня буду в первый раз одет в партикулярное платье. После пятилетней военной жизни кочевой, цыганской я возвращаюсь снова в общество людей с удовольствием, без сожаления о том, что оставляю. Мне должно, по крайней мере, благодарить за то судьбу, что каждая перемена моего образа жизни была добровольная, своевременная, в которой я доселе еще не раскаивался, начиная от студенческого значка до чина штабс-ротмистра17, мною ыне добытого если не кровию, то такою жизнью, которая много оной портит.
28 августа (9 сентября)
Ольга Сергеевна, по-видимому, ко мне очень благорасположена: это видно не только из всего обращения со мною, но еще более по довольно забавному предложению, которое она мне недавно сделала: она просила меня как можно более публично заниматься ею по той причине, что в варшавском кругу ее знакомых говорят, что будто бы она кокетничает с одним юношей – господином Софиано, который, кажется, влюблен в нее.
Лев – всё тот же, свою скуку мыкающий в Саксонском саду или Розмайтостях18 и, к несчастью, в совершенном безденежье. Он имел неосновательность проиграть не только все деньги, которые он получил от отца и занял от других, но даже более, чему трудно помочь.
5 (17) сентября
Прочел я теперь несколько повестей Eugne Sue, знаменитого сочинителя “Саламандры”, которую всё не могу я прочесть еще. Некоторые из этих повестей имеют свое достоинство как свежее, живое изображение страстей необузданных.
10 (22) сентября
Войска, занимающие царство Польское, собраны теперь почти все около Модлина для маневров. Сегодня ожидали туда и государя, возвращающегося с конгресса, о коем ничего я не знаю основательного. Этот проезд инкогнито через царство Польское занимает теперь все умы, и мнения об оном несходны весьма. Одни находят, что он хорошо делает, осматривая свои войска и не обращая внимания на жителей; другие не согласны в том и думают, что неприлично Николаю таиться от своих подданных; явив же себя им, должно облечь себя в милость и разлить около себя одно благотворение, показать себя народу истинным солнцем, всё оживляющим. Прибытие его в Модлин ожидали вчера; неизвестно мне, исполнилось ли ожидание. Сегодня имел быть смотр войскам. Погода ему, по крайней мере, не благоприятствует: она стоит совершенно осенняя, дождлива и туманна.
12 (24) сентября
Вчерашний “Курьер Варшавский” возвестил жителям кичливой Варшавы, что “наияснейший цесарж и круль” прибыл 10-го (22-го) числа в Модлин, что 11-го числа (вчера) назначен был смотр войскам, там находящимся, а сегодня – маневры. Это известие следовало бы, по-моему, напечатать не просто как о приехавшем каком-либо шляхтиче, а огненными буквами: так важно должно быть это событие для жителей сего царства; Варшаве же всей, всей следовало бы к нему выйти с повинною головою – от первого сенатора царства до последней обитательницы улицы Фурманской. Верно бы это умилило его грозное чело. Рассказывают, что в Калише встретил народ его с коленопреклонением, что, принимая генералитет, он был с ним чрезвычайно ласков, но про Варшаву сказал он Панкратьеву, что она “не стоит того, чтобы ему в ней быть”.
Такая фарса, как этот выход с хлебом и солью, мог бы много принести пользы. Народ, вообще всякая толпа, так глупа, что, твердя ей одно, можно уверить в том даже, что противно истинному образу ее мыслей. Если бы ей (толпе) чаще твердили, что она любит своего монарха, то она бы и поверила этому, особенно когда бы к этому присоединились две-три высочайших улыбки, которые всегда имеют чарующую силу. Странно, что правительство, употребляя столько людей на то, чтобы наблюдать за общественным мнением, чтобы отыскивать каждую сказанную глупость, так мало заботится о том, чтобы управлять этим общественным мнением. Это, мне кажется, было бы не только легче, но и полезнее; менее было бы случаев делать людей несчастливых, да и самое ремесло было бы чище, следственно, и лучших бы людей можно бы было на оное употреблять. Судьба столь многих не была бы в руках столь низких, коим поневоле правительство должно отдавать на жертву.
…У меня теперь последний роман Вальтера Скотта “Опасный замок”. И в нем видна широкая и могучая кисть романиста, но мне кажется, что уже в ней менее жизни, менее свежести и яркости в красках, что всё подернуто тем же туманом, под коим и в повести многое делается. В описаниях же подробностей и лиц он – всё тот же.
13 (25) сентября
Вчера в 4 часа пополудни государь был здесь, то есть в здешней цитадели, осмотрев которую и войска, составляющие гарнизон городской, отправился в дальнейший путь – в Брест-Литовский. Представленных ему членов правления здешнего принимал он очень ласково, и они остались очень довольными сим приемом. Красотою его не могут они нахвалиться. Варшавских же жителей он не жалует: не захотел принять и депутации их, которая долженствовала просить его осчастливить их его присутствием.
20 сентября (2 октября). Среда
Из писателей, утешающих скучные мои дни, Бальзак есть решительно первый: всё, что ни прочел я из его повестей, прекрасно. “Les contes drolatiques” совершенны в своем роде 19. Он выбрал для них древний французский слог, тот, которым писал его учитель Рабле, как он говорит. Прочитав несколько страниц, к нему так привыкаешь, что понимаешь остальное без труда. Рассказ очень вольный этих повестей чрезвычайно смешон; конечно, не многим женщинам можно читать эти повести, потому что они довольно сильно действуют на чувственность, но которая их прочтет, будет довольна ими и не найдет их приторными ради игривости их, заглушающей остальные впечатления.
Повестями Jules Janin не столько я остался доволен: это всё журнальные, эфемерные статьи, интерес коих исчезает за изменениями политическими, потому что политика в них занимает первое место, литературное же достоинство – второе. Кроме того, он чрезвычайно многословен, как всякий журналист.
5 (17) октября
Сегодня уехал или уезжает мой добрый приятель Лев Пушкин. Судьба сжалилась над ним в особе Аничкова, который увозит его в Петербург так, как Ушаков хотел увезти меня в Москву. Он жил здесь два года для того, чтобы быть исключенным из службы за неявкою в полк (ходатайством фельдмаршала переменили выключку в отставку) и чтобы нажить несколько тысяч долгу, которого, вероятно, он никогда не уплатит. Счастье его, что он еще нашел приятеля, который его вывез из этого неприятного положения, в котором он бедствовал 20. Хотя я и душевно радуюсь, что он выехал, но мне теперь в моей болезни это большая потеря: я остаюсь в совершенном одиночестве, потому что если кто будет меня навещать, то это всё люди, с которыми у меня мало общего.
6 (18) октября
Я читаю теперь знаменитую книгу стоодного писателя “Le livre des cent-et-un”, или изображение Парижа21. Большая часть статей, составляющих оную, весьма любопытна как по содержанию своему, так и по слогу, которым они написаны. Одна из них – “Дуэль” – снова привела мне на память всё, что мы (Burschenschafter) десять лет мыслили об нем, и все старания, которые мы принимали к искоренению оного.
(12) 24 октября
Есть один роман J. Janin под названием “Barnave”, одно из произведений его пера, составившее ему известность писателя, которою он теперь и пользуется довольно справедливо, несмотря на журнальную, французскую плодовитость его слова. В этом романе вывел он на сцену, кроме самого Барнава и Мирабо преимущественно, еще несколько лиц того времени. С первого взгляда я узнал, что он их очертил вовсе не в историческом образе, а совершенно в идеальном, так что этот роман нельзя назвать и историческим. В этом мнении моем я еще более убедился теперь, прочитав книгу “Les souvenirs sur Mirabeau”22, в коей автор оной весьма просто и вероподобно рассказывает, что все почти речи, говоренные Мирабо в национальном собрании, сочинены его сотрудниками, из коих он сам был один из трудолюбивейших, и что во всех остальных сочинениях Мирабо, если бы всякий из его приятелей взял бы назад свое, то у него бы мало что осталось, кроме великого достоинства его собирать и обделывать по-своему чужие материалы. Этим даром, – говоит повествователь, – владел он в высокой степени; кроме того, имел он и другой – заставлять сотрудников своих работать и поощрять в их занятиях. Полную справедливость отдает далее автор книги силе и могуществу его слова, которое заглушало, побеждало всё. Способности же защищать свое мнение он не имел и в этом случае далеко уступал Барнаву, великому диалектику и логистику. Прозорливость Мирабо была, так сказать, пророческая. Она была следствием знания его людей и света, приобретенного им в течение бурной и буйной его жизни. С первого взгляда он безошибочно узнавал людей и всегда умел, когда хотел, снискивать их благорасположение, употреблять их в свою пользу. С начала революции предвидел он и предсказал ход ее.
17 (29) октября. Вторник
Одно утешение моей жизни здешней – это Ольга Сергеевна. Она истинно, кажется, ко мне расположена дружески. Третьего дня была она со мною так откровенна, что не только читала мне свои стихотворные произведения23, но и сказала, что меня так любит, что сожалеет, зачем я не женщина, чтобы со мною быть еще откровеннее.
27 октября (8 ноября)
Вчера был для меня день исповеди. Ольга поверила мне не только историю чувств своих с самого раннего детства, из коих многие уже мне знакомы были, но и самое настоящее положение ее сердца. Она так со мною была откровенна, как едва ли она была с кем другим когда-либо, и я дорого ценю эту откровенность.
20 ноября. Тригорское
Исполнились мои желания: возвратился я в дом отцов моих, к жизни новой, единственной оставшейся мне на выбор после испытанных. Непривлекательная она, не заманивает она наше воображение ни разнообразием, ни прелестью видов. Один постоянный труд может сделать ее сносною, может укротить не вовсе еще потухшие страсти – честолюбие и жажду наслаждений. Испытаем ее!
После десятидневного пути от Варшавы, довольно благополучного, без особенных происшествий, с обыкновенными неприятностями путешествия в такое время года в скромном перекладном экипаже, приехав, нашел я всех моих домашних: мать и сестер, замужних и незамужних, – здравствующими: это всё, чего я только и желал. Несмотря на тяжелый от общих неурожаев год, кажется, и хозяйство не в нужде, по крайней мере, сколько мне известно про оное: также важная причина к общему удовольствию.
23 ноября. Четверг
Я застал еще здесь отцов Пушкиных, собиравшихся в путь ко Льву в Петербург, и которые радовались моему приезду, как радуются приезду родного24. Провожал их до Врева – баронское владение Евпраксеи25.
…Хотя я и нисколько не сожалею о том, что оставил службу военную, и не желаю снова начать гражданскую, разве в таком случае, что представились бы мне в какой-либо особенные выгоды, – но всё сельская жизнь землепашца, помещика пугает меня своим однообразием и отчуждением от движущегося и живущего мира.
Я уже решил, что, хотя присутствие мое в тверской деревне и необходимо нужно, жить там один постоянно я не намерен, тем более что это вовлекло бы меня в большие издержки, чем доходы наши это позволяют: должно бы было тогда жить двумя домами, двумя хозяйствами. Мои желания теперь ограничиваются тем, что, узнав настоящую цену и доходы имения, мне бы удалось найти управителя, которому бы можно было поручить оное под собственным моим надзором, а самому, живучи здесь в Тригорском, разнообразить мой быт хоть кратковременным пребыванием в одной из столиц.
Вчера я приписывал в сестрином письме к Ольге Сергеевне и так расписался в душевном удовольствии, как никакой из приятельниц моих не писывал.
1834
18 февраля. Село Малинники
- Я руки в боки упираю
- И вдохновенно восклицаю:
- “Здесь дома я, здесь лучше мне!
- Вот так-то мы остепенимся!”1
Вот эпиграф к настоящему моему быту из последнего послания ко мне возлюбленного Николая Михайловича. На пути из Псковской губернии в сию заезжал я на несколько дней в Петроград, чтобы в день именин Анны Петровны2 навестить ее, и нашел у А. Пушкина, что ныне камер-юнкер, послание ко мне, про существование коего мне и не снилось. Эти четыре стиха я выписал из оного.
19 февраля. Понедельник
Кроме удовольствия обнять Анну Петровну после пятилетней разлуки и найти, что она меня не разлюбила, несмотря на то что я не возвращался с нею к прежнему нашему быту, имел я еще и несколько других, а именно: познакомился с двумя братьями моего зятюшки Бориса – с баронами Михаилом Сердобиным и Степаном Вревским, людьми очень милыми в своем роде; потом представлялся я родственницам и приятельницам матери – госпожам Кашкиным, на свидание с коими мать теперь поехала туда же; рад я был видеть и недоступных Бегичевых, из коих старшей я подрядился чинить перья; наконец, у стариков Пушкиных в доме я успел расцеловать и пленившую меня недавно Ольгу3. Вот перечень всего случившегося со мною в столице севера, если я прибавлю еще то, что видел моего сожителя варшавского Льва Пушкина, который помешался, кажется, на рифмоплетении; в этом занятии он нашел себе достойного сподвижника в Соболевском, который по возвращении своем из чужих краев стал сноснее, чем он был прежде4. Я было и забыл заметить также, что удостоился я лицезреть супругу А. Пушкина, о красоте коей молва далеко разнеслась. Как всегда это случается, я нашел, что молва увеличила многое. Самого же поэта я нашел мало изменившимся от супружества, но сильно негодующим на царя за то, что он одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева5 и несколько новых русских сказок6. Он говорит, что он возвращается к оппозиции, но это едва ли не слишком поздно; к тому же ее у нас нет, разве только в молодежи.
1 апреля
Две недели тому назад познакомился я с родственницами, довольно дальними, с которыми бы можно было даже законно сблизиться священными узами: с девицами Бакуниными7. Числом их шесть сестриц, очень милые, кажется, к тому же и певицы, и плясавицы8, но всё это никак не манит меня к супружеской жизни. Отец их – препочтенный и преобразованный старик, которого я очень полюбил; и хозяйка, настоящая-то родственница наша, – прелюбезная женщина, которая меня обласкала, как истинно родного.
23 августа
Шесть месяцев, что я живу в одиночестве здесь, прошли так быстро, что я их не заметил. Ежедневный надзор за хозяйством оставлял мне мало времени для других занятий, а еще менее – для жизни умственной с самим собою. Физическая деятельность и отдых после оной сменялись только разъездами к почтенной моей родне.
Заехав однажды, в Троицын день, в Тверской уезд, в дом Ушаковых (они родня моей родне, а у сына их я служил три года в эскадроне)9, нашел я там, кроме трех премиленьких девочек (хозяйка дома – одна, а две – мои здешние соседки Ермолаевы), очень приятное общество и молодежь нынешнего и прошлого века, так что три дня, которые там я провел, кажутся мне теперь столь приятными, как редко я их проводил. С Ермолаевыми я врал и нежничал, а с одним юношею-поэтом, князем Козловским, твердил стихи Языкова; это первого встречаю человека, который, не знав Языкова, знал бы наизусть столько же стихов, сколько и я их знаю. Чего же мне нужно более? Потом я встречался опять с некоторыми из лиц, там бывших: с двумя темно-русыми сестрицами Ермолаевыми, но всё мне не казалось столь приятным их общество, как в первый раз это было. Они пленяли меня в разных видах и уборах и песнями, и плясками, но очарование новизны исчезло, точно так и надежды на быстрые успехи, которые всегда сначала мне льстят…
4 сентября
Чтение меня это время так избаловало, что я не берусь приняться и за хозяйственное писание, еще менее – за какое-либо другое. Сначала прочел я пресловутую “Историю Русского народа” (4 части), сочиняемую Полевым, и нашел ее лучше, чем ожидал оную найти. Он, по крайней мере, понимает, как история должна писаться, и делает по силам: на Карамзина он нападает с пристрастием иногда, но вообще бывает более правым в своем мнении об нем. Взгляд его на разные эпохи русской истории вернее его предшественников, и некоторые лица оной являются у него в совершенно новом виде, чем у прежних историков. Везде видно, что он учился и трудился по новым германским образцам, кои так далеко подвинули вперед науку дееписания10.
Потом прочел я две книги нового журнала “Библиотека для чтения”, сотрудниками коего суть все наши литературные знаменитости от Пушкина до Полевого. Главные его редакторы – Греч и Сенковский; последний, однако, удалился от издания и вошел в ряды простых сотрудников11.
3 октября
Новые приятели мои – Ермолаевы – снабжают меня и книгами; последняя, которую они мне дали и я теперь только прочел, а именно “Rsigne” par G. Drouineau11а, есть что-то “неохристианское” (и выражение-то мне непонятно), чего я никак не понимаю. Автор старается доказать лицами, у него действующими, во-первых, превосходство своего неохристианского исповедания, потом – ничтожность и пустоту материализма и рационализма, проповедуя, что вне веры нет спасения и жизни в этом мире. Этот господин сперва доказывает весьма многословно и высокопарно существование Божие, в чем, однако, еще никто, кажется, и не сомневается. Но от существования Божия до христианства, и особенно до неохристианства, еще весьма далеко. Читая эту книгу, я невольно почувствовал желание отдать отчет самому себе в своих понятиях о сем предмете и должен сознаться, что нашел в себе одно только сомнение, или чистый скептицизм, или неверие и сомнение во всём, что относится к религиозным понятиям, к так называемым обязанностям человека к Божеству. Что же касается до взаимных обязанностей людей, одного человека к другому, и до общественных, то дело другое: тут всё положительно и сомнений нет. Любить другого, как самого себя или еще более, как христианство гласит, есть идеал высокий; но не делать другому того, чего не желаешь самому себе, – возможно не всякому.
1836
8 декабря
Вот чрез два года, откинув лень, эту постоянную мою слабость, от которой ни лета, ни убеждение не исправляют, вздумалось мне взяться за перо, чтобы отметить эти минуты жизни моей. Следовало бы сперва сделать очерк самого себя и прибавить, в чем я думаю, что изменился с того времени, как письменно не излагал отчетов о самом себе. Но я не живописец и едва ли буду уметь то сделать; по крайней мере до этого времени мне никогда не удавались портреты. Постараюсь, однако, надо же испытать свои силы.
Начну с тела: состояние его важнее, чем многие думают. Эти два года был я совершенно здоров; довольно однообразная, воздержная жизнь, свежий воздух, здоровый климат и телесная деятельность, сопряженная с надзором за хозяйством, предохранили меня от всяких болезней. Вот всё, кажется, что можно сказать о бренном теле. Успехов от развития его сил в эти лета и в нашем образе жизни почти нет: всё поглощают умственные занятия. Разве назвать успехом то, что, будучи прошлое лето в Петербурге, я взял несколько уроков в танцовании и теперь, танцуя без усталости, заслуживаю часто похвалу хозяек дома, нуждающихся в неутомимых плясунах.
После телесных следует, разумеется, заметить умственные перемены (успехами едва ли можно назвать): они незначительны. Кажется, опыт этих двух лет только развил и подтвердил во мне начала, уже существовавшие, признанные мною. По образу жизни – новых познаний приобрел я только несколько практических, относящихся к главному занятию моему. От других я совершенно отлучился – более от лени, чем по другой какой-либо причине. Поэтому я стал еще реальнее прежнего и вовремя почти оставил идеализм, с которого прежде всё начинал. Это господствующее направление заметно и в нравственном состоянии моем. Страсти мои вещественны: я не увлекаюсь надеждами славы, ни даже честолюбия. Я почти ограничиваюсь минутным успехом. Женщины – всё еще главный и почти единственный двигатель души моей, а может быть, и чувственности. Богатство не занимает меня, и жажда его не возрастет во мне до страсти. Если бы я мог пристраститься еще, то это – к азартным играм: они довольно сильно действуют на меня. Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей1. Уединенная, одинокая, ни от кого не зависящая жизнь, привычка всегда повелевать ими, иногда вредное влияние на наш нрав делает его самовластным, нетерпеливым, вспыльчивым. Трудно мне будет избегнуть от этого влияния, особенно с моим запасом самосознания. Меня обвиняют в слишком высоком мнении те (женщины – с мужчинами я мало рассуждаю), с которыми я иногда разговорюсь, потому что, говоря о себе, я выставляю себя таким, иногда до бессмыслия; они верят на слово и по нём составляют себе обо мне понятие. Увы, кто лучше меня знает, как мало во мне дельного! Что в других я его тоже немного встречаю, не есть причина себя высоко ценить. Таким ли бы я желал быть, каким я себя чувствую! Большой недостаток твердости в исполнении воли я постоянно вижу в себе и мало замечаю успеха, так что мне гораздо лучше бы было следовать минутному впечатлению, не вдаваясь в рассуждения: совсем наоборот, чем советуют другим людям, у которых страсти берут верх над рассудком.
Очередь теперь сердечным ощущениям. Иные утверждают, что я решительно не способен стал к ним, а может – и был; это мне трудно определить. Я ценю любовь самоотвержением и по степени его определяю и ту. Таким образом, сколько собственного блага, удовольствий, спокойствия, труда, наконец лишений я в силах принести за тех, кого люблю, можно только узнать по опыту. Убежденный в необходимости пожертвования, я думаю, что буду способен к нему.
Занятия мои ограничивались одним распоряжением хозяйства моего. Успехи в них не соответственны ожиданиям, какие следовало бы иметь. И причины тому ясны: это лень и слабость характера. Знания в деле достаточны бы были, но исполнение недостаточно. Особенно нынешний год понес я убытки значительные от беспечности и нерадения. Я искренне убежден в этих моих недостатках и проступках, которые ежедневно я чувствую, но, увы, мало исправляюсь! Я читаю больше, чем следовало бы, романов и журналов, потом всё, что выходит из печати по части главного предмета моих занятий, но не довольно его изучаю.
На выборах дворянских нынешнего года взял я на себя обязанность непременного члена губернской комиссии народного продовольствия – место, которое не требовало много занятий, но в 14-тиклассной табели наших чинов занимало шестое место, то есть в чине полковника или коллежского советника. Я то сделал, чтобы показать, что я не чуждаюсь ни светской, ни служебной черни2. И я не сожалею о том, тем более что через месяц потом этой должности, бывшей без жалования, назначен был соответственный чину 1500 рублевый оклад жалованья. Этот случай можно мне назвать счастливым, точно так и всё начало моей дворянской службы. После трехлетия меня в ней можно будет выбирать только в высшие должности – предводителя и тому подобные.
10 декабря
Занятия по этой моей должности почти ничтожны и не требуют постоянного присутствия в губернском городе. Прежде службы моей познакомился я в Твери со всеми властвующими. Губернатор – граф Толстой Александр Петрович, сын генерала от инфантерии Петра Александровича Толстого, человек очень достойный и благонамеренный, с познаниями, приобретенными в путешествиях, в службе военной, – был флигель-адъютантом, из высшей аристократии, с обращением человека светского и образованного, к тому же очень простой и добрый; с первого знакомства через Александра Михайловича Бакунина был чрезвычайно любезен со мною. Губернский предводитель лексей Маркович Полторацкий был приятелем отца моего и припомнил даже, что был мне крестным отцом, чего я до сего времени и не подозревал, точно так же всегда был ко мне очень хорош. Эти связи поставили меня тотчас на первую степень тверского общества и много содействовали успеху моему и на выборах. При баллотировке положило дворянство мне 160 белых и 20 с чем-то, если не ошибаюсь, черных шаров. Всего лестнее было для меня здесь слышать общий голос похвалы деду моему Ивану Петровичу и отцу моему. Память добродетелей первого и любезных качеств другого всё еще свежа в тех, которые их знали. Несколько раз я слышал вопрос: “Какой это Вульф?” – “Сын Николая Ивановича”. – “О, так ему надо положить белый шар!”
Со времени моего приезда сюда я ездил два раза к матери в Псковскую губернию и по пути заезжал в Петербург3. Кроме того, в 1835 году я был летом там же по делам опекунского совета и в феврале этого года прожил две недели по той же причине в Москве. Эти поездки и кратковременное пребывание в столицах замечательны только для меня тем, что ввели в значительные издержки, но пользы и, следовательно, удовольствия мало мне принесли. Прошлое лето, будучи в Петербурге, видел я впервые в толпе других не пользующихся никаким преимуществом зрителей знаменитый петергофский праздник 1-го июля4 с его великолепным освещением сада и с десятками тысяч народу всех состояний, толпящимися в его аллеях. Видел я и царскую фамилию с блестящею атмосферою двора, но это всё в дали такой, что должно бы было казаться мне удивительно любопытным, занимательным и прекрасным, почему я об этом и ни слова, кроме одной похвалы толпе, которую я всегда тоже люблю, где бы то ни было – в церкви, на бале или на гулянье, особенно если она оживлена хоть и не общим удовольствием, по крайней мере, общим любопытством. Такого же рода удовольствием пользовался я на публичных маскарадах в доме Энгельгардта в том же году на масленой неделе: та же масса людей, но только теснее сжатая и, следственно, более оживленная.
На московский свет я только успел взглянуть мельком, и то во время Великого поста, следственно, не в минуту полной жизни. Был я и в известном собрании московского дворянства, которое точно лучше и блистательнее всех других, какие я видал.
Там я неожиданно обрадован был встречею с несколькими старыми, десятилетними знакомцами: с Шепелевым, моим академическим приятелем, который вместе с Языковым был из соотечественников моих единственным задушевным моим приятелем; потом с братом Языкова, Александром Михайловичем, которого я знавал в Петербурге. Он, кажется, порадовался мне искренно, написав об встрече со мною тотчас же к брату, так что вскоре после возвращения моего из Москвы я получил от Николая Михайловича письмо, меня чрезвычайно утешившее: я думал, что он забыл про то, что я его так люблю. После получил я другое в ответ на мое, но странное дело, он опять замолчал. Недавно, в октябре, я спрашивал снова его о причине, но еще не получил ответа. Говоря о Москве, нельзя умолчать о первой ее красе – о девицах; искони ими она богата и славится. Одну из этих пресловутых (Екатерина Николаевна Ушакова), знакомую мне понаслышке много уже лет по дружбе с Пушкиным, Александром5. Этот тип московских девушек был со мною чрезвычайно любезен так, как будто бы мы уже знали друг друга с тех пор, как друг о друге слышали; обо мне, однако, слухи дошли до нее, вероятно, не так давно, как я об ней слыхал. Вот всё почти, что на этот раз осталось в памяти моей об Белокаменной.
1842
9 января. Пятница
Кроме хозяйства, мои занятия заключаются в чтении. Эти дни в руках у меня было несколько нумеров “Revue de deux mondes”1 прошлых месяцев. Кроме литературных статей в нем много и политических, очень хорошо писанных. Первые, разумеется, как и во всех нынешних повременных изданиях, все повести лучших французских писателей, и читаешь их всегда с удовольствием. Читал я эти дни также собрание повестей в пользу Смирдина, изданных под заглавием “Русской беседы”2. Русские писатели хотели этою “Беседой” вознаградить Смирдина за то, что он разорился из приязни и самоотвержения к русской литературе: такую нелепость он напечатал при объявлении об издании “Беседы”. И нельзя сказать, чтобы господа писатели наши оказались щедрыми в этом случае. Первый том вышел ниже посредственности, так что “Отечественные записки” не нашли в нем ничего похвалить лучшего, кроме басни, чьей же? – Бориса Федорова!3 Второй том немного лучше: там хоть и не встретишь также ни одной из наших знаменитостей, но по крайней мере из патриотизма, более самоотверженного, чем все издания Смирдина, можно прочитать повести Основьяненка и Соллогуба. Третий, надеяться можно, будет еще лучше4. Надо заметить, что книгопродавцы наши ведут свои дела очень плохо. Хотя книги у нас и дороже, чем где-либо, а главные торговцы ими все разоряются. Все, которые из них брались за издание книг, обанкрутились: Плюшар с своим “Энциклопедическим лексиконом” и роскошными иллюстрированными изданиями, московский член разных ученых обществ Ширяев – своими хозяйственными и общеполезными изданиями дошел до того, что после смерти его в прошлом году книжная лавка его также закрылась; наконец Смирдин, издавший на несколько миллионов сочинений русских классических писателей, тем самым расстроил совершенно свои дела, как сами писатели то публично объяснили. Такому общему несчастью этих книгопродавцев, однако же, причиною не книги, не писатели наши, а просто их собственная безграмотность. Трудно поверить, в какой запутанности и безотчетности были их дела! У Ширяева, например, не было каталога, по которому можно бы было отыскать книгу, за год у него же перед тем вышедшую! Лажечников, наш знаменитый романист и сосед по Старицкому уезду5, рассказывал, что он однажды с Смирдиным несколько месяцев не мог рассчитаться, чтобы только узнать, кто из них кому должен! И ни с ним одним это случалось. После таких примеров можно себе представить порядок в делах этих торговцев и как шли их обороты. Покуда торговали они книгами, как в Гостином дворе торгуют московскими ситцами, дела были у них хороши; но как скоро обороты от успеха стали у них обширнее, взялись за издание книг, то по совершенной безграмотности своей они должны были разориться, особенно когда сами писатели и преимущественно журналисты наши воспользовались этим. Булгарин своею “Россией” подорвал Плюшара, Сенковский за редакцию “Библиотеки для чтения” тоже со Смирдина брал столько, что тому немного от нее оставалось. Эти господа составили себе большое состояние, а книгопродавцы разорилися.
6 февраля
Много лет уже, как я более ленюсь, чем дела делаю. И в хозяйственных занятиях я избегаю трудных, то есть постоянных и сухих, и предпочитаю им легкие, не требующие ни труда, ни лишений, ни умственных напряжений. Чувствую, как это недостойно всякого рассудительного и себя сознающего существа, но это сознание всё остается бесплодным. Вот одно доказательство отвычки от всякого умственного занятия: два года тому назад я получил от Языкова, быть может, единственного человека, которого я люблю (других немногих уже не стало), из-за границы письмо и не нашел времени к нему написать. Теперь привез мне Николай Игнатьевич Шениг (называю его потому, что он стоит у меня на ряду немногих)6, возвратившись недавно оттуда же, от него подарок – сигарочницу, и сколько я ни дорожу этим воспоминанием обо мне, всё не благодарил его за оное.
21 марта. В Малинниках
Весь февраль прожил я в Тригорском в ожидании снега и только в конце оного дождался; это было на масленой неделе. Его было, однако, не так еще мало, что с трудом доехали мы с братом7 до Острова, где и провели неделю с сестрами очень весело. Первым удовольствием для меня была неожиданная встреча с Львом Пушкиным. На пути с Кавказа в Петербург, разумеется, не на прямом, как он всегда странствует, заехал он к нам в Тригорское навестить нас да взглянуть на могилу своей матери и брата, лежащих теперь под одним камнем, гораздо ближе друг к другу после смерти, чем были в жизни. Обоих он не видал перед смертью и в 1835 году, расставаясь с ними, никак не думал, что так скоро в одной могиле заплачет над ними. Александр Сергеевич, отправляя тогда его на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне: раз, что он едет в край, где чума, потом – горцы, и наконец, как военный и холостой человек, он может быть еще убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он – женатый, отец семейства, знаменитый – погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого! Такова судьба наша или, вернее сказать, так неизбежны следствия поступков наших. Преждевременная смерть в прошлом году Лермонтова, еще одного первоклассного таланта, который вырос у нас не по дням, а по часам, в два или три года сделавшегося первым из всех живших поэтов, застреленного на дуэли из-за пустой шутки на Кавказских водах, служит другим доказательством, как от страстей своих никто не уходит безнаказанно. Лев рассказывал как очный свидетель этой печальной потери, которую понесла в Лермонтове вся мыслящая Русь. Прошлую зиму я встретился с ним в Петербурге в одном доме, именно у Арсеньевых, его родственников, и с любопытством вглядывался в черты его лица, думая, не удастся ли на нем подглядеть напечатления этого великого таланта, который так сильно проявлялся в его стихах. Ростом он был не велик и не строен; в движениях не было ни ловкости, ни развязности, ни силы; видно, что тело не было у него никогда ни напрягаемо, ни развиваемо: это общий недостаток воспитания у нас. Голова его была несоразмерно велика с туловищем; лоб его показался для меня замечательным своею величиною; смуглый цвет лица и черные глаза, черные волоса, широкое скулистое лицо напомнили мне что-то общее с фамилией Ганнибалов, которые известно, что происходят от арапа, воспитанного Петром Великим, и от которого по матери и Пушкин происходит. Хотя вдохновение и не кладет тавра на челе, в котором гнездится, и мы часто при встрече с великими талантами слышим, как повторяют, что наружность такого-то великого писателя не соответствует тому, что мы от него ожидали (и со мною это случалось), но всё, кажется, есть в лице некоторые черты, в которых проявляется гениальность человека. Так и у Лермонтова страсти пылкие отражались в больших, широко расставленных черных глазах под широким нависшим лбом и в остальных крупных (не знаю, как иначе выразить противоположность “тонких”) очерках его лица. Я не имел случая говорить с ним, почему и не прибавлю к сказанному ничего об его умственных качествах. Не могу, однако, расстаться со Львом, не заметив, что восемь лет его очень мало изменили: он всё такой же милый собеседник, каким узнал я его в Варшаве; как тогда готов дни просиживать за обедом, а ночи – за пуншем и т. п. Разница между нами стала только в том, что в его курчавых белокурых висках просела седина, а у меня стали волосы редеть. Морально же мы каждый своим путем: я стал еще холоднее и рассудительнее, он же – беззаботнее, кажется.
19 ноября
Весь прошлый месяц, октябрь, мы здесь так много веселились, как только возможно было. Была сначала у Понафидиных свадьба. После истинного пира свадебного настала пора охоты, и мы отправились в отъезд сначала поближе – к Казнакову, нашему уездному предводителю (семейство всё чрезвычайно своеобразное), принимавшему нас очень радушно. Потом и далее – к Бакуниным. Никогда я так безусловно приятно, без всяких особенных видов, как было прежде, когда так съезжался с своими соседками, не гостил. Отчасти тому причиною, что встретил там моих молоденьких и хорошеньких приятельниц, тоже Полторацких, с коими танцовали мы опять три дня сряду, как на свадьбе, и снова я приобрел похвалу и признательность танцующих за добрый пример, который им подавал. Так-то! Мы еще не очень постарели и еще имеем некоторые успехи в деревенском безлюдье. Это новое поколение выросло недавно на наших глазах, так я и смотрю на них, как на детей, а они уже твердят, что “нам семнадцать лет и стали невестами”. Любезничать же с ними по-прежнему, как с их предшественницами, как-то совестно. Тут опять вспомнишь приятеля нашего Александра Сергеевича, который то же говорил в свое время:
- Мне не к лицу и не по летам…
и т. д.8.
Как верно он передавал ощущения наши, своих почти современников, или, сказать вернее, нас, его учеников и последователей!
Приложения
Памятная книжка А. Н. Вульфа на 1829 год
Из родословной Вульфов (потомство Ивана Петровича Вульфа)
Комментарии
Настоящее издание дневника А. Н. Вульфа – наиболее полное из всех сегодня имеющихся. Готовя его, мы преследовали две цели. Во-первых, познакомить широкого читателя с этим замечательным и очень характерным документом эпохи. Во-вторых, дать в руки специалистам более достоверный, чем они имели ранее, текст этого литературного памятника. В связи с этим определились и особенности подготовки текста дневника к печати.
Как известно, отрывки из дневника Вульфа впервые появились в печати в журнале “Русская старина” (1899. № 3. С. 499–537; № 4. С. 39–52; сообщено Л. Н. Майковым) и в книге Л. Н. Майкова “Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки” (СПб., 1899. С. 164–222). Л. Н. Майков опубликовал фрагменты записей за 1827 и 1832–1842 годы, которые были им обнаружены. В настоящее время нахождение рукописи, с которой осуществлял свою публикацию Л. Н. Майков, неизвестно, поэтому мы вынуждены воспроизвести эти части дневника Вульфа в том виде, как они даны у первого публикатора, хотя совершенно очевидно, что текст Вульфа был подвергнут Л. Н. Майковым редакционной правке, в результате которой многие особенности вульфовского текста унифицированы. Кроме того, тексты журнальной и книжной публикаций имеют некоторые отличия, происхождение которых не вполне ясно. Лишь в наиболее очевидных случаях мы вносим исправления в книжный текст по журнальной публикации.
Позднее были обнаружены и опубликованы дневники Вульфа за 1828–1831 годы. Публикатор и автор примечаний М. Л. Гофман проделал исключительно большую работу, представив текст дневника в том виде, как он вышел из-под пера Вульфа: со всеми сокращениями и ошибками. Надо, впрочем, сказать, что в чтении отдельных мест М. Л. Гофман был неточен, ряд пассажей был опущен им по цензурным соображениям, многие страницы были выпущены как не представляющие (с его точки зрения) особого интереса. Вместе с тем эта публикация (Пушкин и его современники. Пг., 1915. Вып. XXI–XXII) до сих пор сохраняет свое значение, хотя и в ценном комментарии М. Л. Гофмана мы теперь находим ошибки.
Публикация дневников Вульфа в 1915 году произвела очень сильное впечатление на читателей. Е. К. Герцык (Воспоминания. Paris, 1973. С. 160) писала о реакции М. О. Гершензона: “Помню впечатление, вынесенное им из записок Алексея Вульфа <…> Холодный разврат, вскрывшийся в них (не ради самого Вульфа, а ради участия в нем Пушкина), буквально терзал его, и недели он ходил, как больной”.
В 1929 году появилась новая публикация дневника Вульфа, редактор которой П. Е. Щеголев соединил две предыдущие. Текст публикации Л. Н. Майкова он передал с некоторыми сокращениями; в тексте же публикации М. Л. Гофмана, вопреки заявлению в предисловии “От редактора” (“кое-какие пропуски мы могли восстановить по подлиннику” // Вульф А. Н. Дневники (Любовный быт пушкинской эпохи). М., 1929. С. 7), не только не было сделано никаких дополнений, но, напротив, были сделаны большие и не всегда оправданные купюры. Впрочем, недостаток издания 1929 года заключается, скорее, не в этом, а в том, что в текст дневника вкралось очень большое количество неточностей, ошибок и опечаток. Были унифицированы диалектно-разговорные формы, многочисленные у Вульфа: например, “куда” – вместо “куды” (с. 186 и др.), “Рождества” – вместо “Рожества” (с. 188) и т. п. Были унифицированы формы согласования, например: “У ней видно было расслабление во всех движениях, которое (у Вульфа: которую) ее почитатели назвали прелестною томностью” (с. 186) и т. д. Как результат стремления к унификации появились портящие текст сочетания: вместо “во всякой яму задерживают его” (здесь “ям” – почтовая станция) появилось: “во всякой яме задерживают его” (с. 194). Многочисленны пропуски значительных отрезков текста и другие недочеты. Между тем авторитет П. Е. Щеголева придал публикации 1929 года большой научный вес, и недостатки издания просто не замечались. Более того, воспоминания Вульфа об А. С. Пушкине перепечатываются по этому изданию во всех последующих публикациях, включая и наиболее авторитетные (см., например: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1985. T. I. С. 449–456). Это, естественно, приводит к умножению ошибок. Примечания же к изданию 1929 года, написанные И. С. Зильберштейном, повторяют текст примечаний М. Л. Гофмана, не внося ничего нового. Эти замечания следует отнести и к современным перепечаткам фрагментов дневника Вульфа: “Опасение верности”: Алексей Николаевич Вульф на rendes-vous / Предисловие и комментарий А. Е. Махова // Апокриф. 1994. [№ 3]. С. 77–83; Любовный быт пушкинской эпохи; [В 2 т. ] М., 1994. Т. 1 / Составление, предисловие, подготовка текста С. Т. Овчинниковой. Надо, впрочем, указать, что С. Т. Овчинникова верно отмечает все недостатки предыдущих изданий и одновременно полагает, что “дневники Вульфа еще ждут своего научного издания: тщательно сверенный с автографом текст их должен быть опубликован без досадных пропусков и небрежностей и подробно прокомментирован современными исследователями” (с. 7).
Высказанные соображения, помимо живого читательского интереса, который вызывает дневник Вульфа, делают новую публикацию текста еще более необходимой и ставят одновременно перед публикаторами особые задачи. Прежде всего, учитывая адресацию книги широкому читателю, мы публикуем текст дневника не со всеми палеографическими особенностями. Во-первых, без особых оговорок расшифрованы все сокращения, которые есть в дневнике Вульфа, поскольку особой системы сокращений у него не было и они, следовательно, были не значимы. Во-вторых, в тех случаях, когда то или иное написание изменилось просто от времени, текст дневника печатается по нормам современной орфографии (типа написания наречий с приставками: в XIX веке писали “в право”, теперь же – “вправо”). Вместе с тем необходимо было воспроизвести с максимально большой точностью те стороны рукописи Вульфа, которые отражают характер эпохи и его личный, индивидуальный характер. Сохранены все грамматические особенности его речи, например, отличные от современных согласование и управление. Кроме этого, сохранены стилистически маркированные формы литературного языка начала прошлого века: например, окончание прилагательных – ой, использовавшееся в “низких” жанрах, для передачи речи, близкой к бытовым формам, и окончание – ый, – в жанрах “высоких”, для передачи речи торжественной, небытовой (см. об этом: Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Текстологические принципы издания // Карамзин H. М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 517–518). То же относится к употреблению форм типа “лица” и “лицы”, “постеля” и “постель”, и к такой непривычной форме глагола “идти” в прошедшем времени, как “ишли” вместо современного “шли”.
В настоящем издании восстановлены многие моменты текста, которые были купированы в издании 1929 года по сравнению с предшествовавшими публикациями Л. Н. Майкова и М. Л. Гофмана, и введены в основной текст те фрагменты, которые в издании М. Л. Гофмана были даны в примечаниях и в сопутствующих комментариях. По рукописи дневника 1828–1831 годов, хранящейся в Рукописном отделе Пушкинского Дома (Институт русской литературы РАН), восстановлен ряд мест, опущенных предыдущими публикаторами по цензурным соображениям; некоторые моменты, отражающие работу Вульфа над словом (нижний слой текста); а также другие эпизоды, не представлявшие особого интереса для наших предшественников. В результате текст дневника за 1828 год, интереснейший в жизни Вульфа и богатый информацией о литературно-художественной жизни Петербурга, а также страницы дневника за 1829 год (до описания Киева включительно) впервые даны полностью. Многие места, затруднявшие предыдущих публикаторов, прочитаны более точно, в ряде случаев по-новому расшифрованы имена, сокращенно представленные у Вульфа.
Текст дневника дополнен двумя приложениями. Первое из них представляет собой текст записной книжки, которую А. Н. Вульф вел в 1829 году, когда он не имел возможности делать поденные записи в дневнике. Эта записная книжка восстанавливает важные пробелы дневника и позволяет объяснить метод работы Вульфа над многими его страницами. Во втором приложении дан фрагмент родословной таблицы Вульфов: тех трех поколений, которые фигурируют в дневнике А. Н. Вульфа. Это приложение позволяет наглядно представить ту большую семью, которую автор дневника называет “тверскими Вульфами” и “нашим обществом старицким”.
Комментарий к изданию разделен на две части. В первой дано пояснение реалий, упоминаемых в тексте. Во второй части комментируются имена, встречающиеся в дневнике Вульфа: это аннотированный именной указатель, в который включены только те имена, которые называет Вульф, или имена тех авторов, произведения которых упоминает Вульф. Имена, зафиксированные в комментариях, в этот список не включены.
Мы благодарны всем, кто на разных этапах работы помогал нам своими советами и справками: Л. Г. Агамалян, А. Ф. Белоусову, Л. А. Бы ковой, Г. В. Бырдиной, Л. А. Казарской, Р. Д. Кузнецовой, Г. Ф. Симакиной, Л. А. Тимофеевой, Л. К. Хитрово, С. А. Фомичеву, Татьяне Шор.
Условные сокращения, принятые в примечаниях
Гофман – Гофман М. Л. Предисловие. Примечания. Приложение 1: Маршрут А. Н. Вульфа. 1828–1832 гг. // Пушкин и его современники. Пг., 1915. Вып. XXI–XXII.
Дельвиг – Дельвиг А. И. Воспоминания. 1820–1870 / Ред. и вступ. статья С. Я. Штрайха: В 2 т. М.; Л., 1930. Т. 1.
Зильберштейн – Зильберштейн И. С. Комментарии // Вульф А. Н. Днев ники (Любовный быт пушкинской эпохи). М., 1929.
Керн – Керн А. П. (Маркова-Виноградская). Воспоминания о Пушкине. М., 1987.
Модзалевский – Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина: Библиографическое описание. СПб., 1910. Пушкин и его современники. Вып. IX–X. Репринтное воспроизведение: М., 1988.
ПИМ – Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1956–1991. Т. I–XIV.
П и С – Пушкин и его современники. СПб. (Пг., Л.), 1903–1930. Вып. I–XXXIX.
Пушкин – Пушкин. Полное собрание сочинений: В 16 т. [Л.], 1937–1949.
Рукою Пушкина – Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты. М.; Л., 1935.
Семевский – Семевский Михаил. Прогулка в Тригорское: Биографические исследования и заметки о Пушкине / Вступит. статья, составление и примеч. С. В. Березкиной. СПб.: Пушкинский Дом, 2008.
Языков – Языков H. М. Полное собрание стихотворений. М.; Л., 1964. Библиотека поэта. Большая серия.