Четыре времени лета Делакур Грегуар
– Да, Роксана. А вы? Вы ему изменяли?
– Меня зовут не Роксана. Луиза.
– Луиза. Красивое имя. Что-то сладкое во рту, долгая конечная нота. Изысканно.
– Меня могли бы звать Моникой.
– Какой ужас, кислятина, а не имя. Нет, решительно, Луиза вам подходит. И мне тоже. Итак?
– Нет. Я тоже ему не изменяла.
– Не было желания?
Я смеюсь.
– О, еще как!
– Так почему же?
– Я ждала, когда мужчина заговорит со мной в баре отеля и скажет мне теплым голосом «вам идет только шампанское», потом последует за мной на пляж Ле-Туке, в сумерках, чтобы я не могла увидеть его ужасного лица, а он моего преклонного возраста, и возьмет меня за руку.
Он берет меня за руку.
– Крепко обнимет меня.
Он крепко обнимает меня.
– Прижмется ко мне.
Он прижимается ко мне.
– Поцелует меня в шею.
Он целует меня в шею.
– Скажет мне, что у него на меня встает.
– У меня на вас встает.
– И я с криком убегу.
Я убегаю.
Он кричит:
– С каким криком?
– Найдите меня!
Я бежала до потери жизни.
Бежала к дамбе, к дурацким паркингам, к подиуму, установленному для бала. Я миновала очень оживленную улицу Сен-Жан, кого-то толкала, меня беззлобно поругивали; мне свистели, как девчонке, обещая; но я смеялась, снова смеялась, я чувствовала себя красивой; и в эту секунду я и была красивой, клянусь вам, что была.
А потом последнее 14 июля века наступило.
Утром моего дня рождения я проснулась поздно.
Впервые за долгое время я спала голой. Впервые за долгое время я узнала первобытные ощущения желания; эти благости, приближающие все возможное.
Несколько раз за ночь моя рука искала тело рядом и находила пустоту. Бездну. Кто он, тот последний, с которым знаешь, что закончишь жизнь, никогда не сдавшись нежности, этой безделице, уютной и почти оскорбительной, что приходит на смену страсти? Кто он, тот, что будет по-прежнему воспламенять наши разбитые тела, наши материнские тела, наши женские воспоминания?
Я заказываю завтрак. Молоденький официант быстро его приносит. Серебряный поднос, белая скатерка, маленькая желтая роза в узкой вазочке – желтая роза означает предвестье неверности; это вызывает у меня улыбку. Мальчуган дрожит. Когда я говорю ему, что он прелесть, он убегает[37], проворный, как ящерка.
Потом я долго нежусь в ванне, как до меня Ариана Дем, ожидавшая своего Властелина[38].
Как я; как эти тысячи женщин, безоружных перед единственной одержимостью мужчин. Новизной.
В полдень дамба черна от народа.
Балет велосипедов, самокатов и колясок. Маленькая музыкальная комедия. Большая человеческая комедия. Дети визжат, требуя сахарной ваты, итальянского мороженого. Целые семьи располагаются, чтобы позавтракать на пляже. Пожилой мужчина курит, глядя на девушек, выходящих из воды. Ни дать ни взять фотографии Дуано[39]. Одинокие женщины улыбаются, на всякий случай. Взгляды наконец-то встречаются. Случаются встречи. Вырисовываются опасности. Расцветают любови в надежде, что никогда не увянут от дыхания сентябрьского утра.
Впервые в моей жизни я причастна к этим летним любовям. Я в числе тех, что отдаются охотнику. Мечтая, что он принесет свой трофей домой.
Я долго шла по дамбе. Миновала пляж напротив авеню Луизон-Бобе; там, на песке, под желтым зонтом, сидят в синих полотняных креслах двое, мужчина как будто спит, женщина читает книгу – со спины она смахивает на мою сенгенскую поэтессу: бледный затылок и тело, уже такое усталое.
В тридцати метрах ниже, едва скрытые высокой травой, два подростка, белокурые, под цвет песка, чья медлительность движений напоминает об осторожности детства, но нетерпение тел выдает насущность взрослого желания, вдруг целуются в губы и так же резко отскакивают друг от друга. Девочка кричит:
– Любовь – это когда покалывает руки, жжет глаза, когда не хочется есть!
Я сразу подумала о моих трех взрослых сыновьях и пожелала им быть из породы мужчин, от которых у девушек покалывает руки и жжет глаза. Из тех, что убегают, но всегда возвращаются; как, в общем-то, мужчина из бара, мой чудесный непрошеный гость.
Я ложусь в дюнах. Закрываю глаза. Мои пальцы погружаются в теплоту песка, точно змейки. Песчинки текут, как сухая вода. Солнце пригревает мое лицо. Ветер откидывает полу юбки, я не поправляю ее.
На мое колено ложится рука.
– Одно слово, чтобы я узнала ваш голос.
– Это я.
И рука скользит выше. Она останавливается между ног и начинает знакомство с новизной.
– Это ваша супруга научила вас так ласкать женщин?
– Нет. Но мое неукротимое желание – да. Мое бесстыдство.
– Вы больше не занимаетесь любовью?
– Недостаточно хорошо. Недостаточно часто.
– Вы ее больше не хотите?
– Я хочу вас.
– Слова, слова, слова.
– Я искренен, Луиза. Впервые за двадцать пять лет я хочу женщину так, как вас.
– Новизны, вот чего вы хотите.
– И это тоже.
– Но когда вы поцелуете меня, а может быть, и возьмете, я стану древней историей. Летним воспоминанием. Отпускным трофеем: красивая женщина средних лет, замужняя, верная жена, одна в Ле-Туке 14 июля. Мужчины – воры, которые не хранят краденое.
– Я так не думаю. Я украду вас у вашего мужа. Я сохраню вас, Луиза.
И тогда я смотрю на него.
Шестидесяти ему, наверно, еще нет. Трогательные морщинки в уголках глаз. Глаза светлые, гипнотические и волнующие, точно у ездовых собак, всегда забываю, как они называются. Мои пальцы гладят линии его лица. Его щеки колются. Губы у него пухлые, плод, который так и хочется надкусить. Он не идеально красив, но в нем, мне кажется, есть мощное обаяние; чем-то похож на Ива Монтана в «Сезаре и Розали» – та же неотразимая улыбка, та же явная сила и те же озадачивающие слабости. Я опускаю голову ему на грудь, и он прижимает меня к себе, и его рука, которая творит чудеса, крепко держит мое плечо. Мы долго идем так по дамбе. Шагаем в ногу, подлаживаясь, он чуть укорачивает свои шаги, я удлиняю мои. Как труден этот ритм первого раза. Мы улыбаемся. Не разговариваем. Между нами нет ничего, кроме этого нового тепла; тепла наших желаний, наконец открытых друг другу. Наших нетерпений. Впервые после моего материнства я чувствую себя красивой об руку с мужчиной.
Желанной.
В один серый и горестный день, когда муж стал меньше заниматься со мной любовью, я подсчитала, что, помимо смеха, детей и других счастливых моментов, двадцать пять лет совместной жизни – это еще и восемнадцать с лишним тысяч стирок, тысячи часов глажки и еще тысячи на то, чтобы складывать, убирать, пришить пуговицу, вывести стойкое пятно, удостовериться, что его любимая рубашка безупречна на завтра, для такого важного совещания; десять тысяч программ посудомоечной машины и как минимум вдвое больше движений, чтобы расставить по местам в шкафчиках тарелки, стаканы, рассортировать приборы, отмыть блюдо, десять блюд, тысячу блюд и видеть, как мало-помалу грубеют мои руки, чувствовать, как подушечки пальцев превращаются в тонкий наждак. Так что «да», сто раз «да», почему бы сегодня не рискнуть быть счастливой. Наконец. Для себя. В ненасытной страсти мужчины. Чтобы он ласкал меня снова и снова, как делал это чуть раньше, в дюнах, с этим нетерпением, понимавшим мой голод, пробуждавшим мои уснувшие волны, утолявшим мои желания бурь и гибели в пучине.
О, я кричала. Боже мой, как мне стыдно. Я так кричала, что, наверно, слышал весь пляж. Я розовею, я смущена. Моника никогда бы на такое не отважилась: даже, и особенно, со своим мужем; никогда не отважилась бы дать себе волю на людях, рискуя, что ее застукают.
На Пляжном бульваре, на пересечении с улицей Дороте, я узнаю чету давешних старичков из «Мэхогэни». Они одеты в одинаковые бежевые жилеты. Держатся за руки, словно чтобы не дать друг другу улететь, если ветер вдруг вздумает сыграть с ними злую шутку и попытается их разлучить. Но они меня не видят. Я вздрагиваю. Я хочу когда-нибудь стать на них похожей, говорю я себе. Хочу, чтобы кто-то держал меня за руку и никогда ее не выпустил. Хочу не бояться больше времени, которое проходит. Скуки, которая находит. Любви, которая уходит.
Я хочу истории, рассказанной до конца в обожании. Как Филемон и Бавкида, я хочу верить, что можно состариться вместе, умереть в один день и, как они, превратиться в дерево.
В одно дерево.
Скоро я скажу ему «да». Я скажу ему: украдите меня, сохраните меня. Скоро я скажу ему безвозвратное.
Любитеменянеспрашивайтеразрешенияберитепользуйтесьукрадитеменявсе вашеяничегонезнаюнаучитеменяразбудитеменяятакдавносплюяхочукончатьисмеятьсяиплакатьсвамиянебоюсьмненравятсявашипальцыкаконишарятпомненапоминаяпальцыРобертаКинкейдавМостахокругаМэдисонкогдаончиститовощидляужинакоторыйонаимготовитяплакалавкиномневдругзахотелосьэтогокрепкогоплечавжеланииэтогоудараногойвдверьмоихколебанийзахотелосьэтойтерзающейгрубостидаядарюваммоелучшеедаскажитемнечтовасзовутРобертичтовыменярастерзаете.
– Меня зовут Робер.
А я люблю тебя. Но этого я не говорю. Отвечаю только:
– Я рада.
Позже, под вечер, когда мы шли по улице Сен-Жан к «Вестминстеру», к моему номеру, я вдруг остановилась, привстала на цыпочки – боже мой, я и забыла, какой он высокий, – и поцеловала его, как никогда бы не посмела раньше. Горячечный поцелуй, прямо здесь, посреди улицы, посреди людей. Поцелуй непристойный. Редкий. Это был первый поцелуй, самый важный, самый сокровенный, тот, что открывает сердце и нутро.
Конечно же, мы удостоились одной из самых глупых реплик на свете: «Для этого есть отели!» И я, смеясь, ответила: «А мы туда и идем, как раз туда!» А Робер еще крепче прижал меня к себе, к своему желанию, теплому, твердому, животному; и я почувствовала себя польщенной. Красивой и единственной.
Позже, в соленом и жгучем сумраке номера большого отеля, после упоения наших забвений, после сияющей черноты, непристойных неприличий, грубых, неслыханных ласк, после слез, которые есть сама суть наслаждения, на грани удушья, так, словно речь шла о моей жизни, о моем последнем вздохе, я смогла наконец признаться ему, как необходимо мне быть желанной, отдаваться вновь и вновь, снова принадлежать мужчине.
Спасибоспасибоспасибоспасибоспасибо.
Небо черно, и дамба черна от народа.
Все поют, пьют, смеются. Последнее 14 июля века похоже на те шумные праздники, которым нет дела до завтрашнего дня, до похмелий и прочих разочарований.
Мы с Робером идем медленно. Держимся за руки, как те прекрасные старички, которых мы видели раньше, днем. Наши руки горят, наша кровь кажется густой – точно река, бурная, радостная, ненасытная.
Вдали глухо рокочет море, кажется, будто голодный зверь, притаившийся во мраке, поджидает жертву. Дети тоже празднуют: на пляже мальчики танцуют с матерями, слишком громко смеясь, девочки – с отцами, стараясь быть очаровательными и утонченными, быть уже большими – ах, если бы они знали!
На огромной танцплощадке, окруженной желтыми, синими, зелеными, красными лампочками, оркестр заиграл первые ноты «Мертвого сезона». Некоторые пользуются томностью мелодии, чтобы сблизиться; другие – чтобы прильнуть друг к другу, раствориться друг в друге, начать игру, которая возбудит кожи, тела, и после попробовать друг друга на вкус, растерзать, в дюнах или сырых съемных комнатах на берегу моря. Мы и сами не отстаем. Наши пальцы снова сплетаются, стискиваются до хруста, губы терзают друг друга, пылая этой новой, нежданной страстью – которая сметет наши прежние жизни.
Ниже, на пляже, женщина лет тридцати пяти стоит одна; она закурила сигарету – это огонек ее зажигалки привлек наше внимание. Она смотрела, как дым улетает в ночь, провожала его взглядом, пока он совсем не растаял, как смотрят вслед, долго-долго, даже больше не видя, кому-то, кто нас покидает. Она делает пару танцевальных па, но одиночество – плохой партнер. Оно не пускает к беззаботности. Обрекает на неловкость.
Потом она удаляется к морю, пошатываясь с некоторой непринужденностью, и растворяется в холодной тьме.
У одного из буфетов-однодневок мы покупаем два бокала вина, кислятина кислятиной, светлое, как «Гренадин», но какая разница. Мы чокаемся за нас, молча, в шуме и криках, и я поднимаю мой бокал за мое такое стремительное возрождение, и загадываю желание, чтобы ничто больше не изменилось, чтобы никогда не вернулась Моника. И как будто где-то там, наверху, есть Бог, прислушивающийся к просьбам и горестям нашего мира, в ту самую минуту, когда я поднимаю бокал к небу, на севере, над Ардело, расцветают первые разноцветные огни фейерверка; это наше крещение; море ловит их летучие искорки, осколки драгоценностей: розовые бриллианты, алые турмалины, виноградные топазы, которые гаснут крошечными язычками пламени, коснувшись воды.
И тогда Робер смеется, и его смех как подарок.
Позже я спрашиваю его. И он мне рассказывает. Тоже три сына, как у меня. Я опускаю голову, улыбаясь. Архитектор. Красивые дома, давным-давно, смелые линии, небывалые формы. Потом уродливые дома. Деньги не предполагают вкуса. Приходилось делать то, что не нравилось. А потом многоэтажки, халупы, чтобы втиснуть как можно больше народу, картонные стены дешевизны ради, плитка made in край света, которая раскалывалась, стоило чему-нибудь на нее упасть. Строить требовалось быстро, это был вопрос политики, выборов, барашка в бумажке. Подступало отвращение, но у него так и не хватило мужества все бросить и построить дом своей мечты. Но после вчерашнего, Луиза, после вашего бокала шампанского в «Мэхогэни», после ваших ног-циркуля, после вашего затылка, вот что я решал сделать, если вы согласны: построить дом, дом для меня и для вас, где никто не жил до нас с вами, где стены не будут помнить ничего, кроме наших слов, наших вздохов, нашего дыхания. Там не будет ничего, что мы бы не выбрали вместе.
Я глажу его лицо и даю волю слезам – бог с ним, с макияжем.
– Я согласна, Робер. Я тоже этого хочу.
Снова я знаю, что сошла с ума. И мне это очень нравится.
Вдруг от жуткого рева в небе мы все вздрагиваем.
Пары перестали танцевать, смолк смех. Заплакал какой-то ребенок.
Вертолет. Грохот войны.
Мы все завороженно смотрим, как он снижается, летит к морю, туда, где вращается синий маяк. Он летит так низко, что песок поднимается, разлетается, тянется за ним длинным шлейфом, скорбным треном. Вертолет садится, буквально на несколько минут. Взмывает и вновь улетает к северу, и ночь поглощает его.
Тишина конца света окутывает дамбу, пока не звучат вновь песни бала. Смех. Жизнь.
Мишель де Нотрдам, больше известный как Нострадамус, ошибся.
Великий Король ужаса не сошел с небес, не разрушил Ле-Туке – как это сделали зато бомбы люфтваффе пятьдесят девять лет назад.
В это утро 15 июля, когда мы просыпаемся после нашей первой ночи вдвоем, погода прекрасная, небо чистейшее, колорит Кляйна[40]; дети уже развернули в нем воздушных змеев, тут и дельты, и ромбы, и даже китайские драконы.
Странный это момент, когда на смену ослеплению приходит действительность без прикрас. Усталые глаза. Круги под ними. Морщинки. Первые пятнышки ржавчины на руках.
Но мы нашли друг друга красивыми. И сказали это друг другу.
Потом – никогда бы не подумала, что я на это способна, во времена Моники, – мы вместе приняли ванну. Впервые в жизни, в мои пятьдесят пять лет, мужчина мыл мне волосы, спину, живот, лоно – он секунду поколебался, и я сама об этом попросила, – ягодицы, ноги. Удовольствие, новое, смутное, мощное захлестнуло меня. Когда он поцеловал меня в щеку, я ощутила на его щеке слезу.
Теперь мы были в точке невозврата.
Отступить мы больше не могли.
К сожалению, я забронировала в «Вестминстере» только две ночи, и мой номер уже сегодня вечером должны были занять другие постояльцы. Мы навели справки – все другие отели в Ле-Туке, в Ардело и даже в Этапле были переполнены.
Это неделя 14 Июля, мадам. Самый большой наплыв за год. Раньше меняется ветер. Позже возможны грозы.
Мы с Робером провели больше часа на телефоне и наконец нашли хоть что-то в Виссане, в пятидесяти восьми километрах к северу. Отель «Бухта». Хороший номер с видом на море.
Мы выехали после завтрака на моей машине. Ни он, ни я не хотели возвращаться, сообщать непоправимое. Мы хотели еще насытиться друг другом, посмаковать «нас», позволить себе еще в это верить.
О дай ему и мне не умирать, о дай гореть в огне и не сгорать.
Но прежде надо было, чтобы все, что наши тела сожгли здесь, все, что высвободили наши слова, открыли наши смелые жесты, все, что наши желания, наше неукротимое наслаждение изменили в нас навсегда, не разбилось в эфемерности, в безнаказанности летней страсти, но стало солью и кровью наших жизней. До конца. Чтобы мы были наконец друг у друга последними. И все – только после.
После придется опустошать дома, стирать воспоминания, продавать мебель. И строить дом.
После будет новая жизнь, новый словарь. И доверие, абсолютное. Бесповоротное.
После.
Отель оказался простым и славным, прием теплым. Много народу на пляже, по большей части семьи. Мы как-то сразу оказались далеко от атмосферы Ле-Туке, от кичливости парижан, от глухой ярости молодежи. Виссан (в Нор – Па-де-Кале произносят Уи-ссан) – маленькая коммуна, расположенная в центре бухты между двумя нагромождениями скал. Скал мыса Гри-Не, высотой сорок пять метров, и более высоких скал мыса Блан-Не (сто тридцать метров), идеальных на случай больших и безутешных любовных горестей. Здесь эрозия наносит трагический урон и каждый год меняет карту побережья. Туристы приезжают ради бесконечных пляжей, долгих прогулок, покоя, красоты скал и закатов. Мы же с Робером – чтобы изнурить друг друга любовью.
Три дня и три ночи мы провели в постели. Часто занимались любовью, научились прикасаться к безднам и укротили наши последние сопротивления. Много говорили. О нас. О наших прежних жизнях, о детях, улетевших слишком скоро, о наступившей с тех пор тишине. О несбывшихся мечтах. Всех этих маленьких пустотах, что засасывают жизнь. О жизни, которая будет у нас теперь. Без препон, искренней, цельной. Еще мы подолгу молчали. Вслушивались в наш новый любовный словарь: биение сердца, дыхание, трепет, вздохи и даже сон друг друга.
На четвертый день мы наконец вышли. Отправились обедать на мыс Гри-Не, в «Сирену» – ресторан над морем, семейный бизнес с 1967 года. Вид оттуда великолепный. Три дня мы с Робером были отрезаны от мира; когда мы пришли в ресторан, все только об одном и говорили: двое мальчишек, собиравших в это утро ракушки, заметили метрах в пятидесяти нечто принятое ими сначала за сундучок, потерянный пиратским кораблем, всплывший из морских глубин или даже с «Титаника». Они подошли ближе, и один из них хлопнулся в обморок. То был не сундучок с сокровищами, а тело старой женщины, бесформенное, раздутое, наверняка много дней пробывшее в воде. Быстрое расследование ничего не дало – море один из лучших могильщиков улик, – и жандармерия отправила тело в Институт судебной медицины в Лансе.
После этого – ничего. Никто не знал. Все строили догадки, каждый сочинял свой личный сценарий, вплоть до самых мрачных.
А я спросила себя, каким образом я умру. Когда-нибудь.
Как и все клиенты, мы пообедали легко.
Воспоминание об этой несчастной женщине не допускало ни рыбы, ни морепродуктов. Хозяева были в отчаянии. Что ж, возьмите тогда свежие овощи, немного мяса, ах, у меня остался только холодный ростбиф, и сыр: у нас есть изумительный сен-винок[41] от мадам Дегрев и чудесные авенские шарики, выдержанные три месяца в пиве.
После обеда мы в последний раз прошлись по огромному пляжу; долгая прогулка к мысу Блан-Не.
Поднялся ветер, но теплый; он хлестал наши красные щеки, уносил наш смех, вздохи, продолжавшие наши поцелуи. Очень скоро нам предстояло вернуться, и этот момент нас не пугал.
Совсем наоборот.
Я доеду на машине до своего дома близ Лилля; буду в час ужина.
Я попрошу моего мужа уйти и никогда больше не возвращаться, без всяких объяснений. Он сам поймет по моему лицу, по моим зардевшимся скулам, по моим слипшимся от соли волосам, по моим длинным ногам, которых я больше не показывала, что я безумно влюблена, одержима, что отныне я принадлежу другому и что это мой последний шанс. И он уйдет, без шума, ничего не разбив, ничего не потребовав.
Устранится.
И тогда я впущу Робера в мой дом, в мои объятия, в мою постель, в мою жизнь. На весь остаток моих дней.
Завтра же я ликвидирую прошлое.
Выброшу ненужные вещи.
Лишние воспоминания.
Необходимую ложь.
Все безделушки, глупости и гадости жизни, прожитой в служении другим.
Я продам или раздарю всю мебель, которую мы не оставим себе.
А потом он нарисует наш дом.
Я попросила, краснея, кровать побольше, большую ванну; сад – я мечтаю огородничать на старости лет; я попросила его любить меня всегда, как ровно шесть дней назад, в это особенное 14 июля, когда на мой день рождения он преподнес мне в подарок себя, свои бесстыдства и эту невероятную встречу; я попросила его всегда дарить мне пять красных гиацинтов; я попросила его хотеть меня всегда, всегда, брать меня всегда, жадно и нагло, и он сказал мне: да, да, Луиза, да, все, что пожелаете. Все. Все.
И он не лгал, я знаю, и я увидела, впервые, цвет его слез.
По автостраде А25 мы едем в Лилль, и близ Стенворда я останавливаюсь на заправке Сент-Элуа, чтобы залить бак.
Когда мы уже трогаемся, звонит мой телефон. Я смотрю на высветившийся номер. Отвечаю. Это один из моих сыновей. Он спрашивает, как я, поздравляет с днем рождения и, главное, извиняется, что не смог позвонить мне 14 июля, потому что 14-го и в следующие дни был в Буррене, на западном побережье Ирландии. Он объясняет, что это так называемый каменистый край, огромная карстовая пустыня, где можно найти множество следов кельтов и доисторических людей, но нет телефона, мама, даже бакелитовой древности; он извиняется.
– Тебе не за что извиняться, милый… Да, день рождения чудесный. Спасибо. (Я кладу руку на колено Робера.)… Лучший в моей жизни… Да… Да… Он рядом со мной… Передаю трубку папе.
Я протягиваю телефон моему мужу.
– Возьми, это Бенуа.
И, повернув ключ зажигания, я включаю первую скорость и мчусь во весь опор к моей новой жизни.
Роза
Несколько месяцев назад, на пятидесятилетие нашей свадьбы, друзья подарили нам пару серебряных приборов с выгравированными на них нашими именами, альбом с фотографиями, полный чудесных воспоминаний, и последний диск модного певца, «Мертвый сезон».
Нам понравилось название, и мелодию мы оценили, но меньше – меланхоличность слов.
- Ветер бродит по улицам
- Допоздна,
- Кто-то ищет адрес и имена.
Наверно, мы и сами уже попали в мертвый сезон.
Мы не были в Ле-Туке несколько лет.
Эти годы сказались на нас не лучшим образом; суставы наших пальцев потихоньку ржавели, ноги слабели, наши тела весили теперь совсем немного, и ветер, порой неистовый и непредсказуемый здесь, легко мог бы унести одного из нас.
И несмотря на ужас черных лет, несмотря на голод, страх, на жирные смешки солдат, глядевших, как мы идем по пляжу, и державших пари, кто из нас взорвется первым, несмотря на все, что вырывает у нас война и чего никакой мир не заменит, на слова бойни, которые еще ужаснее того, что они описывают, у нас остались счастливые воспоминания здесь.
Здесь, позже, когда была отмыта кровь, отчищена грязь, когда были выметены руины и бедствия, тогда – конные прогулки, катание на лодке, беззаботные крики, смех.
Тогда – этот ветер свободы, соленый, жгучий, который успокоил нашу память и унес далеко-далеко все наши страхи.
Тогда – наши ночи, новые и такие важные, сразу после свадьбы, на заре 1949 года – в уютном номере отеля «Вестминстер».
Тогда – лакомые утра, вдоволь шоколада из «Синего кота» на улице Сен-Жан, сладкие и щедрые, как новый вкус поцелуев, которыми мы обменивались снова и снова на стылом и ветреном пляже, где тишину часто разрывали жуткие крики жирных чаек, – когда появлялись, точно бесенята, истеричные дети со своими усталыми матерями.
Здесь родителям всегда была свойственна усталость; наверно, потому, что море часто так далеко и до него приходится долго шагать, а в это время притупляется желание и открывается тщета всего сущего.
Дети кричат, нервничают, толкают изо всех сил медлительные тела родителей, точно большие валуны; они познают, еще сами того не ведая, как неистово может быть нетерпение.
Здесь ночью море отступает. Луна серебрит гребни его усталых волн, рисующих сегодня такие же морщины, как и на наших постаревших лицах; они подчеркивают наши жизни на исходе. Лет пятьдесят назад они рисовали фату новобрачной, легкую, нежную, которую мы отпустили, открываясь друг другу, робкие и ненасытные одновременно.
Мы встретились летом, в нескольких километрах отсюда, пятьдесят шесть лет тому назад.
Встретились в сутолоке тел, в тошнотворных запахах горелой плоти, в гвалте ужаса, не зная, будет ли нам дано достичь взрослости, времени страстей.
Нам было девятнадцать и двадцать лет.
Вернулось электричество.
Снова был хлеб – не прежний мерзкий бриньон без дрожжей. Садики, превращенные в огороды, давали картошку, лук-порей, морковь, капусту, брюкву и топинамбур. Жарили омлеты из яичного порошка. Появились требуха и кровяная колбаса, привезенные из Вимре, Этапля, Бессана. Но очень многого еще не хватало. Например, кофе, угольных брикетов.
Мы тогда смешивали мякиш, угольную пыль с жирной глиной, чтобы прикрыть огонь и сберечь уголь как можно дольше. Кофе выдавался по карточкам и был мерзким на вкус; его называли мальтакаф. Некоторые ездили отовариваться в Бельгию, возвращались с табаком для мужчин и мылом марки «Санлайт», спрятанными за подкладкой пальто.
Сорок тысяч немцев жили здесь; они оставили нас наконец в покое, разграбив окрестные виллы и гостиницы, разрушив огромный отель «Атлантик», чтобы отправить его по частям в Германию для Организации Тодта[42]. Теперь они были заняты строительством стен для защиты от возможной высадки союзников. Подальше, ближе к Гавру, Кригсмарине установили тяжелые батареи, чудовищные V-1 и V-2[43]. В дюнах, где детьми мы так часто мечтали, глядя на звезды, и прорыли столько маленьких траншей для игры в шарики, были теперь только блокгаузы, мины и устрашающие танки. На пляжах вздымались сваи – знаменитая «спаржа Роммеля», чтобы не дать планерам и парашютистам приземлиться, – на которые напарывались и наши мечты о свободе. Наше детство было разорено, не осталось ничего прекрасного. Только слабость и стыд. Только бесплодная ярость.
В школу мы не ходили. Работали наравне с женщинами и их слабыми здоровьем мужьями – несколько тяжело раненных, несколько случаев сыпного тифа, бациллярной дизентерии, и всегда безмерный гнев. Один из нас в госпитале Кука, с монахинями, другой – в отеле «Приливы».
Один отмывал нечистоты с тел, другой убирал их.
Родителей у нас не было. Одних не стало три года назад, под первыми бомбежками люфтваффе на аэродроме. Мать другого не пережила его рождения. Его отец ушел в Сопротивление, в секцию Жорж-Байяр, отряд капитана Мишеля, и никто, даже позже авторы книг по истории, так и не узнал, что с ним стало.
Мы остались сиротами.
Горе притянуло нас друг к другу. Не было любви с первого взгляда, не было звезд, заходящихся сердец, красивых слов из книг, только один взгляд; взгляд-веление, веревка, за которую можно уцепиться.
В тот день гремели взрывы близ устья Канша.
Нас было человек, наверное, сто. Мы бежали к пляжу Корниш. Немецкие солдаты орали. Mine! Mine!
Тело одного мужчины взлетело. Руки его оторвались, пальцы покружили, рисуя в воздухе дивные кровавые арабески, точно амарантовые кисточки, и упали, как подстреленные птенцы, с глухим звуком разбившись о землю.
Мы бежали вместе, рядом, не помня себя от страха, как вдруг пулеметная очередь совсем близко бросила нас на песок, в объятия друг друга. Казалось, у нас не было больше воздуха, не было тел, не было плоти, не было веса.
И тогда мы, Роза и Пьер, не знавшие друг друга, дали этот отчаянный обет. Заключили этот брак.
Если мы вместе переживем эту войну, то и умрем вместе. Когда-нибудь, в один день.
Этот день настал.
Ле-Туке был разрушен.
4 сентября 1944-го канадская армия освободила без боя опустевший, брошенный город; разоренный стыдом. Мы бежали несколькими неделями раньше и в суматохе потерялись.
Почти четыре года мы ничего не знали друг о друге.
Мы писали друг другу письма, которые не доходили. Эти письма мы посылали, по прихоти воспоминаний, на почтамты городов, о которых говорили порой вечерами, когда встречались, чтобы выпить лимонаду или прогуляться в дюнах. Аррас, где один из нас родился. Бапом, где жила тетка. Ницца, куда другой ездил иногда на каникулы до войны. Эз. Ванс. Вильфранш-сюр-Мер. Города, которые не знали ярости людей. Только их трусость.
В эти вечера мы узнавали друг друга, медленно, ничего не планируя, не думая о завтрашнем дне, не спрягая глаголы в будущем времени, – хотя в лихорадочных шепотках окружающих упоминалась высадка союзников. В один прекрасный день. В одну прекрасную ночь. Новый мир.
Мы уже подарили себя друг другу, еще не успев ничего отдать.
Три года понадобилось отрядам саперов, чтобы обезвредить девяносто две тысячи семьсот сорок семь мин и снарядов, установленных немцами в коммуне Ле-Туке, – это был самый «заминированный» муниципалитет Франции. Потом, по побуждению доктора Пуже, руины исчезли. Зло отступило. Шрамы зарубцевались. Город был отстроен, аэропорт расширен. Мало-помалу, осторожно, возвращались улыбки. Вечерами на террасах кафе иногда слышались взрывы смеха. Заразительного смеха.
И в этом городе, где вновь прорастала жизнь, мы встретились четыре года спустя после бегства и грома небесного.
В понедельник, 20 сентября 1948-го.
Было прохладно, всего семь градусов. Мы столкнулись на углу Лондонской улицы и улицы Мира, только в кино так удачно совпадают названия улиц, романтической комедией была эта встреча. Ветер трепал наши волосы, скрывал за ними глаза, как в детской игре, когда закрываешь другому глаза ладонями и спрашиваешь кто? кто? Мы тотчас же узнали друг друга.
Эти четыре года еще не состарили наших лиц. Мы не сразу заговорили. Не сразу улыбнулись друг другу. Была эта жуткая секунда неуверенности, глаза в поисках знаков. Кольца на безымянном пальце. Ребенка, прячущегося за широким пальто. Чистого голоска, который крикнет мама! Мужчины или женщины, которые подойдут к другому с хлебом, газетой, букетом цветов; так пишется жизнь.
И вот наши объятия раскрылись.
Мы пережили два последних года войны вместе, мы потерялись на четыре года, но мы дождались.
Мы не выбирали друг друга, как большинство людей.
Наши губы дрожали. Наш первый поцелуй был неловок, как настоящий первый поцелуй. Мы смеялись и плакали одновременно; нашедшие друг друга выжившие. Мы вдруг осмелились поверить в завтра. В любое будущее.
И тогда мы стали единым целым. На всю жизнь.
Сегодня в Ле-Туке дамба черна от народа.
Велосипеды, скейтборды (мы недавно выучили это слово, но не совсем уверены в его орфографии), коляски, самокаты мельтешат веселым балетом. Семьи располагаются на пикник, защитившись от ветра полотняными укрытиями, – они похожи на те, что фотографировал Картье-Брессон[44] на берегу Марны или на галечном пляже Дьеппа. Дети, идеально загорелые, подлизываются к родителям, клянча засахаренное яблоко или истекающую шоколадом вафлю.
Для нас двоих у летних лакомств был вкус сухого печенья и белого лимонада, иногда карамели. Отцы были на войне, а матери ухаживали за теми, кто вернулся, потеряв в боях руку, или глаз, или челюсть, или рассудок, а иногда и все сразу.
На пляже разоблачаются тела, медленно, робко, как куколки; другие выставляются напоказ, гордо взлетают, отбивая волейбольный мяч. Плывет одуряющий запах масла для загара, темного табака, соли и мертвых ракушек.
Напротив авеню Луизон-Бобе, чуть в стороне, усталая женщина читает «Письма к молодому поэту» Райнера Мария Рильке. Она ужасно бледна, похоже, больна – новая Мадлена из «Лилии долины», жертва неизлечимой романтической чахотки. Рядом с ней, тоже в синем полотняном креслице, мужчина смотрит на море, не видя его. Он вдвое моложе нас, но уже выглядит старым.
Нам нравится этот уголок пляжа. Мы приходили сюда каждое лето на протяжении двадцати лет. Мы видели, как строился центр талассотерапии, гордость города. Смотрели, как дети делают куличики из песка, купаются, играют в пиратов, потом, позже, петушатся перед девочками, которые успели подрасти. Мы любили эти годы, любили их уютное и успокаивающее повторение. Наша дочь Жанна тоже выросла в эти летние сезоны, в мерном плеске волн моря, которое отступает далеко, очень далеко, так далеко, что с каждым отливом, кажется, исчезает.
А сегодня исчезнуть пришли мы.
Мы расстилаем наши полотенца; боже, до чего этот жест, прежде такой легкий, воздушный, стал сложной механикой. Нам приходится делать это вдвоем, из-за ветра, из-за наших скрюченных рук; и, как всегда, нам смешно.
Наша давняя слаженность, порой вызывающая у людей улыбку.
Только что, идя сюда через дюны, мы встретили парочку маленьких влюбленных. О, ей было всего лет тринадцать, а ему пятнадцать. Они лежали прямо на песке и смотрели в небо, как бы пытаясь прочесть будущее. Они говорили о грядущем конце света. Говорили о том, влюблены ли. Говорили о поцелуе – перед концом света.
Они были красивы. Он говорил ей: виктория, победа. Они писали свои первые слова, те, что мы так и не смогли сказать друг другу из-за грохота войны. В какой-то момент они поцеловались. Коротко. Словно столкнулись два маленьких зверька. Потом девочка увидела нас – мы шли медленно, чуть сутулясь, – и улыбнулась нам. Меланхолия изящно обрисовала ее ротик. Юноша вдруг посерьезнел.
Они знакомились с другой войной.