Кутузов Михайлов Олег
— Зачем же князю Волконскому проезжать через неприятельский лагерь? — ответил Кутузов и встал, показывая, что больше говорить не о чем.
Лористон прощался с Кутузовым так любезно, словно русский фельдмаршал оказал ему громадное одолжение. Но когда французский посол вышел к дрожкам, то в свете фонарей его лицо было невеселым.
Потерпев неудачу в своем желании присутствовать при переговорах Кутузова с Лористоном, взбешенный Вильсон пулей вылетел из избы.
На улице Вильсон громко порицал фельдмаршала, упрекал его в робости, слабости и преклонении перед "Корсиканским выскочкой", кричал, что Кутузову пора на покой, повторял слова Ростопчина, который называл Кутузова "старой бабой".
Но возмущение Вильсона было понятно только двум принцам, шедшим вместе, — Вильсон говорил на английском языке.
Вернувшись к себе, герцог Вюртембергский пригласил их поужинать. Сэр Роберт не мог есть спокойно: он то и дело вскакивал из-за стола, выбегал на улицу и смотрел на окна избы, где сидели Кутузов и Лористон.
Они все так же спокойно разговаривали за столом.
Вильсон клокотал от злости. Он представлял, какое письмо напишет об этом свидании сегодня же английскому послу в Петербурге лорду Каткарту и императору Александру I.
Принцы поужинали, кое-как поужинал и Вильсон, а беседа Кутузова с Лористоном все продолжалась. Вильсон видел, как фельдмаршал читал какое-то письмо, которое вручил ему Лористон. Англичанин приходил в совершенную ярость: Кутузов читает, а он, Роберт Вильсон, не знает, что там написано. Он рисовал перед молодыми принцами страшную картину предательства Кутузова и настаивал на том, что их священный долг — тотчас же после отъезда французского генерала пойти к Кутузову и потребовать от него полного отчета.
Так и сделали.
Едва лишь коляска с Лористоном скрылась в ночной темноте, как Вильсон побежал к Кутузову.
Михаил Илларионович диктовал Кайсарову письмо к царю, которое завтра чем свет должен был везти князь Волконский.
Кутузов правильно понял это позднее посещение его принцами и английским генералом. Он спокойно, с милой улыбкой на этот раз попросил их сесть и выслушать все то, о чем он говорил с Лористоном и что сейчас диктовал Кайсарову.
Кутузов рассказал им о своей беседе с Лористоном и только упустил одну деталь: благоразумно умолчал о том, что сказал Лористону, будто надеется на благополучный исход переговоров. Кутузову надо было во что бы то ни стало задержать подольше Наполеона в Москве, и он сказал это нарочно.
Вильсон и принцы выслушали сообщение фельдмаршала и откланялись.
Уже было за полночь. Герцог Вюртембергский пошел к себе домой пешком (адъютант нес перед ним зажженный фонарь), а Вильсон и принц Ольденбургский, жившие вместе на противоположном конце Тарутина, поехали на дрожках. Ночь была темная. Бивачные костры еще горели, но песни и музыка уже утихли — тарутинский лагерь спал.
Ехали без фонарей. Дремавший кучер неловко свернул в сторону, попал в какую-то яму; дрожки опрокинулись и придавили правую ногу Вильсона.
Принц Ольденбургский и его адъютант Фенш с трудом вытащили сэра Роберта из-под дрожек. Вильсон едва поднялся: нога была сильно ушиблена.
День вообще оказался очень неудачным для него.
Но все это не обескуражило упрямого бритта.
Когда приехали на квартиру, принц Ольденбургский лег спать, а Вильсон сел писать письма.
Он не смог не солгать лорду Каткарту и написал:
"Фельдмаршал желал, чтобы герцог Вюртембергский и я были тут, когда Лористон войдет, чтобы показать ему, что герцог и английский генерал присутствуют в его совете".
И укоротил ненавистное ему свидание Кутузова с Лористоном. "Свидание продолжалось полчаса", — написал он, в то время как Лористон пробыл у Кутузова больше часа.
Ушибленная нога сильно болела.
Утром сэр Роберт не мог ходить — так распухла нога. Принц Ольденбургский вызвал лейб-медика барона Вилие.
— Вам придется посидеть несколько дней дома, сэр Роберт, — сказал лейб-хирург, сделав Вильсону компресс.
— Ежели что-нибудь случится, я все равно выйду, я поеду верхом! — ответил упрямый Вильсон.
Кутузов перенес главную квартиру из Гранищева в соседнюю деревню Леташевка, которая лежала в четырех верстах по дороге в Калугу; в Гранищеве было очень тесно и шумно.
Леташевка представляла собой маленькую, в несколько дворов, деревеньку. Главная квартира с трудом разместилась в ней.
Кутузов занял чистую избу с тремя окнами. За дощатой перегородкой у печи стояла кровать Михаила Илларионовича, а вся остальная, большая часть избы была кабинетом, столовой и приемной фельдмаршала.
Коновницын с канцелярией помещался рядом в старой избе, которую еще топили "по-черному". В ней не было трубы, и когда топили русскую печь, то дым выходил только через волоковое оконце над дверью и через раскрытую дверь. Оттого все стены избы покрывал черный блестящий нарост сажи, по которому, шелестя, бегали такие же черные тараканы.
— Я хоть и Петр, но не великий, и тараканов не боюсь! — шутил Коновницын, вспоминая, что царь Петр боялся их.
Во дворе в низеньком овине жил комендант главной квартиры Ставраков.
В избе у Коновницына стояли кровати и стол, а здесь не существовало никакой мебели. Глиняный пол овина толстым слоем устилала солома, покрытая попонами, полстями, коврами, бурками. Это был штабной клуб: здесь спали офицеры штаба, сюда собирались покурить трубочку, попить чайку и покалякать о том о сем адъютанты, вестовые фельдмаршала и все приезжавшие в армию, потому что в избе гостеприимного Коновницына не хватало места.
В Леташевке Кутузов развернул большую работу — наконец он получил возможность переорганизовать, подготовить армию к контрнаступлению так, как считал необходимым.
Кутузов не думал столь легкомысленно и наивно, как Беннигсен и Вильсон, будто с Наполеоном уже можно быстро и легко покончить. Пусть враг и ранен, но он еще достаточно крепок. И это ведь не какой-нибудь враг, а Наполеон!
Пока русская армия не пополнит свои силы и не подготовится как следует, начинать контрнаступление рискованно.
Надо воспользоваться предоставленной возможностью передышки. Пусть Наполеон тешится тем, что занял русскую столицу, и ждет ответа на свои предложения о мире.
Кутузов был убежден, что Александр I не пожелает говорить с Наполеоном, но нарочно оставил у Лористона некоторую надежду на благоприятный исход переговоров.
Каждый день, проведенный в Тарутине, был дорог для Кутузова. Он считал, что не надо тревожить медведя в его берлоге. Лишь бы Наполеон подольше остался в разграбленной и сожженной Москве.
Приезд Лористона пришелся очень кстати, чего не понимал или не хотел понять соблюдавший только свои, английские интересы нахальный Вильсон.
В Тарутине Кутузов прежде всего взялся усиливать свою позицию, особенно ее левый фланг. Опять понадобился шанцевый инструмент, которого не запасли вовремя, и его все время не хватало. Фельдмаршал попросил тульского губернатора прислать две тысячи двести лопат и тысячу топоров. И хотя губернатор Богданов был совершенно обыкновенный человек и не "писатель", как Ростопчин, он быстро и точно выполнил требование Кутузова. Весь нужный шанцевый инструмент был немедленно привезен к Тарутину.
Кутузов видел, что приближается военная зима. Он приказал генерал-интенданту Ланскому запасти сто тысяч подков для лошадей, а губернаторам Калужской, Рязанской, Орловской и Владимирской губерний — доставить сто тысяч полушубков, сто тысяч пар валенок и сапог и шесть тысяч лыж для стрелков.
Нужно было также позаботиться о провианте, снарядах, госпиталях и о многом другом.
Заботы и работы у главнокомандующего хватало, а его заклятые враги и мелкотравчатые клеветники вроде Ростопчина и Вильсона кляузничали царю, будто фельдмаршал Кутузов предается в Тарутине неге и несвойственным его возрасту удовольствиям.
— Ваше сиятельство, сегодня поутру к нашим аванпостам пришло несколько москвичей. Не желаете ли побеседовать с ними? — спросил у фельдмаршала Паисий Кайсаров, когда Кутузов окончил подписывать поданные ему бумаги.
— Да, да, обязательно! Веди их, Паисий! — ответил Михаил Илларионович.
Кайсаров вышел из комнаты, а Михаил Илларионович повернулся к двери, готовый встретить гостей.
Еще во время "отступного марша" к старой Калужской дороге приходили в армию москвичи, бежавшие из французского плена. Тогда это были одиночки, а теперь в Тарутино стали являться уже по нескольку человек каждый день. Они приносили самые свежие данные о неприятеле.
Кайсаров ввел к фельдмаршалу группу оборванных и изможденных мужчин и женщин. Все они были в таких немыслимых лохмотьях, что могло казаться, будто Паисий собрал на какой-либо ярмарке самых жалких нищих.
Войдя в избу, москвичи кланялись фельдмаршалу, крестились на темные лики икон, висевших в красном углу.
— Здравствуйте, друзья мои! — приветствовал их Кутузов.
— Здравствуйте, ваше сиятельство! Здравствуй, батюшка! — нестройно ответили москвичи.
Они вошли и, казалось, принесли с собой запах дыма и гари московских пожарищ.
— Ну, как Москва? — спросил Кутузов.
— Нет Москвы, ваше сиятельство, осталось одно пепелище…
— Сжег ее, нашу матушку, окаянный ворог!
— Уже не белокаменная, а чернокаменная!
— Может, десятая часть ее только уцелела.
— Нет, я думаю, немножко поболе осталось, — сказал старик в полушубке, засаленном до такой степени, что он казался сделанным из жести.
— Ну где там поболе? — возразил ему высокий, с козлиной бородкой человек. — Замоскворечье-то все сгорело?
— Все, — ответил старик.
— Земляной вал — весь?
— Весь.
— Старая Басманная — вся?
— Как вся? — возразил старик. — Остался дом княгини Куракиной да гошпитальной.
— Еще дом Хлебниковой уцелел, — прибавили из толпы.
— Ну ладно, — не уступал человек с козлиной бородкой. — От Воскресенских ворот до дома главнокомандующего все сгорело, даже трахтир…
— Сгорело, — согласился старик.
— От Мясницких до Красных ворот — большая часть сгорела?
— Нет, там оставши еще.
— Гостиный ряд весь, — не слушая возражений старика, азартно заторопился человек с бородкой. — Немецкая слобода вся, Покровская казарма сожжена. Сжег проклятущий француз Первопрестольную, а говорит на нас, русских, — обернулся он к фельдмаршалу. — На Тверском бульваре невинных людей вешают, будто бы поджигателей.
— Хватают кого ни попадя и — хоть кстись, хоть божись — не слушают: веревку на шею, и готов…
— Страстная площадь у француза так и называется, ваше сиятельство, "площадь повешенных", — сказали из толпы.
— А ведь французы говорят: мы, мол, тушили! — усмехнулся Кутузов.
— Видел я, ваше сиятельство, как они тушили, — продолжал старик. — Я жил в Мясницкой части, у Колпачного питейного дому. Пришли ихние солдаты в этаких высоких медвежьих шапках вроде тушить начавшийся пожар, а сами только и рады переполоху: знай шарят по шкапам, сундукам да чуланам.
— И не боятся огня: дом горит, а они лезут в него и тащат, что под руку попадется.
— Француз грабит без зазрения совести, — высунулась из толпы древняя старуха. — У меня стояли на окне банки с вареньем, так варенье вычерпали горстями, даже бумагу не сняли, а просто продавили.
— Что твое варенье! Вот он, — указал старик на паренька в ветхом зипунишке, — купил в спасов день новые сапоги. Когда пришли французы, он надел сапоги, а сверху на них натянул шерстяные чулки и старые калоши. И проклятущие догадались. Один смотрел, смотрел, да и говорит: "Что это у тебя ноги столь толстые?" А парень отвечает: "Водяная прикинулась". — "А вот, — говорит француз, — я тебя сейчас от водяной вылечу". Содрал с него чулки и сапоги. Парень остался в одних дырявых калошах. Как у меня дочиста все в дому обобрали и самого раздели-разули, я жаловался ихнему генералу — он на Покровке у церкви Успенья стоял. Так генерал только улыбается: "Из ста тысяч французских детей (это они-то, грабители, "дети"!) найдется, говорит, немало шалунов!"
— Это еще хорошо, что парень не вздумал сопротивляться, а то хуже было бы. Я видал, как прусский улан приметил у чиновника табакерку с финифтью, стал отнимать, а чиновник не дает: известно, жалко. Так улан без зазрения совести и проткнул чиновника пикой.
— И кто же больше грабит: француз, итальянец, немец или поляк? — полюбопытствовал Кутузов.
— Настоящие, природные французы — добры: где стащат, а где и своим поделятся!
— Француз берет то, что ему сгодится, а пруссак не токмо грабит, а еще и портит: не может сам унесть, так уничтожает, чтобы после него другой не мог попользоваться. Вот сколь вреден!
— Француз как сыт да пьян, так никого не трогает, только болтает без умолку, а эти хуже исправников да заседателей ко всем пристают: давай пенионзы, давай брот, давай млека!
— Кто это?
— Ляхи, да беспальцы, да поварцы.
— Поляки, вестфальцы да баварцы? Так, так, — покачивал седой головой фельдмаршал. — Но, стало быть, живется им на грабеже да насилиях неплохо?
— Нет, ваше сиятельство. С едой у них тесновато. Сласти — вина, варенья, конфет — много, сахар они даже в суп кладут; а хлебушка не видно.
— И с одежей плоховато, — прибавили из толпы. — Все торговые ряды обворовали, все дома ограбили, а ходят в женских салопах да в монашеских рясах. Кто генерал, а кто капрал — не разберешь!
— Теперь, как все погорело, ищут в стенах, в подвалах, погребах, роют в огородах, садах. Где увидят свежую землю, там и копают.
— Дворы поливают водой: если вода быстро впиталась, значит, взрыхлена, тут и роют.
— Могилы на кладбищах разрывают: думают, там клад…
— Слуг, ваше сиятельство, которые оставши при домах, бьют и пытают, чтоб указали, где спрятано барское добро, — рассказывал степенный мужчина в бакенбардах, по всей видимости лакей. — Не осталось такой пытки, которой они не пользовались бы!
— Уж всю верхнюю одежду и сапоги сымут, идешь в одном бельишке, все равно обыскивают, смотрят, нет ли на шее креста серебряного, не зашито ли где что.
— Женщину встретят — соромно сказать, ваше сиятельство: юбку на голову заворотят и обыскивают…
— Нашей сестре — хуже всего! — раздался из толпы бабий голос.
— Ни малых девчонок, ни седых женщин не щадят охальники! Тьфу, прости господи! — сказала в сердцах старуха.
— В девичьих монастырях иношеский сан оскверняют.
— Молоденькие послушницы чего не делают: сажей лицо мажут, в тряпье одеваются, чтоб страшнее казаться, не помогает…
— Девичье естество не спрячешь.
— Как пришли к нам в дом, — сказал лакей, — все спрашивали: "А где ваши боярышни? Где ваши мамзели? Хотим, мол, с ними поплясать, позабавиться".
— "Мамзель" у них первое слово, — вставил человек с бородкой.
— Нет, перво слово у них "аржан", — снова не согласился с ним старик в полушубке. — "Аржан", стало быть, аржаной хлеб.
— "Аржан" — это, по-ихнему, деньги, — степенно объяснил лакей. — "Пень" — это хлеб, "бир" — это масло, "ох" — это вода.
— Не все требуют "аржан", другие поминают Пензу: "Матка, где Пенза? Пензу давай!" — поправила старуха.
— Ни наших ассигнаций, ни медных денег не берут, а только подавай им серебро!
— И допреж всего, ваше сиятельство, всякой кричит: "Манжет!" Мол, есть хочу, — сказал лакей.
— Спервоначалу не ели нашей русской пищи — квашеной капусты, соленых огурцов, вяленой рыбы…
— Семгу копченую пробовали жарить…
— А потом уж все прибрали, как саранча проклятая!
— Да, слава те господи, сманжетили уже все: и галок, и ворон, всю городскую дичинку!
— Нехристи: голубей, божью пташку, извели! Как увидят голубя, целой ротой по нему палят!
— Что голуби? Они церквей святых не щадят: вон в Иверской часовне у них габвахта, у Спаса на Бору — склад сена.
— В Лефортове, в Петропавловской церкви, быков содержат для убоя. А в Даниловом монастыре бойни устроены. В соборе на паникадилах туши висят, весь монастырский помост в крови и в коровьей требухе…
— А намедни звонят у нас на Мещанской у Андриана. Я думала, службу наконец позволили править, а это они, нехристи, залезли на колокольню и потешаются.
— Нет от них никакого житья, ваше сиятельство! — жаловались бежавшие.
— Порадейте, батюшка, вся надежда на вас! — просили обездоленные москвичи.
— Ничего, ничего, детушки! Отольются волку овечьи слезки! Мы им за все сполна отплатим — и за пожар, и за насилия, и за грабеж! — убежденно сказал фельдмаршал.
Благо тому народу, который в минуту испытаний, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью.
Лев Толстой
Кутузов проснулся от размеренного, согласного топота сотен ног: по улице, мимо фельдмаршальской избы, шли из Тарутина войска.
Не хотелось подыматься с постели, но он все-таки встал, надел туфли и халат, подошел к окну и стал смотреть.
Еще во время флангового движения к Тарутину прибывали в главную армию пополнения князя Лобанова-Ростовского. А вчера генерал-майор Русанов привел сформированные им в Рязани, Тамбове и Воронеже четыре пехотных и два егерских полка. Кутузов смотрел их в поле. Полки были хорошо обмундированы и вооружены, имели вид тертых — хоть куда! — солдат. На учении неплохо стреляли.
Фельдмаршал остался очень доволен ими, благодарил генерала Русанова и весь офицерский состав.
Русановскими полками Кутузов пополнил гвардию.
— Вам будет весело служить с такими храбрыми молодцами, как наша гвардия, — говорил он рязанцам и тамбовцам. — Учитесь у стариков.
Солдаты Лобанова-Ростовского оказались значительно хуже. Они были еще, что называется, "сено — солома". Пока они больше напоминали ратников ополчения, нежели воинов. Их приходилось многому обучать.
Фельдмаршал приказал выводить ежедневно из лагеря за линию какую-либо часть для занятий в поле — "к лучшему познанию оборотных движений" и для стрельбы по мишеням.
Молодые рекруты приучались ходить тихим, скорым и беглым шагом, делали с полной выкладкой марши без дорог, по пересеченной местности, чтобы познакомиться со всеми превратностями похода, стать выносливыми. Кутузов учил молодых так, как в Петербурге готовил ополчение: поменьше фрунтовых "хитростей", побольше того, что требуется в бою.
Только в Тарутине Кутузов получил возможность организовать армию как следует. Раньше враг не давал времени, чтобы осмотреться. Те короткие дни передышки, которые случались иногда, служили только необходимым, недостаточным отдыхом.
Оттого Михаил Илларионович так пристально следил за комплектованием и состоянием армии: от этого зависела окончательная победа.
И теперь Михаил Илларионович внимательно смотрел в маленькое зеленоватое от старости оконце.
Солдаты шли сносно. Конечно, любящий фрунтовую красоту Александр I побелел бы от негодования, видя такую выправку, а его блаженныя памяти папаша Павел I просто прогнал бы такие роты с парада, но в этих рядах уже присутствовал воинский ритм, шли уже не крестьяне с косами и цепами на косьбу или молотьбу, а солдаты с ружьями.
"Обомнутся, выправятся", — с удовлетворением подумал Михаил Илларионович и, кликнув Ничипора, стал одеваться.
Одевшись, Михаил Илларионович не спеша вышел из избы подышать свежим сентябрьским воздухом.
— Что, озяб, братец? — спросил он у стоявшего возле крыльца часового-измайловца.
— Никак нет, ваше сиятельство! — бодро ответил курносый гвардеец.
— Сыро. Вон землю как дождиком полило. И крыши влажные.
Михаил Илларионович стоял на крылечке, смотрел.
Напротив через улицу изба Беннигсена. Кружевные занавесочки на окнах, как у девушки-невесты. Возит с собой вместе с французом-поваром и лекарством от почечуя. Занавесочки задернуты, — значит, барон Левин-Август изволит еще спать-почивать. Вчера сидел допоздна — ужинал и "дулся" в штосс со своими прихлебателями, пока Михаил Илларионович отвечал царю на его выговор по поводу князя Яшвиля.
Генерал-майор Владимир Михайлович Яшвиль, сотоварищ Беннигсена по убийству Павла I, жил в Калужской губернии. Кутузов, не зная, что князь Яшвиль состоит под присмотром губернатора, поручил ему четырехтысячный отряд Калужского ополчения. Царь, узнав об этом, дал нагоняй фельдмаршалу, и Кутузов вынужден был оправдываться.
— Не понимаю, — иронически улыбаясь, говорил Кудашеву Михаил Илларионович. — Один убийца, — кивнул он на окна Беннигсеновой избы, — назначен начальником штаба армии, ему все дозволено, а другому, князю Яшвилю, оказывается, нельзя вверить даже небольшой отряд.
Михаил Илларионович сошел с крыльца и неторопливо двинулся, заложив руки за спину, вдоль изб, занятых главной квартирой.
Леташевка — деревенька маленькая, помещичьего дома здесь не было, изб мало. Пришлось размещаться во всех постройках, какие нашлись.
Вот старая изба, которую топили еще "по-черному". В ней живет работяга Петр Петрович Коновницын. Дверь в его избу раскрыта настежь. Из избы валит густой дым: денщик топит печь, стряпает для всей канцелярии обед. Дежурный генерал Коновницын обедал всегда у фельдмаршала, но кормил у себя всю свою штабную братию.
За древней избой раскинулся большой овчарник — низенький домик без окон, занятый комендантом главной квартиры полковником Ставраковым. В овчарнике нет никакой печи, но в нем всегда тепло: тут спала вся канцелярия и во всякое время дня "строила" чаи, курила бесконечные трубки и вела нескончаемые беседы штабная молодежь — адъютанты, ординарцы. На стене овчарника написано мелом: "Секретная квартирмейстерская канцелярия". Но дверь в овчарнике стоит открытой настежь, чтобы было светлее, и все ее секреты слышны издалека. Вот и теперь, пока Михаил Илларионович медленно подходил к овчарнику, он слышал, как чей-то тенорок выводил:
- Полюбил меня московский купец,
- Посулил он мне китаечки конец.
- Мне китаечки-то хочется,
- А купца любить не хочется!
- Полюбил меня гусарик молодой,
- Посулил он мне сухарик, да гнилой.
- Мне сухарик не хочется,
- А гусара любить хочется!
— Это Тройкин, — узнал своего адъютанта, ротмистра Ахтырского гусарского полка, Кутузов.
Фельдмаршал пошел вдоль овчарника. Остановился у стены послушать: о чем-то беседует молодежь?
Голос Дзичканца рассказывал:
— Вот этак часов в одиннадцать утра сажусь за стол обедать. Разумеется, в халате. У ног моих лежит любимый пес Отругай. Пухленькая ручка, мишень моих лобзаний, разливает жаркий, пахучий борщ…
"Мечты о недосягаемом, о том, чего нет", — улыбнулся Кутузов.
— Потом спрашивает: какой тебе кусочек положить, мой маленький петушок?
— Хо-хо-хо, петушок! — рассмеялись в овчарнике.
— Ну не петушок, так голубок. Или еще какая-либо птица.
— А разве рученька может спрашивать?
"Это басит сам хозяин, полковник Ставраков", — признал Кутузов.
— Не мешайте, Семен Христофорович. Само собою разумеется, что говорят пухленькие губки, а не пухленькая ручка любимой супруги.
— А не жены?
— Не все ли равно, Семен Христофорович, супруга или жена?
— Нет, далеко не равно! Вот слушайте, как говорится в народе: если женился по любви — то жена, если из выгоды — супруга. Супруга — для света, жена — для мужа. Жена делит радости и печали, супруга — имущество и деньги. Вот так-то, ваше благородие!
— Нет, тогда у меня — жена, женушка! — ответил Дзичканец. — И вот эта пухленькая ручка любимой женушки кладет на тарелку половину жареного поросенка с коричневой хрустящей кожицей…
— Постойте, Дзичканец, а были ли у вас за столом вареники с вишнями? — спросил Ставраков.
— Что за вопрос? Ведь действие происходит в благословенной Полтавской губернии. Ну вот, откушали…
— Как, уже и откушали? Так скоро? А разве ничего не пили за обедом? Или вы записались в трезвенники, испугались пухленькой ручки? — спросил иронический полковник Резвой.
— Нет, Павел Андреевич, выпивка была: домашняя сливянка или вишневка. Какой аромат, какой вкус! Поэма! Я пять серебряных чарочек пропустил…
— А знаете, Дзичканец, что пить из серебряной чарки называется пить втемную? — пробасил Ставраков.
— Ну, втемную так втемную. Я люблю из чарочки, Семен Христофорович!
На секунду в овчарнике голоса затихли. Очевидно, все в мечтах о будущем перенеслись в идиллическую домашнюю обстановку.
И только снова послышался тенорок ротмистра Тройкина, мечтавшего совсем об ином:
- Я сорву алой цветок,
- Совью милому венок,
- Алой лентой обовью,
- Поцелую-обойму,
- Надёженькой назову…
— А вот послушайте, как меня в походе в восемьсот седьмом году обучали выпивке, — перебил артиллерийский поручик Лукьянов, прикомандированный к штабу. — Еду я с зарядными ящиками — вез снаряды. Холодина собачья, ветер. Навстречу мне — гусарский ротмистр. Усы повисли, взор мрачный.
— Явно с перепою, — подсказал кто-то.
— Да, да. Остановился и спрашивает: "Господин ротмистр, а нет ли в ваших ящиках древней истории?" Я удивился: "Никак нет, господин ротмистр". — "А не найдутся ли хоть повести Мармонтелевы?" У меня и глаза на лоб. "И повестей Мармонтелевых нет? Ну хоть чего-нибудь, говорит, из легкой литературы". — "Решительно ни одной книги нет у меня, господин ротмистр". А он досадливо махнул рукой и отвечает мне: "Да кто же вам говорит о книгах? На кой они черт! Я вам о древней истории и изящной литературе в военном смысле!" — "А это, спрашиваю, что же значит?" — "Извольте, объясню: в первом случае — водка, ром и коньяк, во втором — вина всевозможных цветов и качеств". — "Ах вот что! — понял я. — Так вы, говорю, господин ротмистр, кажется, изрядно начитанные?" — "Да, говорит, читывал, конечно, но видите ли, какая холодина? Надо бы пройти зады: повторение — мать учения. А то в такую погоду все чтение из головы выветрится!"
В овчарнике захохотали:
— Ай да чтец! Вот так грамотей!
— А что ж, сказано ведь: ешь солоно да пей кисло, на том свете не сгниешь! — сказал поручик Лукьянов.
Михаил Илларионович, улыбаясь, медленно пошел назад к себе, думая:
"Ах, молодежь, молодежь! А что им делать! Не о Наполеоне же, не о полушубках, госпиталях и подковах думать!"
Вслед ему из "секретной" неслась песенка:
- К тебе любовью млею,
- Мучение терплю,
- Сказать того не смею,
- Что я тебя люблю!
У фельдмаршальской избы стоял с самоваром Ничипор. Самовар уже кипел, но денщик все еще совал в трубу щепки.
— Он же кипит! — сказал Михаил Илларионович.
— Пущай в другый раз закыпить — скусней будэ! — ответил Ничипор.
Кутузов усмехнулся: каждый денщик убежден, что если чай закипит вторично, то он будет вкуснее и крепче.
Кутузов вошел в избу.
Пока Михаил Илларионович сначала пил чай, а потом выслушивал пришедшего с докладом Коновницына, возле фельдмаршальской избы собрался, как всегда, народ.
В Леташевку приезжали из разных (и не только ближайших) губерний депутации дворян, купечества, духовенства с дарами и пожертвованиями в пользу армии.
Сюда стремились "всякого рода и состояния" люди, хотевшие попасть добровольцами в армию. На прием к фельдмаршалу являлись и безусые чиновники, и студенты, и семидесятилетние отставные подпоручики и ротмистры, которые мчались в главную квартиру, как старые военные кони, услышавшие полковую музыку. Ветераны надоедливо рассказывали о своей прошлой боевой деятельности, а молодежь скромно вручала фельдмаршалу прошения, исполненные искреннего патриотизма и начинавшиеся примерно так:
"Россия, дражайшее Отечество наше, яко оскорбленная мать, простирая к верным сынам своим длани, требует от них помощи, защиты и отмщения столь лютому и коварному врагу за обиды, насилия и поругания.
Я не имею денег, чтобы оными пожертвовать, но имею жизнь и здоровье. Ваше сиятельство! Простите мое дерзновение, что смело прибегаю к Вашему покровительству…"
Михаил Илларионович был ко всем ним чрезвычайно внимателен: семидесятилетних бывших гусар он не пускал дальше Тарутина, а молодежь охотно принимал в армию.
Сегодня у фельдмаршальской избы столпились одни крестьянские зипуны и свитки. Среди мужиков замешалось несколько парнишек лет десяти — двенадцати.
Подписав поданные Коновницыным бумаги и сделав распоряжения по армии, Кутузов вышел посидеть на крылечке и побеседовать с посетителями — день был ясный.
— Ну, с чем пришли, друзья? — обратился к мужикам Михаил Илларионович, садясь на скамейку.
— К вашей милости, ваше сиятельство, — ответило несколько голосов.
— Говорите, я слушаю.
— Хотим спросить, да не знаем как, — смущенно почесал затылок длинный, худой мужик.
— Ну, чего боишься, говори! — подбодрил его фельдмаршал.
— Ваше сиятельство, а француза… бить можно? — выпалил худой мужик и словно испугался того, что сказал.
Михаил Илларионович с удивлением посмотрел на него:
— Можно ли бить врага, который разоряет нашу землю?
— Да… армии — дело другое, а вот нам, мужикам?