Эверест Скоренко Тим
Он рассказал мне про Джеймса Стрейчи. Они учились в разных частях Кембриджа. Мэллори – в колледже Марии Магдалины, Стрейчи – в Тринити-колледже, но это не помешало им встретиться в рамках группы «Блумсбери». Мэллори сразу заметил этого молодого человека, своего ровесника, чувственного, нежного; тот неожиданным образом манил Джорджа, хотя до того момента он, Мэллори, казалось бы, интересовался исключительно женским полом. Свободные отношения, царившие в их среде, подталкивали молодых людей к тому, чтобы знакомиться, влюбляться и расставаться, не обращая внимания на социальное положение и пол партнера. Мэллори сказал мне, что у него было в жизни всего две большие любви – Джеймс Стрейчи и Рут Тернер.
Рассказ Мэллори не был захватывающим, он не был обременен сюжетом как таковым, и большая его часть заключалась в описании внешности Джеймса Стрейчи. Я не запомнил ничего – ни какой у Стрейчи был цвет волос, ни какого он был роста, – потому что понимал, что Мэллори не ставит целью описать мне своего прежнего любовника. Если бы он хотел говорить о любви к другому человеку, он бы, скорее, рассказывал о Рут. Но про жену за все время путешествия Джордж не промолвил и слова – об их взаимоотношениях я узнал гораздо позже, по сути, всего несколько дней назад, когда стало понятно, что Мэллори берет меня в качестве напарника. На корабле же он рассказывал о Стрейчи, и мне казалось, что Джордж разыгрывает передо мной спектакль, в котором играет сам себя, а роль своего любовника предлагает мне. Самое странное, что я, покоритель женских сердец и нарушитель спокойствия миллионеров, я, тайком пробиравшийся в спальни прекрасных дам и похищавший их невинность, почувствовал влечение к человеку одного пола со мной, к его внутренней энергии и безудержной силе духа, к его жилистому, крепкому телу и тонким, изящно изогнутым губам.
Тем же вечером я пришел к нему в каюту – тайно, опасаясь и оглядываясь, чтобы никто ни в коем случае не заметил меня, хотя, если бы я кого-либо и встретил, ничего страшного бы не случилось, мало ли куда я мог направляться. Даже если я шел к Мэллори, может, мы хотели просто обсудить подробности предстоящей экспедиции.
Я постучал, и он открыл дверь. Я чувствовал себя неловко, потому что не понимал, что делать. Меня тянуло к нему, но он был не девушкой, и я не мог, как обычно, сыграть роль сильного и нежного зверя, опуская податливую спину на узкую поверхность кровати. Мэллори был чуть-чуть, на пару дюймов, ниже меня, и он провел рукой по моей чисто выбритой щеке, потом по подбородку, а потом втянул мой запах, точно охотничий пес.
Я не буду более останавливаться на подробностях наших интимных отношений. Пусть они останутся за пределами моей истории, как останется там – уже не по моему желанию – восхождение Джорджа к вершине.
Так или иначе, мы причалили в Бомбее, затем еще неделю добирались до Дарджилинга, а там встретили основную группу, достигшую места назначения посуху. С Джорджем мы провели всего две ночи, потому что, когда в нашем распоряжении не стало палубы первого класса и изолированной каюты, продолжать роман скрытно стало невозможно, а афишировать его было ни в коем случае нельзя.
Физическая близость в наших отношениях была лишь малой составляющей взаимного притяжения. Если бы у нас так и не появилось возможности уединиться, мы бы почти не пострадали от этого, поскольку это чувство, такое непривычное для меня, в первую очередь было верхом мужской дружбы, разрешавшейся без особых потерь путем разговоров, взглядов, случайных касаний, не требующих более значимого продолжения. В ситуации, когда бы Джордж был далеко от меня и мы имели бы лишь возможность писать друг другу послания, я был бы не менее счастлив, нежели теперь, когда я знаю Мэллори значительно лучше, значительно ближе, чем десятки людей, знакомых с ним в течение более длительного срока. В письмах есть какая-то добавочная составляющая, которая не проявляется так остро при личных встречах, но нам не представилось шанса почувствовать ее, поскольку мы сразу перешли на другой уровень, после которого мне, Сэнди Ирвину, остается лишь одно – умереть. Видимо, Бог, которого, насколько я понимаю, все-таки нет, появился на одну секунду, чтобы разорвать связь между нами – физическую, сплетенную из плотных волокон, – чтобы не позволить нашим отношениям войти в стадию обыденности.
Основная группа прибыла в Дарджилинг всего на день раньше нас. Мы немного акклиматизировались, отдохнули, и 22 марта 1924 года, чуть менее трех месяцев тому назад, началось шестинедельное путешествие к горе. Проблема заключалась в том, что Непал категорически закрыт для европейцев. Несмотря даже на номинальную дружбу с Великобританией, исключений нет – кроме официальных делегаций, никто не может пересекать границы страны, и потому Южный склон недоступен для восхождений. Как и два года назад, наша экспедиция должна была из Сиккима перейти на территорию более свободного в отношении политики изоляции Тибета, а затем совершить восхождение по Северному склону. Эта ситуация вынуждала нас сделать значительный крюк и продлила путь к основанию горы до шести недель.
Путешествие началось с отправки багажа в ближайший к основанию горы приют. Часть амуниции, в том числе альпинистское оборудование (кроме дорогостоящих кислородных баллонов), должна была путешествовать впереди нас и ожидать экспедицию на месте. Вечерами первого и второго дня пути я перепаковывал оставшиеся вещи и в последний раз тестировал технические устройства, находившиеся в моем ведении. Не все они мне нравились. В частности, наша новая парафиновая горелка, заказанная Оделлом, оказалась очень надежной, но чрезмерно тяжелой. По сути, требовался отдельный шерп, который бы ничего, кроме этой горелки, наверх не нес.
26 марта, в половине третьего, мы прибыли в Калимпонг. Между Дарджилингом и Калимпонгом всего тридцать миль, но не стоит забывать, что мы вышли на день позже запланированного, плюс дороги в Западной Бенгалии отвратительные, несмотря на то что британцы все-таки попытались наладить тут строительство и индустриализацию. Меня предупреждали, что в Тибете с дорогами все будет еще хуже, и я думал: «Куда уж хуже», пока не увидел тибетские дороги своими глазами. Независимость, с моей точки зрения, противопоказана азиатским государствам (как и африканским – но я не могу судить справедливо, поскольку никогда не был в Африке). Как только азиат получает независимость, он сразу же рушит дороги, запускает здания, возвращается в Средневековье и меняет паровые тракторы обратно на волов.
Одной из моих проблем была транспортировка кислородного оборудования в базовый лагерь. Как я уже упоминал, баллоны были достаточно дорогими и весьма хрупкими. Внесенные мной в систему корректировки несколько усилили конструкцию, но все равно обращаться с драгоценным кислородом следовало бережно. Поэтому все утро следующего дня я упаковывал баллоны, рамы, системы подачи, а заодно злосчастную горелку. Вдобавок к мелким неприятностям у меня сломались часы. Я вооружился инструментами и в течение полутора часов пытался привести их в рабочее состояние – но безуспешно. Таким образом, еще не начав подниматься, я остался без хронометра.
Сейчас я понимаю, что отсутствие часов – это благо (на деле у меня есть часы, одолженные у Оделла, но они разбились при падении). Я не знаю, сколько я уже сижу в этом ущелье, и тем более не могу сказать, сколько мне еще осталось. Но говорить мне уже крайне трудно, язык еле ворочается во рту, и я почти не могу шевелить руками и ногами. Поэтому оставшуюся часть своего рассказа я буду вести мысленно, не пытаясь записать леденеющие слова на окружающих меня стенах. Я думаю, что, имей я часы, моим основным занятием здесь было бы наблюдение за стрелками и стенания о том, как медленно ползет время. Лишенный же этого столь незаменимого в цивилизованном мире прибора, я могу расслабиться и просто рассказывать свою историю.
Конечно, не проходило и дня без проблем с кислородными баллонами. Тридцать первого марта вечером я обнаружил, что все баллоны, кроме одного, были так или иначе повреждены при транспортировке. Один помят, у другого отломан язычок подачи, у третьего – еще что-то. В итоге я получил отличное занятие на следующие несколько дней – с помощью медной проволоки и других подручных средств попытаться привести жизненно важное оборудование в порядок.
Я был виноват в порче баллонов в меньшей степени, поскольку упаковал их качественно. Проблема была в носильщиках, которых с нами было более сотни – точное число мог назвать разве что генерал Брюс. Носильщики совершенно не церемонились с багажом, на привалах сбрасывая его с плеч как спортивный снаряд. Я пытался вразумить гуркхов, несших драгоценные баллоны, но их памяти хватало ровно на один день. Уже на следующий они снова бросали поклажу, будто в ней были чугунные болванки и плюшевые игрушки, то есть предметы, которым такое обращение ничем не грозит. Зато через неделю носильщики научились достаточно быстро и качественно, без провисаний и перетяжек, устанавливать большой общий тент – в первые дни он дважды падал, хоть они и работали под моим началом.
В начале апреля мы добрались до Чомо, а пятого числа прибыли в Пагри. Здесь мне в голову пришла отличная идея по маркировке тюков с оборудованием. С помощью веревок я обозначил верх и низ, что значительно облегчило дальнейший путь – носильщик просто не мог взять свою ношу вверх ногами и повредить содержимое тюка. Еще в Пагри мы наняли яков. Яки там были повсюду – лохматые, черные и прирученные, они могли нести на своих костлявых спинах огромную массу, совершенно при этом не уставая. Части носильщиков пришлось переквалифицироваться в уборщики, потому что яки укладывали свои лепешки с удивительной частотой и где ни попадя. Каждое утро, выходя из палатки, я обязательно вляпывался в очередную порцию экскрементов, после чего носильщик, не обративший внимания на «мину», подвергался выговору и вычету из зарплаты.
Следующим остановочным пунктом после Пагри должен был стать дзонг[9] Кампа. Мы разделились на две группы – большая, возглавляемая генералом, отправилась более коротким, но сложным путем через перевал. Меньшая, в которую входил и я, под руководством Мэллори, пошла длинной, но значительно более плоской дорогой. Почти вся поклажа на яках и спинах носильщиков была у нас. По дороге произошел небольшой конфликт с группой тибетцев, которые пришли раньше нас и встали лагерем там, где мы собирались остановиться. Мы признали за ними право первенства и преодолели пять или шесть лишних миль до следующей более или менее удобной точки, из-за чего серьезно устали.
Вообще, ни один день не обходился без какой-нибудь поломки. Особенно мне запомнилось 11 апреля, когда я потратил все утро на ремонт оборудования – в том числе раскладной кровати Мэллори, в которой полетело несколько заклепок, фотоаппарата Битэма со сломанным приводом затвора, треножника для камеры Оделла (он перестал раздвигаться) и многострадального примуса, который опять отказался работать. В процессе я порвал свои ветрозащитные штаны и весь вечер убил на их зашивание. В общем, у меня не было и свободной минуты.
Другое дело, что мне нравилась моя роль. Конечно, Битэму с его фотографированием птиц приходилось значительно проще, но мне было – и останется навсегда – двадцать два года, и мало кому удавалось попасть в такую серьезную экспедицию в столь юном возрасте. Самый младший из прочих участников похода был старше меня на двенадцать лет. К слову, мой день рождения мы отпраздновали там же, в пути, восьмого апреля, и провидение сжалилось надо мной в тот день, поскольку это был, кажется, единственный промежуток времени, когда не пришлось ничего чинить. Правда, спустя несколько дней провидение отыгралось по полной программе.
Утром четырнадцатого апреля я решил провести инструктаж на тему «Как обнаружить утечку в кислородной системе». По итогам инструктажа оказалось, что в баллонах Нортона есть самая настоящая утечка – я пытался починить систему подачи, но ничего не вышло, и таким образом мы лишились как минимум одного кислородного аппарата. Нортон предложил идти наверх попеременно – дышать, не дышать, дышать, не дышать, но Мэллори и слышать об этом не хотел. Он, самый опытный из нас, был твердо уверен, что подняться на вершину без кислорода физически невозможно. В тот же день я потерял где-то свой охотничий нож, притороченный к поясу, а заодно и сам пояс. Тогда я подумал, что забыл их на предыдущей стоянке, поскольку на один день решил сменить ремень на подтяжки.
Накопленная усталость сказывалась. Несколько раз я засыпал прямо на спине у моего пони, а погонщики яков забывали поднять свалившееся из-за неправильной обвязки добро. Тем не менее мой мозг работал очень неплохо, и внезапно меня осенило, каким образом нужно скомпоновать баллоны на раме, чтобы значительно облегчить ношу одного альпиниста. Я приступил к экспериментам, сняв кислородный баллон с заводской рамы и укрепив его на боковине рюкзака – это действительно оказалось довольно удобно. Задача, к слову, была не из легких, поскольку из-за холодного воздуха припой никак не хотел приходить в жидкое состояние, и спаять что-либо представлялось весьма трудоемким делом. Я совершенствовал кислородные аппараты на всех привалах – и к двадцатым числам апреля знал каждый баллон практически по имени, если бы, конечно, у них имелись имена. К тому моменту из восемнадцати баллонов, взятых в путешествие, исправны были лишь двенадцать, то есть как минимум одна попытка подъема на вершину отменялась. Более того, целые баллоны тоже имели ряд повреждений: например, расходомер баллона 3А развалился под моими руками из-за коррозии, – видимо, еще на корабле в его герметичную упаковку попала вода. Я почистил его и собрал как мог, но доверять его показаниям теперь было нельзя, по крайней мере, следовало делать достаточно приличное допущение. Схожие поломки ожидали меня и в других баллонах.
На следующий день я сражался с баллонами из коробки 2022 – все четыре отказались работать. Один полностью выпустил все содержимое, и его оставалось только выбросить. Еще у двух заклинило выпускные клапаны, и лишь четвертый после устранения небольшой течи оказался годным к использованию. В общем, тогда я убедился в правильности решения, принятого Брюсом еще в Ливерпуле: ничего не планировать заранее. Приведя двенадцать баллонов в более или менее подходящее для использования состояние и укрепив их новоизобретенным образом, я предложил Мэллори спланировать восхождения. Было решено, что в первой партии пойдут (с кислородом) Оделл и Джеффри Брюс, во второй (без кислорода) – Нортон и Сомервелл, а в третьей (опять же, с кислородом) – Мэллори и я.
Оделл хотел было возразить относительно моей кандидатуры – ведь я не имел опыта высотных восхождений и мог принести значительно больше пользы внизу. Но он осекся сам, едва произнеся первое слово. Все-таки Мэллори был непререкаемым авторитетом, и его решение имело статус закона внутри нашего маленького кочевого государства.
23 апреля мы соединились с остальной частью экспедиции в дзонге Шелкар – и тут выяснилось, что генерал Брюс подхватил малярию. Он, будучи самым старшим во всей группе и необыкновенно опытным в области путешествий по Индии, еще в Шелкаре решил вспомнить прошлое и отправился пострелять тигров. Тигра он не нашел, зато был серьезно искусан москитами, переносчиками этой отвратительной тропический заразы. За три дня, прошедших до нашего прибытия в дзонг, болезнь серьезно разошлась, и мы нашли генерала в постели. У него был жар, он обильно потел и метался в бреду – речи о продолжении путешествия быть не могло. В момент просветления он передал бразды правления Эдварду Нортону, который решил стартовать, не откладывая, поскольку потеря времени возле постели больного была чревата провалом всей экспедиции. Джеффри Брюс подумывал остаться с братом, но в итоге решил все-таки идти с нами.
Следующие несколько дней я продолжал работать с кислородными аппаратами. Неожиданное применение нашлось и опустевшим, непригодным к использованию баллонам: мы подарили их настоятелю монастыря Ронгбук, где останавливались в последний раз перед базовым лагерем. Монахи сделали из них отличные колокола. Я представляю, как много лет спустя очередной искатель приключений остановится в Ронгбуке и увидит эти колокола – не сомневаюсь в том, что удивлению его не будет предела.
За день до прибытия в монастырь случилось еще одно приключение – во время привала пони наступил на мой посох и сломал его пополам. Времени чинить не было, потому что Мэллори принес мне целую коробку металлических грунтозацепов и поручил закреплять их на подошвах ботинок, причем не только моих, но и его. По ходу дела я задал Мэллори вопрос, который беспокоил меня на протяжении всего похода: почему экспедиция, в состав которой входят опытнейшие альпинисты, уже поднимавшиеся на подобные высоты, так плохо подготовлена? Почему нельзя было взять с собой специальные ботинки, а не тратить день на изготовление их на месте? Почему закупленное оборудование столь ненадежно? Ведь на подготовку у нас были месяцы! Мэллори улыбнулся и ответил: «Все было продумано, Сэнди. У тебя были сомнения в нашей подготовке, когда мы обсуждали путешествие в Англии?» «Нет», – ответил я. «И у меня не было. Но приближается гора – а когда она приближается, это чувствует даже неживая материя». Нельзя сказать, что меня полностью удовлетворил этот ответ, но иного у меня не было.
К моменту выхода из монастыря по направлению к базовому лагерю в идеальном состоянии, готовыми к эксплуатации, были десять комплектов кислородных баллонов – шесть на рамах новой конструкции и четыре на рамах старой. Три дня подряд (сперва в монастыре, затем в лагере) я пытался починить фотокамеру Битэма, которую он уронил, слава богу, не повредив при этом объективы, но нарушив систему фокусировки. У меня все получилось, Битэм был очень благодарен.
29 апреля 1924 года, чуть больше месяца назад, мы достигли базового лагеря и начали готовиться к собственно восхождению. Базовый лагерь располагался на высоте порядка 17 700 футов, всего в часе ходьбы от монастыря. Часть шерпов уже достигла лагеря и разбивала палатки, в то время как мы еще беседовали через переводчика с настоятелем. Экспедиция производила впечатление – суммарно у нас было более ста пятидесяти носильщиков на двенадцать англичан-альпинистов. В базовом лагере все должно быть готово к спуску, если таковой состоится, от медицинского пункта до станции по ремонту оборудования. По крайней мере так говорил Мэллори. Надо сказать, что, несмотря на номинальное командование Нортона, все, конечно, слушали исключительно Джорджа. Точно так же, как в отношении технической составляющей, обращались ко мне, а не к официально назначенному ответственным за нее Оделлу.
Второй лагерь мы разбили на высоте 19 700 футов, третий – на 21 000. Этот, последний, планировался в качестве высотного базового: здесь должна была остаться группа шерпов и несколько англичан из экспедиции. Так вышло, что Битэм, который изначально хотел идти выше, вынужденно стал одним из остающихся в лагере III из-за плохого самочувствия. Внизу он был еще неплох, но на 21 000 футов симптомы дизентерии проявились в полной мере, и Битэм остался отлеживаться под присмотром доктора Хингстона, экспедиционного врача, тоже обязанного ждать альпинистов в третьем лагере. Хингстон был, в принципе, уже доволен путешествием, поскольку, будучи натуралистом, собрал гигантскую коллекцию образцов различных растений, насекомых, птиц, большую часть которых оставил в нижнем базовом лагере. Здесь же, на высоте третьего лагеря, он обнаружил колонию каких-то черных пауков, которые показались ему уникальными из-за высоты обитания. Он фотографировал их, зарисовывал, поймал парочку в банку для образцов и грезил о сенсационном открытии и новом виде, названном в его честь. Вершина его не слишком интересовала.
Практически все носильщики были задействованы в подъеме оборудования из базового лагеря в третий, и к концу первой недели мая все приготовления были завершены. Мы обосновались в третьем лагере на безумной высоте и были готовы к штурму вершины. Все эти дни я продолжал мучиться с кислородными баллонами, перепаивая трубки подачи. Я не буду акцентировать внимание на этом аспекте своей деятельности, замечу лишь, что на ремонт оборудования уходило не менее двух третей светового дня.
Но 8 мая началась снежная буря. Не то чтобы был сильный ветер, но температура упала до 8 градусов по Фаренгейту, а снег шел до того густой, что невозможно было разглядеть даже палатку, стоящую в нескольких футах. В таких условиях подъем был невозможен, и мы решили воспользоваться бурей, чтобы спуститься в монастырь и еще немного отдохнуть в комфортных условиях. К этому моменту я уже сумел оборудовать все комплекты кислородного оборудования вполне рабочими клапанами, поэтому в монастырь вернулся с чистой совестью. За высотными лагерями остались следить непальцы.
Я никогда не забуду 13 мая – в тот день я принял восхитительную горячую ванну, не подозревая, что она станет последней в моей жизни. Когда я сидел в испаряющейся воде, раздался стук в дверь, а затем вошел Джордж. Он сел рядом, и я протянул ему мокрую руку. Он взял ее, провел пальцем по тыльной стороне моей ладони, а затем спросил: «Ты понимаешь, на что идешь, Сэнди?» «Да», – ответил я. Он подумал некоторое время, а затем сказал: «Тогда я попрошу тебя об одной вещи». Он замолчал, а я ничего не ответил, ожидая начала рассказа. «Ты знаешь, что у меня есть фотография жены, которую я обещал оставить на вершине, если доберусь туда». Я кивнул. «Она будет у меня во внутреннем кармане куртки, в стальной рамке, в стекле. Я хочу, чтобы ты взял ее с моего тела, если я не дойду, и добрался до вершины вместо меня, и оставил этот снимок там. Я могу попросить об этом только тебя одного, потому что я верю, что ты – единственный человек, кроме меня, способный добраться до самого верха». «Да, – промямлил я, – да, Джордж, но… почему? У меня нет опыта, я многого не умею, почему не Нортон, не Оделл?» «Потому что, – сказал Мэллори, – ты и я – это один человек». Потом он встал и ушел, и я не стал окликать его.
На следующий день Джон Ноэль попросил меня сконструировать ему держатель для фотокамеры, который позволит снимать одной рукой. Я без проблем сделал это, потратив, правда, море времени. Вечером того же дня настоятель собрал нас в небольшой комнатке и благословил, окурив благовониями и прочитав несколько молитв на своем странном языке. Потом я учил наших наемных поваров обращаться с модернизированным примусом – это было довольно трудно, поскольку тибетцы в жизни не имели никаких дел с техникой.
18 мая Мэллори, Нортон, Оделл и доктор Сомервелл отправились в третий лагерь, чтобы стартовать чуть раньше и разведать дальнейший маршрут, частично подготовив его к прохождению. Они дошли до высоты 22 700 футов и основали там лагерь IV. К этому времени в третий лагерь подтянулись все остальные, в том числе и тибетские носильщики. Джон Хазард почти сразу отправился с двенадцатью тибетцами в четвертый лагерь, но там ему стало плохо, и он спустился обратно. Несколько тибетцев ослабели настолько, что Сомервеллу, Нортону и Мэллори пришлось волочь их вниз на собственных спинах. В результате все вынуждены были спуститься в базовый лагерь.
Сам я впервые поднялся в третий лагерь 20 мая, причем очень быстро, всего за три часа. Уже в половине первого я был там и в очередной раз потратил море времени на ремонт примусов, которые тибетцы умудрялись каким-то образом засорить за одну-две готовки. В принципе, это были спокойные дни. Мы перемещались между первым и четвертым лагерями, постепенно готовили оборудование, акклиматизировались. Сомервелл, которого сперва немного лихорадило на высоте, пришел в приличное состояние и был готов к дальнейшему восхождению. Погода менялась достаточно часто – то снег, то солнце, – и мы никак не могли выбрать подходящий момент для начала восхождения. В итоге во втором, промежуточном, лагере собрались я, Оделл, Мэллори, Ноэль, Битэм (который зачем-то снова пополз в гору из базового лагеря, где мы намеревались оставить его с Хингстоном), Нортон, Сомервелл, Шеббир и Джеффри Брюс. Хингстон и Хазард остались присматривать за базовым лагерем и основной группой носильщиков. С нами пошли пятнадцать шерпов, наиболее выносливых. Мэллори прозвал их «снежными тиграми».
На следующий день мы поднялись в четвертый лагерь. Битэм и Шеббир дошли с нами только до третьего, туда же к ним поднялся и Хазард. Мне сложно сейчас адекватно описать ту странную суету, которая царила в нашей команде. Мы метались из одного лагеря в другой, постоянно что-то забывали, иногда мешала погода, иногда пропадал какой-то носильщик, который, как затем оказывалось, спускался вниз с кем-то из команды, забыв предупредить о своем уходе. Подумать только, это было всего лишь девять дней назад, чуть больше недели. Когда я учился в Оксфорде, неделя казалась мне вечностью, я не мог дождаться ее окончания. За неделю можно было успеть сделать десяток лабораторных работ и уговорить нескольких профессоров на перенос экзаменов. Но теперь, анализируя те, вольготные и пустые, недели, я понимаю, что они были невероятно коротки, а настоящая вечность наступила только здесь, наверху.
А первого июня Джордж Мэллори в паре с Джеффри Брюсом сделали первую попытку подняться на вершину, двигаясь по Северному седлу. Мэллори хорошо знал этот маршрут – он разведал его еще в первой экспедиции 1921 года, не ставя тогда целью восхождение. С ними пошли девять «тигров». Пятый лагерь они установили на высоте 25 200 футов, причем не без неприятностей. Четверо тибетцев отказались работать в условиях пронизывающего ветра и спустились обратно. Лагерь всемером все-таки развернули, но на следующий день еще трое отказались подниматься выше – а Мэллори планировал без спуска в лагерь IV развернуть сразу и шестой лагерь на высоте 26 800 футов. Впятером идти дальше было бессмысленно, и альпинисты стали спускаться.
Второй сцепкой должны были стать Нортон и Сомервелл. Они не стали дожидаться возвращения первой пары и отправились наверх утром второго июня, когда первая четверка отказавшихся от работы «тигров» (можно ли после этого называть их так?) уже вернулась. С Нортоном и Сомервеллом пошло шесть носильщиков. По дороге они встретили спустившихся Мэллори и Брюса. Те описали ситуацию и продолжили спуск, Нортон же и Сомервелл успешно добрались до лагеря V. Правда, уже с четырьмя тибетцами – двое на середине пути повернули обратно. Оставшаяся четверка оказалась достаточно мужественной – они сумели подняться наверх и доставить оборудование и палатки на запланированное Мэллори для шестого лагеря место. После этого их отослали вниз, а англичане заночевали в шестом лагере, чтобы утром четвертого июня отправиться на штурм вершины.
Все это я узнал от Мэллори, когда он спустился в лагерь. Брюсу было откровенно плохо, он держался за сердце, Джордж тоже был крайне измучен после проведенной на высоте ветреной ночи. В это же время из третьего лагеря поднялись Хазард и Оделл, приведшие свежую партию носильщиков взамен уставших и «отказников». Мэллори попросил меня проводить Брюса и носильщиков вниз, к лагерю III, – я согласился. Вернулся я в тот же день, но при этом спуске и подъеме сильно пострадало мое лицо – я не всегда прикрывал его, совершенно не рассчитав воздействия холодного воздуха на кожу. Лицо шелушилось и покрылось мелкими пятнышками обморожений, которые безумно болели от любого прикосновения. Мэллори смазал меня мазью и наказал впредь быть осторожнее.
Проблема обеих первых попыток заключалась в том, что альпинисты надеялись обойтись без кислорода или использовать его только на самом верху. Все знали о необходимости экономить драгоценный запас и отсутствии страховых баллонов. Погода четвертого июня стояла просто прекрасная – солнце, почти никакого ветра, однако технические ошибки не позволили Нортону и Сомервеллу подняться хоть сколько-нибудь высоко. Мало того что они не взяли кислорода, они еще и прихватили всего по литру воды на человека – до смешного мало с учетом чудовищного напряжения и дикого расхода жидкости в условиях постоянной работы мышц.
Они вышли достаточно поздно, без двадцати семь утра, и уже к полудню Сомервелл совершенно выдохся. Он сел на камень, в то время как Нортон пошел дальше в одиночку. Сомервелл сфотографировал его – конечно, я не знаю, насколько удались фотографии, но думаю, что никто еще не снимал альпиниста на такой бешеной высоте. Нортон добрался, если верить расчетам, примерно до 28 100 футов, и вершина была уже так близко – но понял, что не дотянет. Он предпочел жизнь славе – и спустился вниз, где его ждал Сомервелл.
Когда один из носильщиков спустился к нам в лагерь и сообщил, что наши коллеги добрались до шестого лагеря и успешно там заночевали, мы были безумно рады. Для Мэллори не было принципиально важным первым подняться на гору – даже если бы его опередил другой участник нашей экспедиции, Джордж воспринял бы это как личную победу. Мы действительно стали одним гештальт-организмом о девяти головах, и каждая голова чувствовала радость и боль другой.
Они добрались до лагеря IV чудом – уже стемнело, и температура резко упала. Идти по горам в темноте – верная смерть, но этим двоим повезло, потому что Мэллори и Оделл пошли навстречу и нашли их, измученных, неспособных даже говорить, на Северном седле, откуда довели до лагеря, отпоили (оба жестами показывали: пить, пить!), уложили в прогретых палатках, выходили. Сомервелл сказал, что, сидя в ожидании Нортона, он уже был готов к смерти. Его легкие практически не работали, и он, будучи доктором, сам себе прокачивал их руками, выполняя дыхательные упражнения. Если бы Нортон пришел получасом позже, Сомервелл уже не смог бы встать.
В том, что они не добрались, была и остается правильная закономерность, как и в моем нынешнем положении. Первым человеком, достигшим вершины, должен стать Джордж Герберт Ли Мэллори.
Восхождение
Полночи мы обсуждали план третьего восхождения – уже с кислородом, чтобы гарантированно избежать гипоксии. В обсуждении не принимал участие только Сомервелл, который был очень плох. Нортон уже оклемался и рассказывал об условиях, которые ждали альпинистов после прохождения Северного седла. Правда, у Нортона возникла другая проблема – наверху он потерял очки и теперь почти ничего не видел из-за снежной слепоты. Пятого мая мы отправили кое-как передвигавшегося Сомервелла в третий лагерь со свитой из пары носильщиков.
Вечером перед стартом Мэллори забрался ко мне в палатку и в последний раз спросил: «Ты готов?» Я кивнул. Тогда Мэллори наклонился и поцеловал меня – это был наш последний, прощальный поцелуй. Он вышел. Надо сказать, что от его вчерашней мази лучше мне не стало – мое лицо чудовищно горело, как будто с меня сдирали кожу. Но я не мог сказать об этом вслух, потому что в таком случае Джордж взял бы другого напарника, например, того же Оделла. Я отдавал себе отчет, что по возвращении в Англию буду иметь серьезные проблемы с кожей – но на тот момент это не играло никакой роли. И, как оказалось, это уже никогда не будет иметь значения.
Позавчера, шестого июня, мы достаточно быстро, к восьми сорока утра, добрались до пятого лагеря, а вчера утром были уже в шестом. К пятому нас сопровождал Оделл и пятеро носильщиков, дальше пошли лишь четверо тибетцев, которых Мэллори отослал вниз с последней запиской к Оделлу. «Дорогой Ноэль, – говорилось в ней, – вероятно, мы начнем восхождение завтра, восьмого, рано утром, в надежде на хорошую погоду. Полагаю, будет не слишком рано начать поиски нас завтра, около восьми вечера, либо пройдя через перевал под пирамидой, либо поднимаясь к горизонту по Северному седлу». Он ошибся. Конечно, он имел в виду восемь утра, а не вечера, просто перепутал одну букву[10]. Я думаю, что Оделл понял его. Мы собирались выйти в четыре утра и к восьми утра действительно должны были уже спускаться.
И мы действительно вышли в четыре утра. Достаточно быстро мы преодолели Северное седло и стали подниматься выше, двигаясь по хребту. Вплоть до подъема на Первую ступень погода была очень хороша, но по мере приближения ко Второй ступени туман опускался все ниже и ниже, накрывая всё вокруг. Джордж шел первым, я – в нескольких футах позади него, не позволяя связывающей нас веревке натягиваться. Кислорода у нас было примерно на восемь часов для каждого – то есть с неплохим запасом.
Неприятности начались, когда я хотел сфотографировать Джорджа и попросил его на несколько секунд приостановиться в более или менее удобной точке. Наши карманные «Кодаки» были в хладонепроницаемых чехлах, но, когда я попытался снять Мэллори, что-то щелкнуло и затвор заело. Я потряс фотоаппарат, но ничего не изменилось – теперь при нажатии на спуск не раздавалось вообще никакого звука. «Пошли, – глухо сказал Мэллори, – нет времени». Я оставил бесполезную камеру в покое, снова зачехлив ее и засунув под куртку. Я надеялся, что «Кодак» отогреется и заработает.
Так мы добрались до Второй ступени. Погода ухудшалась. Холодало, начинался снег, видимость была очень плохой из-за тумана. Тем не менее Мэллори не собирался останавливаться и поворачивать назад. Он начал забрасывать на камни веревку с лестницей и через некоторое время за что-то зацепился. Тщательно проверив прочность упора, он полез наверх – первым, я – за ним. Через каждые несколько футов он вбивал в скалу крюк, за который можно было уцепиться в случае срыва лестницы.
Наверху погода чуть улучшилась, но наши силы (по крайней мере, мои) были уже на исходе. Туман прошел – или мы поднялись над ним? – и яркое солнце слепило мне глаза даже через затемненные стекла очков. Лицо горело нещадно, но мы видели вершину, пусть до нее было еще так далеко, что, казалось, мы не дойдем. «Нормально?» – спросил Мэллори. «Да», – ответил я. После этого краткого диалога мы двинулись дальше.
Я посмотрел на часы, одолженные у Оделла. Пока мы вписывались в график, причем с небольшим запасом. Я ощутил эйфорию, необыкновенную легкость в членах, счастье от близости вершины и позволил себе догнать Мэллори, идти рядом с ним. Он грубо остановил меня, спросил: «Ты что делаешь? А ну, назад!» Я не понял его слов, я чувствовал себя будто в бреду, и я сделал шаг назад, именно назад, не глядя, – и оступился.
Снег подо мной из жесткого наста превратился в болото, разъехался, и я начал падать на бок. Мне казалось, что все происходит в какой-то замедленной съемке. Я отчетливо видел Джорджа, который хватает руками веревку, силясь удержать меня, но веревка вырывается из его рук, и я, падающий, тяну его за собой, и он становится на колени, его дергает, он срывается и начинает сползать вслед за мной по более или менее пологому склону, следующему за Второй ступенью. Нас стягивает не назад, откуда мы пришли, а куда-то в сторону, на север, если верить положению едва всплывающего над горизонтом солнечного диска, и мы едем по снегу, как по полозьям, и это, я понимаю, уже конец, и страшная мысль пронзает меня напоследок: «Это я, я, Сэнди Ирвин, которому так доверял величайший альпинист всех времен и народов, в итоге подвел его, не позволив добраться до вершины его мечты».
И в этот момент мое движение прекратилось. Джордж уцепился за какой-то уступ. Мы лежали на склоне: я ниже примерно на восемь-девять футов, он – выше, на более пологой части. Я понимал, что сделал ошибку новичка, глупость, но сейчас было не до повинной. Нужно было что-то делать.
Я видел, что Джордж пытается меня вытянуть, – в отличие от него, мне было не за что ухватиться, кроме веревки, снег сползал под моими ладонями, но ему банально не хватало сил. В тот момент я понял, что нужно сделать, причем сделать обязательно, потому что сам Джордж на это никогда не решится, он не отпустит меня, не оставит даже ценой собственной жизни. Одной рукой продолжая держаться за веревку, второй я нашаривал на поясе нож – но его не было! Да, я уже потерял один на подходе к горе, но у меня оставался второй, складной, который всегда был на поясе. Вместо ножа я нашел лишь ледоруб и схватил его.
«Не надо», – Джордж не сказал этого, но красноречиво покачал головой – все было понятно без слов. Надежный, крепкий, с деревянной рукоятью, швейцарской фирмы Willisch, ледоруб не предназначался для того, чтобы обрезать или рубить бечевки, но в данном случае у меня не было другого выхода. Перехватив его ближе к бойку, я начал бить по веревке, стараясь попадать в одно и то же место. Мне повезло (или не повезло?) – я нащупал под настом кусок скалы, на котором веревка перебивалась ледорубом значительно проще, чем на относительно мягком снегу. «Нет, нет», – шипел Мэллори, но я понимал, что в душе он понимает мою правоту, он понимает, что дойти должен только он, величайший из великих.
От веревки оставалось уже пять прядей, три, одна – и она лопнула под моим весом. Ледоруб выскользнул из моей руки, подлетел под каким-то совершенно невиданным углом и поскакал, будто заяц, по склону, рикошетя от камней и льда. Я же сползал все ниже и ниже, пока наконец вместе со мной не поехал и целый слой слежавшегося снега, и последним, что я видел, был Джордж, сидевший в глупой позе, потому что резкое освобождение веревки отбросило его назад. Потом я потерял сознание.
Очнувшись, я увидел вокруг сплошные ледяные скалы. Я вижу их и теперь, ничего более, лишь высоко-высоко надо мной – крошечный участок белого неба. Часы разбились при падении, и еще у меня сильно повреждена нога. Я не знаю, что с ней, потому что не хочу тревожить рану, снимая брюки, да это и невозможно в моем теперешнем положении. У меня есть два желания, всего два и не более того. Первое, заслоняющее собой все остальные, – это желание заснуть. Второе, значительно более важное, но тем не менее постепенно отступающее на второй план, – чтобы Джордж Мэллори добрался до вершины и невредимым вернулся обратно.
Сидя здесь, среди льда и камня, я понимаю, что мое тело никогда и никто не найдет и имя Сэнди Ирвина превратится в легенду, а сам я – в призрак горы. Но Джордж Мэллори стал легендой еще при жизни, и его имя будет окружено еще большим ореолом славы, когда он вернется в Лондон и объявит всем: я достиг вершины.
А я абсолютно, непререкаемо уверен, что он ее достиг.
Интермедия. Краткая историческая справка о камерах серии VPK (Vest Pocket Kodak)
Портативная фотокамера Vest Pocket Kodak в течение многих лет была самой популярной из продаваемых в мире фотокамер подобного форм-фактора. Ее с 1912 по 1926 год производил завод Eastman Kodak в городе Рочестер. Камеры этой линейки использовали неперфорированную пленку 127 шириной 46 мм. Разновидность камеры со складным штативом предусматривала 72-миллиметровую ландшафтную линзу с ахроматическим мениском, фокусным расстоянием f/6.8 и максимальной апертурой f/11. Загрузка пленки производилась сверху. Объектив закрывался традиционной для «Кодака» шаровой заслонкой Ball Bearing Shutter No.0.
Вторым поколением камеры стала модель Vest Pocket Autographic Kodak, версия так называемой «солдатской камеры», применявшейся во время Первой мировой войны. Она производилась с 1915 по 1926 год, за это время продано более 1 750 000 экземпляров. Основное техническое отличие от базовой VPK заключалось в специальном отверстии, через которое можно было делать пометки на бумаге, служившей подложкой к пленке 127, то есть «оставлять автографы». Таким образом, каждый кадр можно было подписать еще в процессе съемки. Модели VPAK использовали объективы с фокусным расстоянием f/6.9 и f/7.7, причем производители линз были самые разные – не только Kodak, но также Bausch & Lomb, Zeiss, Ross, Berthiot и Cooke.
Впоследствии появились и другие модели этой линейки – Vest Pocket Kodak Autographic Special (VPKAS), производившаяся с 1916 по 1923 годы, Vest Pocket Kodak model B (VPKB), выпускавшаяся с 1925 по 1934 и Vest Pocket Kodak Special (VPKS), – с 1926 по 1935 гг.
Краткая инструкция по извлечению и проявлению пленки из портативной камеры Vest Pocket Kodak, принадлежавшей Эндрю Ирвину или Джорджу Мэллори
Вариант А
1. Рекомендуется не пытаться самостоятельно извлекать пленку из камеры Vest Pocket Kodak, а обратиться к технически подкованному специалисту. В таком ответственном деле нет места для торопливого, алчущего славы любителя, знакомого лишь с общими принципами извлечения пленки и не умеющего контролировать сохранность извлекаемого материала. Тщательно подготовленный специалист должен в первую очередь прочесть и полностью понять инструкции компании Kodak, приведенные ниже. Ему следует иметь под рукой все необходимые химические вещества при нужной температуре.
2. В полной темноте (никакого «безопасного» света, максимум – инфракрасное освещение, позволяющее специалисту наблюдать за процессом обработки) дождитесь, пока температура камеры не сравняется с минимально допустимой комнатной температурой (10–15° С), а затем откройте камеру путем удаления задней панели и погрузите ее в раствор Kodak PhotoFlo такой же температуры.
3. Поболтайте камерой в растворе, чтобы максимальное количество жидкости попало в камеру и на пленку. Пленка при этом по-прежнему должна находиться в зажимах камеры.
4. Через 15 минут начинайте медленно и аккуратно извлекать пленку, накручивая ее на приемную катушку таким образом, чтобы пленка оказалась полностью высвобождена из камеры. Извлеките камеру из раствора.
5. В течение 30–60 минут вымачивайте пленку в растворе, затем аккуратно проверьте, можно ли снять пленку с приемной катушки. Пленка будет сворачиваться, сопротивляясь раскрутке, но в итоге она должна быть полностью снята с катушки без разрывов и повреждений. Именно на этой стадии будет наиболее уместен опыт технического специалиста высокого уровня. Важным моментом является то, что раствор обязательно должен попасть на все без исключения участки пленки, в том числе в поры, разрывы и микроповреждения, чтобы размочить их до начала физического воздействия на пленку.
6. Аккуратно отрежьте последний кадр пленки, если он сделан, но не намотан на принимающую катушку (лучше всего при этом использовать хирургический скальпель), и поместите его в отдельную ванночку с раствором.
7. Когда скручивающаяся пленка станет более гибкой и пластичной, разверните ее, насколько это возможно, используя фиксационный зажим с одной стороны и утяжеляющий зажим – с другой. У вас должна получиться пленка длиной 56 сантиметров с восемью кадрами на ней.
8. Если бумага не хочет без постороннего вмешательства отходить от оборотной стороны пленки во время раскручивания последней, аккуратно отделите ее вручную. В ранних моделях бумага не приклеивалась к держателю пленки, но, если она прилипает к оборотной стороне пленки, для ее отделения работайте в фоторастворе. Хорошим решением является кредитная карта, которую следует медленно проталкивать между пленкой и бумагой. Ни при каких обстоятельствах не касайтесь покрытой фотоэмульсионным слоем стороны пленки.
9. Имеется определенный риск, что бумага прилипла к фотоэмульсионной стороне пленки. Это наихудший из возможных случаев. При подобной ситуации вероятность восстановления кадров сильно снижается. Тем не менее не стоит впадать в панику. Следует точно так же, как описано выше, отделить бумагу от пленки с помощью кредитной карты, значительно увеличив время проявления пленки, позволив бумаге пропитаться проявителем насквозь. В данном случае лучше обратиться к опыту профессионала. Опасность заключается в том, что чрезмерная торопливость при работе может привести к серьезным повреждениям кадров, в том числе к затуманиванию и размытию изображения.
Вариант Б
Даже после двадцатиминутного вымачивания в растворе существует вероятность того, что пленка вообще не будет разворачиваться; таким образом, проявить ее будет невозможно. Вариант Б заключается в том, чтобы переместить раствор с пленкой в маленькую затемненную камеру и создать в ней вакуум путем выкачивания воздуха ручной помпой производства Edmund Scientifics. Таким образом количество воздуха в порах пленки значительно уменьшится, а освободившееся место займет раствор. Подобная процедура может способствовать саморазворачиванию пленки.
Вариант В
Также можно использовать иглу для подкожных инъекций, чтобы впрыснуть раствор между слоями пленки. Поместите иглу между держателем и бумагой и впрысните немного раствора. Повторяйте процедуру через каждые 0,5–0,7 мм на протяжении всей катушки.
Вариант Г
Если описанные процедуры не привели к желаемому результату, а общее время вымачивания превысило 60 минут, разрежьте скрученную пленку по линии, параллельной линии катушки, используя хирургический скальпель. Сперва сделайте аккуратный надрез, убедившись, что вы можете отделить полный круг данного слоя пленки целиком. Если он по-прежнему прилипает, сделайте аналогичный разрез с противоположной стороны после дополнительного окунания пленки в раствор. За один раз срезайте только один слой и сразу же помещайте его в раствор. Несмотря на то что при разрезании вы можете разрезать и отснятые кадры, этот способ достаточно удобен, поскольку впоследствии разделенные части кадра можно распечатать или совместить в «Фотошопе». В зависимости от конкретных обстоятельств после снятия указанным образом нескольких слоев от варианта Г можно плавно перейти к варианту Б – здесь следует обратиться к опыту профессионала.
Вариант Д
Бумажный держатель накрепко приклеен к пленке. Подобная ситуация тоже решаема. Главное – не разрушить фотоэмульсионный слой, прилагая слишком большие усилия, отделяя пленку от бумаги.
Если бумажная подложка приклеена к внешней (фотоэмульсионной) поверхности пленки, это плохо. Тем не менее существует две методики, позволяющие получить кадры без значительных повреждений. Во-первых, можно позволить проявителю просочиться через бумажный слой. Это значительно увеличит время проявки и приведет к риску затемнения фотографии. Если примерно через 40 минут после помещения пленки с бумагой в проявитель методика не работает, с помощью хирургического скальпеля сделайте несколько параллельных надрезов в пленке, чтобы максимально упростить проявителю путь ко всей поверхности эмульсионной стороны. Также можно нарезать пленку вместе с бумагой на отдельные участки. Если процесс проявления уже начался, он обязательно должен быть завершен, а изображения – зафиксированы с помощью закрепителя. Желательно, чтобы процедуру проводил (или, по крайней мере, наблюдал за ней) профессионал.
Когда изображения проявлены и зафиксированы, а бумага по-прежнему не отделена от пленки, необходимо отдать пленку в профессиональную лабораторию для дальнейшей обработки и печати. Если пленка с подложкой были разрезаны на отдельные отрезки, их можно впоследствии соединить с помощью «Фотошопа». Старайтесь не разрезать пленку по идеально прямым линиям: индивидуальная форма разрезов упростит последующий процесс склейки фотоснимков.
Проявление пленки
Для проявления пленки следуйте вышеуказанным инструкциям. Если после проявления негатив выглядит пустым или у вас не получилось отделить фотоэмульсионную сторону пленки от бумажной подложки, не расстраивайтесь раньше времени. Существует ряд техник, к примеру авторадиографические процедуры, позволяющих получить изображения даже из чистого при рассмотрении невооруженным глазом негатива.
Часть 3. Джон Келли
Идти было тяжело. Келли дышал через силу, чувствуя, как что-то клокочет в легких, что-то хрипит, и он знал, что подобный симптом может привести к отеку, если это уже не отек, но идти оставалось чуть-чуть, отдых приведет все в порядок, тем более, они немного спустятся, метров на двадцать, пересекут черту смерти, вернутся в мир живых. А может, он заблуждается, может, отек тут ни при чем, может, это просто легкое недомогание, связанное с усталостью, нервным и физическим напряжением, потому что гора – это не игрушки, здесь ты отдаешь себя по частям, но полностью – от первой до последней клетки. Келли любил искусственно вызывать в себе страх смерти, лежа вечером в постели, он думал: «Я умру, представь себе, Джон, ты умрешь, ты не будешь думать, дышать, перед тобой не будет больше ничего: ни утреннего зеркала, ни велосипедной дорожки, ни тихих лондонских пригородов, ничего больше. Ты будешь пустота, ты будешь тишина, ты будешь ничто, тебя не будет, Джон». И когда страх достигал своего апогея, Келли пробирала сладкая дрожь, чем-то напоминающая оргазм, но более емкая, более всеохватывающая, колющая в сердце острой-преострой иглой. Стоило немалых усилий отогнать от себя это неприятное и божественное одновременно чувство, чтобы спокойно заснуть, но результат – как промежуточный, так и окончательный, – безусловно, стоил затраченных усилий. При этом в Келли присутствовала и прагматичная сторона, которая подсказывала ему: когда, дружок, ты окажешься перед реальной опасностью и твой страх станет самым что ни на есть настоящим, вот тогда ты и поймешь всю глубину своей глупости. Келли говорил это себе, но продолжал думать о смерти, которой не было.
Теперь, на бесконечной высоте, вдыхая ненастоящий, закачанный в баллоны кислород, Келли впервые в жизни ощутил близость старухи. Он чувствовал, что Матильда идет за ним, и шерпы тоже, Пемба и Ками, и это успокаивало его – так в детстве он не боялся спать в одной комнате с подкроватными монстрами, если где-то рядом была его бабушка. Бабушка казалась непробиваемым щитом, стальным японским роботом с ядерными пушками в плечах, все бесконечные чудовища, прячущиеся в комнате Джона, при виде ее (и даже при осознании ее существования в соседней комнате), сжимались в инфузории и носа не казали из своих теневых убежищ. Но однажды, будучи уже довольно взрослым мальчиком, лет девяти или десяти, Келли понял, что бабушка – старенькая и слабая и что никакого сопротивления не то что монстрам, но даже элементарному квартирному вору оказать не сможет. Это был переломный момент: Келли сжал зубы, отключил монстров – и стал спать с выключенным светом, один, без чудищ и прочих неприятных визитеров. Отсутствие поддержки мобилизовало его организм, расслабленность пропала, характер стал пружиной, и с тех пор Келли почти ничего не боялся, кроме разве что смерти, – но это был сладостный страх. Теперь, ощущая за спиной поддержку, он поймал себя на мысли, что чувствует себя ровно как шестилетний малыш, верящий в безграничные силы бабушки. Сердце Келли ошибочно подсказывало ему: не волнуйся, даже если ты свалишься без сил, если будешь замерзать в тишине и пустоте, тебя спасут, их же трое, они вытащат тебя, выходят, вернут к подножию, а там и доктора подоспеют. Но все это было ложью, генерируемой для самого себя. Другое дело, что здесь, когда смерть витала в воздухе, он не хотел, сознательно не хотел включать разум и понимать, что никто его не спасет, что двое измученных шерпов и хрупкая девушка не смогут дотащить его обездвиженное тело вниз, что в лучшем случае они оставят его и спустятся вниз за подмогой, а он в это время уснет, чтобы никогда уже не проснуться.
Все эти факторы, все эти обрывки мыслей, проносившиеся в опустошенной холодом и истощением голове Келли, заставляли его идти дальше, не останавливаясь, не обращая внимания на слабость, на шум в ушах, на клокотание в горле, на ухудшающееся с каждым часом зрение. Он шел вперед, потому что оставалось совсем немного, а это «немного» могло привести его к величайшему открытию в истории альпинизма. По крайней мере величайшему для двадцать первого века, когда почти все горы – за редким исключением – уже исследованы.
Келли никого не оставил в Англии. Его отец, суровый полковник, старше матери на двадцать два года, выходец из Ирландии, умер, когда Джону едва ли исполнилось пять. Он казался здоровым и бодрым, он каждое утро делал зарядку и пробегал по шесть миль по кварталу, он подтягивался полсотни раз без остановки и умел ходить на руках – и его, этого крепкого, закаленного, сильного человека, свалил банальный инсульт, результат незамеченной аневризмы. Он стоял у стола, потом ему стало нехорошо, он прилег и сказал Джону: беги, позови маму, но мамы не было дома, потому что она отправилась в маникюрный салон, а это всегда было надолго. Джон обегал весь дом, но мама не появилась, и не было приходящей уборщицы миссис Стокс, и не было садовника мистера Ригби, и не было никого, а Брайан Келли уже потерял сознание, и маленький Джон не знал, что делать, потому что никто и никогда не учил его звонить в «скорую помощь». Впоследствии Джон пытался винить себя в смерти отца – но у него не получалось, потому что и сердце, и разум подтверждали: ты ни при чем, ты ничего не мог сделать, и все эти ложные самонаветы лишь для того, чтобы успокоить мать, которая уже никогда не стала прежней. Она, урожденная Саманта Смит, происходила из простой, бедной семьи, жившей в Мобберли (перед родами она возвращалась туда на время, там Джон и появился на свет – так ей захотелось, и муж не стал перечить), и подтянутый, средних лет военный из столицы показался ей прекрасной партией, а со временем она в него и влюбилась. В середине восьмидесятых, когда американская девочка написала письмо советскому руководителю, а потом погибла в авиакатастрофе, Саманта начала стесняться своего имени, хотя давно уже носила фамилию покойного мужа и была Самантой Келли. Она стала Джиной, потом Кэтрин, потом Сьюзан, и ей безумно понравилась эта игра в имена – так, что в последний год жизни она не помнила вообще, как ее зовут, путая свои бесчисленные смены документов и твердо опираясь лишь на один непоколебимый столп – фамилию Келли. Джон сперва пытался угнаться за именами матери, но потом бросил эти бессмысленные потуги, тем более в девяностые он уже жил отдельно, в университетском кампусе, бесплатно и нелегально, потому что у него не было денег на общежитие, а отношения с матерью окончательно зашли в тупик. Она погибла в автокатастрофе, перепутав газ с тормозом и въехав в грузовик, перевозивший деревянные брусья. Они прошили лобовое стекло, превратив верхнюю половину ее тела в кровавую кашу. Закрытый гроб Саманты (или Джины, или Сьюзан) на пригородное кладбище провожали всего три человека, и среди них не было Джона Келли, потому что он был занят, обговаривая с адвокатом условия наследования.
Последней из семьи Келли умерла бабушка – не та, что спасала мальчика от монстров, а другая, жившая где-то в Северной Ирландии, в глуши, в районе Дандживена, на ферме по Бовьел-роуд. Джон никогда ее не видел, но знал, что на момент смерти ей был сто один год – она, будучи старейшей в семье, пережила всех – и сына, и его значительно более молодую жену, и только внук не успел разбиться где-нибудь в горах, позволив бабке уйти с миром. Хотя было ли ей дело до внука – видимо, нет, потому что о ее существовании Келли узнал, лишь когда ему пришла бумага о том, что он наследует еще и ферму в Северной Ирландии. Келли ни разу не приехал посмотреть на свою новую собственность – он просто поручил адвокатам продать ее, чтобы больше никогда не вспоминать о семье.
Первая женщина в жизни Келли появилась, когда ему было восемнадцать, а последняя ушла незадолго до его путешествия на гору. И это была, как ни странно, одна и та же женщина, между двумя появлениями которой Келли сменил десятки подстилок, к которым не испытывал ничего, кроме сиюминутного вожделения. Ее звали Эллен, и она ненавидела Джона всю жизнь, сумев разбить ему сердце дважды, но в этой диковинной ненависти крылась – она сама о том не подозревала – самая странная и страшная любовь, какая только возможна. Эллен чувствовала себя привязанной к Джону и не могла покинуть его, не могла забыть; он внушал ей отвращение, но при этом заставлял смотреть на себя неотрывно – так человек оборачивается на улице, когда мимо него проходит калека. Первый раз они переспали после какой-то пьянки в студенческой общаге, когда Келли в очередной раз было некуда деться, а у Эллен съехала подруга. Эллен предложила переночевать у нее на втором ярусе, который быстро превратился в первый, а одежда разметалась по комнате так, что утром Келли уходил в одном носке – второй так и остался не найденным. Это был короткий роман, на три недели, он попытался за ней приударить, они сходили на какой-то дрянной фильм, потом на какой-то не менее дрянной современный балет, переспали еще раз, другой, третий и разошлись с миром, вот только она не смогла его забыть: его смешливую рожу, его крепкое тело, его резкие, животные движения над ней. Он забыл ее быстро – в том плане, что ни разу не выказал желания повторить, но она не смогла простить ему этого и появлялась перед ним случайно: в коридорах, потом на лестничных площадках, потом в поездах подземки, потом еще где-то, потом она принесла коврик и провела ночь у дверей квартиры, которую он умудрился снять за какие-то гроши. Он нашел ее утром и впустил, и смилостивился, и это был роман номер два, который длился полтора года, и за это время он влюбился в нее так, что отдал бы за нее жизнь. Она чувствовала это, чувствовала его страсть, понимала – и на самом пике, на самой вершине их отношений собрала вещи и ушла – плача, истекая слезами и болью; она не могла даже назвать водителю адрес, куда ехать, и тот, худосочный араб, утешал ее на ломаном английском, прижимая к ее сочащимся глазам свой не первой свежести платок.
Когда Келли понял, что Эллен ушла, он не пытался найти ее, потому что знал: она ушла навсегда, и даже понимал причину ее ухода. Он просто собрал все, что напоминало ему о ней, и сжег это на какой-то свалке, а потом ударился в четырехмесячный запой, в ходе которого его наконец отчислили из колледжа. А потом умерла Саманта, и Келли досталось наследство в виде приличной суммы денег, нескольких единиц недвижимости, трех автомобилей, и он понял – учиться незачем, совершенно незачем. Можно жить.
Но где-то там, под жизнью, под бесчисленными приключениями, сплавами, горными походами, путешествиями в Америку и Австралию, под внешним лоском бесшабашного и безалаберного Келли жили две любви: одна отравляла ему жизнь, вторая – тянула вперед. Первой была Эллен. Он не забыл ее и поражался тому, что мог ее полюбить, эту очередную подстилку, которая стала страшным, навязчивым видением, не пропускающим в его сердце ни одну другую женщину. Он искал ее глазами на улицах десятков городов, он пытался дозвониться до нее по каким-то старым, давно заблокированным телефонам, он приезжал к ее родственникам и знакомым, но все разводили руками: Эллен исчезла, пропала, никто давным-давно не знал, где она и чем занимается. Келли рисовались страшные картины; он мнил ее распущенной проституткой и наркоманкой и мечтал спасти, вытащить из этого ада, вернуть в обычную жизнь и предложить ей выйти за него замуж на палубе межконтинентального лайнера. Он лелеял эту мечту и предварительно узнал, что капитаны дальнего плавания при подаче предварительного заявления имеют право венчать молодых прямо на корабле, потом заключенный в открытом море контракт нужно лишь закрепить в соответствующих органах на суше. Он придумал для себя и Эллен целую жизнь, которой не было и быть не могло, и потому более всего боялся не того, что она умерла, спилась или больна раком, а того, что она счастлива. Именно счастье представлялось Джону последней стеной, через которую ему уже никогда не перебраться, потому что он понимал, что не сможет сделать ее счастливее, чем уже сделал ее кто-то другой.
Он не забыл ее, как не может мужчина забыть свою первую женщину, – да она и была его первой женщиной, более того, в каком-то высшем, недоступном простому восприятию смысле она всегда оставалась его единственной женщиной, независимо от того, скольких он еще осчастливил своим подтянутым телом и жарким взглядом. Он попытался жить так, как будто ее никогда не было, и у него получилось, потому что невозможно вечно поклоняться одному идолу – со временем его очертания теряют яркость, погружаясь, подобно фигурам острова Пасхи, в дебри памяти. Если бы у него сохранилась хотя бы одна ее фотография, он бы не смог успокоиться, он бы снова и снова брал этот снимок и смотрел на него, и сердце его прожигала бы та же самая игла, которая появлялась внутри при мыслях о смерти, но снимков не было, и постепенно из памяти стирались ее волосы, ее глаза, ее нос и губы, ее тело – все это идеализировалось, превращалось во что-то божественно-недоступное, напоминающее девичьи фигуры из японского хентая, и потому Келли все больше боялся встретить ее живую – такую несовершенную и такую счастливую.
Конечно, он ее встретил, точнее – она внезапно появилась на его пути в очередной раз, спустя семь лет после расставания, зрелая и чуть располневшая, сексуальная до невозможности, требующая срочных объятий и не дающая спуску. Они не встретились на улице или в кафе, не нашли друг друга в социальных сетях, их не свела судьба на одной работе; она нашла его сама – он услышал звонок в дверь своей лондонской квартиры и открыл, и на пороге стояла Эллен, и у нее был чемодан. Я ушла от мужа, сказала она, и вошла в квартиру – так они снова начали жить вместе. Она почти ничего не рассказывала об этих семи годах, но Келли все понимал; он понимал, что она любила его все это время и будет любить отныне и впредь, и только смерть – та самая, с иглой в сердце – разлучит их, если ей очень этого захочется. Келли погрузился в новую Эллен целиком, потому что не хотел иначе, ее возвращение он принял как нечто естественное, должное произойти в любом случае – никаких исключений, будто бы и не было этих лет: просто вчера она поехала в гости к маме в соседний город, а сегодня вернулась оттуда первым же утренним рейсом. Он внушил себе эту идиллическую картинку и совершенно забыл о реальном мире – они снова стали двадцатилетними, они снова катались на чертовом колесе и ели мороженое, они снова неистово занимались сексом, забывая о времени и пространстве, и она шептала ему – я хочу от тебя ребенка, а он отвечал: да, да, и сердце у него колотилось безумно, цитируя Джойса, и да я сказала да я хочу. Да, потому что это была самая настоящая из всех самых настоящих любовей, если это слово вообще может существовать во множественном числе, ибо любовь одна, – и вот она, между ними, между Джоном и Эллен. Через полтора месяца она принесла ему тест с соответствующим количеством полосочек, и он улыбнулся, потому что наконец, спустя многие треволнения, глупости и ошибки, он жил полноценной жизнью с единственной женщиной, которая была ему нужна, и эта женщина несла в себе его ребенка. Это выглядело как хэппи-энд, пахло хэппи-эндом и даже на вкус напоминало хэппи-энд, и все было бы прекрасно, если бы в дверь квартиры Джона Келли не позвонили во второй раз.
Ее мужа звали Гарднер Спид, ему было сорок, и он был зол. Он искал Эллен более полугода – и нашел здесь, у ее старого любовника, у ее единственного любимого, и Гарднер не мог простить ей измену, поскольку сам находился точно в таком же положении, в каком много лет назад оказался Келли, только Гарднер был проще, сильнее и злее. Он сломал Келли несколько ребер, руку и челюсть, уложил того в углу, а сам сел в ожидании Эллен, которая отправилась за покупками. Она шла обратно, счастливая, невообразимо прекрасная, насвистывая про себя веселую мелодию, и несла в правой руке пакет с полезной экологически безопасной едой из магазина The Co-operative, а левой пыталась удержать огромное мороженое из трех шариков, верхний был шоколадный, и Эллен больше всего боялась потерять именно его – и все-таки потеряла, не успев съесть, и это немного ее огорчило, но лишь немного, поскольку врач запретил ей сладкое, и она рассудила, что в каждой неприятности есть некоторая доля пользы. Она вошла в подъезд и поднялась на третий этаж, открыла квартиру своим ключом и аккуратно закрыла за собой дверь, потому что Джон собирался днем поспать, и она не хотела нарушить его сон.
Келли очнулся в больнице на шестой день; тяжелейшее сотрясение мозга не позволяло ему ходить, и он лежал на койке, глядя в белый потолок и думая о том, что палата на пятом этаже, и при некотором усилии он сможет добраться до окна и завершить начатое Гарднером Спидом дело. Эллен к этому моменту уже похоронили на кладбище на окраине города, а ее муж сидел в камере предварительного заключения, ожидая суда. Келли не хотел мести – это было бы слишком глупо, слишком пусто, слишком жестоко по отношению к самому себе. Он хотел просто добраться до окна, чтобы больше никогда не вспоминать Эллен, чтобы забыть ее навсегда – смерть разлучила их, как и должна была по своему черному призванию. Гарднеру Спиду дали пятьдесят лет за предумышленное убийство с отягчающими обстоятельствами плюс покушение на убийство, но он не просидел и полугода, получив заточкой под ребро от какого-то мелкого, но более искушенного в тюремных драках заключенного. Джону Келли об этом сообщил прокурор, позвонив лично в надежде на то, что это порадует потерпевшего, – но тот молча положил трубку, потому что нельзя было придумать ничего хуже, чем дополнительное напоминание о том страшном дне.
От самоубийства Джона Келли спасла его вторая любовь, которая всегда жила в нем и была, пожалуй, не менее яркой и самобытной, чем любовь к Эллен. Эта любовь активизировалась в те семь лет, что он пытался забыть Эллен, и стала единственной путеводной звездой, когда той не стало. Как ни странно, это не была любовь к горам – хотя альпинизм, требуя предельного напряжения сил и полного отречения от всех мирских наслаждений, отвлекал Келли от трагической действительности. В горах Джон не вспоминал Эллен, забывал о прошлом и знал только одно: нужно идти вперед. Тем не менее альпинизм был лишь вспомогательным средством, инструментом для решения проблемы, решить которую иным путем представлялось бы невозможным. К слову, сам Келли, будучи гетеросексуальным от кончиков пальцев до кончиков волос, никогда бы не назвал испытываемое им чувство любовью – он отговаривался сам от себя терминами «интерес», «увлечение», «хобби», «стремление» и прочими обходными словами, не отражающими основной сути.
На второй год жизни без Эллен – после их первого расставания – к Келли в руки попала книга Питера и Лени Джиллман «Дикая мечта: биография Джорджа Мэллори». На обложке ее был изображен обнаженный альпинист, сидящий со скрещенными ногами на письменном столе. Необыкновенная, напоминающая канонические изображения Нарцисса фигура Мэллори, его правильное лицо, огромные глаза и холодный, спокойный взгляд покорили Келли – если бы Мэллори был современником Джона, тот наверняка бы усомнился в собственной ориентации. Но Келли понимал, что он восхищается вовсе не мужчиной на снимке (он не мог представить себя целующим мужчину – подобная мысль вызывала у него нечеловеческое отвращение), а совокупностью факторов, среди которых было и искусство фотографа, и постановочная поза великого альпиниста, и удивительная несочетаемость его обнаженности со строгой кабинетной обстановкой вокруг. Впоследствии он узнал, что эта фотография – часть сессии, сделанной в 1912 году другом Мэллори, художником Дунканом Грантом. Были ли Мэллори и Грант любовниками – неизвестно, но Келли практически в этом не сомневался, поскольку, тщательно изучив странные взаимоотношения внутри группы «Блумсбери», он пришел к выводу, что свобода в том контексте, в каком ее понимали знаменитые английские интеллектуалы, выходила далеко за границы гендерных предрассудков или даже простых человеческих чувств. Но Келли не беспокоила эта сторона вопроса – его вообще мало интересовало, кто с кем спал, тем более почти сто лет назад. Значительно больше его волновали собственные переживания, в отсутствие Эллен завязанные исключительно на Джордже Мэллори и его взгляде с фотографии. Еще больше Келли нравился другой снимок, сделанный в 1924 году, незадолго до смерти великого альпиниста. Раскрашенная вручную фотография запечатлела всех членов той трагической экспедиции: все они смотрят в камеру и выражения лиц у всех разные, в точной мере отражающие настоящие чувства людей, готовых к штурму величайшей вершины мира. Кто-то улыбается, иной напряжен, кто-то смотрит в камеру, кто-то ловит ворон, но среди всех выделяется именно Мэллори – безумным взглядом фанатика, перекошенной усмешкой на небритом лице, взъерошенными волосами, делающими его похожим на Сида Вишеса (до рождения последнего оставалось тогда еще тридцать три года), и правой ногой, которую Мэллори несколько по-хамски поставил на плечо сидящего впереди Эдварда Шеббира. Эта расхлябанная, геройская поза, этот наглый взгляд восхищали Келли – он нашел хайрез фотографии и повесил на стене в своей спальне; сперва он хотел повесить там плакат с обнаженным альпинистом, но подумал, что не все гости правильно поймут подобную иллюстрацию. Келли посвящал исследованию жизни Мэллори все свободное время и, наверное, мог бы сам написать биографию великого англичанина, если бы обладал хоть каплей писательского таланта, но последнего у Келли не было ни на грош, и потому он – уже бывавший в горах и имевший начальную альпинистскую подготовку – придумал другой способ почтить память своего кумира. Будучи уверенным в том, что именно Мэллори первым ступил на вершину величайшей в мире вершины, Келли загорелся идеей доказать это и начал готовиться к экспедиции, поскольку знал, что кому попало лицензию на восхождение не выдают. Подготовку прервала Эллен, появившаяся на пороге его квартиры с чемоданом в руке и любовью во взгляде.
После ее смерти Келли далеко не сразу вернулся ко второй своей любви. В течение длительного времени он был опустошен и прозрачен, как бутылка из-под виски – последние копились под его столом, в спальне, на кухне, около мусоропровода, и он ленился их выбрасывать; они служили ему своеобразным измерителем, индикатором того, не много ли он пьет, но сколько бы он на деле ни пил, ему всё казалось мало, все казалось, что вполне можно принять еще, и еще, и еще. Алкоголь не помогал, но Джон думал, что просто выпито слишком мало, что нужно добавить, и вот-вот, не пройдет и месяца (или двух, или трех), как он сумеет забыть ту, которую никогда уже не увидит, – но время шло, бутыли накапливались, а сволочная память отказывалась стираться, оставаясь все такой же плотной, аккуратной и до мельчайшей детали сохраняющей черты Эллен. Удивительным и неприятным свойством разума было то, что в первый раз, когда Эллен просто ушла, Келли сумел сделать ее образ расплывчатым, как в расфокусированном бинокле, – но теперь, когда никакой надежды не оставалось со стопроцентной гарантией, бинокль работал как часы и давал картинку повышенной четкости, практически 3D и 4K, как в самых современных рекламируемых в Сети смарт-телевизорах.
А потом он лежал на диване, смотрел на книжную полку и вдруг увидел ту самую биографию Мэллори, которая инициировала первый виток его виртуальной влюбленности. Он поднялся, взял книгу и начал ее листать и увлекся, а через три часа непрерывного чтения – боже, ведь когда-то он знал эту книгу почти наизусть! – Келли наконец понял, что он должен делать, и какой путь спасет его от бессилия и отчаяния, пусть этот путь тоже не обещал счастья, лишь крошечная щелочка виднелась в огромном занавесе, закрывающем конец тоннеля. Но Келли надеялся прорваться через эту щелочку и стать первооткрывателем первооткрывателя, если можно так выразиться, разгадав наконец тайну, будоражащую умы лучших альпинистов планеты уже почти сотню лет. Келли поднял все свои архивы, свои расчеты, восстановил записи и размышления и снова пришел к тому же странному выводу, какой появился в его голове до возвращения Эллен: тело, найденное Конрадом Анкером на высоте 8155 метров, принадлежит не Джорджу Мэллори, а Эндрю Ирвину. Исходя из этого постулата, поиски следовало вести совершенно другим методом, нежели их вели экспедиции 2001, 2004 и 2007-го; все они отталкивались от установки, данной в успешном восхождении 1999 года: вот Мэллори, выше него на 300 метров – ледоруб Ирвина, значит, Ирвин где-то там, наверху, а история Мэллори закончена. Он навеки вмерз в лед, и ничего более, кроме уже собранного тринадцать лет назад, собрать с его тела не получится. Джон Келли категорически отверг эту версию, поскольку полагал, что под телом, под грудной клеткой, которую участники той экспедиции не решились вырезать из скалы, хранится фотоаппарат, маленький карманный «Кодак», который нес с собой Ирвин. И второй момент: тот факт, что тела перепутали, может объяснить, почему у мертвеца с собой нет фотографии Рут Тернер – конечно, она должна быть у Мэллори, а не у Ирвина. В общем, Джон Келли погрузился в расследование с головой, и это позволило хотя бы на время отодвинуть трагическую историю Эллен на второй план, хотя и в таком состоянии она иглой сидела в сердце Келли, отождествляясь таким образом в его мрачном видении со смертью.
Он готовился к экспедиции полтора года, собирая сведения, вычисляя наилучшее время для восхождения, договариваясь о лицензии и подбирая команду. В его активе числился ряд серьезных вершин, взятых за те злополучные семь лет – Монблан, Музтагата, пик Победы, Килиманджаро, Мак-Кинли, – и потому он уже имел опыт в выборе оборудования и спутников, хотя никогда до того не был в Гималаях. Его бонусом было то, что он не собирался идти до самой вершины, он не собирался даже подниматься на Первую ступень, не говоря уже о Второй или Третьей, и потому решил в первом восхождении обойтись без лестниц, полагаясь на собственные ноги и веревки. Именно «первом», потому что у Келли был запасной план, точнее, даже два плана – поиски второго тела, кому бы оно ни принадлежало – Ирвину или Мэллори, и поиски фотографии Рут, последней надежды. Каждая из последующих стадий казалась более сложной и безнадежной, нежели предыдущая: в первой достаточно было найти могилу Мэллори и нарушить покой великого мертвеца в поисках фотокамеры, во второй нужно было искать тело, которое не нашли до того несколько специализированных партий, третья же представлялась абсолютной фантастикой, тем более в рамках теории о том, что Мэллори покоится где-то в скальной расселине. Но Келли был сумасшедшим и, что удивительно, отдавал себе в этом отчет: он понимал, что все его действия не просто граничат с безумием, но уже преступили эту границу – и теперь он собирался поддерживать в себе безумие, культивировать его, как взращивают аккуратный японский садик, ухаживая отдельно за каждым деревцем. В подобном поведении был элемент твердого, сознательного расчета – Келли знал, что если он не пойдет на гору, если он не будет искать тело Мэллори (или Ирвина?), если он не будет держать в памяти фотографию Рут Тернер, то больничное окно снова откроется перед ним, и он найдет в себе силы сползти с кровати и перевалиться через аккуратный пластиковый подоконник.
Конечно, он не планировал присоединяться к какой бы то ни было экспедиции, тем более если в ее составе могла оказаться симпатичная девушка, но судьбе не прикажешь, и французы, волей Ноны, Децимы и Морты оказавшиеся на пути англичанина, стали фактором, облегчающим дорогу наверх и тем самым усиливающим его контролируемое сумасшествие. Чем больше испытаний, чем больше сложностей предстояло Келли, тем проще ему было переносить свое собственное внутреннее состояние, тем проще ему было забывать – хотя бы на минуту, на две – о том, что давным-давно, вечность назад, в его жизни существовала женщина по имени Эллен. Матильда оказалась столь не похожа на Эллен, что у Келли не возникло никаких ассоциаций – наоборот, Матильда оставалась сама собой, и как ни пыталось подсознание Келли найти в движениях ее рук или губ черты Эллен, у него ничего не получалось, и Келли оставался более или менее спокоен. Матильда, худенькая, изящная, как балерина, источала тем не менее некую потаенную силу, которой порой не хватает даже сильным мужчинам. Последние могут сдаться на пути наверх, могут спуститься и говорить, мол, я пытался, но не сумел, Матильда же не знала словосочетания «не могу», потому что она могла – так ее воспитали.
Отец Матильды, Рене, маленький, пухленький и смешной чиновник железнодорожного ведомства, был родом из Бордо, но жил и работал в Париже – ему выдали жуткую корпоративную квартиру площадью примерно с лифт, и он умудрился захламить даже ее, превратив некогда пустое пространство суммарной площадью в пятнадцать квадратных метров в рассадник тараканов и клопов. Будучи совершенно не приспособленным к семейной жизни, он даже не надеялся на то, что когда-нибудь ему подвернется женщина, способная полюбить такого увальня, и потому снимал свое сексуальное напряжение путем просмотра порнографических фильмов и – раз в месяц, в специально отведенный день – походом в квартал красных фонарей, к проституткам невысокой стоимости и сомнительной свежести. Но в один день – то ли прекрасный, то ли ужасный – он принял участие в корпоративной попойке по поводу пуска нового типа вагонов и проснулся утром в своей конуре не один – поперек его пухлой волосатой груди лежала тонкая женская рука. Женщину, отдавшуюся отцу Матильды, звали Ребекка, ей было тридцать восемь лет против двадцати восьми ее случайного партнера, и через девять месяцев она родила вполне здоровую девочку. Выходить замуж за Рене она отказалась категорически, да и он не горел желанием связывать свою жизнь с женщиной на десять лет старше, и потому Матильду воспитывала исключительно мать, а отца она видела едва ли раз в две недели, причем Ребекка тщательно контролировала санитарное состояние его одежды, когда он приходил играть с дочерью. Подарки отца Ребекка стерилизовала, а если те не поддавались стерилизации (например, книги), выбрасывала и сама покупала точно такие же, будто их передал Рене. Об этом она рассказала дочери спустя много лет, когда Рене окончательно спился и, уволившись с железной дороги, исчез где-то в парижском вертепе.
Матильда взяла от матери все – манеру речи, стиль одежды, походку, внешность, характер; если бы не разница в тридцать восемь лет, их можно было бы принять за сестер – на фотографиях сорокалетней давности мать выглядела точно так же, как Матильда в настоящее время, и однажды некий старик, обознавшись, на улице назвал Матильду Ребеккой и долго уверял, что она должна его помнить. Она рассказала о странной встрече матери, и та, подумав немного, предположила, что старик мог быть одним из ее «железнодорожных» ухажеров, которых было не счесть, когда она еще молоденькой девушкой пришла работать в SNCF. Ребекка одобряла увлечение альпинизмом и страшно жалела о том, что жизнь не позволила ей заниматься тем же самым – она скопила денег и купила дочери почти все необходимое оборудование, чтобы та могла практиковаться, а когда Матильду приняли в команду, идущую в Гималаи, Ребекка была на седьмом небе от счастья. Сделай то, чего не сделала я, сказала она дочери – и благословила ее. Матильде повезло с матерью настолько, что она даже не подозревала, что бывает иначе, что иная мать устроила бы чудовищный скандал, лишь бы не пустить свое чадо в смертоубийственный поход. По сути, Матильда оставалась девочкой, которая не знала, куда применить свою энергию, она была уверена, что навсегда останется молодой, вечно будет ползать по горам, черпая средства из неистощимого кошелька своей матери. Последней тем временем исполнилось уже пятьдесят девять, и не за горами была пенсия, значительно меньшая, нежели заработная плата – но Ребекка старалась об этом не думать, живя сегодняшним днем и научив свою дочь жить так же.
Восхождение Матильды не несло в себе никакого сакрального смысла – она просто хотела подняться на гору и гордо рассказывать об этом друзьям, возможно, поучаствовать в каком-нибудь ток-шоу, улыбаться камере, демонстрируя ровные белые зубы и давая матери повод для гордости. Она хотела лично воткнуть в снег на вершине французский флаг, и Жан, руководитель экспедиции, был согласен, что, если это сделает именно она, единственная женщина в группе, простым французам это понравится гораздо больше, чем если флаг понесет мужчина. Другое дело, что изначальный состав экспедиции подразумевал как минимум три попытки восхождения разными составами – теперь же, когда французов осталось только трое, у Жана, так или иначе, не было выбора. На вершину нужно было идти всей группой. Решение идти с Келли стало шоком не только для Жана и Седрика, но и для самой Матильды – для нее вершина была основной целью, и весь поход затевался исключительно ради верхней точки горы, а странные, смутные цели англичанина изначально казались девушке каким-то бредом. Тем не менее у этого внезапного решения был достаточно крепкий фундамент, который длительное время находился где-то далеко внизу, на самом дне подсознания, а теперь, когда появился определенный стимул, поднялся на поверхность и направил Матильду туда, куда ей действительно хотелось идти, пусть сама она этого даже не сознавала. Восхождение на вершину стало бы для нее лишь возможностью потешить самолюбие и тщеславие, не вынеся никакого урока, в случае же успеха экспедиции Келли Матильда получала шанс не просто вписать свое имя в историю, но и понять мотивацию других, незнакомых и далеких людей, которые девяносто лет назад шли на гору не для пустого развлечения, не для того, чтобы стать одними из тех, кто там был, а по причинам, совершенно неопределимым в контексте обычной истории, не касающейся скрытого «я» Джорджа Мэллори и такого же эго Эндрю Ирвина. Вся их философия, все их мышление скрывалось в одной-единственной фразе, произнесенной некогда Мэллори в Нью-Йорке, и Матильда, услышав эту фразу от Келли, задумалась, зачем гора нужна ей. Ответ «потому что она существует» не подходил: слишком он был прост и одновременно чересчур гениален; Матильда назубок знала свои цели, а теперь, услышав эту фразу, поняла, насколько они были мелкими и не стоящими внимания. Она дорого бы отдала, чтобы так же ответить какому-нибудь парижскому корреспонденту, при этом нисколько не покривив душой, – но не могла, потому что она была не Джордж Мэллори; вот это последнее и давило на Матильду, не позволяло ей просто подняться наверх, воткнуть в снег французский флаг и помахать рукой фотокамере Жана. Она хотела понять; причина «потому что она существует» была высшей, самой чистой и удивительной из всех возможных, и она пошла за Джоном Келли, потому что понимала: эта и есть та самая причина, по которой он идет на поиски тела Джорджа Мэллори.
Так они сошлись – он и она, такие разные, такие необычные и при этом безумные примерно в равной степени, и Джон чувствовал: то, что ему ни за что не удалось бы в одиночку, пусть даже с группой шерпов, теперь, без всяких сомнений, получится. Он шел впереди и слушал скрип снега за спиной – пусть даже это был скрип от трех пар ботинок, он каким-то невиданным образом выделял из снежной какофонии шаги Матильды. Он думал о том, не может ли его чувство к ней быть любовью, но тут же отметал эту мысль, поскольку вместе с ней возвращалось и тупое ощущение иглы, оставшееся от Эллен. Матильда представлялась Джону кем-то вроде младшего брата, которого нужно тщательно опекать, но который в случае чего обязательно подставит плечо и поможет, поддержит, спасет – даже если сам при этом будет едва держаться на ногах. Размышляя об этом, Келли имел в виду скорее не физическую помощь (тут значительно больше толку будет от шерпов), а невидимую духовную руку, которую Матильда уже протянула ему, а он не побоялся ее принять.
Самым сложным для Джона стал отрезок между лагерями IV и V – практически отвесный, отбирающий силы, высасывающий из организма все соки; участок, на котором более всего хочется развернуться, бросить все и спуститься в базовый лагерь, упаковаться в спальник и заснуть. Но спать было нельзя, нужно было держаться за скалу, вцепляться в веревку, смотреть на спину впереди идущего и поддерживать темп; до вершины оставалось еще очень много, и не годилось сдаваться вот так, не дойдя даже до относительно детской высоты, тем более когда до того было выказано столько надежд, столько гордых и красивых мыслей, и, кроме того, когда была цель, остановиться на пути к которой значило – обмануть и подвести самого себя. Джону было плевать, как ощущали себя остальные участники экспедиции, он сжимал зубы и шел вперед, немного утешаясь тем, что ему будет значительно проще, чем прочим, которым от штурмового лагеря еще ползти на вершину, а ему – просто направо, по боковине, по наклонной, к телу, местоположение которого определено достаточно точно.
Он твердо настроился на победу, на путь с двумя шерпами – с третьим он уже договорился о том, что тот пойдет с французами, – и всю ночь в лагере V провел в предвкушении того, как найдет Мэллори, то есть Ирвина, и они втроем разгребут захоронение, сдвинут тяжелые камни, уложенные экспедицией 1999 года, а потом нарушат наконец этот чертов покой, плевать на моральные принципы и христианские обычаи, он все равно давным-давно уже мертв, и можно ковыряться в его мумии, можно выдрать его из ледяного плена и достать эту чертову фотокамеру. При этом иногда на Келли обрушивались – именно обрушивались каким-то гранитным тысячетонным грузом – сомнения в собственной правоте; он ведь искусственно убедил себя в том, что это Ирвин, он просто предположил, что они поменялись личностями, поменялись экипировкой, и даже письма Ирвин положил там, где должно, а Мэллори забрал только одно, только самое важное – фотографию Рут, которую должен был оставить на вершине, причину же этого обмена Келли мог объяснить, исходя из метафизических, абстрактных доказательств, содержание которых высмеял бы любой разумный человек. Никто и никогда не писал о том, что Мэллори и Ирвин были любовниками, никто не заподозрил бы их в этом – в первую очередь из-за Ирвина, ловеласа и сорвиголовы, но Келли однажды, лежа в пьяном бреду, в те недели после смерти Эллен, когда он уже вышел из больницы, но еще не обрел новую цель, увидел сон, и в этом сне были Ирвин и Мэллори, целующие друг друга в шаткой каюте морского лайнера. Именно тогда Келли задался самым важным вопросом: почему Мэллори выбрал именно Ирвина, самого неопытного, самого молодого из группы, себе в напарники, ведь это был исключительно его выбор – слово Мэллори было законом для любого альпиниста, он мог позволить себе все, что угодно, даже намеренно пойти на смерть, продираясь через боль и усталость, – другое дело, что он бы такого себе, конечно, не позволил.
На последней фотографии Мэллори и Ирвина, сделанной Ноэлем Оделлом 6 июня 1924 года, они очень похожи – не разберешь, кто справа, а кто – слева. Ирвин стоит спиной, он узнаваем по дурацкой панамке – у Мэллори такой не было, а Мэллори – лицом, которого все равно не видно из-за кислородной маски, его можно опознать по характерному узкому пиджаку с торчащими фалдами – но насколько надежно такое опознание, насколько можно доверять шапке и пиджаку в плане идентификации личности? Нельзя – и уверенность Келли базировалась еще на одном доказательстве, которым обладал только он, и которое, сложившись со сном и фактом отсутствия фотографии, стало основополагающим в безумно выглядящей теории англичанина. У Келли, как у любого фанатика, было некоторое количество личных вещей Мэллори – в основном автографов, поскольку писем Джордж писал огромное количество, и они регулярно всплывают на различных аукционах и в частных коллекциях; письмо, о котором идет речь, Джордж Мэллори написал Стелле Кобден-Сандерсон в начале марта 1924 года, а у Келли оно появилось в начале 2009-го – он купил его у пожилой леди, чья мать дружила со Стеллой в начале века. Письмо никогда не выставлялось на аукционы (хотя стоило немало) – и потому Келли, по сути, оказался единственным его владельцем, важность же письма заключалась в том, что, возможно, именно на него ответила Стелла за несколько недель до трагического восхождения, и именно этот ответ Джордж Мэллори хранил у сердца в своем последнем путешествии, и именно его – в соответствии с теорией Келли – передал Ирвину, чтобы обмануть рок. В письме к Стелле Мэллори не говорит о каких-либо чувствах, помимо дружеских, хотя по общему тону хорошо ощущается, что определенные отношения между ними некогда были и, возможно, продолжаются; альпинист кратко рассказывает о своих планах и задает вопросы относительно здоровья и благосостояния семьи Стеллы. Но в конце Мэллори, видимо, почувствовал, что письмо получилось чрезмерно сухим, искусственным, и добавил в постскриптуме несколько слов о том, что его тревожило по-настоящему, без обиняков и иносказаний. Он написал Стелле о своей твердой уверенности, что гора не пустит его, Джорджа Герберта Ли Мэллори, отвергнет его, и любой другой альпинист, даже со значительно более слабой подготовкой, имеет больше шансов добраться до вершины, чем он – ведущий скалолаз мира, человек удивительной воли и энергии; он почувствовал сопротивление горы еще в 1922 году – будто она не хотела, чтобы он стал первым, не хотела, чтобы он притаптывал своими шиповаными ботинками ее девственный снег, и находила всевозможные предлоги для того, чтобы заставить его спуститься, – и если бы он не сдался, то она убила бы его, лишь бы не пустить на вершину. Но все равно, писал Мэллори, я не сдамся, и мы посмотрим, кто из нас сильнее – я, человек, или она, гигантская гора, высочайшая точка планеты, и я попытаюсь обмануть ее, обойти, я притворюсь кем-то другим, лишь бы стать первым, и не важно, удастся ли мне вернуться, или гора все-таки нанесет мне удар в спину. Это странное иносказание о ком-либо другом Келли интерпретировал в буквальном смысле, предположив, что в тот день, 6 июня 1924 года, Мэллори вышел из палатки в полной экипировке Ирвина, а Ирвин – в экипировке Мэллори, и единственный элемент, который остался на своем месте, был – фотография Рут; Ноэль проснулся на несколько минут позже напарников и увидел их уже в полных костюмах, потому опознал Мэллори и Ирвина сугубо по характерным деталям одежды, так и подписав последнюю фотографию; он же мог гарантировать, что два дня спустя, 8 июня, оба были еще живы, хотя выглядели для Оделла крошечными козявками, скрывающимися в тучах.
Висящие на волоске предположения Джона Келли в полной мере отражали его безумие и в столь же полной мере оправдывали оное, поскольку иначе Келли не мог, иначе его ждало приоткрытое больничное окно. Поэтому он ничего толком не объяснял Матильде, напускал на себя таинственный, всезнающий вид, хотя на самом деле его знания ограничивались снами и иносказательным письмом, в котором Джордж Мэллори с некоторой долей иронии высказывал дальней знакомой свои соображения относительно горы. Это абсурд, сказала бы Матильда, и отправилась бы с Жаном на вершину. Келли предвидел такую реакцию и потому сыграл на словах, на жестах и выражениях – причина заключалась в первую очередь в том, что он безумно, безмерно хотел, чтобы француженка отправилась с ним, именно она, живая единомышленница, а не безликие шерпы, работающие за деньги. По сути, если говорить без обиняков, он обманул ее и сам отдавал себе в этом отчет, но утешал себя тем, что это ложь во благо, ложь во спасение и во имя великой цели, достижение которой возможно лишь при одном условии – он будет не один в духовном смысле, шерпы не в счет.
Поэтому, когда он выходил из лагеря V, чтобы двинуться правее основного маршрута, по наклонной боковине хребта, он ждал, что Матильда скажет: я иду с тобой, и она сказала это, и в тот момент Келли мысленно поздравил себя, и впервые за много лет в его мозгу забрезжило нечто, напоминающее надежду. Они вышли одновременно – сократившаяся экспедиция Жана пошла к шестому лагерю и Первой ступени, а четверка Келли – к месту упокоения Джорджа Мэллори. Тем утром Келли понял, что идти не так и трудно – погода стояла прекрасная: никакой облачности, яркое солнце, блестящий наст и голые камни; лишь опасность оползня заставляла беспокоиться, поскольку слева над ними уже нависал могучий склон горы, в любую минуту готовый обрушиться и похоронить их под своей невообразимой тяжестью. Они шли, разделившись, потому что местоположение тела было известно с точностью до полусотни метров, и потому нужно было ухватить взглядом невысокий холм из плоских камней, под которым в течение многих лет скрывалась последняя тайна великого альпиниста, намеревавшегося обмануть гору.
Холм увидел Пемба и сразу же объявил по рации сбор группы, хотя они находились на небольшом расстоянии друг от друга, и можно было даже помахать руками или покричать – просто на такой высоте требуется любая, даже самая незначительная экономия сил. Сказать что-либо в рацию значительно проще, чем тратить энергию на крики и телодвижения, тем более им предстоял разбор могилы и, возможно, ее последующее восстановление, хотя в этом Келли уверен на сто процентов не был. Он стоял над грудой камней, под которой покоился Джордж Мэллори (или Эндрю Ирвин?), и его сердце переполняла радость – он почувствовал ту самую иглу, которая пробиралась внутри него при мысли о смерти, но теперь эта игла была пронзительно прекрасной, приятной, она стала подарком, а не наказанием и возникла сама по себе, не требуя еженощного самоуничижения. А потом он нагнулся, поднял самый большой с виду камень и отбросил его в сторону – на сколько смог. Давайте, что вы, обернулся он к шерпам, и они взялись за дело, и Матильда тоже, хотя Джон говорил ей – мы справимся втроем, мы же мужчины, не расходуй силы, но она знала, что мужчина значительно слабее женщины, особенно если дело касается чего-то жизненно важного, мужчина – истерик по натуре, женщина же может посмотреть на вопрос рационально, и когда мужчина уже растратил все свои внутренние запасы, она найдет резерв, чтобы взвалить его на спину и вытащить из тьмы.
Камень за камнем дело приближалось к финалу, и, хотя все четверо порядком устали, они наконец добились своего, точнее, своего добился Джон Келли, который увидел белую-белую кость, нисколько не изменившуюся за те несколько лет, что тело провело под камнями, а не на холодном ветру и не под палящим солнцем, и он сказал – вот он, это он, ура. Они откладывали камни недалеко, и теперь те мешали ходить вокруг, изучать тело; впрочем, Келли не был исследователем из группы Симонсона, ему достаточно было просто перевернуть труп, пусть даже нарушив его целостность, но главное – докопаться до того, что вмерзло в лед, что – в глубине, это было самым сложным, и он сказал: я сам, я должен сделать это сам, взял ледоруб и начал бить – один удар, второй, третий, он хотел освободить лицо – из каменного моря выступали только щеки и верхняя часть лба, на которой черным пятном выделялась травма, приведшая к смерти альпиниста, – видимо, ледоруб, которым он пытался остановить свое падение с горы, отскочил от камня и раскроил ему череп. Келли не хватило надолго, и он уступил место одному из шерпов, Ками, тот долбил еще несколько минут, а затем передал эстафету Пембе, и так, сменяя друг друга, примерно за час они сумели выбить вокруг черепа мертвеца порядочный ров, позволяющий отделить голову от каменного наста. Потом они работали одновременно, все вчетвером, справа и слева от тела, потому что Келли не хотел повредить скелет слишком сильно; он был готов разобрать его на несколько составных частей, но надеялся не сломать хрупкие, источенные временем кости. Все ценные вещи уже извлекли участники исследовательской экспедиции – и спички, и очки, и компас, и даже одежные этикетки, ничего не оставалось, кроме тела и нескольких несрезанных с него лоскутов ткани. Они работали слишком аккуратно, слишком медленно – но это было необходимо, обусловлено тяжелыми условиями, и когда дело было уже практически завершено, Ками сказал Джону: нужно идти в лагерь и отдыхать, потому что мы сегодня не доделаем, мы слишком устали, а тут нельзя работать на износ, нужно дать организму передышку, плюс-минус один день погоды не сделает. Келли не хотел заканчивать, особенно теперь, когда цель была так близко, но он умел обуздать свои порывы и согласился, и они вернулись в лагерь, потому что завтра предстояла большая работа. Впрочем, теперь они точно знали местоположение тела и могли сэкономить как минимум час на поисках, плюс значительная часть работы была сделана, и потому Келли шел назад с легким сердцем и чистой головой – он знал, что завтра закончит дело своей жизни.
Правда, в размышления об этом вгрызались другие, более страшные, катастрофически неприятные мысли – а что потом? Ведь цель служила ему поддержкой, как инвалидная коляска, как костыль, а лишившись цели, даже путем выполнения поставленной задачи, он снова станет никем, трагическим одиночкой в пустой квартире с призраком Эллен, прячущимся за каждой дверью; и пусть даже он потратит какое-то время на то, чтобы привести пленку в порядок и получить удобоваримые кадры, способные послужить доказательством, и пусть газеты объявят его героем – это все временно, это последыши, которые сотрутся значительно быстрее, чем та вечная, несмываемая трагедия. Келли прилагал все силы, чтобы отбросить подобные мысли, но они все равно закрадывались в его голову, пытались захватить все доступное пространство, будто перегруженный жесткий диск, и тогда Келли начинал петь, петь про себя, тихо, аккуратно, не затрагивая голосовых связок, петь ритмичные, простые песни, которые легко было запомнить, которые он никогда не любил, но не мог не знать, вроде The Show Must Go On или We Will Rock You, и еще что-то из Queen, The Beatles, The Rolling Stones, других всемирно известных монстров, ничего экзотического. Пение помогало ему – он забывал слова и тратил минуты, даже часы на то, чтобы восстановить в памяти какой-нибудь предлог или артикль, и в это время никакие сторонние мысли не могли продраться через музыкальную псевдозащиту. Когда они пришли в лагерь V, он мучительно вспоминал начало второго куплета Eleanor Rigby, он помнил, что там что-то об отце Маккензи, но точно не помнил, что именно, и потому запнулся и никак не мог продолжить, и так забылся, что Пемба вынужден был дернуть за веревку – мол, всё, шеф, пришли. Когда они сбросили рюкзаки, он сразу спросил у Матильды, знает ли она эту песню, и она ответила: да, я знаю, и он спросил ее про второй куплет, и она, слава богу, помнила его наизусть – «отец Маккензи пишет слова проповеди, которую никто не услышит, никто не приходит сюда», и он улыбнулся и кивнул – конечно, конечно, вот оно, я потерял эти слова, а теперь нашел их снова.
В палатке они говорили совсем о другом: не о Мэллори, не об их изнурительной работе по откапыванию тела, а о каких-то фильмах и книгах, о каких-то посторонних вещах, и потом, значительно позже, когда мир уже закончился, а больничное окно снова заскрипело на ветру, Келли неожиданно осознал, что в эти минуты он позволил себе забыть про Эллен и думать только о женщине, сидевшей напротив него в узкой палатке, рассказывая о вещах, которые в другое время были бы для него совершенно неинтересными. Она говорила о Фоере и герое романа «Жутко громко и запредельно близко», потому что тот тоже терял слова, как Келли в своей песне, и сначала он потерял имя «Анна», потом слово «тебя», потом слово «люблю», и осталось только одно «я», которое он употреблял для всех целей, а когда забыл и его, вытатуировал на руках «да» и «нет», чтобы показывать ту или иную руку во время разговора. Она говорила еще про каких-то странных героев, про мир внизу, про вещи, которые были так далеки от обеих любовей (можно ли употреблять это слово во множественном числе?), что почувствовал себя человеком, а не функцией. Он забыл о необходимости что-то делать и кого-то любить, он превратился в одно большое ухо и чуть не уснул так, не подготовившись, не разоблачившись и не запаковав себя в спальник, и Матильда вовремя одернула его, потому что на следующий день предстояла большая работа, и этот факт мгновенно спустил Келли с небес на землю. Уже засыпая, он рассказал ей про Эллен, кратко, в нескольких словах, – о том, что никогда не перестанет любить мертвую женщину, и Матильда ответила: ты любишь мертвую женщину и мертвого мужчину, почему ты сам до сих пор жив? Тогда Келли замолчал и впервые за многие дни подумал о смерти, пропуская в свое сердце болезненную иглу.
Утром они поднялись в половине шестого и уже в девять снова были у тела: со вчерашнего дня ничего не изменилось, снега не намело, погода оставалась прекрасной, нужно было долбить дальше, Келли оценивал оставшиеся работы примерно в два-три часа, не более. Интересно, что тело к этому моменту уже потеряло свой романтический ореол, оно было просто трупом, неважно даже чьим, важна была камера, камера, камера, камера; Келли думал об этом с остервенением и в определенный момент все-таки сказал: хватит, больше не нужно копать, уже можно попытаться его подвинуть, смотрите, мы уже далеко под грудь зашли. Они начали переворачивать тело вместе с кусками льда, которые подкалывали ледорубами, и через слой грязи на Келли уставились мертвые глаза, мумифицированное лицо, и что-то знакомое было в этом лице, узком, со скулами, с изогнутыми бровями, четко очерченными даже теперь, через девяносто лет после смерти, – это был Джордж Мэллори, только он, и никто иной, ошибиться было невозможно, никакой не Ирвин, и необыкновенно толстая игла, даже не игла, а спица уткнулась в сердце Келли, он на секунду потерял дыхание, а потом увидел самое главное. Они переворачивали тело медленно, старые кости казались легкими, точно пух, и под телом, под слоем льда и камня, в небольшом углублении лежала компактная фотокамера «Кодак» – та самая, вожделенная, или не та, потому что Келли знал, что Мэллори тоже взял с собой фотоаппарат, просто воспользоваться им собирался в последнюю очередь, чтобы запечатлеть напарника на вершине – основным фотографом в двойке был все-таки Ирвин. Значит, если они добрались, на камере Мэллори так или иначе будут снимки, или даже пускай он добрался один, без Ирвина, все равно он достал камеру и снял мир вокруг себя: солнце, облака, все, что угодно, фотографию Рут, британский флаг, какое-нибудь доказательство восхождения. Значит, фотография существует, и он – Джон Келли – нашел ее, и он спустится вниз триумфатором; единственным точащим его душу жучком было то, что на камере могло не оказаться никаких снимков – может, снимал только Ирвин, или вообще никто не снимал, или пленка испорчена до такой степени, что уже не подлежит восстановлению. Но Келли гнал эти мысли, они были счастливы – он и Матильда, и даже шерпам передалась их радость, они хлопали Джона по плечам и говорили, молодец, ты молодец, а он смотрел на них, улыбался, улыбался, потом опять улыбался, а потом аккуратно завернул камеру в полиэтилен и положил в крошечный походный холодильник, который был у него с собой, потому что нельзя было допустить мгновенного перепада температуры, пленка могла разрушиться, и сказал шерпам: надо привести тут все в порядок, после чего обратился к телу Мэллори, неуклюже лежащему на боку: прости, прости меня, ты же знаешь, зачем это, ты же понимаешь, что я это делаю, потому что знаю: ты, ты, и никто другой.
Потом они снова укладывали мертвеца и прикрывали его камнями, потом Матильда читала молитву, потому что Келли не знал ни одной, а Пемба поверх христианской прочел какую-то свою, на птичьем языке, и они отправились обратно – Келли уже ощущал себя победителем, понимая, что сделал максимум возможного; теперь он позволил разуму возобладать над сердцем и проанализировать реальную возможность найти, скажем, фотографию Рут или тело Ирвина – вероятность этого неустанно стремилась к нулю, и тут математика ставила естественную границу, поскольку опуститься ниже нуля вероятность не могла, как бы она к этому ни стремилась. Келли предстоял трудный, невероятно трудный путь вниз, потому что он не мог удержаться, ему хотелось распаковать фотокамеру прямо здесь, в палатке, и, каким-то волшебным образом проявив и напечатав снимки, убедиться в собственной правоте и величии Джорджа Мэллори, но он сдерживался, убеждая себя в том, что гораздо приятнее оттянуть процесс, что чем больше надувается пузырь, тем с большим эффектом он лопается, и тут же отстранялся от такой ассоциации, поскольку она тянулась своими щупальцами к неудаче, а неудача Келли не устраивала. Хотя и здесь была лазейка – неудача позволила бы ему и дальше заполнять пустоту, оставшуюся от Эллен, идти в новую, еще более безумную и бесполезную экспедицию, искать тело Ирвина, вмороженное в скалу где-то неподалеку от найденного ледоруба, и верить в то, что фотография Рут была в железной рамке, в стеклянном кофре, а его металлоискатель найдет эту рамку под слоем замерзшей воды – хотя чего там, поправлял он себя: никакого металлоискателя нет, все это сказки, придуманные для того, чтобы напустить туману и обмануть Матильду, и спасибо ей, что она не пытается искать подвохи и несуразности, да и в любом случае все эти обманы остались в прошлом, поскольку вот она, в маленьком переносном холодильнике, портативная фотокамера, которую нес с собой Джордж Герберт Ли Мэллори, несомненный первопокоритель горы.
Они справились раньше, чем основная часть французской экспедиции, и им следовало, конечно, подождать Жана и Седрика, но не в пятом лагере, а в более низком, четвертом, чтобы организм отдохнул, или даже в третьем; но до базового лагеря они решили не идти, поскольку ждать оставалось недолго, максимум два дня: Жан и компания должны были уже спускаться независимо от того, добрались они до вершины или нет. Первым шел Пемба – он тащил самый большой груз: палатки, часть высотного оборудования, за ним – Келли, за ним – Матильда, а замыкал процессию Ками, готовый в любой момент вцепиться в скалу и натянуть веревку, чтобы уберечь товарищей от падения. Они шли вниз по самому трудному участку – от пятого лагеря к четвертому, по тому самому участку, на котором Келли чуть не остановился при подъеме, чуть не сдался, а теперь хотелось бежать вниз, подпрыгивая, отращивая на ходу крылья, это казалось таким легким, каждое движение на спуске было похоже на полет, и более всего способствовала этому камера в рюкзаке у Келли. Джон знал, что чаще всего альпинисты погибают на спуске – причем независимо от высоты, что в зоне смерти, что на небольших высотах, потому что расслабляются, потому что полагают – дело сделано, и дальше будет проще, а дальше не проще, технически это почти одно и то же, требуется чудовищное напряжение воли и сил – разве что все происходит значительно быстрее, поскольку физически спускаться легче, чем подниматься, да и нет ограничений, связанных с давлением и кислородным голоданием. В какой-то момент уже можно отказаться от кислорода и дышать нормальным воздухом, лишь бы погода не испортилась, лишь бы не обрушилась лавина, лишь бы не замела пурга.
В третьем лагере их должны были ждать шерпы и несколько яков, которые не могли идти дальше, их границей был ледник Ронгбук; эти выносливые животные смотрели не слишком умными, не слишком преданными глазами, но готовы были нести любую тяжесть, и потому Джон Келли любил их, предвкушая встречу с ними точно так же, как предвкушал бы встречу со специалистом по фотографии, который поможет в извлечении пленки из «Кодака» Мэллори. Он шел вперед и радовался, и улыбался, и никакой Эллен не было в тот момент внутри него, когда Ками вдруг закричал: лавина, направо, направо, и все четверо бросились прочь с тропы, а сверху уже скатывались камешки и снег – их было немного, простой сход, десятки таких происходят ежедневно, но один такой сход может смести человека, смять его, бросить вниз так, что тот уже не сумеет остановиться. Возможно, именно так и погиб Джордж Мэллори, когда его смело с Первой ступени при спуске – Келли не допускал мысли о том, что великий англичанин погиб на подъеме, – его просто сбросило вниз, повредило ногу, и он пытался вцепиться в склон руками и ледорубом, чтобы хотя бы замедлить свое трагическое падение. В момент схода лавины Пемба и Келли находились на чуть более пологом участке, и им было проще уходить в сторону – времени прощупывать снег в поисках впадин и провалов не было, оставалось только слепо нестись вперед и тащить за собой отстающих Матильду и Ками.
И они неслись, бежали, спотыкаясь, в сторону от тропы, в надежде, что лавина, даже не лавина, а лавинка проскочит мимо, пронесется, и неведомый бог – у Пембы и Ками – свой, у Матильды – свой, а у Келли – неясный, возможно, и вовсе никакой спасет их, вытянет, вытащит из смертельной ловушки на простом месте, на спуске, в прекрасную погоду – потому что горы есть горы, и никто никогда не застрахован, все запланированное может сорваться в одну минуту из-за превратности судьбы, из-за плевка творца. Снег ударил Келли в правое плечо, но несильно, камешки отскочили от его комбинезона, от его капюшона, он понял, что пронесло, и в этот момент веревку рвануло, сбив его с ног, – значит, Матильду или Ками все-таки задело и потянуло вниз, и Келли вгрызся в скалу, вцепился, его тянуло вниз, его тащило, он держался, а потом тоже сорвался и вдруг понял, что уже ничего не тянет его наверх, потому что Пемба по закону гор перерезал веревку, чтобы спасти хотя бы свою шкуру. За считанные мгновения перед Келли пронеслось все, что было в его жизни: рождение, смерть родителей, Эллен, семь лет без нее, несколько самых счастливых месяцев в жизни, смерть Эллен, охота на Джорджа Мэллори, поход в Гималаи – всё-всё-всё, все прочитанные книги и просмотренные фильмы, все разговоры и письма, каждый дом, в котором он жил, и каждый клочок неба, который он когда-либо видел над головой, – и в это время его руки машинально нащупывали карабин, чтобы отстегнуть его; и когда его падение остановилось, а лавина потекла дальше, он внезапно понял, что натворил, и даже страшная боль в руке не смогла заглушить ощущение того, что он, Джон Келли, – убийца.
Матильда лежала внизу, почти в пятидесяти метрах под ними, ее рука торчала из-под снега, а рядом барахтался каким-то чудом выживший Ками, с тяжелым переломом ноги и рассеченной щекой, но Келли и Пемба дошли до них через полчаса, не раньше, измученные, в синяках, особенно Келли, и Ками был уже в таком состоянии, что двигаться сам почти не мог; они вытащили его, потому что он шевелился, и положили на снег, Пемба начал перетягивать ему ногу, а Келли в это время откапывал Матильду, которая лежала лицом вниз, и он не мог сразу ее перевернуть, а когда перевернул, сразу же закрыл глаза, чтобы не видеть ее окровавленного, изувеченного ударами о камни лица. В этот самый миг Джон Келли понял, что он и есть первопричина всего зла, которое встречается на его пути, – что он, а не Гарднер Спид, убил Эллен несколько лет назад, даже не несколько, а несколько плюс семь, то есть еще в тот момент, когда она, упрямо сжимая губы и обливаясь слезами, уехала из его квартиры, чтобы познакомиться со своим страшным мужем. Он понял, что те минуты, когда он бегал по квартире, пытаясь позвать кого-нибудь на помощь отцу, стали основополагающими в его судьбе, и что смерть отца стала только первым из положенных ему по сроку убийств – и теперь он принес смерть Матильде. Самое страшное, что существуют миссии, которые нужно продолжать во имя тех, кто отдал за них жизни, – таких миссий множество: нужно дойти, добраться и посвятить победу мертвецу; миссия же Келли не относилась к таким, он чувствовал, что смерть Матильды – бессмысленна, как бессмысленна любая смерть около него. Он с трудом сдержал страшный порыв – достать из рюкзака холодильник, из холодильника – камеру, – и сломать ее, выбросить, уничтожить, чтобы никогда не узнать, достиг ли Джордж Мэллори вершины; в этот момент вся его любовь показалась пустышкой в сравнении с человеческой жизнью, все его цели показались глупыми и мелкими относительно цены, которой они были достигнуты, и если бы Бог спросил у Келли – что ты отдашь за то, чтобы она жила, он бы ответил – всё; и Эллен – спросил бы Бог; и Эллен – ответил бы Келли, и это была бы самая что ни на есть настоящая правда. Он прижимался щекой к мертвому лицу Матильды и плакал, и слезы капали на ее щеки, смешиваясь с талой водой и становясь частью горы. Это не значило, что его любовь к Матильде каким-то образом стала выше его любви к Эллен или к Мэллори, – это значило лишь, что с этой смертью Келли, такой надежный, такой серьезный, такой внешне смелый, окончательно потерял веру в себя, оставив последние крохи собственной гордости на заснеженном склоне – на пути от четвертого лагеря к третьему.
Ками выжил – Пемба стащил его вниз на собственном горбу, а там подключились и другие шерпы; Матильду нес Келли, поскольку он не мог позволить ее телу оставаться там, среди сотен безымянных трупов, покоящихся на склонах, тем более они в основном – в зоне смерти, а она погибла на сравнительно простом участке, когда до спасительного лагеря оставалось рукой подать. Джон замкнулся внутри себя и два последующих дня ждал возвращения Жана, потому что, движимый подспудным мазохизмом, хотел, чтобы руководитель французской экспедиции обвинил в смерти девушки его, Джона Келли, ударил по лицу, плюнул в глаза, унизил перед всеми – подобный сценарий освободил бы Келли, облегчил бы его жизнь, снял хотя бы малую долю чудовищного груза с заледеневшей совести. Но Жан, вернувшись, посмотрел на тело Матильды, а потом сел рядом с ним и тихо заплакал, как девчонка, пряча лицо в ладонях, после чего прошел мимо стоящего неподалеку Келли, так ничего ему и не сказав; с Келли общался Седрик – он не дал выхода эмоциям, но просто записал координаты англичанина, чтобы при необходимости привлечь того в качестве свидетеля – например, для фиксации обстоятельств смерти при подготовке свидетельства. Они дошли до вершины – об этом рассказал один из шерпов, но теперь это достижение казалось более чем сомнительным, потому что Матильда не достигла ни одной из своих целей, погибнув в пути, не добравшись до самого верха и не узнав, кто же на самом деле был первопроходцем. Ее жизнь и ее восхождение как кульминация оказались пустыми, ничем не обремененными – и Келли понимал это, думая, как это глупо: его столь полную и насыщенную жизнь придется продолжать, принося другим горе и смерть, а ее светлое, легкое существование завершилось, и в голове Келли в который раз появилось страшное, безумное, уродливое слово «никогда».
«Никогда» относилось ко многим последующим его поступкам, ко многим происходившим с Келли вещам: в частности, он никогда больше не видел никого из французов и вообще ничего не слышал о французской экспедиции, не считая одного-единственного телефонного разговора с Жаном; никогда больше он не ходил в горы, никогда не обращал внимания на женщин. Смерть Матильды повергла его в пустоту, которая находится далеко за пределами отчаяния, за пределами всего, что может подвигнуть человека к дальнейшему существованию; он превратился в оболочку, наполненную не воздухом, но вакуумом, сжатую, сморщенную, способную механически решать простые задачи и отвечать на простые вопросы, но не способную совершить ничего действительно имеющего значение. Вернувшись в Лондон, он переложил запакованную камеру в холодильник и не прикасался к ней в течение достаточно длительного времени – хотя, если бы Матильда была жива, он бы тут же отнес аппарат к специалистам, чтобы как можно быстрее получить результат – и ради себя, и ради нее, поскольку в его представлении она тоже стала полноценным участником поисковой экспедиции, пусть и присоединилась к ней в самый последний момент. Собственно, этого Келли даже не замечал – ему казалось, что Матильда помогала ему в книжном расследовании, искала факты и сличала данные, рассчитывала траектории и анализировала письма Мэллори – в общем, была таким же детективом, как и сам Келли, и изначально шла в гору именно с ним, а французы были случайными попутчиками – равно для них обоих. Он отдавал себе отчет, что это не так, но затем снова погружался в лоно безумия, поскольку безумие позволяло избежать реальности – в этом плане Келли вернулся на несколько лет назад, к больничному окну, которое с каждым днем все шире открывало свой привлекательный зев.
Примерно через месяц после возвращения ему позвонила Ребекка, мать Матильды. Она не винила Келли ни в чем, потому что сама благословила дочь на опасное путешествие; она просто хотела знать, чем жила Матильда в свои последние дни и часы – а кто, как не Келли, знал это лучше всех. Они проговорили больше двух часов, а потом Ребекка попросила разрешения приехать – но его квартира была в таком запустении, что он не мог позволить ей даже зайти внутрь и тем более не хотел заниматься уборкой, и потому предложил прилететь в Париж, на что она с радостью согласилась. Он купил билет и отправился к матери Матильды – она жила в пятнадцатом округе, в новом доме неподалеку от станции «Вожирар»; он прилетел в Орли и достаточно быстро добрался, пусть и с двумя пересадками, сначала на электричке RER, а затем на метро. Ребекка встретила его без слез, но говорила мало и тихо, и он почувствовал в ее манере сдавленный внутренний плач – она спрашивала его не об обстоятельствах, при которых дочь отправилась искать тело Мэллори, и даже не о моменте ее смерти, но в первую очередь о том, о чем они разговаривали в палатке в последнюю ночь. Он отвечал скомканно, неровно, путано, и Ребекка все понимала, она будто чувствовала его боль, а не свою собственную, и почти каждый их разговор сводился к рассказу Ребекки о том, какой Матильда была в детстве, как она себя вела, к каким-то комическим случаям, которые в неограниченном запасе есть у каждого родителя, к глупым историям о том, как Матильда зимой попыталась лизнуть железную ручку двери, как подралась со старшей девочкой, как чуть не уехала на мотороллере развозчика пиццы, как поймала голубя и держала его в шкафу тайком от матери, как намазывала пол конфитюром, формируя муравьиные дорожки, как бегала к соседке, у которой было кабельное телевидение, и так далее, и так далее, без остановки – Келли уже казалось, что он прожил с Матильдой всю жизнь, а не считанные дни в Гималаях. Оттого что Ребекка плакала у него на плече, Келли становилось все хуже и хуже, но он уже не мог отказать ей в праве быть выслушанной, тем более он ощущал себя убийцей ее дочери и никак не мог осознать, что другие воспринимают его иначе, что он прощен – даже матерью, безутешно плачущей у него на плече. Да, она расплакалась на второй день его визита, разрыдалась, и вдруг Келли понял, в какую бездну он вверг не только себя, но и других, ни в чем не повинных людей, и в этот момент у него возникло желание обвинить во всем покойного Джорджа Мэллори, свалить вину на чертова альпиниста, который не мог умереть, как нормальный человек, в собственной постели. А на следующее утро Келли уехал, потому что не мог больше терпеть самого себя – скулящего, изображающего внимательного слушателя и не способного подавить в себе отвратительного желания переспать с матерью женщины, которая могла бы занять место Эллен, если бы не разделила ее трагическую участь.
Вернувшись в Лондон, Келли пил – пил много, в частности, дешевого виски, он не хотел заморачиваться на дорогом и заказал несколько ящиков Bell’s, которое терпеть не мог – и потому именно оно казалось ему лучшим средством напиться, не смакуя и не наслаждаясь; он стремился к простому отрубу, к тошноте, к похмелью, к больной голове, а не к удовольствию, которое мог принести какой-либо дорогой односолодовый сорт. Раз в день он обязательно открывал холодильник и смотрел на камеру, обещая себе: завтра, завтра я отнесу ее специалисту, вот только дойду до телефона и позвоню, надо же узнать, кто может выполнить столь тонкую работу, не повредив ни единого снимка. Но до телефона он не дошел ни разу, потому что телефон был отключен – Келли вырубил его по возвращении из Парижа, чтобы никто – ни Ребекка, ни какой-либо друг, ни назойливый коммивояжер – не смогли нарушить его покой, точнее, беспокойство, замешанное на самоуничтожении и постепенно растущем презрении к самому себе. Он перестал читать книги, и большая часть его времени проходила в тупом просмотре телепрограмм – одной за другой, подряд, безостановочно, и каждая новая программа казалась более глупой, чем предыдущая, но он не мог остановиться, он смотрел и смотрел: ток-шоу, телеигры, спортивные передачи, новости, мультфильмы, сериалы – ни одна из программ не оставалась в его памяти ни на секунду, сразу вылетая из головы. Мобильный телефон лежал разряженным много дней, в почтовом ящике копились счета, один за другим, Келли перестал мыться и выходил в магазин раз в две недели, чтобы купить какую-либо быстроразогреваемую дрянь или алкоголь. Несколько раз в его дверь звонили – возможно, коммивояжеры, возможно, из коммунальных служб, но он не открыл – не потому, что хотел сделать вид, будто его нет дома, а потому, что его на самом деле не было дома, – тело, сидящее перед телевизором, нельзя было в полной мере считать Джоном Келли.
Потом ему позвонил Жан – точнее, не ему, а консьержу, и попросил любым способом связать его с Джоном Келли, и консьерж пришел к Келли и дал ему трубку радиотелефона, мол, вызывают, и Келли вяло сказал: да, а когда звонивший представился, мигом протрезвел и повторил «да» еще раз, уже четко, не безразлично – почему-то для Келли прощение Жана значило больше, чем простое, не потребовавшее никаких душевных затрат прощение Ребекки, и потому Келли не мог игнорировать звонок француза. Жан молчал в трубку, хотя знал, что Келли внимательно его слушает, а потом сказал – черт с тобой, ты действительно не виноват, хотя, извини меня, я все равно буду тебя ненавидеть, и знаешь почему? Не потому, что ты забрал ее с собой и не вернул мне, не потому, что она погибла, а потому, что я любил ее, я, Жан, любил ее, а она полюбила тебя, сумасшедшего идиота, конченого придурка, и ты не смог уберечь ее даже для себя, не говоря уже о ком-либо другом, ты обокрал меня, но я не хочу, чтобы ты полагал, что я хочу мести, нет, ты обокрал в первую очередь самого себя, потому что лучше Матильды не было никого, она была самой прекрасной женщиной в мире, а ты, и ты, и ты… и Жан говорил еще долго, но Келли уже не слушал, потому что он – Жан бы не поверил – прекрасно понимал чувства француза, он мог предсказать каждое следующее его слово, каждый следующий жест, и когда Жан наконец иссяк, он сказал: нет, самой прекрасной женщиной на Земле была Эллен, но ты, лягушатник, никогда бы с ней не познакомился, даже если бы она была жива, потому что она близко не подпускала таких мудаков, как ты, и после этого Келли положил трубку. Сложно сказать, легче ему стало или тяжелее – с одной стороны, он был категорически не прав, оскорбив ни в чем не повинного и, более того, несчастного человека, с другой стороны, ему было совершенно плевать на чувства Жана, поскольку он уже давно стер свои собственные.
Иногда в Джоне пробуждалось сознание, точнее, голос разума, и он осознавал, что нужно как-то выбираться из той пропасти, в которую загнал то ли он сам себя, то ли Бог – его, тут он не был уверен, поскольку опровергать существование Бога больше не мог, слишком уж мистически все совпадало, но в любом случае к этому прилагался вывод о том, что Бог – жесток, Иегова Кана, ревнивец и злыдень, который не терпит счастья, достающегося в обход веры. Включаясь на минуту, разум говорил Джону: тебе снова нужно влюбиться, и единственная твоя любовь, которая не обязательно должна быть живой, – это Джордж Мэллори, вот и иди к нему, у тебя ведь есть только фотоаппарат, а тебе еще надо найти фотографию и тело Ирвина – в общем, работы невпроворот, а ты застыл на одном месте и топишь слезы в бутылке, как нехорошо. Но подобных кратких прозрений явно не хватало для того, чтобы встать и идти, тем более Джон не был слепым, хромым или глухим, ему не требовалось исцеления, ему требовалось что-то большее, но что – он уже не знал, потому что как минимум один раз ошибся, предположив, что это – Матильда. В результате, возвращаясь из магазина с авоськой, в которой звенели бутылки и тихо лежала соленая рыба и пицца для микроволновки, Джон зашел в церковь, мимо которой проходил каждый день и до того, но почему-то ни разу не замечал ее, не осознавал как храм, она оставалась для него просто зданием середины XIX века, среднего качества архитектурным творением без дополнительной духовной нагрузки. Теперь же он зашел внутрь и обвел взглядом белые стены, светлые окна, деревянные скамейки, и на каждой – Библию, толстую, в подозрительно кричащем мягком переплете; службы не было, церковь пустовала, что наполняло ее удивительным покоем, значительно более плотным и емким, чем, например, собственная квартира Джона, гостиная, диван перед телевизором. Этот покой был сродни покою вершины, на которой Келли никогда не был, но очень хорошо себе ее представлял: да, пусть на вершине – ветер, холод, шум, но абсолютный покой заключается вовсе не в замирании окружающего мира, а в отсутствии других эмоций, помимо возникающих при восприятии среды; здесь, в церкви, он понял, что мыслей в голове нет, причем никаких вообще, и можно просто безмятежно сидеть и смотреть на аккуратное минималистское распятие, не представляющее художественной ценности и потому вносящее свою лепту в общее упокоение.
Джону было немного стыдно, что он пришел в храм с бутылками, но этот стыд был совершенно новым чувством, первым за длительное время, не связанным с Эллен, горой или Матильдой, и Джон был благодарен белым стенам и высоким окнам за возможность ощутить что-то другое. Он не ждал, что к нему подойдет священник, да и не нуждался в этом, но тот подошел, потому что Джон был единственным посетителем, а отец Уайт слишком хорошо относился к людям, чтобы бросить одного из них в явной беде. Тебе нужна помощь, сын мой, участливо спросил он, выведя Келли из счастливого забвения; тот, встрепенувшись, помотал головой, потом осознал, что перед ним священник, и ответил вежливо – нет, не нужна, отец; если я понадоблюсь, я буду там, сказал отец Уайт и указал на небольшую дверь справа, и Келли кивнул. Священник пошел прочь, и вдруг Келли сказал ему вслед – мне нужно рассказать; в смысле – исповедаться? – уточнил священник; да, видимо так, Келли и сам не был уверен в том, что именно ему нужно, но здесь, в церкви, он почувствовал, что может найти какую-то лазейку, какой-то крошечный, невидимый из других мест выход из сложившейся ситуации. Конечно, сын мой, ответил священник, ты хочешь поговорить здесь или в отдельном кабинете; здесь, Келли не знал другого места и не хотел его, потому что высокие окна его успокаивали и наполняли светом, какой-то, пусть даже жалкой, но все-таки жизнью. Я слушаю тебя, присел рядом отец Уайт.
В этот момент Келли понял, что ему нечего сказать – в чем он мог бы признаться священнику? В том, что кого-то подвел? Но он никого не подводил, просто судьба сгущалась вокруг него и обрушивала свою темную сущность на окружающих людей, в частности и в особенности на любимых им, а он, Келли, тщетно пытался найти хотя бы одну причину, по которой мир оказался так неблагосклонен к нему и, что самое страшное, к другим – ведь ни Эллен, ни Матильда не были виноваты ни в чем, они просто были, и если Бог хотел его наказать – зачем же он наказал заодно и их, причем более страшно, более существенно? Келли понял, что ему нужна не исповедь, а ответ, и попытался неуклюже сформулировать вопрос – вот так и так, умирают те, кем я дорожу, почему они, если виноват я; а когда отец Уайт начал отвечать, Келли уже через несколько слов понял, что священник ничего не знает, что он находится в узких рамках своей веры, заданной то ли в духовном училище, то ли в семье, то ли еще где-то, и все ответы его – такая же пустота, как собственные измышления Джона. Но одну фразу Келли все-таки выхватил из контекста и позже не мог объяснить даже, что имел в виду отец Уайт – в искаженном сознании Келли она приобрела совершенно другое звучание и по-настоящему помогла ему, хотя в несколько ином ключе, нежели, вероятно, предполагал священник; Уайт сказал: Бог внутри тебя, и нужно просто найти его – вот так просто, расплывчато, но этой фразы хватило Келли, чтобы, почти в ночи бредя домой по пустынной улице, попытаться заглянуть внутрь себя и поискать там Бога, и, что самое удивительное, обнаружить его. Бог не был седым старцем с бородой, не был многоруким Кришной, не был даже туземным крокодилом – он был величественен, у его ног медленно двигались караваны яков, а на его вершине лежал вечный снег, подчеркивая возраст Бога, преклонный, как и самой Земли. Утром, проснувшись здоровым, трезвым и свежим, Келли слил в раковину все бутылки с алкоголем, даже несколько дорогих сортов виски, стоявших в баре и выполнявших декоративную функцию, а затем поставил мобильник на зарядку и сразу же позвонил знакомому, который организовывал путешествия в Гималаи, – собственно, этот же человек принимал непосредственное участие в подготовке первого крестового похода Келли.
Келли понял одну очень важную вещь – его цель, его поиск, его доказательство не имело особого смысла, пока он сам не осознает, каково это – быть на вершине, и теперь он чудовищно жалел лишь об одном – о том, что увлек Матильду за собой, а не отправился с ней. Теперь он должен был идти наверх, чтобы увидеть и почувствовать, а поиск фотографии при здравом размышлении оказался таким бредом, что стыдно даже было об этом вспоминать. Покорение Бога – что может быть сильнее и страшнее, что может быть величественнее для маленького человека, который значительно слабее горы, но тем не менее рвется на нее, чтобы доказать то ли самому себе, то ли окружающему миру, что он – сильнее.
Но в некоторые моменты его все-таки донимало отчаяние. Он сидел в кресле и смотрел на пустой бар, и благодарил сам себя, что догадался вылить абсолютно все, даже коллекционные сорта, потому что иначе снова бы начал пить, и все пошло бы прахом. С другой стороны, он чувствовал некоторую искусственность в этой новообразованной бодрости, что-то ненастоящее, пришедшее извне и поселившееся не в нем, а просто витающее где-то рядом; в такие моменты он извлекал из подсознания настоящую цель своего похода наверх – тот должен был стать извращенной формой самоубийства, сложносочиненным суицидом, потому что Джон Келли не собирался возвращаться обратно. Перед отъездом он планировал отослать камеру с комментариями специалисту, пусть тот все расшифрует, чтобы он, Келли, все-таки выполнил свою задачу, но сам никогда не узнал о результатах. Тем не менее Келли готовился к походу очень тщательно, потому что не мог допустить провала – пусть дорога предстояла только в одну сторону, но даже такое, одностороннее, восхождение могло не состояться при отсутствии должного оборудования и тренировок. Организм Келли расслабился за месяцы, прошедшие с предыдущего похода, и он снова отправился в спортзал, где ежедневно возвращал себя в хорошую спортивную форму; при этом он продолжал оставаться отшельником, общаясь с людьми только по мере крайней необходимости отрывочными, короткими фразами – делая заказ в аптеке, покупая билет на автобус или здороваясь с охранником тренажерного зала. Слова были излишними, основное место в его жизни занимало дело – и это дело, как ни странно, стало единственным наполнением его головы; как улитка, ползущая по склону, знает лишь то, что нужно ползти, так и Келли осознавал твердо только то, что впереди его ждет гора, ждет гора, ждет гора, и ничего, кроме горы. Телевизор он не просто выключил, а выбросил, вынес на помойку; возвращаясь домой, он обернулся и увидел, как какой-то нищий уже выволакивал огромный дорогой прибор наружу. Келли сложил в отдельный ящик все сувениры, привезенные из отдельных поездок, – не свалил в кучу, а аккуратно, экономя место, упаковал и поставил в кладовой, чтобы не мозолили глаза, также он убрал долой все книги – их он не пожалел, тоже вынес к мусорным ящикам, как телевизор; он не хотел никакой лишней информации, она сбивала и, что самое неприятное, пробуждала мысли и воспоминания, которые Келли были совершенно не нужны.
Если бы Келли хотел вернуть себе способность критически мыслить и анализировать ситуацию, он, вероятно, сравнил бы себя с каноническим големом – у него на лбу тоже сияли несколько слов, позволяющих двигаться, подчиняться командам, выполнять задания. Келли служил големом самому себе, он сам себя слепил из глины, сам написал волшебные буквы и сам намеревался себя уничтожить, как только задание будет выполнено; более того, Келли-голем служил себе ровно так же, как служил пражский глиняный человек раввину Леву – защищая от самого себя. Келли стал альфой и омегой, творцом и Адамом, и все это ради мелочной в масштабах человечества цели – взойти на гору; другое дело, что эта цель для самого Келли стала единственным спасением и смыслом жизни. Его предыдущие любови были ошибочными именно в том плане, что они упускали главное, обходили основное – и Эллен, и путешествие по следам Мэллори были не более чем сублимационными макетами того, к чему сердце Келли лежало с самого рождения, чему способствовали все жизненные вехи англичанина.
Сперва Келли думал об одиночном восхождении, наиболее точно отвечавшем его стремлениям, но одиночное восхождение тем и опасно, что может завершиться досрочно, и никто уже не спасет, чтобы можно было повторить попытку. Поэтому он заранее договорился, что сопровождать его будут целых двадцать шерпов – экономить средства, пусть их оставалось не так и много, Келли не видел ни малейшего смысла, – и они доведут его до лагеря V, а в штурмовой с ним поднимутся четверо, дальше уже они отпустят его одного, и он доберется до вершины самостоятельно, и упадет в снег, и будет разгребать его руками, и, возможно, нащупает глубоко-глубоко металлическую рамку с фотографией… Но эту глупую и смешную мысль Келли сразу же гнал прочь, как только она имела наглость возникнуть в его сознании, потому что она возвращала его на предыдущий уровень, снова пытаясь нащупать второстепенные цели, не имеющие отношения к основной. Жизнь Келли сама по себе стала напоминать гору – Первая ступень (уход Эллен), Вторая ступень (смерть Эллен), Третья ступень (смерть Матильды) – и теперь оставалась только вершина – главная, последняя, абсолютно чистая, и эту вершину – метафизическую и реальную – Келли должен был соединить воедино, чтобы закончить свою жизнь так, как предписал неизвестный отцу Уайту Бог.
Еще одна мысль иногда мешала ему двигаться к намеченной цели – Келли несколько раз думал о возможности восхождения с оборудованием и в одежде образца 1920-х годов, то есть точно такой, какой вынуждены были пользоваться участники британских экспедиций, в том числе Мэллори и Ирвин. Тяжелые и неемкие баллоны с кислородом, несколько слоев одежды, достигающих едва ли дюйма по общей толщине, жесткие ботинки с прикрученными к подошвам скобами, неудобные штаны и армейские портянки поверх носков – все это создавало определенный шарм и повышало уровень опасности, позволяло почувствовать себя настоящим альпинистом двадцатых, и, если бы Келли захотел принести на вершину фотографию Рут, стоило идти именно в таком виде. Но фотографию Рут (современную, распечатанную из Интернета) в середине двухтысячных уже отнесли на вершину другие альпинисты, а любой косплей – ничем, кроме как косплеем, назвать порыв Келли было невозможно – опять же загрязнял, делал непрозрачной изначальную идею и возвращал Джона на предыдущую ступень; поэтому он отверг и эту мысль. Чем дальше продвигалась подготовка, тем меньше идей возникало у Джона в голове, тем чище становился его разум, и он пару раз поймал себя на том, что может банально забыть злосчастный фотоаппарат в холодильнике, так и не отослав его специалисту. Поэтому примерно за две недели до старта, в мае, он сел за ноутбук и написал огромное письмо с подробными пояснениями и инструкциями, распечатал его и положил в холодильник, внутрь упаковки с камерой. Он планировал передать камеру Джуниору Ноксу, лучшему из всех, кого он знал, профессиональному фотографу, альпинисту-любителю и специалисту по реставрации фотокамер, – тот наверняка знал все тонкости и хитрости извлечения застарелой пленки из карманных «Кодаков», бывших самыми популярными «мыльницами» двадцатых, и сделал бы работу идеально. Заготовив послание, написанное в мирном, аккуратном духе, не оставляющее ни малейшего пространства для подозрения автора в сумасшествии, он пометил в своем ежедневнике дату, предшествующую дню старта: одиннадцать часов – почтовое отделение, посылка Ноксу. Предварительно звонить фотографу и объяснять ситуацию Джон не собирался, он полагал, что Нокс все поймет правильно и после расшифровки – при условии, конечно, что она даст какие-либо результаты, в идеале – положительные, – опубликует сенсационную информацию под своим именем, упомянув Келли кратко и скромно, поскольку совсем без упоминания Келли и объяснения обстоятельств обнаружения камеры обойтись было невозможно – это могло вызвать подозрения в подделке, чего Келли не мог допустить никоим образом. Конечно, ему хотелось соблюсти анонимность, чтобы трагическая история его первого путешествия на гору не всплыла в прессе, но он рассудил, что к тому времени, как Нокс сделает свою работу, ему, Келли, все уже будет безразлично, а вот для наследников Мэллори, как и для истории мирового альпинизма, подобное разоблачение сыграет гигантскую роль.
За полторы недели до запланированного выезда оказалось, что тибетские власти отказали Келли в лицензии на восхождение. В любых других обстоятельствах Джон воспринял бы это как трагедию, дал бы выход эмоциям, носился бы по квартире, звонил во всевозможные инстанции, пытаясь решить вопрос быстро, решительно и совершенно безграмотно, поскольку под влиянием эмоций ничего толком сделать невозможно. Но теперь Келли был другим: он – голем, робот, терминатор – не умел волноваться и психовать, каждое его действие было четким, продуманным и аккуратным, анализ ситуации привел к простейшему предположению о том, что произошла какая-то ошибка, поскольку деньги были уплачены, данные о выдаче лицензии пришли, а сам документ ждал Келли на месте, по прилете в страну. Келли сделал ровно три звонка людям, которые могли прояснить вопрос и при необходимости решить проблему – у опытного альпиниста, тем более уже совершавшего попытку восхождения, не должно было возникнуть каких-либо бюрократических препон к получению лицензии. Ошибка действительно вкралась, но не в работу азиатских чиновников, а в английское делопроизводство – другой альпинист по имени Джейсон Келли подавал заявку примерно в то же время, что и Джон, и ему как раз отказали ввиду недостаточности данных относительно планируемого восхождения. Из-за этой проволочки Келли пришлось посетить почту, чтобы отправить кое-какие документы, подтверждающие, что он – Джон, а не Джейсон, и связать идентификационный номер, по ошибке присвоенный другому человеку, с собой. Это было то же самое почтовое отделение, из которого Джон собирался отправить посылку с фотоаппаратом, и он даже подумывал о том, чтобы объединить эти два дела, минимизируя необходимость общаться с людьми, но затем пришел к выводу, что за десять дней Нокс может справиться с задачей и сообщить результаты Келли; знание же результатов сведет на нет все его усилия, снова превратив его из боевого голема в спивающегося идиота.
Келли взял конверт, положил туда распечатанный и подписанный документ, после чего подошел к девушке, принимающей заказы, – автоматическая система работала только для обычной корреспонденции – у Келли же было срочное послание, не терпящее ни малейших отлагательств. Девушка оформила отправление, приняла у него наличные, а потом внезапно сказала – можно задать вам один вопрос? Келли не мог ей отказать, это было бы просто невежливо, и это стало роковой ошибкой, его первой неделовой связью с другим человеком за очень длительный период времени; сколь же хрупка оказалась его защита, казавшаяся пуленепробиваемой, твердокаменной, если рассыпалась в прах от одного невинного вопроса, направленного на то, чтобы польстить ему, возможно, доставить ему удовольствие, но по незнанию ставшего страшным оружием, ударом по Хиросиме, терактом 9/11 в локальных масштабах разума Джона Келли. Да, сказал он, задавайте, и она спросила: вы ведь тот самый альпинист, который хотел доказать первенство Мэллори, да, это ведь вы? Игла, давно исчезнувшая без следа из сердца Келли, не просто вернулась обратно, не просто превратилась в спицу, она стала пулей, пробившей сердце и повергшей его в дрожь; откуда, откуда случайная девушка, сотрудница Королевской почты, может знать о его странном восхождении, о его диковинной цели – всего несколько человек были в курсе, участники французской экспедиции да шерпы, никто более, никакой прессы, никаких публикаций, и никто не знал, что он позволил себе нарушить целостность могилы Мэллори, найдя там фотокамеру, никто, ни один человек в мире – почему же эта случайная девушка узнала его и задала этот страшный провокационный вопрос? Откуда вы знаете, спросил он глухо, слова с трудом продирались через голосовые связки, шли откуда-то из желудка, звучали так, будто он находился под дозой ЛСД, хотя он никогда не принимал ЛСД и не знал, как говорят те, кто находится под дозой, просто предполагал, что его голос звучал именно так, абстрактная ассоциация, не более того. Она улыбнулась, может быть, не почувствовав неровности в его голосе, не поняв неуместности своего вопроса, и ответила: об этом же писали в «Альпийском журнале», была новость о том, что вы собираетесь туда, и ваша фотография, а я сама немного увлекаюсь, поднималась на Бен-Невис и еще несколько небольших гор и читаю «Альпийский журнал», и мне сразу стало интересно, вдруг ваша экспедиция закончится удачно, столько до вас пыталось, и только одной что-то удалось, и то не до конца, вот. И тогда Келли вспомнил, что да, когда он шел в ту экспедицию, он давал анонс, ему задали несколько вопросов, и он кратко на них ответил, как раз на новостную заметку, а по возвращении он ни с кем не общался и отключил телефоны, и потому, даже если бы журналист попытался связаться с ним, чтобы узнать о результатах, он бы не смог, и, видимо, кто-то сделал вывод, что раз сам Келли молчит, значит, у него ничего не вышло – да и вообще, его одиночная экспедиция должна была показаться маститым альпинистам непрофессиональной и плохо организованной, если уж целым группам ничего не удалось найти, что получится у гордого одиночки. Келли выдавил из себя улыбку – самую, видимо, трудную в жизни, натянутую, как у театральной куклы, и сказал – простите, да, я альпинист, но, наверное, вы ошиблись, там был Джейсон Келли, нас часто путают, вот и сейчас я отправляю документы, потому что нас снова спутали, и мне отказали в лицензии, а должны были – ему, но ничего, мне все равно приятно, что меня узнали, пусть даже приняв за другого. Девушка лучезарно улыбнулась и извинилась, и в этой улыбке Келли увидел Матильду – вообще, сотрудница почты была похожа на француженку: такая же тонкая, с немного резкими чертами лица, с крупноватым ртом, но при этом лицо ее лучилось какой-то гармонией, и пуля, пробившая сердце Келли, вышла с другой стороны, оставив за собой рану, которая не могла зарасти сама и которую было уже не заткнуть. Он попрощался и вышел.
Рюкзак уже стоял у него в гостиной, сложенный почти полностью, кроме мелочей, которые следовало распихать по карманам, и оборудование уже прибыло на место, и шерпы получили предоплату – надо же, до чего дошел прогресс, они брали аванс через банк, платить можно было картой Visa или MasterCard, и посылка с фотоаппаратом ждала отправки, и Келли в течение недели пытался делать вид, привычно обманывая себя, что все нормально, и его план медленно, но верно ползет к осуществлению. Буквально за три дня до намеченного срока ему подтвердили лицензию – все было в порядке, чиновники нашли ошибку, какие-то перепутанные электронные досье, одинаковые инициалы двух альпинистов; если бы такое произошло до второго пришествия Эллен, Келли наверняка нашел бы Джейсона и познакомился с ним, они бы выпили по маленькой и посмеялись над сходством имен, и в дальнейшем, чтобы избежать подобного казуса, подавали бы заявки более аккуратно, не пересекаясь и указывая исключительно полные имена, но теперь было другое время, и Джон даже не полез в Интернет, чтобы посмотреть на фотографию негодяя Джейсона, чуть не сорвавшего его планы. Келли начал приводить в порядок квартиру – тщательно все вымыл, проверил, все ли счета оплачены, все ли долги погашены, он архивировал пространство так, точно собирался все-таки вернуться, пусть через несколько десятков лет, через очень длинный промежуток времени; потом он внезапно подумал о том, что стоит написать завещание, ведь никаких прямых и вообще близких родственников у него нет, а восьмиюродных братьев, эту седьмую воду на киселе, он вообще не знает, никогда не видел и не слышал и лишь может предполагать, что подобная родня у него есть. Проблема завещания состояла в том, что для нотариального заверения требовалось время, а его не было, к тому же он не представлял, кому оставить все, что у него было, остатки его банковских счетов, квартиру в Лондоне, дом в пригороде, который он сдавал за приличную сумму – в его памяти промелькнула даже Ребекка, но она жила в Париже, и никакая английская недвижимость в любом случае не смогла бы заменить ей дочь. Поэтому Джон Келли совершил странный поступок – за два дня до отъезда он снова пошел на почту и посмотрел, как зовут девушку, обслуживавшую его в прошлый раз, просто прочел ее имя на бейджике, потом нашел ее на «фейсбуке», узнал полное имя, там же была – слава богу – дата рождения, и оставил все свое движимое и недвижимое имущество ей. Возможно, этим поступком он пытался оправдаться перед Матильдой и Эллен – девушка на почте могла бы стать его спутницей, если бы не было первых двух, и Келли представил себе параллельную вселенную, в которой они вместе идут в кино или театр, или забираются на какую-либо простую гору, пусть на тот же Бен-Невис, и в этой вселенной он вполне может быть, к примеру, ее мужем, почему бы и нет, и потому она имеет полное право на все его имущество. Бумагу он подписал, поставил число и положил на стол, придавив пресс-папье; он надеялся, что в таком виде завещание сработает, несмотря даже на отсутствие нотариального заверения, хотя полностью уверен, конечно, не был.
В день отъезда он встал в шесть часов утра, почистил зубы, сложил зубную щетку и еще ряд мелочей в карманы рюкзака, упаковал ценные вещи в поясную сумку и выставил все это в коридоре. Потом он пошел к холодильнику и достал камеру, извлек ее вместе с посланием Ноксу, распаковал и положил в широкое металлическое блюдо, долго пылившееся на шкафу, а теперь внезапно нашедшее применение. Он достал небольшую бутыль со спиртом, тщательно полил камеру и бумагу, а затем поджег – и в течение десяти минут смотрел, как погибает последнее и единственно возможное доказательство того, что Джордж Герберт Ли Мэллори первым поднялся на высочайшую вершину мира. Келли проследил, чтобы сгорела вся пленка без остатка, с приклеенной к ней бумагой, чтобы сгорели все неметаллические части фотоаппарата, и когда от прибора оставался лишь обугленный остов, потушил его, тщательно и старательно, поскольку не хотел, чтобы случился пожар и квартира пострадала.
Потом он вышел в коридор, дотронулся до упакованного рюкзака, до стены, до поясной сумки, лежавшей на тумбочке, вернулся в комнату, осмотрел внимательно, не забыл ли он о чем-нибудь, заглянул в кухню и ванную, проверил, отключен ли газ, перекрыта ли вода, после чего подошел к окну, открыл его и посмотрел вниз, с высоты пятого этажа, на утреннюю лондонскую улицу. Люди спешили на работу, неслись куда-то, где-то раздавался вой полицейской сирены, где-то говорили по-арабски, а Джон Келли забрался на подоконник и закрыл глаза, потому что больничное окно, призывно открытое много лет назад, так его и не отпустило.
Интермедия. Шесть вымышленных писем Джорджа Мэллори
1
Моя дорогая Рут!
Вчера мы прибыли в Дарджилинг и всё никак не можем выбраться. Оделл счастлив – он обожает фотографировать местных, их привычки и обычаи, особую любовь он, кажется, питает к якам, заполнив их снимками уже несколько пленок. К сожалению, в здешних условиях у него нет возможности проявить фотографии, иначе я бы обязательно отправил тебе несколько; впрочем, ты уже видела образцы его фотоискусства, привезенные из предыдущей экспедиции.
Генерал, как и два года назад, проводит все время в обнимку с местным пивоваром – кажется, он поселился в его хижине, хотя я не смог бы находиться в такой вони и нескольких минут. Количество пива, которое способен поглотить генерал, превышает возможности человеческого организма; если бы энергию, которую он тратит на алкоголь, направить в русло альпинизма, он стал бы величайшим восходителем всех времен. Впрочем, нельзя не отдать ему должное – он великолепный руководитель и умеет направить на путь истинный даже самую заблудшую овцу нашего огромного стада.
Стадо, прости меня за употребление этого грубого слова как по отношению к якам, так и по отношению к их погонщикам, растет не по дням, а по часам – Шеббир нанял уже значительно больше местных, чем нужно для успешного восхождения. Я спросил, не собирается ли он построить на месте базового лагеря уменьшенную копию Букингемского дворца, и он ответил: почему бы и нет. В этом весь Шеббир.
Я даже немного жалею о том, что мы с Эндрю прибыли значительно позже, чем генерал. Те, кто приехал раньше, уже настолько загорели, обросли и ассимилировались с местным населением, что утром я умудрился перепутать Джеффри Брюса с одним из гуркхов, которые помогают нам с организацией носильщиков. Жаль, что того гуркха, который был с нами в прошлый раз, Тейбира, с нами нет; кажется, его полк стоит где-то на южной границе, ожидая беспорядков. Политическая ситуация в Индии хронически нестабильна, и я уверен, что в течение ближайших лет десяти – пятнадцати она придет к вооруженному восстанию, если, конечно, не произойдет чего-нибудь более значительного, например второй Великой войны.
Впрочем, я довольно быстро приспособился – недаром это мой третий визит сюда; я надеюсь, что он будет более успешным, нежели второй. Генерал носит свою олимпийскую медаль на груди как самую драгоценную награду – воинские его плашки в это время пылятся где-то в сундуках, – и утверждает, что медаль практически равна факту взятия горы, раз уж сам Пьер де Кубертен отметил достижения нашей позапрошлогодней экспедиции. Но ты знаешь, где хранится моя медаль – можешь прямо сейчас достать ее оттуда и подарить любому уличному мальчишке, пусть играет на здоровье, или пожертвовать какому-либо ордену милосердия, недаром же она золотая.
Потому что – ты знаешь – нет ничего, что могло бы стать для меня важнее горы, за исключением одной-единственной вещи – нашей любви, но эта вершина нами уже покорена, и потому сейчас я стремлюсь ко второй наиважнейшей вершине в моей жизни.
Твой навеки,Джордж
2
Моя дорогая Рут!
Все настолько хорошо, что мне практически не о чем писать – это удивительный закон подлости или, возможно, закон природы, хотя эти два понятия в большинстве случаев синонимичны. Дорога до горы проверена двумя успешными экспедициями – хотя назвать успешной предыдущую может разве что генерал, пестующий свою медаль. Тем не менее благодаря накопленному опыту мы точно знали необходимое количество носильщиков, яков, оборудования, кислорода и так далее и свели всевозможные ошибки и неточности к минимуму. Три года назад мы полагались исключительно на переводчиков, теперь даже я знаю несколько основных понятий и команд на здешних наречиях и употребляю их более или менее к месту. Хотя нередко случаются ошибки, когда ты обращаешься к тибетцу, а он оказывается уроженцем Дарджилинга и не понимает языка, на котором ты с ним говоришь, потому что его родной – английский.
Больше всего проблем почему-то у Битэма. Кажется, его оборудование ломается через каждые пятнадцать минут. Если бы с нами не было Эндрю, мы бы не дошли даже до монастыря. Сегодня Эндрю чинил седло Битэма (он умудрился сползти с яка и упасть, что добавило работы и Дику Хингстону), потом его фотоаппарат, разбитый при падении, и его часы, которые не разбились, но остановились. Вообще, Ирвин, кажется, может починить все. Нет ни одной вещи, которая бы в его золотых руках за считанные часы не превращалась в рабочую. Он очень много времени тратит на разработку новых крепежей для кислородных баллонов – имеющиеся в наличии и без того сделаны по его чертежам, но он видит еще множество возможностей для усовершенствования и пытается реализовать их в походных условиях.
Погода прекрасная – вот бы такая была и наверху! Самое неприятное – когда ты запланировал сроки восхождения, а погода все сорвала, и ты вынужден возвращаться, потому что потратил слишком много сил на ожидание. Но мы пока еще в предгорьях, а судить их по единым правилам с горами нельзя. Это распространенная ошибка начинающих альпинистов, полагающих, что Гималаи – это то же самое, что Грампианы, только чуть повыше. Когда я впервые встретился с Ирвином, я был поражен тем, насколько адекватно он представляет стоящую перед нами задачу, – это стало одной из причин его зачисления в состав экспедиции.
Прости, но это письмо получается невыносимо пустословным. Описать окружающую нас красоту я просто не могу – для этого нужно быть хотя бы Бруком, земля ему пухом, но я – не он, и единственная поэзия в моей голове – это чувство, которое я испытывал, испытываю и всегда буду испытывать к тебе, моя милая Рут, – любовь.
Твой навеки,Джордж
3
Моя дорогая Рут!
Мы прибыли в Чомо. Здесь все говорят исключительно на тибетском, английский почти никто не знает. Переводчики востребованы как никогда. Удивительно, насколько быстро учит чужие языки Нортон – я только сейчас заметил, что он объясняется с тибетцами практически на их наречии, крайне редко прибегая к услугам переводчика.
Долина Чомо – необыкновенной красоты. Покрытые густым зеленым покровом горы прекрасны, хотя мне всегда больше нравились заснеженные вершины. Сложно себе это представить, но высота, на которой мы сейчас находимся, на которой местные жители ведут сельское хозяйство и выпасают скот, ненамного ниже Монблана, высочайшей точки Европы. При этом восхождение на Монблан требовало серьезной альпинистской подготовки, а сюда мы просто приехали огромным караваном почти в четыреста человек. Правда, от Дарджилинга мы добирались двумя независимыми группами, чтобы не пугать местное население.
Генерал по-прежнему весел, хотя большая часть обязанностей лежит на плечах Нортона – Брюс при всем моем уважении иногда манкирует своими обязанностями и отлеживается в палатке вместо планирования дальнейшего путешествия. Впрочем, когда он входит в организационный раж, остановить его совершенно невозможно. Генерал способен поминутно расписать экспедиционный распорядок на неделю вперед и не ошибиться практически ни в чем. Разве что у Битэма в очередной раз что-то сломается, и Ирвин потратит сутки на ремонт.
Время уже приближается к моменту, когда нужно будет думать непосредственно о восхождении. Безусловно, план есть, и он, как мне кажется, очень хорош. У меня нет ни малейших сомнений, что путь из базового лагеря до штурмового пройдет без малейших изъянов – а вот что дальше, предсказать я пока не могу. Мне лишь хочется верить, что на этот раз у нас получится.
Твой навеки,Джордж
4
Моя дорогая Рут!
Я обещал писать тебе по письму в день, но тогда ты станешь получать их пачками, читать которые будет не очень интересно и не очень удобно. Королевская почта – за тысячи миль отсюда, а местные гонцы могут не донести письмо даже до Дарджилинга, перебрав по дороге пива.
Мы в Пагри. Пагри при определенной степени приближения можно назвать городом – такие города есть в Америке, куда я так тебя и не свозил, хотя неоднократно обещал. Я даже ожидал увидеть на въезде табличку с названием и количеством душ, но таковой не оказалось. Город удивительно грязный, что, в общем, нехарактерно для высокогорных поселений. Таким же он показался мне и в предыдущее посещение, но тогда мы не останавливались в дзонге, теперь же места на постое для всех не хватило, и нам разрешили занять руины. Впрочем, это не совсем развалины – дзонг исправно белят, и в нем живут, но относительно других крепостей, встреченных нами, Пагри-дзонг находится в самом печальном состоянии.
Нам показали местную достопримечательность – комнату в дзонге, где двенадцать лет назад останавливался Далай-лама, когда бежал из Китая в Лхасу. Комната поддерживается в идеальном порядке (при том, что соседняя разваливается, и в стене у нее огромная дыра), а заходить в нее строжайше запрещено, можно только заглянуть краем глаза.
Генерал Брюс снова внес предложение разделиться, потому что больше крупных поселений по пути не будет, а крошечные деревеньки могут пострадать, если через них будет проходить столь значительная группа. Все единогласно поддержали предложение. Я отправился в Кампа-дзонг более сложной, но при этом более короткой дорогой – видимо, генерала и его группу мы дождемся уже там.
Пока я не получал от тебя ответных писем – наверное, они затерялись на местных дорогах. Как дети? Как маленький Джон? Берри по-прежнему тягает его за уши? Я люблю вас всех и, несмотря на близость горы, жду не дождусь, когда смогу вернуться и обнять тебя и детей.
Твой навеки,Джордж
5
Моя дорогая Рут!
Сегодня я наконец-то получил целую стопку твоих писем – местный мальчишка принес мне их около полудня. Какое счастье, что они все-таки успели меня догнать до того, как я начал восхождение!
Я не буду читать все сразу, потому что мне хочется растянуть удовольствие. Каждое твое письмо – это луч света, озаряющий дорогу наверх. Каждое твое слово наполнено такой любовью, что мне стыдно – я не могу, у меня не хватает слов, чтобы выразить свои чувства хотя бы отдаленно в той же мере, в какой их выказываешь ты. Ты моя единственная любовь – и гора, маячащая впереди, отступает на второй план, когда я читаю строки, написанные твоей нежной рукой.
Я очень рад, что Фрэнсис поправилась. Единственная причина, по которой я заглянул вперед и прочел одно из последних писем, это желание узнать, как она себя чувствует – ты напугала меня ее жаром в первом же письме. Береги ее, хотя я знаю, насколько глупо просить тебя об этом – тебя, лучшую в мире мать. Передавай Берри и Джону по поцелую и по подзатыльнику. Первый – потому что я безумно их люблю, а второй – потому что, судя по твоему письму, они того заслуживают.
Тем временем у нас тоже интересные, пусть и крайне неприятные, новости. На пути из Кампа-дзонга в Шехар-дзонг генерал Брюс умудрился подхватить малярию. При всех его недостатках он практически незаменим. Нортон, которому, судя по всему, придется занять место генерала, опасается не справиться и уже предложил мне взять на себя часть организационных вопросов. Я не против – руководство экспедицией после базового лагеря так или иначе должно было лечь на мои плечи. К сожалению, генерал был вынужден нас покинуть – сегодня утром он отправился обратно, поскольку вылечить малярию в здешних условиях невозможно.
Разделив с Нортоном организационные обязанности, я на своей шкуре почувствовал, насколько трудно управлять такой ордой носильщиков, тем более действовать приходится через переводчиков. Генерал, даже выпив несколько кварт пива, все равно был способен трезво оценить ситуацию и правильно работать с тибетцами и индусами. Я не так хорошо их знаю, поскольку генерал прожил в Индии порядка тридцати лет, а я бывал здесь всего несколько раз. В любом случае до монастыря Ронгбук осталось пять-шесть дней пути, потом еще день до базового лагеря – и всё. Управлять носильщиками непосредственно при восхождении я смогу.
Следующее письмо, думаю, напишу уже в монастыре, потому что мы планируем ненадолго там задержаться. Настоятель всегда был нам рад, мы наберемся сил и отдохнем перед восхождением. Каждый день я буду читать по одному твоему письму, представляя себе, что его только что доставили, и каждый день новый луч света будет освещать склоны горы, моя прекрасная, моя возлюбленная Рут.
Твой навсегда,Джордж
6
Моя дорогая Рут!
Видимо, мне удастся отправить одно письмо отсюда, из монастыря, и как минимум одно из базового лагеря с возвращающимися носильщиками. В дальнейшем я не могу ничего обещать – времени будет крайне мало даже на то, чтобы писать.
По мере приближения к горе моя любовь к ней растет в геометрической прогрессии. Сегодня настоятель провел молебен, на котором я присутствовал, но поскольку я не испытываю особого пиетета к религии, то выдержал его сугубо из уважения. Настоятель, надо сказать, очень дружелюбен, мы прекрасно устроены, и у нас даже возникала мысль использовать в качестве базы монастырь – но слишком уж далеко от него до ледника.
Нортон чувствует, что мне трудно заниматься хозяйством, потому что я ежеминутно отвлекаюсь, глядя на гору, – меня поражают ее заснеженные склоны, ее величественные очертания, и я понимаю, что она значительно сильнее меня; одолеваемый подобными мыслями, я вспоминаю о тебе, Рут, моей главной любви, моей прекрасной леди, и о детях – и гора отступает, становится более земной. В такие моменты я ощущаю, что на этот раз она, несомненно, над нами смилостивится.
Оделл уже отправил обратно несколько коробок с отснятыми кадрами – некоторые он намеренно делает точь-в-точь с тех же ракурсов, с каких были сделаны снимки двухлетней давности. Подобная практика имеет не только художественный, но и научный смысл. Кроме того, сравнивая современный вид горы со старыми фотографиями, которые Оделл прихватил с собой, мы смогли проанализировать изменения, произошедшие за год, чтобы скорректировать маршрут. Впрочем, я инициировал это сравнение в первую очередь, чтобы польстить Оделлу. Он будет ощущать себя героем, когда его снимки опубликуют в газетах, сейчас же он напряженно работает, и сравнительное исследование хотя бы немного отвлекло его от непрерывного сидения у объектива.
Но наибольшую роль в экспедиции играет, конечно, Ирвин. Его золотые руки не знают покоя: он чинит, чинит, чинит, беспрерывно что-то чинит. Я даже не понимаю, как мы раньше жили без него. Особенно потрясает то, что он сделал с рамами для кислородных баллонов – они стали легче на несколько фунтов! Примерив одну из дыхательных систем, я понял, что с подобным оборудованием просто не имею права не дойти до вершины.
И поверь мне, Рут, я клянусь самым ценным, что у меня есть, своей бесконечной любовью к тебе, что я дойду.
Твой навеки,Джордж
Часть 4. Джордж Герберт Ли Мэллори
Есть два слоя. Нет, есть три слоя. Если можно назвать это слоями. В противоположность тому, каким меня представляют коллеги, я буду писать кратко. Длинные фразы я берегу для Рут. Она любит это во мне, потому что она любит во мне всё.
Первый слой – это письма, которые написал я. Я писал их Рут, Артуру Хинксу, Стелле, Аллену. Я писал их своей рукой в самых разных условиях. Сидя у растопленного камина. Лежа в гамаке. Замерзая в палатке. Это разные письма, но написаны они единым стилем. Когда я умру, их раздерут на цитаты, их будут выдавать за мое последнее волеизъявление. Их будут продавать на аукционах по 9999 долларов 99 центов. Американцы так любят. Они предположат, что я мыслил точно так, как писал. Они будут верить бумаге.
Второй слой – это письма, которые от моего имени напишут другие. Потом, уже после моей смерти. Писатели, журналисты, историки будут додумывать за меня мои же мысли. Они напишут десятки поддельных писем, идеально схожих с оригиналами. В этих письмах будут те слова, которых я никогда не говорил. Которых я даже никогда не слышал. Но мне будет не важно.
Сейчас мы находимся в третьем слое. Я не морщу лоб, чтобы написать очередное вычурное предложение. Их так любила Вирджиния. Она говорила: нужно писать сложнее. Нужно писать красиво. Ты среди нас, Джордж. Пиши, как мы. Ты же учитель. Чему ты научишь, если сам пишешь так. И я научился быть ими – изысканными, изящными, витиеватыми. Ненастоящими. Я научился думать так же, и мне казалось, что это правильно. Я настолько изменился, что не знаю, насколько уместно говорить «я». Я – здесь, наверху, среди ледяного ада. Они – там, у каминов, на постелях, по-прежнему спят друг с другом и обсуждают философские вопросы. Они никому не интересны.
И да, чуть не забыл. Я спал с Вирджинией Вулф. Но не читал ни одного из ее романов, хотя она издала целых три. Она была хороша. Как женщина, конечно. Тогда она была не Вулф, а Стивен. Она и сейчас хороша. Но сейчас она – писатель. Это несовместимо.
Когда ты умираешь, перед тобой проносится вся жизнь. Звучит заезженно. Все воспринимают это как фигуру речи. Ты прыгаешь из окна и за три секунды вспоминаешь всё. Любовь, работу, детей, переезды. Так? Видимо, у кого-то – так. У меня получается иначе. Я застыл во времени. Ледоруб, которым я пытаюсь зацепиться за скалу, отскочил в сторону вечность назад. Он медленно движется к моей голове. У меня еще полно времени до того момента, когда он раскроит мне череп. Сломанную ногу я положил на здоровую: не больно. Пока я сползаю вниз, я возвращаюсь в каждый отдельный момент своей жизни. Мне не тридцать семь. Мне семьдесят пять. Это сладостное удвоение. Я не просто вижу каждое мгновение, я переживаю его заново. Вот я сижу на том самом ужине у Клаттон-Брока, и я вижу ее, и я понимаю, что не могу оторвать от нее взгляда. Я должен поговорить с ней после. Потом я должен увидеть ее снова. Потом я должен написать ей письмо. Не настоящее. Такое, какое она хочет видеть. Потом она должна стать моей женой. Потом у нас рождаются дети – раз, два, три. Потом я в очередной раз иду наверх.
Тот человек, который влюбился в Рут, – это не я. Того человека, писавшего любовные письма, романтика и остроумца, больше нет. Его звали не Джордж Мэллори. Я не знаю, как его звали. Он просыпается во мне в палатке по вечерам. Горит свеча, я пишу очередное письмо. Точнее, он пишет. Меня в этот момент нет. Настоящий я скрывается значительно глубже. Он открывает глаза в горах. Он выходит из комы после 18 000 футов.
Проще всего привести сравнение двух Джорджей в виде таблицы.
И так далее. Сейчас я – второй. Но жизнь течет внутри меня, и потому первый тоже имеет вес. Значит, нас все-таки двое. Поэтому я буду говорить: мы. Мы, Джордж Мэллори. Оба они сражаются за мое тело, и никто не может одержать победу. Иногда я буду говорить: я, Джордж Мэллори. В таком случае речь идет о втором. Иногда я буду говорить: он, Джордж Мэллори. В таком случае речь идет о первом.
Я вспоминаю некоторые письма первого. Они звучат глупо. Все в них – неправда. По крайней мере для меня. Они слишком вычурны. Слишком литературны, чтобы быть объективными. Судите сами.
Но вообще-то я не хочу говорить о горе. Вы всё знаете о ней и без меня. Вон она, перед вами. Вы видели ее на картинках – чего вам нужно еще?
Я буду говорить о Стелле. Сам себе. Эти последние секунды, оставшиеся до падения, я буду говорить о Стелле. Хотя, конечно, собьюсь. Конечно, вспомню об Эндрю. Конечно, вернусь к горе. Я ни разу не вспомню только одного человека. Мою дорогую Рут. Мою любовь. Иллюзию, предназначенную для других. Смотрите, у меня есть жена. Смотрите, вот мои дети. Смотрите, я нормальный. Ты слышишь, Стелла, я – нормальный. Мы смеемся. Оба смеемся.