Эверест Скоренко Тим
Седрик, полуфранцуз-полунемец, мрачный, упрямый, несгибаемый.
Шестеро шерпов – трое из французской экспедиции и трое из группы Келли.
И всё.
В феврале 1909 года Мейнард Кейнс познакомил Джорджа Мэллори с Джеймсом Стрейчи. Это была очередная встреча группы Блумсбери, и впоследствии Кейнс писал, что Мэллори и Стрейчи сошлись с первой минуты. Уже к концу вечера один что-то доказывал другому, чуть ли не держа его руки в своих. Сложно сказать, как скоро между ними возникли сексуальные отношения. Факт в том, что, когда Мэллори вернулся в Кембридж после очередного горного вояжа, Джеймс познакомил его со своим братом Литтоном, и тот заинтересовался Мэллори, пытаясь «перетянуть» на себя внимание молодого альпиниста.
В своих дневниках Литтон описывает Мэллори как образец совершенства – тело молодого атлета, лицо как с картины Боттичелли, изящество китайских росписей в каждой черточке. Литтон уверен в том, что Мэллори для Джеймса – не более чем игрушка, а вот он, Стрейчи-старший, способен дать этому красавцу много больше.
Но Мэллори отличался от богемы, с которой постоянно общался в Кембридже. Он был спортсменом высокого класса, и горы его манили значительно больше, чем прелести друзей. Он ходил в горные походы по нескольку раз в году, а его кембриджские друзья не могли пойти вместе с ним. В альпинистском клубе отношения были значительно проще и мужественнее, поэтому гомосексуальность не могла затянуть Мэллори в полной мере – у него была прививка. Каждый раз, когда он возвращался из очередного похода, Брук, Стрейчи и другие пытались переключить внимание Мэллори на себя – но когда им это наконец удавалось, приходило время следующего путешествия. И Мэллори снова возвращался не утонченным эстетом-бисексуалом, а суровым мужчиной, прошедшим нечеловеческие испытания.
Тем не менее именно Мэллори стал инициатором первого сексуального контакта с Джеймсом Стрейчи. Мэллори искренне думал, что это взаимность, и что подобные отношения привнесут в его жизнь нечто новое. Но Стрейчи к тому времени уже охладел, и физическая близость не доставила обоим ожидаемого удовольствия. По свидетельству Стрейчи, это была единственная их с Мэллори попытка.
Мэллори можно понять и здесь. Для него всегда было типичным доведение нового опыта до экстремального уровня. Он не умел и не хотел останавливаться на половине дороги, даже если понимал, что в конце его ждет разочарование или – если речь идет о горах – даже смерть. То, что Стрейчи, по сути, отверг его, уйдя к Руперту Бруку, нанесло Мэллори психологическую травму, отразившуюся на нем куда серьезнее, нежели любые физические повреждения, которые могли нанести горы.
Незадолго до Рождества 1910 года Мэллори, гостивший у друзей во Франции, пишет Стрейчи последнее письмо: «Мой дорогой Джеймс, я решил наконец-то тебе написать. Что ты думаешь о произошедшем? Что я горд? Что я уязвлен? Что я зол? Что я обо всем забыл? Минуло шесть недель с того дня, когда мы попрощались в Хэмпстеде, и с тех пор я не написал тебе ни строчки. Я, который любит тебя! Наверное, ты понимаешь причину моего молчания не хуже меня. Мне действительно совершенно нечего сказать с того самого дня, когда я признался тебе в любви. Нужно ли постоянно повторять эти изнурительные слова о том, что я хочу поцеловать тебя снова? К сожалению, они – это все, на что я способен. И этого слишком много для нас обоих…»
Мэллори просит Джеймса Стрейчи писать ему хотя бы иногда, но отношения между ними так и не налаживаются. Литтон к тому времени тоже находит себе другого возлюбленного. В итоге Мэллори остается один, к тому же подходит к концу срок его обучения в колледже – он едет в Годалминг, где получает работу учителя.
Один из его учеников – уже упомянутый Роберт Грейвс.
Перенесемся в 1933 год. Весной я купил – еще не умея держать штурвал в руках – свой прекрасный самолет, трехлетку de Havilland DH.60G, более известный как Gipsy Moth[5]. К тому времени я уже полгода штудировал книги о Гималаях и тренировал ноги, ежедневно пробегая по пятнадцать миль. Начальные навыки альпинизма я получил в горах Уэльса, которые сегодня стыдно и горами называть. Но тогда мне казалось, что Гималаи – это нечто подобное, только чуть больше. О снеге я вообще не думал.
Я вступил в лондонский аэроклуб и начал брать уроки летного мастерства. Буду честен – я был отвратительным учеником. Я никак не мог приноровиться к самолету, все время путался в приборах, которых было кот наплакал, и лицензию мне выдали исключительно за упорство и небольшой подарок инструктору. Незадолго до основного путешествия я решил навестить родных в Йорке, но не сумел нормально приземлиться, перекувыркнулся через крыло и потерял сознание, повиснув на ремнях. Меня вытащил деревенский парень.
Все это я рассказываю для того, чтобы вы понимали, какой может быть тяга к горам. Пусть я не умел ни летать, ни забираться на скалы, но я хотел – и этого желания было достаточно, чтобы осуществить мою мечту.
Мне не дали разрешения на пролет над территорией Персии и, что самое страшное, Непала. В ответ на мой запрос пришла телеграмма с отказом. Я порвал ее – меня не могла остановить бюрократия. 21 мая 1933 года я вылетел из Британии. Уже на взлете я сделал несколько ошибок, в частности неправильно работал с механизацией крыла, двигаясь по ветру.
Анализируя свои действия, я сам поражаюсь тому, что у меня многое получилось. Кажется, не было ни одной манипуляции, которую я совершил бы безошибочно. Я делал неправильно все – но меня двигало вперед безумное, нечеловеческое везение, которого в соответствии с теорией вероятности быть не может. На моем самолете не было радиосвязи, я не имел доступа к прогнозам погоды и анализу летных условий, я абсолютно ничего не понимал в ориентировании, да и карты, взятые с собой, оставляли желать лучшего. Спустя два дня после взлета меня официально объявили пропавшим без вести.
Но я просто слишком долго летел в Рим. Пришлось приземляться у какой-то деревушки на юге Франции, потому что я ошибся с направлением и слишком сильно взял к западу. На второй день я все-таки добрался до Рима и телеграфировал на родину, что со мной все нормально. В том полете я впервые понял, как держать самолет ровно, не пялясь ежесекундно на компас. Это же так просто, боже мой, как я не догадывался раньше?!
Через несколько дней я успешно преодолел Средиземное море и приземлился в Бизерте. Там меня уже ждала полиция, поскольку разрешения на посадку в Тунисе у меня не было. Я просидел в Бизерте несколько дней, пока не сумел получить это дурацкое разрешение, а потом полетел в столицу, Тунис, потому что в Бизерте не было заправочного оборудования для моего самолета. Из Туниса я отправился в Каир, предварительно отправив еще один запрос на разрешение пролететь над Персией. Но разрешение снова не дали – пришлось искать обходные пути. Поэтому из Каира я полетел в Багдад, а оттуда – в облет Персии над Персидским заливом. Я ориентировался по странице из детского учебного атласа – да, именно так. Я не шучу. Как ни странно, Лондон меня поддержал и дал разрешение на остановку на острове Бахрейн.
Другое дело, что у меня не было дозволения на дозаправку. Я был вымотан восьмичасовым перелетом над заливом и к британскому консулу на Бахрейне заявился пыльный, потный и злой. Я потребовал срочно предоставить мне топливо для дальнейшего полета. Консул упирался, опускался даже до лжи, что топлива не хватает самим, что он бы продал мне топливо с удовольствием, будь у него такая возможность. Это был длинный спор, который измучил меня не меньше перелета. Я напирал на свои медали и военные заслуги, он – на мнимое отсутствие возможности. В итоге я выиграл. Мне разрешили дозаправиться, чтобы двигаться дальше.
Сейчас тот перелет кажется полным безумием. Я летел в никуда, частенько вовсе без карт, опираясь на ложные данные и советы местных в духе «лети вон к той горе, не ошибешься». Но я долетел.
Следующей моей остановкой должен был стать Гвадар – индийский порт в паре десятков километров от персидской границы. Сейчас, если я не ошибаюсь, он находится в Пакистане. Но карты у меня не было – вообще никакой. Пока консул ходил разбираться с выдачей топлива, я сидел в его кабинете и рассматривал карту на стене. А потом меня осенило. Я скопировал часть карты – примерные очертания побережья, островки для ориентации. Бумагу консул хранил в столе под замком, поэтому я нарисовал карту чернилами на манжете своей рубашки. Этот корявый рисунок должен был стать моей единственной путеводной звездой на сложнейшем восьмисотмильном отрезке маршрута.
Я вылетел следующим утром. В идеале путь должен был занять около девяти часов, но я летел больше двенадцати. Где-то посередине маршрута сломался топливный датчик, поэтому я не знал, сколько мне еще осталось. Мотор мог заглохнуть в любую секунду.
Я приземлился в Гвадаре за десять минут до того, как солнце окончательно скрылось за горизонтом. Аэропортовый механик измерил уровень топлива в баках Gipsy Moth, посмотрел на меня и сказал: вы сливали топливо? Нет, ответил я, просто летел. У вас бак абсолютно пуст. Двигатель заглох бы секунд через тридцать, если бы вы не сели. Значит, мне повезло, ответил я.
Мне действительно повезло.
Предпоследний перелет – через всю Индию, до Пурнии, тоже прошел успешно. Я преодолел около четырех тысяч миль за две недели, удачно приземлившись на аэродроме Лалбалу. Неплохое достижение для пилота, который до того и двести миль не мог пролететь без аварии. Оставалась последняя часть маршрута – к горе.
И тогда у меня конфисковали самолет.
Вернемся к Джорджу Мэллори. В октябре 1910 года к нему в Годалминг приезжает Литтон Стрейчи, который пытался утешиться в объятиях других членов группы «Блумсбери», но не смог забыть своего альпиниста. Мэллори не понимает, зачем он приехал. Он только разбередил раны Мэллори и заставил того снова вспомнить о любви к Джеймсу. Мэллори груб с Литтоном, он срывается, просит того уехать. Литтон пишет Джеймсу: «После всего этого я уже не уверен в том, что люблю его».
Жизнь в Годалминге, в отрыве от богемных друзей, окончательно сделала из Мэллори мужчину. Он не хочет повторять с Литтоном ошибки, которую сделал с Джеймсом, и не позволяет себе влюбиться в старшего брата своего прежнего возлюбленного. На глазах у Литтона он начинает встречаться с девушкой по имени Котти Сандерс, впоследствии прославившейся на литературном поприще под именем Энн Бридж. Литтон уезжает. Тем не менее Мэллори поддерживает с ним переписку – впоследствии они работают над общими научными темами.
В школе Мэллори преподавал историю, математику, латынь и французский. Был ли он хорошим учителем? Иные современники говорят, что нет. Он пытался подружиться со своим классом, научить школьников думать, философствовать, интересоваться миром. Он не пытался снизойти до их более простого провинциального сознания, оперировал понятиями, выученными в Кембридже, и витал в облаках. Поэтому в его классах всегда царил страшный кавардак.
Другие, наоборот, видели в методе Мэллори положительные стороны. Он не заставлял зубрить, но хотел от учеников понимания; он часто говорил о политике, приводя ее в качестве модели, иллюстрирующей различные процессы. Не раз он водил учеников на экскурсии, ездил с ними на природу, изучал архитектурные памятники. Грейвс говорил, что Мэллори был лучшим из всех его учителей.
Потом Мэллори женился на Рут, а потом началась война, выбившая его из колеи на четыре года.
А потом были горы, горы, горы…
Джон Келли показался мне невероятно упрямым. И не менее выносливым. Он мог идти вперед – и шел. Если бы не мог – шел бы с не меньшим упорством.
На 7800 Матильда уже не была столь разговорчива, как раньше. Она знала: теперь главное – дойти. Что и как планирует делать Келли – это второй вопрос. Она снова примкнула к Жану и Седрику, стала общаться с ними больше, нежели с англичанином. Шерпы разговаривали между собой на птичьем наречии.
У одного из шерпов была с собой книга на деванагари. Келли попытался прочесть хотя бы несколько слов, но не смог. Шерпы рассмеялись. Келли думал, что это – хинди. На самом деле шерпский язык хоть и использует азбуку деванагари, но не имеет к хинди практически никакого отношения. Хинди относится к индоевропейской семье, шерпский же – к сино-тибетской, точнее, к ее тибето-бирманской подсемье, к промежуточной подсемье тибето-киннаури, к ветви бодских языков, к тибетской группе, к шерпско-джирелской подгруппе. Да, я все это помню.
Шерпы посмеялись над Келли, а потом начали в шутку учить его своему языку. Они, шерпы, могут смеяться даже на 7900. Потому что это часть их работы. Келли быстро устал. Он запомнил только дни недели, потому что шерпы часто носили созвучные им имена. Пемба, например, – это суббота. Пасан – пятница. Хотя ладно, перечислим все, это нетрудно. Дава, минма, лхакпа, пхурба, пасан, пемба, ньима. Это то, что выучил Келли.
Он ушел спать, когда остальные еще только доедали свой ужин. Матильда посмотрела в его сторону, но ничего не сказала. Ту ночь она провела в палатке Жана и Седрика.
Утром они должны были идти наверх и организовывать штурмовой лагерь. Шерпам вменялось в обязанность помочь группе добраться и донести оборудование, после чего они должны были спуститься в финальный лагерь. На вершину собирались идти только европейцы.
Но Келли подошел к Жану и сказал: я не пойду с вами. Как, удивился Жан, почему не пойдешь? Мы с тремя шерпами не справимся. Я отдам вам еще одного, ответил Келли, а сам обойдусь двумя. Жан нахмурился: это ставило под угрозу весь подъем. Из-за того, что экспедиция резко сократилась, он уже рассчитывал на англичанина. В случае если англичанин уходил куда-то в сторону, да еще и с двумя шерпами, груз пришлось бы перераспределять.
Но Келли был тверд. Я ухожу, сказал он. Дава пойдет с вами, а Пемба и Ками – со мной. Если бы не я, вы бы и сюда могли не дойти.
В горах незачем ссориться. Когда на счету каждый джоуль, тратить энергию на склоки смерти подобно. Поэтому Жан отступил. Хорошо, Джон, сказал он. Но тогда ты не должен рассчитывать и на нашу помощь. Я никогда и не рассчитывал, ответил Келли. Жан молчал. Келли добавил: если бы ты подвернул ногу, я бы тебя бросил; если бы я подвернул ногу, ты бы бросил меня. Мы оба это знаем. Таков закон.
Жан повернулся к нему спиной и продолжил сборы.
Келли собрался чуть раньше. Он и двое шерпов сложили свои рюкзаки, упаковали вещи и двинулись в путь.
Стойте, услышал Келли. Это была Матильда. Она уже закончила сборы.
Я с тобой, сказала она по-французски, и Джон Келли понял, что она имеет в виду.
Глава 5. Могила
Перенесемся в 1924 год. Немногим ранее Джордж Мэллори произнес свою самую известную сентенцию, свой единственный афоризм. Вращаясь в обществе друзей, которые говорили крылатыми фразами, изрекая их за едой, на прогулках, в поездках, даже в туалетах, Мэллори никогда не был многословен. Но одной своей фразой он заткнул всех этих Стрейчи, Бруков, Кейнсов, всю интеллектуальную элиту. Их красивые слова были и остаются абстракциями, голословием, измышлениями разума, которому больше нечем заняться, кроме как мыслить.
Почему вы хотите забраться на вершину, спросил у Мэллори журналист.
Потому что она существует, ответил великий альпинист.
Эти слова – «Because it’s there» – сегодня называют самыми знаменитыми тремя словами альпинизма. Единственным и важнейшим альпинистским принципом и причиной. Хотя слова там не три, а четыре. Но это не важно.
Журналист, который задал Мэллори этот вопрос, работал в New York Times. Впоследствии его обвиняли в том, что он сам придумал ответ, который приписал англичанину. Журналист отмолчался. Но даже если он и придумал эти слова, они в полной мере отражают характер Мэллори. Скажу даже более. Если фраза «потому что она существует» принадлежит нью-йоркскому щелкоперу, то он гений в своем деле. Такой же, как Мэллори, – в своем.
Но наверх Мэллори шел не один. В его тени остался второй участник экспедиции – юный Эндрю Комин Ирвин по кличке Сэнди. В момент смерти ему было всего двадцать два года. Как вообще этот мальчик оказался в экспедиции, средний возраст участников которой был тридцать пять – тридцать семь лет? Почему именно он пошел с Мэллори наверх, хотя о горе грезили значительно более опытные альпинисты?
Эндрю Комин Ирвин родился в городе Биркенхед, Чешир, и был третьим из шести детей в семье Уильяма Фергюсона Ирвина и Лилиан Дэвис-Колли. Он был очень умен, этот мальчишка. В 1916 году он отправил в штаб армии чертежи собственноручно разработанного пулеметного синхронизатора, отличавшегося от уже существовавших систем Фоккера и Биркигта. Это произвело переполох, потому что мальчик честно написал в сопроводительном письме: мне четырнадцать лет, и я хочу сделать что-нибудь для своей страны. Он любил работать руками. Любая механическая штука, попадавшая к Эндрю, тут же оказывалась разобранной, усовершенствованной и собранной обратно. Он бы стал новым Эдисоном, если бы не гора.
Он был очень силен и ловок, этот молодой человек. В 1919 году он произвел фурор на Хенлейской Королевской регате, вытянув свой экипаж к победе за несколько футов до финиша. И конечно, он поступил в Оксфорд, в Мертон-колледж, чтобы стать инженером. Блестящим инженером, подобным Изамбарду Кингдому Брюнелю, которого считал своим кумиром.
Вернемся в 1829 год. Нет, я не ошибся в столетии. Действительно, я хочу заглянуть в те времена, когда никто и не помышлял о горе.
Чарльз Мэривейл из Кембриджа и Чарльз Уодсворт из Оксфорда поспорили, кто быстрее проплывет по Темзе через городок Хенли-он-Темз. Они собрали команды, и Оксфорд легко выиграл, преодолев заданную дистанцию за четырнадцать минут три секунды. Это была первая из знаменитых регат «Оксфорд – Кембридж», которые ныне устраивают ежегодно при примерно равном счете побед. Кембридж выигрывал восемьдесят один раз, Оксфорд – семьдесят семь. Гонки не проводились во время войн, иногда им мешали иные обстоятельства, но в целом регата стала престижнейшим соревнованием по академической гребле в мире. Ну, по крайней мере, – в Англии.
Когда я покидал страну, было время Кембриджа. Его команда одержала победу в последней предвоенной гонке 1914 года, затем – в первой послевоенной, затем продолжала побеждать вплоть до 1936 года. До этой серии Оксфорд вел на девять побед, после – проигрывал на семь.
Серия прервалась лишь один раз – 24 марта 1923 года, когда Оксфорд вырвал победу у непогрешимых кембриджцев. В составе той команды был Эндрю Комин Ирвин. Они опередили соперников совсем чуть-чуть – на три четверти длины лодки, но победа есть победа.
Все это сухие факты биографии, призванные сформировать образ идеального человека. Ирвин – сильный, умный, красивый – пользовался огромной популярностью у девушек. После того как он пропал без вести, сразу шесть дам заявили о том, что он собирался на них жениться. Возможно, на словах и собирался – Ирвин был горазд на обещания.
Но какое бы блестящее будущее ни ожидало Ирвина, оно так и не наступило. Началом конца стал Оксфордский альпинистский клуб, а человеком, который убил Ирвина, оказался Ноэль Оделл. Оделл, друг и почти ровесник Мэллори, должен был идти в экспедицию двадцать четвертого года в качестве специалиста по дополнительному кислороду. В его обязанности входил контроль емкостей, проверка (и, кстати, разработка) их креплений, инструктаж альпинистов, прежде никогда не работавших с кислородом.
Оделл и Ирвин познакомились в 1919 году. Оделл с супругой поднимались на 977-метровую гору Фоэл Грэч в Уэльсе. Они добрались до вершины – и в этот миг раздался рев мотоцикла. Это наверх – без дороги, прямо по камням – ехал молодой и наглый Ирвин. Он усовершенствовал своего двухколесного коня, сделав его «внедорожным», и хотел испытать машину в боевых условиях.
Впоследствии Оделл работал с Ирвином в оксфордской экспедиции на Шпицберген 1923 года и был поражен силой, ловкостью и выносливостью молодого британца. Кроме того, Оделлу нравился характер Ирвина – спокойный, покладистый, надежный и упрямый. Именно такой, какой нужен в горах. Когда команда уже была сформирована, Мэллори писал своему другу Джеффри Янгу: «Ирвин – это наша попытка заполучить в команду хотя бы одного супермена, даже несмотря на то, что недостаток опыта выступает аргументом против его кандидатуры».
Ирвин был прямой противоположностью остальным альпинистам группы. Они были интеллектуалами, цитировали наизусть Чосера и Шекспира, рассуждали о философии Канта и калокагатии в античном искусстве, Ирвин же прочел в жизни полторы художественные книги и едва ли помнил их названия. Он не умел писать стихи и петь серенады. Зато он мог голыми руками из мотка проволоки, обрывков рубашки и обломков рюкзачной рамы смастерить планер. Он был блестящим практиком, инженером от Бога, и это стало решающим фактором в его пользу. Свой дар Ирвин проявил в самом начале экспедиции, когда придумал новый способ крепления кислородных баллонов, что позволило равномернее распределить нагрузку на мышцы и связки. Ирвин совершенствовал, чинил и видоизменял все, что видел, – экспедиционные примусы, палатки, фотокамеры. Он все делал с прибауткой, весело и легко, чем заслужил любовь и уважение старших коллег.
Но почему Мэллори выбрал именно Ирвина для последнего, самого важного рывка? Ведь у Ирвина вообще не было опыта – раньше он поднимался лишь на две крошечные горы: один раз на Шпицбергене и один раз в Швейцарии! Почему Мэллори не позвал с собой Оделла, значительно более опытного альпиниста? Чаще всего на этот вопрос отвечают так: Мэллори хотел, чтобы рядом с ним был гениальный механик, который способен починить кислородный аппарат, если тот откажет, и придумать решение любой задачи, требующей математического мышления. Например, как вытащить альпиниста из расщелины. Или как перебраться через пропасть. Из своей последней экспедиции Мэллори писал матери: «Ирвин – отличный парень, все схватывает на лету и будет наилучшим из возможных компаньонов при восхождении. Я полагаю, „Биркенхедским новостям“ будет что написать, если мы доберемся до вершины вместе».
Я преодолел нечеловеческую дистанцию. Четыре тысячи триста пятьдесят миль за семнадцать дней – без карт, без официальных разрешений, с минимумом топлива и практически полным отсутствием летных навыков. Меня арестовал не консул, не летный инспектор, а простой констебль – Британия не оставляет своих подданных в покое. Меня ждали на аэродроме и объявили об аресте, как только я выбрался из самолета.
Я не сдался. Я нанял машину и проехал сто восемьдесят шесть миль в сторону непальской границы, откуда попытался связаться непосредственно с Трибхуваном, королем Непала. Я был уверен, что добьюсь этого. Я два с лишним часа уговаривал местных бюрократов выдать мне разрешение на пересечение границы, на полет над территорией Непала, звонил и просил соединить меня с королем – впустую. Я видел непонимающие глаза.
Я вернулся в Лалбалу и там за сущие гроши продал самолет – от него все равно уже не было никакого толку. Я поехал в Дарджилинг, где прожил всю зиму, – это позволило мне немного акклиматизироваться. Там я и познакомился с шерпами – случайно, в местном кабаке, не знаю, как правильно называются такие заведения. Когда я узнал, что за год до меня они поднимались наверх с Ратледжем, я сразу заплатил им аванс как проводникам и носильщикам. Будь я поопытнее, то нашел бы Карма Пола, организатора альпинистских партий и «поставщика» шерпов, незаменимого участника британских экспедиций, – но тогда я ничего о нем не знал.
Границу мы пересекли тайно, переодевшись в буддийских монахов. Весь переход занял десять дней, Теванг хорошо знал дорогу. В пути произошло одно комическое происшествие. Утром после одной из ночевок я выбрался из палатки и увидел местного старика. Он был уверен, что около деревни в палатке тайно ночует путешествующий инкогнито Далай-лама. Я сильно его разочаровал.
А потом мы добрались до Ронгбука.
Попытаемся проанализировать положение мертвого Джорджа Мэллори на горе. Сперва кажется, что, как и Цеванг Палжор, погибший семьюдесятью годами позже, Мэллори обут в зеленые ботинки. Но это заблуждение – зеленоватый оттенок коже придало время и суровые погодные условия. На самом деле ботинки коричневого цвета. На подошвах – самопальные металлические трикони. Никаких множественных слоев, как в современной гималайской обуви, никаких вам Scarpa Phantom 8000 или La Sportiva Olimpus Mons Evo. Просто тяжелые утепленные ботинки со скобами на жесткой подошве. Под ботинками – три слоя шерстяных носков.
Перчатки практически истлели, но можно догадаться, как они выглядели: кожаные, на меховой подкладке. Поверх – шерстяные перчатки без пальцев. Кожа на руках, полупогруженных в гравий, желтая, обтягивающая кости. Рукава куртки сохранились, потому что руки полузасыпаны. Куртка и нижняя одежда сорваны, хорошо видна отбеленная ветрами спина. При этом понятно, что на Мэллори – всего пять слоев одежды, не более. Шерстяное нижнее белье, нижняя шелковая рубашка с этикеткой Junior Army & Navy Stores, фланелевая рубашка в синюю и белую полоску, коричневый шерстяной свитер и хлопковая ветрозащитная куртка зеленой армейской расцветки. Никто из современных альпинистов не дошел бы в подобной амуниции даже до семи тысяч.
Штаны практически целиком истлели и содраны ветром и непогодой. Они охватывают тело только вокруг пояса и под коленями. Кожа ниже ягодиц белая, на голенях она желтеет. На ягодицах и верхней части ног – серьезные повреждения кожного покрова, можно сказать, дыры, хорошо видны кости. Голени немного «проедены», в разрывах кожи также заметны внутренние ткани и кости, и одна из костей правой ноги сломана. Ботинок с левой ноги отсутствует. Судя по всему, перед смертью Мэллори положил правую ногу на левую – в такой позе сломанная кость «сходилась», несколько облегчая боль. Скорее всего, Мэллори сорвался, будучи значительно выше, сломал от удара ногу, а затем съехал по горе, цепляясь руками, сорвав кожу с пальцев.
Голова почти не видна – она уходит в гравий. Мэллори лежит лицом вниз, его руки и лицо вмерзли в смесь льда и камней. Перевернуть его невозможно. Члены экспедиции, нашедшей тело, опознали его по бирке на воротнике куртки. В кармане они обнаружили очки Мэллори.
Потом альпинисты обложили тело камнями и ушли.
Что на самом деле увидели Ричардс, Анкер, Хан и остальные на 8155 метрах? Они увидели мертвого человека в куртке Мэллори. Человека в экипировке двадцатых годов двадцатого века. Очень сильного, стройного человека – его мускулатура сохранилась даже спустя столько лет после смерти. Но был ли это Мэллори? Действительно ли он погиб на спуске? Ответов на эти вопросы не было и нет до сих пор.
В официальном сообщении Симонсон, руководитель поисковой группы 1999 года, безапелляционно заявляет: мы нашли тело Мэллори и осмотрели все окрестности. Других тел не найдено. Мэллори надежно идентифицирован, группа провела погребальную церемонию и похоронила великого альпиниста в камнях.
Но что значит слово «надежно»? Можно ли считать доказательством нашитый на куртке ярлык? Могли ли Мэллори и Ирвин по какой-то причине поменяться куртками? И если тело Мэллори нашли на высоте 8155 метров, то где же Ирвин? Выше? Может, он сорвался в расщелину? Веревка, обвивающая тело Мэллори, перетерта, порвана. Что это значит? Никто не перерезал веревку – ни Ирвин, чтобы отпустить друга, ни Мэллори, чтобы малодушно спасти свою шкуру. Их разделила гора.
Симонсон знал, где искать, по двум причинам. В 1933 году Перси Вин-Харрис, участник четвертой британской экспедиции, нашел на высоте 8460 метров, примерно в 230 метрах от Первой ступени[6], ледоруб Ирвина. Почему именно Ирвина? Дело в том, что все свое оборудование Сэнди помечал тремя параллельными линиями-зарубками, оставляя нечто вроде автографа. Этот вывод исследователи сделали спустя почти сорок лет после трагедии, в 1963 году, изучая личные вещи Ирвина. Оставалась одна загадка – крестообразная зарубка, явно сделанная другим инструментом и в другое время. Но эту загадку разрешил сам Вин-Харрис. Он попросил одного из шерпов, Кусанга Паглу, пометить ледоруб, чтобы не перепутать его с другим оборудованием экспедиции. Пагла вырезал на рукояти крест. Горное снаряжение обычно индивидуализировано, и вряд ли Мэллори поменялся ледорубами со своим напарником. Исходя из местоположения ледоруба, можно было высчитать, как спускались альпинисты (точнее, один из них).
Вторая наводка оказалась более значимой. Член китайской экспедиции 1975 года Ванг Хонг-бао через четыре года участвовал в совместном с японцами восхождении. Он упоминал, что на маршруте китайская группа наткнулась на очень старый труп, причем явно англичанина. Он описал его местоположение так: «Высоко на Северном склоне, в нескольких минутах ходьбы от лагеря». Больше он ничего не сказал – а на следующий день его смело лавиной. В той лавине 12 октября 1979 года погибли трое участников экспедиции – все китайцы.
К слову, их смерть осталась в тени трагедии, случившейся десятью днями ранее, когда погибли американец Рей Дженет и немка Ханнелора Шматц. Она стала первой женщиной, нашедшей свою смерть на горе. Казалось бы – их двое, а китайцев трое. Но китайцев просто смело лавиной – это была мгновенная и относительно безболезненная смерть. Дженет и Шматц умирали долго и страшно – от гипотермии, сидя в палатке и будучи не в силах из нее выбраться. Через некоторое время палатку сдуло ветром, снесло и тело Рея Дженета, останки же Ханнелоры Шматц в течение еще шести лет можно было рассмотреть с маршрута. Она полусидела с открытыми глазами, а ее волосы развевались на ветру. Потом ветер отполировал ее череп, и труп стал бесполым. В 1984-м два альпиниста погибли во время попытки эвакуировать тело, а годом позже англичанин Крис Бонингтон столкнул его вниз, дальше от тропы. Еще позже труп сдуло ветром в ту же расщелину, куда некогда затянуло Рэя Дженета.
Но это было отступление от темы. Главное, что Симонсон и другие участники поисковой группы знали, что тело находится неподалеку от китайского лагеря 1975 года, местоположение которого было известно точно. Это сильно сужало область поисков.
Конрад Анкер, первым нашедший тело Мэллори, ходил зигзагами. Первого мая 1999 года группа покинула лагерь V на высоте 7830 метров, достигла лагеря VI и разделилась, чтобы расширить территорию поисков. Анкер пошел на запад и почти сразу наткнулся на мертвеца в современном снаряжении – тот лежал неподалеку от остатков китайского лагеря. Затем он начал спускаться по пологому склону и на одной из скальных полок увидел другого мертвеца – тоже погибшего недавно. Дойдя до нижней точки западного ребра, Анкер отправился назад – по другой стороне. Он шел зигзагами и, выбравшись на достаточно высокую точку, осмотрелся. На западе что-то белело – и это был не снег. По снаряжению и состоянию мумии было ясно, что тело пролежало тут несколько десятков лет – и Анкер вызвал по рации остальных.
Другие члены экспедиции тоже не дремали. За тот день, обходя зигзагами зону поисков, они нашли несколько десятков мертвецов – почти все погибли относительно недавно, после 1980-го. Остальным участникам экспедиции казалось, что Энди Политц и Конрад Анкер отправились в неверных направлениях, причем Анкер ушел слишком далеко – за него уже начали волноваться.
В том, что найденное Анкером тело лежит с 1924 года, сомнений не было. Одежда и ботинки не могли быть более поздними. Участники экспедиции были уверены: это – Ирвин, и никто иной. Они знали, где нашли ледоруб Ирвина. Если бы тот спускался, то на девяносто пять процентов шел этой самой дорогой. Поэтому, когда кто-то из экспедиции отвернул воротник куртки и увидел метку G. Leigh Mallory, он воскликнул: «Oh my God!» И еще раз, и еще. Потому что трудно было поверить в то, что экспедиция нашла величайшего альпиниста двадцатого столетия. Человека, который три четверти века пролежал здесь, на безумной и безымянной высоте, вмороженный в камень. О Боже, восклицали они, о Боже!
Потом они нашли ряд дополнительных доказательств. Еще несколько нашивок с фамилией Мэллори на свитере и подкладке штанов, разбитый альтиметр, очки, наручные часы (с разбитым стеклом, без стрелок), почти полный коробок спичек Swan Vestas, жестяную коробку с бульонными кубиками, маникюрные ножнички в кожаном чехольчике, карманный нож в ножнах, смятый тюбик с какой-то мазью, карандаш, бумажку со списком необходимого оборудования, шейный платок, один хорошо сохранившийся ботинок и фрагмент второго. Кислородных баллонов не было – видимо, Мэллори использовал весь запас и выбросил тяжелое снаряжение. К слову, один из баллонов – трудно сказать, кому он принадлежал, – обнаружили в мае 1991 года на высоте 8480 метров – выше и ближе к Первой ступени, чем ледоруб.
И еще у Мэллори нашли три письма, которые альпинист хранил у сердца. В этом месте одежда не примерзла к камням, и удалось засунуть руку в нагрудный карман. На всех письмах была фамилия Мэллори в обрамлении почтовых марок.
Первое письмо было от его сестры Виктории. Второе – от его брата Траффорда, будущего главного маршала авиации Великобритании.
И третье письмо – от Рут. Оно не подписано, но почерк – явно женский, и автор письма обращается к Джорджу Мэллори с искренней дружбой и любовью, без сексуального подтекста, но в некотором роде чрезмерно откровенно, нежно. Члены поисковой группы не сомневались, что такое письмо могла написать только Рут Тернер, женщина, чью фотографию Мэллори обещал оставить на вершине в случае успешного восхождения.
Но когда они спустились вниз, и письмо было отправлено на анализ, оказалось, что Рут не имела к этим строкам никакого отношения. У нее был другой почерк.
В последние минуты своей жизни Джордж Мэллори прижимал к сердцу письмо неизвестной женщины.
Эту женщину звали Стелла Габриэлла Кобден-Сандерсон. Она родилась в 1886 году в семье знаменитого барристера, переплетчика и художника Томаса Джеймса Сандерсона, одного из основателей и идеолога «Движения искусств и ремесел», и Анны Кобден, британской социалистки и политической активистки. После замужества родители Стеллы взяли двойные фамилии. Сандерсон был очень эксцентричным человеком. Закрыв в 1916 году свою лондонскую типографию, он выбросил в Темзу все оборудование, в том числе уникальные литеры специально для него разработанного шрифта, восстановить который удалось лишь спустя много лет, уже в компьютерную эпоху. Дед Стеллы по материнской линии, Ричард Кобден, был членом палаты общин и лидером движения фритредеров, боровшихся за невмешательство государства в частное предпринимательство. Анна Кобден сражалась за права женщин, права детей, права, права, права – всю свою жизнь.
Какая девочка могла вырасти в подобной семье? Сильная, волевая, умная и интересная, суфражистка по убеждениям и железная леди по характеру. В Стелле не было ни капли присущей Рут Тернер нежности, Стелла была прямой противоположностью супруги Мэллори и, возможно, той женщиной, которую он искал, но не успел найти.
Они познакомились всего за год до смерти альпиниста, во время его визита в США в 1923 году, как раз когда он произнес свой знаменитый афоризм. В том году брак Джорджа и Рут начал постепенно давать трещину. Их детям было восемь лет, шесть лет и три года соответственно. В семье часто скандалили, но ни один из биографов Мэллори даже не заикается о том, что тот мог уйти из семьи. Скорее всего, они с Рут перевалили бы через этот кризис и продолжали бы жить дальше в мире и согласии. В какой-то мере роковая экспедиция Мэллори стала его реакцией на семейный раскол.
О дружеской переписке между Джорджем Мэллори и Стеллой Кобден-Сандерсон было известно. После смерти альпиниста все письма забрал себе Траффорд Мэллори – и унес их содержание в могилу. Он погиб в авиакатастрофе близ Гренобля 14 ноября 1944-го в возрасте пятидесяти двух лет.
Более загадочно исчезновение всех датированных 1924 годом писем от Рут Тернер к мужу. Письма Джорджа к Рут, которые он писал в начале года из Азии, а затем в каждом лагере на пути к вершине, сохранились, обратные – нет. Их местонахождение до сих пор остается тайной. Тем не менее Рут, несомненно, писала мужу – этому есть устные подтверждения Фрэнсис Клэр, старшей дочери альпиниста. Что такого содержали эти письма, что владелец предпочел их спрятать или уничтожить? Траффорд ли это был или кто-то иной? Еще одна загадка.
До наших дней дошли переплетные и художественные работы Стеллы – она унаследовала способности и интересы отца. Но эти работы никак не связаны с Джорджем Мэллори. Ничего, кроме письма, которое мертвец прижимал к сердцу, не связывает этих двоих.
Вернемся к Джону Келли. Он шел наверх уверенно, точно зная маршрут, иногда сверяясь с пометками, в суть которых он Матильду не посвящал. Идти было непросто, высота чувствовалась сильно, они уже перевалили за 8000 метров. Французы уже, вероятно, разбивали штурмовой лагерь, а Келли все шел в сторону от вершины, не пытаясь подняться выше, чем 8200. Он не собирался брать гору.
Матильда спросила у него: ты точно знаешь, что ищешь? И откуда у тебя информация? Целая поисковая экспедиция пришла сюда, чтобы найти Ирвина, и не нашла. Зато они нашли Мэллори, ответил Келли. И что? Они потратили море времени, тело нашли случайно, а второе вообще может оказаться совершенно в другом месте, может, оно на триста метров выше, ты думал об этом? Нет, ответил Келли, я знаю, где тело.
Погода стояла превосходная. Ветра почти – по меркам высокогорья – не было. Светило яркое солнце. Снег лежал участками, под ногами пересыпались мелкие камни. Кислорода хватало, усталость была, но легкая, естественная. Идеальные условия для поисков.
Они шли медленно, потому что Келли не хотел сбиться с дороги. Потом они разделились. Он что-то нашептал своим шерпам, и один пошел направо, второй – налево. Матильда молчала. Она ждала, что Келли приведет ее куда-то. Между ними был невидимый поводок.
Потом у Келли затрещала рация, и раздался голос шерпа. Келли повернулся к Матильде и сказал: есть. Нашли.
На склоне лежали тяжелые плоские камни, образуя бугор в форме человеческого тела. Могила была свободна от снежного покрова. Никаких надписей рядом не было – просто камни, обозначающие, что здесь лежит человек.
Матильда вспомнила этот вид. Он сильно изменился, но сомнений не было – это было то самое место, которое фигурировало в популярном фильме National Geographic.
Это же могила Мэллори, сказала она. Зачем мы пришли сюда?
Келли обернулся. Нет, покачал он головой. Здесь лежит не Джордж Мэллори. Здесь лежит Сэнди Ирвин.
Но ведь у него были письма Мэллори, и ярлыки на одежде, и личные вещи! – удивилась Матильда.
Да, кивнул Келли. Это я объясню тебе чуть позже.
Часть 2. Эндрю Комин Ирвин
Введение
Десятки исследователей посвятят часы, дни, месяцы изучению моей жизни, такой короткой и такой прекрасной. Я не могу передать вам и десятой части того, что чувствую, что вижу и слышу, потому что у меня не хватает слов и, что значительно серьезнее, катастрофически не хватает времени. У меня есть лишь блокнот и карандаш, но я боюсь не успеть заполнить даже эти считанные странички, потому что вынужден находиться в полной неподвижности, а температура падает, поскольку приближается темнота. Поэтому я буду писать, сколько смогу, а когда карандаш выпадет из моих ослабевших пальцев, стану просто говорить, а потом – думать про себя, покуда, как говорят священники, смерть не разлучит меня с этим миром. И хотя я не был наверху, хотя я так и не увидел самое близкое солнце из всех возможных на этой планете, я счастлив, потому что Джордж жив, он отправился наверх и, возможно, в эту самую минуту уже спускается обратно, чтобы рассказать всем: для человека нет никаких преград.
Никто не найдет моих записей, никто, скорее всего, не наткнется случайно на мое вмерзшее в гору тело, потому что я очень далеко от более или менее проходимых мест. Не знаю, сколько мне пришлось падать; если рассчитать угол, под которым лежат тени, и добавить к этому прошедшее с момента падения время, то, скорее всего, я пролетел порядка тысячи футов и нахожусь сейчас значительно ниже нашего последнего лагеря. С одной стороны, это неплохо, поскольку в этой области можно продержаться без кислорода практически неограниченное время. С другой стороны, Джордж никогда не найдет меня здесь. Стоит ли кричать? Видимо, не стоит. Этим я могу разбудить гору, приблизив свою кончину.
Я думаю, что первый вопрос, который зададут себе биографы Джорджа, прозвучит так: почему он выбрал Ирвина? Почему меня – неопытного, но могучего увальня, добродушного инженера с золотыми руками, никогда не поднимавшегося выше чем на 3000 футов? Независимо от того, вернется Джордж или навсегда останется на вершине, ответа на этот вопрос они не получат, потому что он останется между нами – мной и Джорджем. Есть вопросы, которые не касаются никого, вопросы настолько интимные, что чужое вмешательство в них нарушит хрупкое равновесие их тончайших тканей, и ответы прозвучат как оскорбление, богохульство, удар огромным железным быком по воротам штурмуемой крепости. Джордж не впустил в это пространство никого – даже свою супругу, которую он, я знаю, любил больше жизни. Впрочем, в нашем замкнутом пространстве мы все-таки были не одни – и остаемся не одни. С нами – гора.
Путь
Мой отец, Уильям Фергюсон Ирвин, родился в 1869-м в Биркенхеде, графство Чешир, Англия. Там же спустя тридцать три года родился я, потому что отец вел исключительно оседлый образ жизни и категорически не любил пересекать границу собственного крошечного ареала. В этот ареал входил сам Биркенхед и еще несколько окрестных городов. Впрочем, эта ограниченность не делала нашу семью изгоями или дикарями. Биркенхед находится примерно в десяти минутах неспешной ходьбы от Ливерпуля, будучи его предместьем, расположенным на противоположном берегу реки Мерси. Таким образом, отец, по сути, жил в большом городе, пользовался его благами и принимал его нравы, при этом притворяясь, что он – сельский житель.
На моей матери, Лилиан Дэвис Колли, он женился за пять лет до моего рождения, в 1897 году, причем бракосочетание состоялось – по настоянию родителей матери – в Солфорде, пригороде Манчестера, в тридцати четырех милях от нашего дома. Когда я, будучи ребенком, узнал об этом, мне показалось, что это какое-то гигантское, нечеловеческое расстояние, которое рядовой обыватель покрыть не в силах, и отец совершил подвиг, добравшись до Манчестера из Ливерпуля. По крайней мере так я понял из отцовских рассказов. Гораздо позже, уже объездив множество мест и открыв всю необъятность реального мира, я пытался понять, почему же отец сознательно ограничивал себя в познании нового. Сейчас, только сейчас, сидя на узком уступе между небом и землей, в самом сердце ледяной пустыни, я начал понимать причину такого поведения. Она очень проста: он не хотел. Он просто был другим, нежели я, и он – за что я безумно ему благодарен – никогда не пытался навязать мне своего мировоззрения, смиренно дожидаясь, когда я сформирую собственное. Что ж, я сформировал – сейчас. С другой стороны, если бы он не был столь лоялен, я вряд ли бы познакомился с Ноэлем и тем более с Джорджем. Я не отправился бы на Шпицберген, а затем – сюда. И, возможно, сидел бы сейчас у камина, говоря слова любви какой-нибудь прелестной девушке, которую привела в дом мать. Она всегда хотела меня женить.
У отца была другая сторона – он очень любил говорить. Он мог часами рассказывать о том, что видел, и – чаще – о том, чего не видел. Он мастерски связывал слова в предложения и говорил так споро, так складно и изящно, что все вокруг заслушивались. Он передал эту способность почти всем моим братьям и сестрам, кроме, разве что, Кеннета – но не мне. Я выделялся из семьи, точно белая ворона, я был другим, я был сильнее, ловчее, целенаправленнее, но при этом я никогда не производил впечатления интеллектуала, будучи не в силах связать в нормальное предложение даже десяток слов. Когда я оставался наедине с собой, то мог творить с языком чудеса, составлять сложносочиненные фразы, сравнимые по изяществу с Диккенсом или Байроном, – но стоило мне обрести собеседника, как нечто во мне замыкалось, и я превращался в бессловесного улыбчивого барана, известного своими стальными мускулами и почти полным отсутствием интеллекта. По крайней мере так было до знакомства с Джорджем.
Я был третьим из шести детей. В принципе я не ощущал серьезной пропасти в менталитете между моими старшими братом и сестрой, Хью и Эвелин, и мной. Они были старше на четыре и два года соответственно, совсем немного, что позволяло нам играть вместе, находить общие темы для разговоров, хотя говорил преимущественно Хью, самый эрудированный из нас – в первую очередь ввиду старшинства. После меня у родителей появилось еще трое – Кеннет, Александр и Томас. Меньше всего я общался с Томасом, поскольку в 1916-м, когда он был еще совсем маленьким, уехал учиться в школу в Шрусбери, Шропшир. Почему отец выслал меня из родного Биркенхеда? Почему не оставил учиться там или хотя бы в Ливерпуле? Наверное, он хотел, чтобы я научился быть самостоятельным и общаться с людьми. Будучи неразговорчивым, замкнутым мальчиком, большую часть времени я проводил за своими чертежами и расчетами; в то время как моих братьев и сестру захватывали всевозможные игры и развлечения, я целиком и полностью продал душу механике.
Меня завораживали цепные и ременные передачи, зубчатые колеса, редукторы и трансмиссии, я обожал всевозможное оружие и горел желанием помочь своей стране в борьбе с иноземным агрессором. В школе мне было легко. Литература, язык и прочие гуманитарные науки давались с трудом, зато математические задачки я щелкал как орехи, и это не ускользнуло от взгляда нашего всезнающего завуча мистера Сэмпла. Он поощрял мое увлечение механикой и неоднократно подсказывал мне решения, к которым я сам прийти не мог в силу молодости и недостаточного опыта.
В начале 1916 года Хью призвали в армию. Он хотел быть пилотом, но в авиацию его не взяли, и он пошел в пехоту. Приезжая на побывку домой, он с жаром, со страстью рассказывал о том, как непобедимая английская авиация смешивала мерзких немцев с землей, как доблестные пилоты спасали рядовых, попавших на контролируемую врагом территорию, как… В общем, он говорил только о самолетах, хотя видел немало интересного на земле.
Из слов брата я сделал совсем иные выводы, нежели можно было ожидать. В первую очередь я понял, что проблем у британской армии значительно больше, чем успехов, и я, Сэнди Ирвин, могу некоторую часть этих проблем решить. Одной из них была синхронизация стрельбы. До 1915 года самолеты не имели пулеметов, смотрящих по ходу движения, – стрелок сидел спиной к пилоту и стрелял назад. Затем французский пилот Ролан Гаррос придумал механизм для отбивания пуль – по сути, он разработал бронированный пропеллер, который позволял установить пулемет, стреляющий вперед. Таким образом Гаррос сбил как минимум три немецких самолета, доказав эффективность своей системы. Это было, кстати, не так и просто, поскольку требовалось рассчитать траекторию отскока пуль, не преодолевших преграду, чтобы они рикошетом не попали в самого пилота. Потом Гарроса сбила наземная артиллерия, и немцы, изучая его самолет, пришли в некоторое недоумение: они впервые видели машину с впередсмотрящим пулеметом и без отдельного места для стрелка. Для изучения системы был приглашен блестящий голландский конструктор Антон Фоккер.
Разработка Гарроса натолкнула Фоккера на идею синхронизации вращения пропеллера и стрельбы. В том же году Фоккер реализовал эту идею, запатентовав первый в истории синхронизатор. Но если его конструкция, постоянно совершенствовавшаяся, сразу появилась почти на всех немецких самолетах, то страны Антанты еще долго не могли разобраться с синхронизатором. Разрабатывались разные конструкции – то «слизанные» с патента Фоккера, то созданные самостоятельно, половина самолетов по-прежнему выпускалась со смотрящим назад пулеметом. В общем, никакого порядка не было. Зная все это – конечно, не столь подробно, как теперь, – я сразу понял, что нужно армии. Армии был нужен нормальный, хорошо работающий авиационный синхронизатор, за разработку которого я и взялся в середине 1916 года.
Параллельно я увлекался гироскопическими системами стабилизации. Еще в 1914-м я ужасно обиделся на отца, когда он не повез меня в Лондон смотреть на разрекламированный газетчиками удивительный гирокар русского графа Шиловского. Я жадно читал все, что было связано с гироскопами, следил за разработками Луиса Бреннана и его соратников и мечтал о прекрасном будущем, в котором гироскопические поезда будут бороздить просторы бесконечных, заполненных небоскребами многоуровневых городов. Экспериментируя с гироскопами в своей комнате, я подумал, что их можно использовать не только для стабилизации на железной дороге или на море (подобную систему предлагал упомянутый Шиловский), но и в воздухе!
Результатом моих расчетов и размышлений стало письмо, направленное в Генеральный штаб Британской армии. В пакете были тщательно продуманные чертежи и описания двух независимых конструкций, которые я создал с нуля, пользуясь исключительно своим воображением и техническими познаниями. Первое изобретение представляло собой оригинальную конструкцию синхронизатора, второе – гироскопическую систему стабилизации самолета. Насколько я знаю, до меня последнюю не предлагал ни один инженер в мире. Я не думал о патенте – мною руководило в первую очередь желание помочь своей стране. Раз уж я был слишком мал для армии, приходилось помогать другими способами.
Как ни странно, мое письмо попало в правильные руки и произвело в штабе серьезный переполох. Мне позвонили и вызвали на беседу. Отец был в ужасе, но – я знаю – втайне он гордился сыном. Он лично отвез меня в ставку штаба в Лондоне – для него это был подвиг сродни подъему на Монблан. Мои чертежи, как оказалось, легли на стол самому лорду Эдварду Стэнли, семнадцатому графу Дерби, на тот момент военному секретарю Соединенного Королевства. Стэнли, не очень хорошо разбираясь в технике, пригласил в качестве эксперта не кого-нибудь, а сэра Хайрама Максима, великого мрачного старика, убившего своими изобретениями больше народу, чем кайзер Вильгельм захватническими приказами. Максим скептически отнесся к моим разработкам, но сказал фразу, подхваченную другими инженерами, изучавшими чертежи, и неимоверно мне польстившую. «Это, конечно, игрушки, – сказал изобретатель, – но у мальчика большой потенциал. Проследите, чтобы он не бросал этим заниматься, и Англия получит не менее талантливого инженера, чем некогда был я». В итоге мои чертежи мне были возвращены, несколько высокопоставленных представителей генерального штаба во главе с лордом Стэнли пожали мою юношескую руку и руку моего отца, а затем мы отправились обратно. Хайрам Максим скончался несколькими месяцами позже, но его слова я и сегодня повторяю про себя. Другое дело, что Англия уже не получит талантливого инженера в моем лице. Но об этом – позже.
В июле 1917 года произошла трагедия. Германская армия впервые применила против живой силы противника горчичный газ, ныне также называемый ипритом, и Хью был в одном из подразделений, попавших под ту, первую атаку. Они не сразу поняли, чем их обстреливают, – думали, что обычными минами, но то было гораздо более страшное оружие, и Хью вернулся домой обожженный, изувеченный, с неподвижной левой рукой и испещренной разноцветными шрамами, облезающей лоскутами кожей. Он по-прежнему мечтал стать пилотом, хотя прекрасно знал, что вообще не годен к дальнейшей службе, не говоря уже о том, чтобы подняться в небо на хрупкой деревянной машине.
Я навестил брата, но затем вернулся в Шрусбери, поскольку был одним из ведущих членов школьной команды по академической гребле и не мог пропускать тренировки и соревнования. Гребля стала моим спортивным увлечением на всю жизнь, хотя можно ли применить это выражение к столь короткому существованию, я не знаю. В Шрусбери я стал лидером основного состава «восьмерки».
Первым крупным соревнованием, в котором я принимал участие как спортсмен, стала Королевская регата Хенли 1919 года, ежегодно проводившаяся в городе Хенли-он-Темз, Оксфордшир. Ее организатором выступала старейшая британская гребная ассоциация – Линдер-Клуб, и на его заседании в том году было решено, что реанимировать регату после военного перерыва было бы преждевременно, неуважительно к жертвам боев и многочисленным раненым, заполонявшим госпитали. Тем не менее многие школы и другие учебные заведения выказали желание принять участие в регате, и не проводить ее было бы не меньшей ошибкой. В результате представители Линдер-клуба нашли решение. Полное возрождение традиционной Королевской регаты Хенли было намечено на 1920 год, а регату 1919-го – первую послевоенную – нарекли Регатой Мира. При этом регата была сокращена, и многие традиционные для нее соревнования не проводились. Школа Шрусбери планировала принять участие в традиционном заплыве «восьмерок» Ladies’ Challenge Plate, который в том году вошел в программу под названием «кубок Эльзенхема». К участию допускались команды школ и университетов, что сильно усложняло нашу задачу. Студенты были старше и сильнее школьников, и до того все победы в заплыве доставались представителям высших учебных заведений или профессиональных гребных клубов.
Открывал кубок сэр Уолтер Джилби, баронет. Нашим основным соперником, как ни странно, оказалась команда школы Бедфорд – но мы с честью выдержали испытание, и я – не побоюсь похвастаться, – именно я привел нашу лодку к победе. Потому что я был и остаюсь хорошим гребцом, одним из лучших в Англии, хотя мне вряд ли когда-либо еще понадобится это умение. Победа в кубке Эльзенхема 1919 года стала первой победой для Шрусбери в Королевской регате Хенли, и я надеюсь, что не последней – и регата, и школа существуют и будут существовать еще долгие годы.
Мы принимали участие в регате и в последующие годы, и я, пока учился в школе, был лидером команды. Тем не менее гонки 1920-го и 1921-го мы проиграли – для меня это было, не стану скрывать, серьезным разочарованием. Я до сих пор иногда жалею, что не мог тогда «развосьмериться» и занять все места в лодке, кроме разве что места рулевого. При таком раскладе мы наверняка добились бы как минимум еще одной победы.
Потом я поступил в Оксфорд, сначала попытав счастья в колледже Марии Магдалины. Я решил изучать химию – именно она в последний школьный год захватила меня сильнее прочих наук. Я до сих пор не могу сказать, почему выбрал именно колледж Магдалины. Видимо, из-за его безупречно прекрасной готической башни, возведенной Уильямом Орчардом в конце XV – начале XVI века в качестве первого здания только-только основанного учебного заведения. Меня не приняли из-за неуспеваемости по гуманитарным наукам. У меня была вторая попытка – и ее я использовал успешно, став студентом Мертон-колледжа, еще более старого и заслуженного, – кажется, он был основан в XIII веке архиепископом Рочестерским.
В колледже мне пришлось довольно трудно. Большая часть теоретических наук, преподаваемых там, была мне совершенно неинтересна и, более того, непонятна. Философские рассуждения влетали мне в одно ухо и вылетали из другого. Кроме того, включилась моя детская необщительность, приведшая к тому, что мои однокурсники посмеивались надо мной, называя тугодумом и дуболомом. Действительно, на экзаменах по гуманитарным, а порой и по техническим предметам я что-то мычал, отвечал короткими, безграмотными фразами, терялся. Зато руками я мог сделать все, что угодно, – по наитию, интуитивно. Я мог собрать стрелковое оружие из куска трубы и нескольких проволочек, мог сконструировать прибор для любого химического опыта, да и сам опыт провести блестяще. При этом я далеко не всегда мог написать формулы реагентов. Просто я знал, сколько и какого вещества нужно, чтобы добиться требуемого эффекта.
Зато в Оксфорде снова проявился мой спортивный талант. В 1923 году я наконец стал лидером Оксфордской команды по академической гребле, и мы вырвали у Кембриджа победу – первую за десять лет. Правда, звучит это несколько громче, чем было на самом деле. Во-первых, во время войны соревнования не проводились, а во-вторых, до того мы одержали пять побед подряд (я говорю «мы» несмотря на то, что в то время был еще ребенком и отношения к тем победам не имел).
Местная газета опубликовала письмо некой восторженной зрительницы, в котором были, в частности, следующие слова: «Они были почти как боги! Мы просто встали и смотрели на них с обожанием…» С одной стороны, мне были приятны эти слова – адресованные мне в той же мере, в какой и моим соратникам по Оксфорду. С другой же стороны, я ощущал их преимущество надо мной – как возрастное, так и в смысле жизненного опыта. Большая часть гребцов была старше меня на пять-шесть лет, при этом они учились со мной на одном курсе. Вы, конечно, догадались о причине подобной разницы в возрасте – это была война. Они вернулись с Западного фронта, умытые кровью и пеплом, видевшие смерть и победу, я же в это время отсиживался в тылу. Поэтому я чувствовал, что восхищение болельщицы в первую очередь адресовано им и лишь во вторую – мне, хотя в плане гребли мне не было равных.
Это была моя последняя регата. В гонке текущего года я участия не принимал, потому что был занят подготовкой к экспедиции. Горы стали для меня важнее, чем вода, – мог ли я представить подобное еще два года назад? Нет, не мог. Впрочем, я не мог даже представить себе, что существует такой человек, как Джордж.
Любовь
За время обучения у меня сформировалась странная репутация. С одной стороны, меня любили, с другой – надо мной смеялись, не переступая, впрочем, определенных границ, потому что я очень силен физически. При этом я в жизни не обидел и мухи, предпочитая покинуть поле боя вместо того, чтобы вступать в драку. Теряясь, я не мог связать и двух слов, но зато умел делать такие вещи, которые моим однокурсникам и не снились. Ко мне приходили чинить разбитые бинокли и другие приборы, за это мне давали списывать сочинения по английской литературе, в которой я не понимал ровным счетом ничего. «К твоим золотым рукам – да золотую бы голову!..» – печально сказал один из преподавателей. Что ж, я на него не в обиде, я и сам прекрасно знаю, какое впечатление произвожу на людей.
Что касается девушек, в них у меня недостатка не было. В принципе, я мог соблазнить почти любую студентку буквально за пару дней – я был высок, красив, силен и молчалив, а эти качества в мужчинах никогда не перестанут по-настоящему цениться. Тем не менее судьба не была ко мне благосклонна, и моя первая любовь оказалась крепким орешком. Не потому, что я ей не нравился, просто она была замужем за человеком гораздо старше и обеспеченнее меня. Закон подлости, не иначе.
Во всем был виноват Дик Саммерс – черноволосый, маленький, юркий, лучший мой друг по школе Шрусбери. Это он, и никто иной, дал мне кличку Сэнди – по цвету волос,[7] – и она прижилась настолько, что стала третьим именем. Мы были отъявленными хулиганами. Дик придумывал очередную проказу, я же разрабатывал ее техническую реализацию. Иногда простое изначально действие разрасталось в витиеватую схему, позволявшую опрокинуть, например, ведро воды на голову кого-либо из одноклассников, находясь на другом конце здания и просто дернув за веревочку. Я рассчитывал расстояния, длины шкивов и размеры блоков, конструируя ловушки невиданной сложности. За устройство, подставившее подножку преподавателю физики, я даже удостоился вызова к директору. При этом в общении с другими людьми Дик был очень скромен, даже застенчив; он говорил через силу, мялся, отвечая у доски, и производил впечатление пугливого и наивного мальчика. Иногда мне казалось, что я – его ровесник и друг – в определенной мере заменил ему мать, которая умерла, когда ему не исполнилось и десяти лет.
Но время шло. Я поступил в Оксфорд, Дик – в Кембридж. При этом мы остались друзьями, и каждое лето я обязательно ездил к нему в Корнист-Холл. Мы проводили вместе по несколько недель, строя наполеоновские планы и обсуждая девчонок, как все ребята нашего возраста. Корнист-Холл был особняком его отца, знаменитого сталелитейного магната Генри Холла Саммерса, и имел богатую историю. Здание близ городка Флинт во Флинтшире, на севере Уэльса, спроектировал на базе существующего особняка XVIII века в 1884 году честерский архитектор Джон Дуглас по заказу крупнейшего химического фабриканта Ричарда Маспретта. Но уже через год Маспретт скончался, а еще несколькими годами позже дом купила семья Саммерсов. Генри Саммерс серьезно расширил особняк, добавил несколько дополнительных крыльев и плавательный бассейн, а спустя несколько лет, когда автомобили из тарахтящих колымаг превратились в изящнейшие механические поделки, пристроил еще и гараж.
Летом 1921 года я встретился с мачехой Дика – Марджори Томсон Саммерс, урожденной Марджори Агнес Стэндиш Томсон. Я сначала подумал, что это какая-то подруга семьи или девушка самого Дика – но он рассмеялся, услышав подобное предположение. Он объяснил, что его отец женился на Марджори в 1917-м, когда ей едва исполнилось девятнадцать, а самому Генри Саммерсу было уже пятьдесят два. Дик не любил Марджори, поскольку она не скрывала, что клюнула на Генри исключительно из-за его состояния. Дик был уверен, что в один прекрасный день она отравит отца, чтобы прибрать к рукам его сталелитейные заводы.
Я же придерживался иного мнения. Марджори казалась мне прекраснейшей из женщин. Старик Саммерс нечасто появлялся дома – большую часть года он проводил в разъездах по своим производствам. Марджори томилась в изолированном сельском особняке, и еще больше ее угнетала необходимость общаться со стремительно стареющим мужем и делить с ним постель. Надо ли говорить, что мое общество стало для нее отдушиной, крошечной дверцей в золотой клетке?
Самое смешное, что я ее вспомнил. Мы встречались в семнадцатом году, когда Генри Саммерс с ней, еще невестой, а не женой, приезжал в Шрусбери, чтобы посмотреть, как учится его сын. Она помнила меня – крупного светловолосого мальчика, друга Дика, я же как-то стер ее из своей памяти. Меня, на тот момент пятнадцатилетнего, больше интересовали ровесницы, Марджори же, будучи на четыре года старше, казалась мне старухой.
В Корнист-Холле наши отношения выглядели совсем иначе. Она была красива удивительной, солнечной красотой. В ее прозрачных голубых глазах я видел надежду, любовь, силу. Она же восхищалась мной – моим могучим телосложением, изящными манерами (с ней мне было легко переломить свою необщительность и превратиться, хотя бы на время, в галантного кавалера), а позже – и моей новообретенной славой победителя знаменитой регаты. Мне нравилось, что она, будучи старше меня, видит во мне равного, и я, конечно, не мог устоять перед ее чарами.
Сейчас я понимаю, что для Марджори я был всего лишь интрижкой, игрой в отношения. Ей хотелось спать с молодым и красивым мужчиной, а не с богатым стариком – что ж, она добилась этого, окрутив меня, наивного, и поставив под удар не только свой брак, но и нашу с Диком давнюю дружбу. Лето следующего, тысяча девятьсот двадцать второго, года мы провели вместе. Она была бесстрашна. Мы ездили в городской театр на «Роллс-Ройсе» Генри, причем за руль садилась сама Марджори. Поскольку это была единственная подобная машина в округе, ее узнавали, и по Флинтширу пошли справедливые слушки о том, что молодая жена Саммерса завела себе любовника. Иногда мы выезжали на спонтанные пикники и занимались любовью прямо там, на огромном заднем диване роскошного автомобиля.
Впоследствии, когда Ноэль Оделл пригласил меня принять участие в оксфордской экспедиции на Шпицберген, Марджори присоединилась к нам на первой части маршрута, до северного города Тромсе. Она была леди, и в отличие от нас, суровых мужчин, путешествовала первым классом, а я каждую ночь пробирался по палубам к ее каюте, чтобы еще раз погрузиться в море экстаза, которое она дарила мне, – море, значительно более бескрайнее и прекрасное, нежели то, что волновалось за толстыми иллюминаторами.
Когда я вернулся из Норвегии, наш роман возобновился, но Генри Саммерс уже значительно реже уезжал из поместья и однажды все-таки узнал о проказах жены. Кто-то донес ему, кто-то видел меня, выходящего из спальни Марджори, и я до сих пор не знаю, кто именно. У меня есть два кандидата на роль доносчика – это дворецкий Смитсон, сухопарый старик, строгий и скупой, как Скрудж, и мой друг Дик. Дик по-настоящему ревновал то ли меня к Марджори, то ли Марджори ко мне. С момента, когда мы начали встречаться с миссис Саммерс, Дик отдалился от меня, я стал понимать его значительно хуже и уже не мог читать выражения его лица и жесты, точно открытую книгу. Я не знал, по какой причине мы стали хуже ладить. Скорее всего, Дику просто не хватало моего внимания – он ведь привык к нашим совместным проказам еще со школьных времен. Но была и другая версия: Дик тоже имел виды на мачеху. Просто она выбрала меня.
Развязка произошла в начале текущего года. Генри Саммерс спокойно, не вызывая меня на беседу и даже не предприняв попытки замять скандал, подал на развод. Наши отношения с Марджори практически сразу прекратились – я готовился к экспедиции, она была занята общением с адвокатами.
И в это самое время Дик Саммерс сделал предложение Эвелин, моей сестре. Для меня это было как гром с ясного неба – в течение первых дней после этого известия я вынашивал единственную мысль: как помешать браку этого негодяя (напряжение между нами на тот момент достигло наивысшей точки) с моей замечательной Эвелин! Мне казалось, что такой слабохарактерный, нерешительный мямля, как Дик, не может быть хорошим мужем. В своем последнем письме к сестре, уже смирившись с их приближающимся браком, я написал, что, если она сумеет сделать из Дика мужчину, я буду очень доволен. Здесь и сейчас, в ледяном ущелье, я понимаю, что стоит радоваться поступку Дика и согласию Эвелин. Возможно, она примирит меня с Диком хотя бы заочно, поскольку сам я вряд ли еще когда-нибудь увижу своего друга.
С какими чувствами я вспоминаю Марджори Саммерс теперь? Сложно сказать. Конечно, я уже не люблю ее. По крайней мере не люблю так ярко и страстно, как в начале наших отношений. Она стала охладевать ко мне еще зимой, незадолго до того, как Генри Саммерс подал на развод. Возможно, если бы мы встретились еще раз, мы бы просто улыбнулись друг другу и вспомнили прошлое. Возможно, снова предались бы страсти – я не знаю. Ирония заключается в том, что этот роман принес несчастье многим – и самой Марджори, и нам с Диком. Даже помолвка Эвелин была омрачена бракоразводным процессом Саммерсов. Но в итоге каждый нашел свой выход из ситуации. Моим выходом стала гора.
Норвегия
Меня всегда тянуло к приключениям. Я казался себе бесстрашным и, в принципе, таковым и был. Первым серьезным испытанием стало для меня путешествие в Сноудонию, которое я совершил в восемнадцатилетнем возрасте. Тогда я еще не знал, с чем свяжу свою судьбу, – с морем, пустынями или горами – и хотел попробовать все. Горы Уэльса казались мне достаточно простыми, чтобы с них начать. Но при этом меня не устраивал традиционный для обычных путешественников путь: по пешеходной тропе, с рюкзачком, безопасно и аккуратно. Мне хотелось чего-то более захватывающего. Поэтому я решил подняться на вершину массива Карнеддау – 3000 футов – не пешком, а на мотоцикле.
Собственно, сама идея проистекала в первую очередь из того, что мотоцикл у меня только-только появился, отец подарил мне его на восемнадцатилетие, и я никак не мог наиграться с этой удивительной машиной. Это был новенький Clyno, и, если честно, отец никогда не потянул бы такой дорогой подарок – но ему помог случай. Clyno, как и многие другие мотоциклетные компании, во время войны в несколько раз увеличила мощности, производя простые и надежные мотоциклы для армейских нужд. Окончание войны ввергло множество производителей в жесточайший кризис – на их складах стояли сотни и тысячи непроданных мотоциклов, армии уже не нужных. Компании были вынуждены продавать железных коней по дешевке, а некоторые даже объявили о банкротстве с распродажей имущества за считанные гроши. Clyno попала в группу разорившихся фирм – и мой отец, улучив момент, очень дешево купил совершенно новый, только-только с заводского склада, мотоцикл.
Первое время я гонял как бешеный – по дорогам и по бездорожью – и днями просиживал в гараже, совершенствуя конструкцию и доводя машину до ума. Идея подняться на мотоцикле на гору показалась мне блестящей. Я стартовал из Лланфэрфэчейна, по дороге добрался до начала пешеходной тропы – а дальше поехал по бездорожью. Мой Clyno был на высоте – в прямом и в переносном смысле, и я оказался наверху менее чем через полчаса.
На вершине плато Карнеддау я познакомился с Ноэлем Оделлом. Они были там вдвоем – он и его жена, и смотрели на меня и мой мотоцикл, точно я был самим Сатаной, поднявшимся из ада на пламенеющем коне. В принципе, что-то в этом было – я действительно был разгорячен, глаза мои горели безумием, а мотоцикл извергал клубы дыма и оглушительно трещал. А потом Оделл внезапно улыбнулся. Он понял – видимо, по выражению моего лица, по моему безумному взгляду, – что я – такой же, как и он. Что я не прошел по тропе, которую до меня исходили тысячи людей, но проложил свою собственную, новую, неизведанную, потому что никто до меня не поднимался на Карнеддау на мотоцикле. И Ноэль Оделл протянул мне руку.
Помимо мотоцикла и гребли я увлекался лыжными гонками. Мне нравился снег, нравился его скрип под ногами, нравилось плавное скольжение деревянной поверхности по затвердевшему насту. Когда гребные каналы закрывались на зиму, я целиком отдавался лыжам и даже выиграл в прошлом году кубок Стрэнга-Уоткинса по слалому. Мой тренер и друг, Арнольд Ланн, говорил, что мне нужно срочно бросать греблю и целиком посвятить себя горным лыжам. Он хотел сделать из меня настоящего профессионального спортсмена, не уступающего легендарным швейцарским лыжникам, доминирующим практически во всех соревнованиях. Но в сочетании «горные лыжи» мне значительно больше импонировало слово «горные».
Мы с Оделлом практически не общались до середины двадцать второго года. Лишь когда я поступил в Мертон и стал более или менее заметным студентом (в основном благодаря достижениям в спорте и в прикладной математике), Оделл стал не просто здороваться со мной при редких встречах, но останавливать меня, расспрашивать об успехах и неудачах, рассказывать какие-то истории. Я уже тогда чувствовал, что он присматривается ко мне, хочет использовать мою физическую силу и техническую подкованность в своих целях.
И чуть более полутора лет назад Оделл все-таки пригласил меня в горный поход – конечно, не этот, не последний, а значительно более скромный, все в ту же Сноудонию, где мы некогда познакомились. На этот раз мы отправились в совсем другую часть Карнеддау, к скальному разлому Грейт-Далли в горе Крейг-И-Исфа. Спуск в Грейт-Далли достаточно сложен. Сначала нужно подняться практически на вершину, благо она находится не более чем в 3000 футов от уровня моря, а затем сползать на веревках вниз – медленно, аккуратно, чтобы не сорваться и не разбиться об острые камни. Оделл был ведущим экспедиции, я отвечал за оборудование – карабины, захваты, крюки, веревки. Я и сейчас понимаю, насколько трудным для меня был тот поход, насколько я был не готов к настоящему альпинизму. Лишь мой организм – сильный, здоровый, способный мгновенно приспосабливаться к любым обстоятельствам – позволил мне с честью добраться до заданной точки и вернуться обратно вместе со всеми. Моя усталость не ускользнула от опытного взгляда Ноэля, но он лишь подбодрил меня. «Отличный результат для первой попытки», – сказал он.
Сейчас, глядя в прошлое, я понимаю, что практически все в моей жизни происходило именно таким образом. Мне не хватало опыта, умения, но я компенсировал эти недостатки упорством, силой и природными талантами, коих у меня всегда было в избытке. И еще я никогда не боялся с головой окунуться во что-то новое, необычное – и это позволило мне за короткую, чудовищно короткую жизнь пережить приключения, которые иным даже не приснились бы и за сто лет спокойного существования. Мне кажется, если моя биография когда-либо появится, она окажется по-настоящему интересной (хотя во многом такие вещи зависят, безусловно, от автора), потому что каждая ее глава будет посвящена какому-либо новому увлечению, новой грани моей натуры. То, что я говорю сейчас, в значительной мере противоречит впечатлению, которое я производил на людей, будучи застенчивым, скромным и спокойным, но сейчас я свободен настолько, что могу не прятать истинного своего «я», открывая его возвышающимся надо мной ледяным торосам.
Проверив мои силы, Оделл предложил мне отправиться во вторую Оксфордскую экспедицию на Шпицберген. Это произошло вскоре после нашей знаменитой победы в гребной гонке – кажется, своими спортивными достижениями я окончательно покорил этого человека, надежного друга, блестящего ученого и великолепного альпиниста. Первая экспедиция была двумя годами ранее и прошла под руководством Джорджа Бинни, тогда еще студента последнего курса и безумного поклонника Арктики. В июле и августе двадцать первого года они провели на Шпицбергене семнадцать дней, вернувшись с большим количеством геологических и биологических материалов для исследования.
В двадцать втором у Бинни были другие дела, и потому новая экспедиция пришлась на двадцать третий. Оделл был заместителем Бинни и занимался в том числе подбором участников. Я оказался подходящим кандидатом на роль технического специалиста. Моей обязанностью в экспедиции был контроль крепежей лыж, состояния карабинов и других механических элементов. Ученые и студенты, особенно биологи, постоянно забывали о том, что холод таит в себе множество опасностей, а плохо закрепленная лыжа может привести к перелому. Я выполнял свои обязанности с максимально возможной самоотдачей, потому что лучше других – благодаря, конечно, гребле, – знал, что такое работа в команде.
Основной задачей экспедиции было исследование Северо-Восточной Земли, второго по размерам острова архипелага. По острову мы передвигались пешком, волоча за собой сани с поклажей, – от использования хаски Бинни отказался еще в первой экспедиции, когда плохо прирученные собаки разбежались, оставив ученых с тяжеленным оборудованием вдалеке от берега. Когда кто-либо из нас жаловался на трудности, Бинни обязательно приводил в пример себя и членов первой экспедиции, проделавших многомильный путь обратно, не оставив вечному льду ни одного ценного прибора.
Не могу сказать, что снаряжение экспедиции было хорошим. Бинни, несмотря на значительный опыт, стремился максимально облегчить сани и самих путешественников, иногда вопреки здравому смыслу поступаясь комфортом и теплом. В частности, мы были обуты в классические шеклтоновские ботинки, которые уже на вторую неделю экспедиции начали постепенно разваливаться – видимо, Бинни сэкономил на закупке. Я своими глазами видел, как Оделл уселся прямо на снегу, снял ботинки и носки – и вытряхнул, наверное, три десятка льдинок всевозможных размеров. Они забивались через плохо защищенную верхнюю часть и многочисленные щели.
У Шеклтона Бинни позаимствовал и принципы распределения рациона. Основой нашей диеты был олений пеммикан[8], еще в ней присутствовали бисквитное печенье, шоколад, чай и сахар. Кроме того, Бинни договорился с компанией «Оксо» о спонсорстве – и нас снабдили неограниченным количеством бульонных кубиков со специями. Из-за постоянных буранов приготовить горячую пищу получалось далеко не всегда – в таких ситуациях мы смешивали растопленный снег с бульонными кубиками и таблетками «Глаксо» и хлебали эту мутную, но питательную жижу, не обращая внимания на вкус. Этот опыт здорово помог мне здесь, во время последней экспедиции.
Помимо меня в команде был еще один участник гребной регаты (правда, в 1923 году он не выступал, закончив колледж годом ранее) – Джордж Миллинг. «Если вы можете, не отдыхая, догрести от Путни до Мортлейка, – сказал нам Бинни, – то легко доберетесь от одного берега Шпицбергена до другого». В определенном смысле он был прав. Также в команду включили еще одного интересного человека – Алекса Фрейзера, блестящего молодого физика и математика, с которым у нас было множество общих интересов. Алекс любил говорить, а я – слушать, и мы сидели вечерами у огня, обсуждая вопросы, которые мало волновали наших коллег-гуманитариев. Чаще всего беседа строилась следующим образом: Алекс начинал рассказывать о каком-либо исследовании, я сперва поддакивал, а затем обнаруживал, что не согласен с ним в некоем определении или расчете, и разгорался спор, ведущим в котором был, конечно, Алекс. Он чаще всего и брал верх. Занимательно, что Алекса в компании дразнили «шпионом», потому что он был не из Оксфорда, а из Кембриджа.
Будучи математиком от природы, Алекс искренне восхищался красотой ландшафтов Свальбарда. Он находил в них распределение закономерностей, числовые ряды, идеальное, исконное совершенство нетронутой человеком природы. Никогда, говорил Алекс, никогда наука не достигнет уровня, который позволил бы ей взять верх над планетой; даже если мы закуем в сталь все реки, построим города на океаническом дне, подчиним себе вулканы и сотрем с лица земли леса, эти северные земли не пустят нас к себе, они проглотят нас, заморозят, изничтожат. Каждый день приносил новое подтверждение его высокопарным словам: непроходимый ландшафт, слякоть, туман делали передвижение невероятно сложным, пытаясь остановить нас практически каждые несколько ярдов.
Но, конечно, экспедиция была задумана вовсе не ради выживания в северной пустыне. Мы ежедневно собирали десятки образцов почвы, растительных видов, фотографировали птиц и животных. Я был поражен тому, насколько богата флора, казалось бы, столь безжизненной земли. Десятки видов трав, цветов, кустарников я увидел там, где ожидал встретить в лучшем случае пару разновидностей мха и лишайника. Самым неприятным был сбор водорослей – я радовался, что я не биолог, что мне не нужно стоять по колено в холодной воде, срезая слизистые стебли неопределенного бурого цвета.
Но эта красота постепенно сходила на нет по пути на север. Северо-Восточная Земля оказалась мрачным, суровым островом, который значительно больше походил на тот Шпицберген, что я создал в своем воображении. Он представлял собой типичную арктическую тундру, где, кроме мхов и лишайников, нет практически ничего живого. Если на главном острове можно было встретить человека (в основном, тут жили рабочие норвежских угольных шахт), то на Северо-Восточной Земле любое движение означало – медведь. Мы были готовы убивать, если бы это стало необходимо, – но, слава богу, ни один белый гигант не попытался подойти к нам даже на расстояние выстрела.
Правда, один раз мы потревожили расположившуюся на берегу колонию моржей. Они почуяли нас издалека, раздался чудовищный рев, и все стадо в считанные секунды соскользнуло в воду. Меня поразило сочетание неимоверной мощи и инстинкта, призывающего не сражаться, а бежать. В естественной среде у моржа есть несколько сильных врагов, например тот же белый медведь, но человек в видении могучего клыкастого зверя должен казаться жалкой блохой. Тем не менее колонию мы спугнули.
На протяжении всей экспедиции Оделл присматривался ко мне. Я чувствовал это и старался работать как можно лучше. Впрочем, это было нетрудно, поскольку мои обязанности целиком и полностью соответствовали интересам. Найди себе работу по душе, и не будешь работать ни дня в жизни, сказал великий, и я полностью согласен с его словами, которым нашел полноценное подтверждение. Но там, на Шпицбергене, Ноэль ни словом, ни жестом не намекнул на то, к чему хотел меня подготовить. Я полагал, что он присматривается ко мне из соображений последующих экспедиций – когда я уезжал в Тибет, как раз готовилась третья мертонская исследовательская миссия. Но тогда, на Свальбарде, я не мог и предположить, что Оделл делает из меня специалиста, способного выжить в условиях абсолютного экстремума. В условиях, в которых человек выжить не может ни теоретически, ни практически.
И я погиб. Хотя, наверное, не стоит говорить об этом сейчас, пока я еще жив. Но, так или иначе, писать я больше не могу: мой блокнот падает из рук, карандаш отказывается выводить нужные буквы, и остальную часть моей истории узнают только ледяные стены моего последнего убежища.
Мэллори
Видимо, последним доказательством того, что я должен стать членом экспедиции 1924 года, стало для Оделла мое поведение, когда одна из пар саней была вместе с людьми отсечена от остальных очередной снежной бурей. В то время как мои коллеги были заняты восстановлением разрушений, ремонтом саней и установкой палаток, я рассчитал примерное направление ветра, длительность бури и положение солнца на момент отрыва заблудших овец от основной группы, после чего в одиночку отправился на поиски. И я их нашел – полузакопанных в снег, замученных, примерно в миле от главного лагеря. Я привел их обратно, и Оделл смотрел на меня как на героя. Впрочем, на меня так смотрели все.
А в то самое время, когда мы были на Шпицбергене, генерал Чарльз Гренвиль Брюс, давний потомок великого шотландского короля Роберта I Брюса и президент Лондонского альпийского клуба, пытался выжать из Королевского географического общества средства на очередную экспедицию. Первые две не достигли цели, но позволили ведущим английским альпинистам набраться достаточно опыта для того, чтобы с надеждой на успех попытаться снова одолеть гору. Об этом я узнал гораздо позже, когда меня внезапно вызвали к этому могучему старику, и я удостоился личного собеседования с одним из крупнейших альпинистов-исследователей. При разговоре присутствовал Ноэль Оделл – он подготовил меня к беседе с Брюсом, подсказал, что следует говорить, а о чем лучше помалкивать – и я выдержал испытание с честью. Ноэль, будучи достаточно известным альпинистом, не имел опыта сверхвысотных подъемов и сам был новичком в группе. Тем не менее он был старше, опытнее (в конце прошлого года ему стукнуло тридцать три) и имел право голоса. Свой голос он отдал мне.
Когда я узнал, что меня выбрали из нескольких десятков претендентов на участие, мой восторг невозможно было описать словами. Я написал полное надежд письмо родителям – и был неприятно удивлен тем, что мама и папа не разделили мою радость. Оба были против моего участия в столь рискованном предприятии, но я был непреклонен и не последовал их довольно вялым советам отказаться от восхождения. Сейчас я понимаю, что двигало ими. С одной стороны, они понимали, что это моя жизнь, моя любовь, мое счастье, и запретить мне подниматься значит навсегда поссориться со мной, поставить свои интересы выше моих. С другой, они безумно боялись меня потерять. Я понимаю, что должен был задуматься над этим вопросом и отказаться от предприятия, но тогда я был глуп, самовлюблен и с радостью подписал бумаги об участии в экспедиции.
Мудрость не приходит с возрастом, как ошибочно полагают некоторые. Мне кажется, что мудрость – это знак приближающейся смерти, потому что, лишь осознавая, что жить осталось считанные часы, ты понимаешь, что времени на ошибку уже нет. Это мудрость, которую вдалбливает в ваше сознание сам Господь, если он, конечно, есть, а в его существовании я серьезно сомневаюсь. Но если он и существует, то – здесь, вокруг меня, в этих огромных ледяных глыбах, бесконечных плато, усеянных битым камнем, в этом твердом, точно дерево, снегу, в этом палящем солнце, столь же холодном, как и изрытая горами земля под ним. Чувствуя единение с этим прекрасным, удивительным миром, я открыл для себя множество граней, которые раньше представлялись мне несуществующими, и, путешествуя по этим граням, пусть не телом, но хотя бы разумом, я обретаю мудрость, которой, как и любой настоящей мудростью, мне уже никогда не придется воспользоваться.
Постепенно я познакомился со всеми участниками предстоящего восхождения. Ни один из них не был статистом, каждый имел свое предназначение и готов был выполнить свою миссию от начала до конца, потому что горы не знают пощады и не умеют прощать того, кто пытается избежать ответственности. Эдвард Нортон – крепкий, сорокалетний, опытный – уже бывал на горе в 1922 году и чуть не взял ее тогда, поставив мировой рекорд по высоте восхождения. Бентли Битэм, ровесник Нортона, блестящий орнитолог и фотограф, шел в экспедицию в первую очередь для съемки – но ему не повезло: еще на подходах к горе он подхватил дизентерию, наслоившуюся чуть позже на воспаление седалищного нерва. Ему пришлось остаться в базовом лагере, чтобы бесславно спуститься вниз, так и не достигнув сколько-нибудь серьезных высот.
Еще был Ричард Хингстон, тридцати семи лет, экспедиционный врач, физик и исследователь, в первую очередь намеревавшийся собрать максимальное количество видов различных насекомых, живущих на значительных высотах. На протяжении всей экспедиции он набивал специальные рамочки какими-то диковинными мухами и комарами. Еще был Джон Ноэль, тридцати четырех лет, знаменитый оператор, снявший хронику восхождения 1922 года и планировавший повторить этот опыт в текущей экспедиции. Его ровесник, Говард Сомервелл, второй экспедиционный врач, также принимал участие в предыдущей экспедиции. Еще были капитан Джеффри Брюс, инженер Джон Хазард и отвечавший за транспорт Эдди Шеббир – все старше меня, серьезные, обросшие бородами профессиональные исследователи.
И, конечно, был Джордж Герберт Ли Мэллори, величайший альпинист в истории человечества, мой кумир, мой брат, мой отец, мой возлюбленный, мой напарник, мой бог. Он взял меня с собой на смерть – и убил, но это благодеяние с его стороны, потому что каждая минута, проведенная рядом с Джорджем, казалась мне вечностью, как сейчас кажутся вечностью эти страшные часы, проведенные без него. И если иной на моем месте в первую очередь боялся бы смерти, опасался бы заснуть, чтобы никогда более не проснуться, я в первую очередь сожалею о том, что никогда больше не увижу Джорджа, он не подаст мне свою сильную руку, не поможет забраться на очередной уступ, не вобьет в скалу крюк, который позволит мне подняться на вершину мира.
Для меня экспедиция началась с поручения Оделла. Зная о моих пристрастиях, Ноэль отправил меня разбираться с оборудованием для восхождения: крюками, карабинами, веревками и, конечно, кислородными баллонами. Он хотел, чтобы именно я, как на Шпицбергене, заведовал технической составляющей экспедиции. И если с большей частью необходимых элементов я умел неплохо обращаться, то с устройством для высотного дыхания имел дело впервые. Поэтому в сентябре прошлого года я отправился в Озерный край, где меня представили Джорджу и Эшли Эбрехем, знаменитым братьям-альпинистам. В первую очередь я консультировался с ними насчет высокогорной съемки – они были известнейшими фотографами и прекрасно разбирались в особенностях работы с пленкой при низких температурах и давлениях. Затем Оделл продемонстрировал мне свой проект кислородного аппарата – именно он как наиболее технически подкованный был назначен официальным «хранителем дыхания» в экспедиции. Изучив его конструкцию, я сделал вывод, что тащить на себе столь тяжелую и неудобную конструкцию альпинист не может никоим образом. И в самом деле – масса аппарата была так велика, что его транспортировка отняла бы у альпиниста больше сил, чем он потерял бы, идя без баллонов, то есть без кислорода вообще.
Два с половиной месяца, с сентября по ноябрь, я потратил на то, чтобы разработать новую конструкцию рамы – более компактную, удобную и легкую. Чертежи я через Оделла переправил инженерам компании Siebe Gorman & Company Ltd, крупнейшего производителя дыхательного оборудования, а затем, когда пробный образец был изготовлен, поехал в Альпы к Арнольду Ланну, известному горнолыжнику и альпинисту, которого Оделл попросил протестировать новые баллоны. Мы с Ланном провели отличную неделю, катаясь на лыжах и при этом используя кислородное устройство, и Ланн одобрил мою идею целиком и полностью. На тот момент я был сосредоточен на решении технических задач, потому что встреча с Джорджем была еще впереди.
Последние полтора месяца перед экспедицией я готовился к восхождению и скрывался от журналистов, которые пытались выведать подробности моих отношений с Марджори Саммерс. Я не дал ни одного интервью – мне было попросту не до этих игр.
Все это время Мэллори был где-то на заднем плане. Нас представили, и я, конечно, знал, что он – великий альпинист, его слава гремела далеко за пределами Великобритании. Однако виделись мы всего несколько раз, в достаточно большой компании, причем обсуждали в основном деловые, рабочие вопросы. Мэллори похвалил мою инициативу по изменению конструкции рамы – ему очень понравилась новая система. Были изготовлены шесть комплектов – для трех пар, планировавших подняться на вершину. Самое смешное, что пары не были сформированы вплоть до четвертого лагеря – внизу мы просто не знали, кто сумеет добраться до такой высоты, а кто – нет. Тот же Бентли Битэм явно не планировал застрять на базовом уровне.
Прощальный вечер перед отплытием прошел в ливерпульском Клубе путешественников 28 февраля 1924 года, не далее как три с небольшим месяца назад. Доживи я даже до ста лет и впади в старческий маразм, мне никогда не забыть этой даты, потому что именно в тот день я по-настоящему познакомился с Джорджем Мэллори, став не просто одним из его многочисленных сопровождающих, но другом и напарником. Несмотря на то что экспедицию возглавлял Брюс, а его заместителем считался Нортон, все общение вращалось вокруг Мэллори – все смотрели ему в рот, рассчитывали на его мудрый совет, на поддержку. Джордж не был многословен, он отвечал скупо, емко, конкретно и не пускался в абстрактные размышления. Еще он очень не любил загадывать вперед и планировать. Он шел наверх, зная, что может умереть, и ставил перед собой цель – не достигнуть вершины и спуститься, а выжить, пройдя по заданному маршруту. В такой формулировке восхождение выглядело достаточно банальной задачей – непростой, но лишенной романтического ореола. Знаменитые слова Мэллори «Потому что она существует», сказанные несколькими месяцами раньше в интервью нью-йоркскому корреспонденту, в полной мере характеризовали его остроумие и манеру разговаривать. Ответы Мэллори были просты, очевидны и потому вызывали доверие у собеседника.
В тот вечер мы с Мэллори в какой-то момент оказались на балконе. Он смотрел на звезды, и мне казалось, что я могу читать его мысли. Где-то там, за облачной пеленой, за округлостью земной поверхности он видел гору, великую и могучую, неподвластную никому и не покорившуюся ему, Джорджу Герберту Ли Мэллори, ни с первого, ни со второго раза. В его взгляде не было безумной решительности или рвения, но глаза его были тверды как сталь, и я понимал, что этот человек не может не дойти. Почему? Потому что он существует.
Он молчал, я – тем более. Мы, два молчаливых человека, могли провести в тишине несколько часов и не чувствовать при этом беззвучного давления, от которого порой страдают говоруны. В нашем молчании было больше скрытых смыслов, чем в восторженных речах знаменитых политиков, чем в искрометных сатирических пьесках, чем в любом философском томе.
Нарушил молчание Мэллори. «Вы молодец, Сэнди», – сказал он. Я уже слышал это из его уст, когда Джордж впервые испытал мою конструкцию кислородной рамы, поэтому просто кивнул. А потом вдруг понял, что могу говорить. Не выдавить из себя что-то вроде «да что вы» или «да ладно», а говорить по-настоящему, будто не стесняясь ни самого себя, ни присутствия другого человека, ни даже звезд над нашими головами. «В значительно меньшей степени, нежели вы, Джордж», – сказал я. Он обернулся ко мне. «О, – заметил он, – кажется, вы впервые на моей памяти произнесли фразу длиннее трех слов». Я улыбнулся, он тоже. «Я не очень люблю много говорить, – сказал я. – Молчание значительно выразительнее любого словоизъявления». Мэллори с улыбкой покачал головой. «Иногда да, а порой – нет, – ответил он. – Молчание имеет смысл, только когда слов недостаточно, либо они, наоборот, избыточны. Если же слова точно попадают в те ниши, которые для них предназначены, они могут разрушить стены Иерихона и воззвать Лазаря из гроба». «Вы верующий?» – спросил я. «До войны я верил, теперь, наверное, нет. Когда смотришь на все это, понимаешь, что Бог на самом-то деле не мог бы подвергнуть своих детей таким испытаниям. Он бы остановил это». «Да, – кивнул я. – Мой брат пострадал от иприта…» «Видите, Сэнди, война коснулась каждого. Меня миновали кошмары химического оружия, но на моей ноге до сих пор остался шрам от вражеской пули. По иронии судьбы я получил его в том самом сражении, где впервые применили иприт, просто мое подразделение находилось на другом фланге». Я кивнул. Почему-то я не сказал ему, что брат отравился в том же самом бою.
«Сэнди, – вдруг спросил Мэллори, – а зачем вы идете наверх?» «Не знаю, – ответил я честно. – Наверное, потому что я еще не пробовал, потому что это нечто новое». Джордж кивнул, чуть улыбаясь. «Новое, да, – сказал он. – Много лет назад я пошел в горы точно с такой же мотивацией. А потом не смог от них отказаться. Горы стали единственной моей любовью». «Возможно, станут и моей», – сказал я.
Еще некоторое время мы постояли, а потом Джордж заметил: «Наверное, нам стоит вернуться к гостям». «Да, – кивнул я, – стоит». И мы пошли в дом.
В тот вечер мы больше не разговаривали. Лишь прощаясь, Мэллори пожал мне руку, и в его пожатии, сильном, точном, я почувствовал нечто выходящее за рамки простого экспедиционного партнерства. Сейчас я понимаю, что в тот момент мое воображение могло мне соврать, но последующие события утвердили нашу духовную связь, не оставляя шансов на отступление. Рука Мэллори, сухая и жилистая, до сих пор в моей руке; я чувствую его пожатие через многослойную перчатку, через сотни или даже тысячи ярдов, хотя не могу точно сказать, где сейчас Джордж – вверху или внизу. Возможно, он ищет меня; возможно, он уже достиг вершины и спускается вниз; возможно, он сорвался и, подобно мне, медленно врастает в лед, становясь частью горы. Любая из этих развязок ему бы понравилась.
На следующий день мы вчетвером – я, Мэллори, Битэм и Хазард – встретились в порту Ливерпуля, чтобы подняться на борт новенького, спущенного на воду менее года назад парохода «Калифорния». Он предназначался для морского пути Глазго – Нью-Йорк, но выход на основной маршрут предполагался только после прохождения полевых испытаний, которыми и послужило плавание Ливерпуль – Бомбей. Остальные члены экспедиции предпочли добираться до Дарджилинга, назначенного местом встречи, сушей.
Битэм казался мне неимоверно скучным человеком. Он говорил исключительно о птицах и проводил много времени за фотографированием разнообразных залетавших на судно пичужек (плавание проходило большей частью вблизи берегов). Хазард был интереснее. С ним, военным инженером, мы вступали в оживленные споры относительно того или иного элемента конструкции корабля, а самое жаркое сражение разгорелось во время прохождения Суэцкого канала. Хазард восхищался творением де Лессепса и считал, что к началу 1920-х годов канал обрел совершенный вид, который не требовал дальнейшей доработки. Я же, будучи сторонником безостановочного технического прогресса, с ходу предложил с полдесятка решений по упрощению перехода через канал. Хазард, холерик по природе, размахивал руками, отвергая мои доводы, и в качестве контрдоказательства нередко показывал на что-то за бортом, сопровождая указание словами: «Но это же гениально!» Мой критический разум отказывался принимать априорную гениальность любого инженерного сооружения, и я ему возражал. Мы бы спорили до скончания века, если бы нас не разнял Мэллори.
Наше плавание продолжалось две недели. Я никогда не был в южных широтах и плохо рассчитал количество необходимой легкой одежды. У меня были свитера, пуховики – но всего три рубашки, рассчитанные на то, чтобы менять их раз в два-три дня. Уже к вечеру рубашка превращалась в пропахшую потом, насквозь мокрую тряпку, особенно под пиджаком. Меня поражал Мэллори, способный даже в тридцатиградусную жару спокойно ходить в своем белом костюме с туго завязанным галстуком и при этом выглядеть совершенно невозмутимо, будто вокруг него – климат возлюбленной Англии. Галстук я снял на второй же день плавания, а через неделю понял, что черный пиджак – это сущее наказание. Я знал, что с точки зрения физики темная одежда нагревается быстрее, но впервые столкнулся с этим явлением на практике.
На пятый день путешествия я застал Мэллори сидящим на палубе у самого носа корабля. Несмотря на то что вокруг прохаживались другие пассажиры, Мэллори был обнажен (на нем были лишь трусы), он сидел на каком-то элементе палубной надстройки в индийской позе со скрещенными ногами и, закрыв глаза, подставлял свою мускулистую спину солнцу. Когда моя тень упала на него, он очнулся и спросил, который час. Я ответил. «Хорошо, – отозвался Мэллори, – значит, еще минут пять». «Вы не стесняетесь других пассажиров?» – спросил я, отходя чуть в сторону. «Почему я должен стесняться? – спросил он. – Пусть даже они смотрят на меня без одобрения, я не нарушаю никаких законов и даже, как ни странно, норм приличия. Большинство этих людей бывали в Индии. Они полагают, что я родился и живу там, и потому появление на публике в набедренной повязке для меня нормально». Присмотревшись, я понял, что принятый мной за трусы кусок ткани и в самом деле представляет собой набедренную повязку. «Кстати, Сэнди, – добавил Джордж, – я бы рекомендовал вам тоже чуть-чуть подзагореть прямо сейчас». – «Зачем?» – «В горах любые части тела, подставленные солнцу, загорают мгновенно, будь то лицо или руки. Ваша белая британская кожа начнет шелушиться и чесаться, что крайне негативно скажется на ваших способностях к восхождению. Поэтому подготовьтесь. Снимите свой дурацкий пиджак – он предназначен для прессы, а не для вас».
На следующий день я загорал вместе с Мэллори. Он следил за мной и дозировал мое пребывание на солнце. «Не хватало еще, чтобы вы обгорели насмерть еще тут, на корабле», – сказал он. Так что большую часть времени между краткими сеансами загара я сидел, будучи завернутым в халат. Я думал о том, что мы, пассажиры первого класса, могли позволить себе много больше, чем пассажиры второго, но в определенной мере значительно меньше, нежели купившие самые дешевые билеты. В третьем классе не было прекрасной еды и просторных одноместных кают, зато можно было хоть целый день гулять голышом, есть прямо на палубе, не обращая внимания на этикет, и вообще чувствовать себя вольготно.
«Вы представляете, что вас ждет, Сэнди?» – спросил Джордж. «Горы», – пожал я плечами. «Да, – улыбнулся он. – Горы. Только не думайте, что Гималаи хоть отдаленно напоминают Уэльс. Ваш сноудонский опыт там не поможет, потому что в Уэльсе и не горы вовсе, а просто холмы». Некоторое время мы молчали, а потом он добавил: «Я не смогу вам описать, Сэнди. Это можно только увидеть». Выражение лица Мэллори в тот момент меня поразило. Перед нами была палуба, а за ее краем – море, но Мэллори, глядя вперед, на бесконечно-ровный горизонт, видел совершенно иное. Тогда я не знал, что конкретно он видит, просто инстинктивно понимал: он не здесь, не со мной. Теперь я все понимаю. И если бы мне удалось выбраться и спуститься обратно, каждый день, гуляя по Оксфорду или садясь в поезд, слушая лектора или целуя женщину, я бы видел эти величественные вершины, перед которыми мы – жалкие песчинки, блохи на теле изначальной Земли.
«Я и не хочу слушать, Джордж, – сказал я. – Я иду, чтобы видеть». Тогда я впервые увидел его настоящий взгляд. Не сочувственный, не заинтересованный, не скользящий (о, сколько различных взглядов было – и, я надеюсь, есть – у этого человека!), а взгляд-ловушку. Он просто цеплялся своими глазами за мои, и я не мог смотреть в сторону, я должен был погружаться в невообразимую глубину его темных зрачков и тонуть в ней, как тонули в ней десятки женщин и мужчин. Я стал одной из мух в его гигантской паутине, но мое восприятие себя как мухи не было подобострастным или рабским, нет. Оно было пронизано любовью к более сильному, способному провести через любые преграды и при необходимости защитить, прикрыть, подстраховать, стать одновременно отцом, братом и любовником. В этом взгляде тонули все мои прежние пристрастия и интересы, тонула прекрасная Марджори, ее старик муж, его черноволосый сын, тонули гребные суда и тарахтящий мотоцикл. В этом взгляде был весь Мэллори, а теперь, спустя всего лишь три с небольшим месяца, я понимаю, что в этом взгляде были еще две составляющие. Одной и них был я сам, Эндрю Комин Ирвин по прозвищу Сэнди, а второй была гора, принявшая меня в свои объятия.
Мы беседовали каждый день. Общались за обедом, за ужином, в свободное время, коего на протяжении всего путешествия было неограниченное количество. Хазард и Битэм держались особняком. Если Хазард все-таки иногда вступал в какие-то беседы и обсуждал технические аспекты восхождения, то Битэм большую часть плавания просидел на верхней палубе, зарисовывая пролетающих птиц. Особенно хорошо выходили у него альбатросы, хотя за все путешествие мы видели этих крупных летунов всего два или три раза. Впрочем, в отношении орнитологических ценностей Битэм был значительно глазастее нас и вполне мог наблюдать альбатросов там, где мы видели лишь ровную, точно начерченную на доске прямую, линию горизонта.
Мэллори мало говорил о горах. И о себе он почти ничего не рассказывал, предпочитая рассуждать на сторонние темы. В его речах всплывала война, семья, походы, дружба с известными писателями и художниками, но выудить из него какую-либо конкретику было невозможно. При этом, надо отдать ему должное, он не стремился и узнать что-либо интимное обо мне.
С ним было легко разговаривать на любые темы. Как ни странно, будучи альпинистом, он значительно меньше моего знал о человеческой биологии. Он не стремился понять, почему происходит то или иное явление, но зато блестяще, инстинктивно понимал, как на него реагировать. Если бы я увидел падающий с моста автобус, первой моей мыслью бы стало: как это вышло? Мэллори бы не думал вообще – он просто бросился бы в воду, чтобы спасти пассажиров. Такой же отточенной, как действия, была и каждая его мысль, выверенная, афористичная, совершенно очевидная, но при этом никем ранее не произнесенная вслух.
Лишь за два дня до прибытия в Бомбей Джордж рассказал мне историю, которую прежде, по его словам, не рассказывал никому. Мы сидели с ним на палубе, был вечер, свет исходил лишь от сигнальных огней парохода, и потому море казалось сплошной черной массой. Где-то слева виднелись береговые искры Индии, но света от них было не больше, чем от удаленных от нас на миллиарды миль звезд.