Екатерина Великая. 3-е издание Павленко Николай
Сюжетов, связанных с положением русского народа и делами внутренней политики, императрица старалась избегать, а если и касалась их в своих письмах, то у читателя складывалось убеждение, что население благоденствует и не испытывает никаких лишений. Проверить достоверность сообщаемой императрицей информации иностранные корреспонденты не могли, и это открывало простор для небылиц. Вспоминается знаменитое письмо Екатерины Вольтеру (1769), в котором она извещала о достатке русского крестьянина: «Впрочем, наши налоги так необременительны, что в России нет мужика, который бы не имел курицы, когда он ее захочет, а с некоторого времени они предпочитают индеек курам»[84].
В другом письме, отправленном тому же адресату в конце 1770 года: «В России все идет обыкновенным порядком: есть провинции, в которых почти не знают того, что у нас два года продолжается война. Нигде нет недостатка ни в чем: поют благодарственные молебны, танцуют и веселятся».
Столь же приукрашивала императрица быт крестьянской семьи. «Бывало прежде, — читаем в письме, отправленном подруге ее матери Бьельке в конце 1774 года, — проезжая по деревне, видишь маленьких ребятишек в одной рубашке, бегающих босыми ногами по снегу; теперь же нет ни одного, у которого не было бы верхнего платья, тулупа и сапогов. Дома хотя по-прежнему деревянные, но расширились и большая часть их уже в два этажа».
Эти грандиозные успехи — плод пылкого воображения Екатерины. Похоже, однако, что ей удавалось убедить своих корреспондентов в том, сколь благотворно влияло ее царствование на жизнь подданных.
Два события портили идиллическую картину и опровергали успехи, которые она живописала. Речь идет о чумном бунте в 1771 году и пугачевщине. Скрыть их было невозможно, ибо первое происходило в Москве, а второе приобрело широкий размах и было продолжительным.
Симптомы распространения чумы в Москве, видимо, появились еще в апреле и стали достоянием молвы. Бьельке запросила императрицу, в какой мере слухи соответствуют действительности. 18 мая 1771 года Екатерина отвечала: «Тому, кто вам скажет, что в Москве моровая язва, скажите, что он солгал; там были только случаи горячек гнилой и с пятнами, но для предотвращения панического страха и толков я взяла все предосторожности, какие принимаются против моровой язвы».
Это утверждение императрицы насквозь противоречиво: если нет моровой язвы, то зачем еще в апреле было повелено генерал-адьютанту Якову Брюсу устроить строгий карантин в старой столице?
Справедливости ради отметим, что разразившийся бунт обрел в письмах к Вольтеру и Бьельке более или менее точное описание. Императрица сообщила Бьельке и о позорном бегстве из старой столицы генерал-губернатора П. С. Салтыкова, отстраненного за это от службы, и о командировании в Москву Григория Орлова, чтобы «на месте принять меры, какие окажутся нужными для прекращения бедствия». Писала она и о бесчинствах обезумевшей от страха и паники толпы, растерзавшей московского архиепископа.
Чумной бунт выглядел мелким эпизодом по сравнению с грандиозным движением Пугачева. Пугачевское восстание в открытую роняло престиж «мудрой правительницы». 9 февраля 1774 года она заклинала одного из карателей — А. И. Бибикова — постараться «прежде весны окончить дурные и поносные сии хлопоты. Для Бога вас прошу и вам приказываю всячески приложить труда для искоренения злодейств сих, весьма стыдных пред светом»[85].
Екатерина в письмах к Вольтеру и Бьельке не жалела слов для описания жестокостей восставших, с похвалой отзывалась о дворянах Казанской губернии, обязавшихся «образовать и содержать на свой счет корпус, который бы присоединился к войскам генерала Бибикова», радовалась тому, что в рядах «бунтовщиков не было даже ни одного обер-офицера», но ни разу не обмолвилась ни о причинах, вызвавших движение, ни о его целях. Это, однако, не помешало Вольтеру одобрить действия Екатерины.
Предводителя восстания Вольтер иронически называл «маркизом Пугачевым». Но императрице было не до иронии, она была целиком озабочена подавлением народного движения. В письме от 13 августа 1774 года она извещала Вольтера: «Маркиз Пугачев наделал мне много хлопот в этом году. Я была вынуждена более шести недель следить с непрерывным вниманием за этим делом». Екатерине и здесь удалось склонить патриарха французского просвещения на свою сторону и сохранить в его глазах репутацию философа на троне. Пожелание фернейского старца состояло в том, чтобы «Пугачев был без промедления повешен»[86].
Известный интерес представляет поведение Екатерины в связи с составлением ею «Учреждения о губернии», с которым связана важная веха в истории ее царствования. Напомним одну существенную деталь: о работе над «Наказом» внутри страны и за ее пределами узнали лишь после ее завершения. Тогда императрица выступала в роли начинающей законодательницы и не была уверена в успехе. Теперь же возникли основания для того, чтобы самой распространять слух об исключительной важности принимаемого закона. Он был обнародован в конце 1775 года, но, как увидит читатель, задолго до его появления Екатерина извещала своих корреспондентов о работе над ним[87].
Итак, информируя зарубежных корреспондентов о положении дел в стране, Екатерина прибегала к значительным передержкам, лакировке происходившего, что было вполне в духе того времени — аналогичным образом вели себя прусский и шведский короли: Фридрих II и Густав III.
Проще было Екатерине информировать зарубежных корреспондентов о военных действиях в годы первой русско-турецкой войны. Успехи здесь были настолько бесспорны и очевидны, что не нуждались ни в лакировке, ни в искажении. Каждая победа русского оружия немедленно становилась достоянием Вольтера и Бьельке, поэтому письма императрицы военной поры напоминали военные сводки: овладение Яссами, победоносные сражения у Ларги и Кагула, разгром неприятельского флота в Чесме — описание этих побед встречало у Вольтера искреннее восхищение, а сам он просил императрицу почаще доставлять ему удовольствие подобными известиями. Более того, Вольтер, подогревая честолюбие императрицы, пророчил ей блестящие успехи: хотел, чтобы она короновалась в Константинополе, называл султана Мустафу «толстой свиньей», которую он готов задушить своим шнурком: «Я проклинаю Мустафу и молю святую Деву помочь верным». Свое отношение к русско-турецкой войне Вольтер высказал достаточно определенно: «Желаю, чтобы турок хорошенько побили». Кажется, единственный раз императрица предпочла «высокий штиль» истине, когда писала: «Мои солдаты идут на варваров, как на свадьбу»[88].
Особый восторг у Вольтера вызывала способность императрицы «писать свод законов одной рукой и побеждать Мустафу другой». «Чем я восхищаюсь, государыня, — изъяснялся Вольтер в письме от 12 марта 1772 года, — так это тем, что вас хватает на все; вы делаете ваш двор самым приятным в Европе в то самое время, как ваши войска самые страшные. Эта смесь величия и грации, побед и праздников кажется мне очаровательной»[89].
Екатерина, надо полагать, настолько уверовала в возможность продиктовать султану условия мира не где-нибудь, а именно в Константинополе, что в 1773 году, после перемирия и возобновления военных действий, писала Вольтеру: «Если турки будут следовать советам своих самозванных друзей, то вы можете быть уверены, что ваши желания видеть нас на Босфоре будут очень близки к своему исполнению».
Вольтер одобрил еще одну внешнеполитическую акцию Екатерины — ее участие в первом разделе Речи Посполитой.
Связь императрицы с французскими просветителями не ограничивалась перепиской. С Дидро и Гриммом Екатерина общалась лично, причем с Гриммом дважды.
В первый раз оба они явились в Петербург в 1773 году, когда императрице было не до светских и ученых разговоров — продолжалась русско-турецкая война, ее занимали тревожные слухи о движении, вспыхнувшем в Оренбургских степях. Тем не менее Екатерина почти ежедневно беседовала с гостями по нескольку часов.
В столице России Дидро пробыл пять месяцев вместо двух, как собирался вначале: Екатерина умела слушать собеседника и умела говорить сама. Собеседники не всегда высказывали взгляды, приемлемые для каждого из них. Споры были неизбежны, ибо Дидро выступал в роли мечтателя, по мнению которого абсолютной монархине достаточно захотеть, чтобы события развивались в угодном ей направлении, в то время как Екатерина изображала себя реалисткой. Граф Сегюр, французский посол при дворе императрицы, выразил это различие достаточно четко: «Она восхищалась его умом, но отвергла его теории, заманчивые по своим идеям, но неприложимые к практике»[90].
Эпистолярное наследие, оставленное Екатериной и европейскими философами, дало Н. М. Карамзину основание сделать справедливое замечание: «Европа с удивлением читает ее переписку с философами, и не им, а ей удивляется. Какое богатство мыслей и знаний, какое проницание, какая тонкость разума, чувств и выражений»[91].
Благодаря запискам Сегюра историкам известно одно примечательное суждение императрицы: «Господин Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что вам внушает ваш блестящий ум. Но вашими высокими идеями хорошо наполнять книги, действовать же по ним плохо… Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит: она гладка и мягка и не представляет затруднений ни воображению, ни перу вашему, между тем как я, несчастная императрица, тружусь для простых смертных, которые чрезвычайно чувствительны и щекотливы»[92].
В этом высказывании — ключ к пониманию различий между либеральными идеями Екатерины и ее консервативной практикой, между личными взглядами на тот или иной вопрос и отношением к нему дворянства, интересы которого она не могла игнорировать, если намеревалась сохранить за собой корону. Галантный француз не мог себе позволить резких выпадов против гостеприимной хозяйки (и наоборот). Зато, возвратившись на родину, Дидро дал волю своему язвительному перу.
Практические позиции Екатерины хорошо просматриваются в истории с конкурсом, объявленным по инициативе императрицы только что основанным Вольным экономическим обществом. В конце 1765 года общество получило письмо, автор которого спрашивал: «В чем состоит и состоять должно для успешного распространения земледелия имение и наследие хлебопашцев». Анонимным автором письма и жертвователем денег являлась Екатерина.
Общество объявило конкурс на лучшее решение вопроса: «Что полезнее для общества, — чтоб крестьянин имел в собственности землю или токмо движимое имение, и сколь далеко его права на то или другое простираться должны?» Интригующее начало было рассчитано на внешний эффект, впрочем, вполне удавшийся. В течение двух лет Вольное экономическое общество получило 162 конкурсные работы, в том числе 129 прислали немцы, 21 — французы, 7 — русские. Каждая из работ имела свой девиз, в некоторых случаях отражавший точку зрения автора, например: «доброжелатель вельмож, но не враг и народа», «крестьянин питает нас всех», «свобода и собственность», «радуйтесь, земледельцы».
Первую премию получил член Дижонской академии Беарде де Лабей, представивший сочинение под девизом: «В пользу свободы вопиют все права, но есть мера всему. Могущество государства основано на свободе и благосостоянии крестьян. Но наделение их землей должно было последовать за освобождением от крепостного права». Автор рекомендовал не спешить ни с освобождением крестьян, ни с наделением их землей, ибо опасно спустить с цепи медведя, не приручив его. Надлежит сначала подготовить крестьян к восприятию свободы, а потом уже приступить к наделению их землей. Эта программа никого ни к чему не обязывала.
Императрицу устраивало участие в конкурсе цвета европейского Просвещения. Конкурсные работы прислали Вольтер и Мармонтель, Граслен и Эйлер. Уверовав в серьезность намерений «северной Семирамиды», просветители подвергли резкой критике крепостничество, писали о неминуемом упадке общества, в котором господствует рабство, об угрозе выступления народа, доведенного до отчаяния, о паразитизме дворянства. Однако конкурсные сочинения держались в секрете, их содержание было достоянием лиц, входивших в конкурсную комиссию. Даже работу Беарде де Лабея решено было опубликовать на русском языке лишь после четырехмесячных дебатов на сей счет.
Конкурсное сочинение либерально настроенного дворянина А. Я. Поленова тоже не было опубликовано на том основании, что оно содержало «по здешнему состоянию неприличные выражения». Но, раскритиковав крепостное право, Поленов не предлагал отменить его. Он всего лишь считал возможным предоставить крепостному право наследственного владения «недвижимым имением» и право собственности на движимое имущество.
В советской историографии конкурс принято считать пропагандистской акцией Екатерины. Конечно, отрицать налет пропаганды не приходится — на то она и Екатерина, чтобы принимать очередную дозу похвал и лести. Но вместе с тем нельзя сводить все к ненасытному честолюбию императрицы, ибо конкурс в этом плане вполне мог подорвать к ней доверие. На наш взгляд, Екатерина весьма опасалась протестов со стороны помещиков, которых не устраивало любое ограничение их прав на личность крестьянина и результаты его труда.
Общение с европейскими знаменитостями закрепило за Екатериной славу просвещенной монархини и «бессмертной покровительницы художеств». Планы императрицы простирались и дальше. К Д’Аламберу она обратилась с просьбой быть воспитателем своего сына Павла Петровича, а Дидро готова была предоставить убежище от преследований французского правительства с тем, чтобы тот продолжил издание энциклопедии в Петербурге. Оба, впрочем, вежливо отказались.
В те времена престиж монарха был неразрывно связан с престижем страны, в которой он занимал трон. Следовательно, восторги философов относились не только к Екатерине, но и к России.
Созыв Уложенной комиссии принадлежит едва ли не к самым примечательным акциям Екатерины II в духе просвещенного абсолютизма. После гибели Иоанна Антоновича императрица почувствовала себя на троне увереннее, чем прежде, — был устранен последний претендент на корону. Настало время рассчитываться за щедро расточаемые просветителями комплименты. Богаче и глубже стали представления «северной Семирамиды» о государстве, которым она правила пять лет. Екатерина совершила четыре большие поездки по стране: в 1763 году она побывала в Ростове и Ярославле, в 1764-м навестила прибалтийские губернии, в 1765-м проехала по Ладожскому каналу и, наконец, в 1767 году отправилась по Волге от Твери до Симбирска, а обратно сухим путем в Москву.
Подобных путешествий не совершал даже царь-непоседа Петр Великий. Правда, ездил он по стране больше Екатерины, исколесив Европейскую Россию вдоль и поперек, но его поездки, как правило, увязывались с военным лихолетьем; удельный вес познавательных путешествий был невелик. Не будем забывать и о том, что, отправляясь в дальний путь, императрица лишалась привычных удобств дворцовой жизни, путницу ожидали капризы погоды, физические нагрузки, нарушение привычного распорядка дня.
К 1765 году, когда у императрицы созрел план созвать Уложенную комиссию, она уже стала обретать мудрость государственного деятеля, поэтому созыв этой комиссии в 1767 году не сулил императрице и малой доли тех неприятностей и потрясений, которые могли ожидать ее, если бы она обнародовала свой «Наказ» в первые месяцы царствования.
Надобность в совершенствовании законодательства остро ощущалась уже при Петре Великом. В первой половине XVIII века известны многократные попытки привести законы в соответствие с изменившимися со времен царя Алексея Михайловича обстоятельствами. Но планы эти так и не воплотились во что-либо конкретное. Самое обстоятельное намерение составить новое Уложение связано с именем П. И. Шувалова, по инициативе которого в 1754 году была создана Уложенная комиссия. Формально она прекратила существование в 1767 году, а фактически — тремя годами ранее, в 1764-м.
Созыв новой Уложенной комиссии Екатерина мотивировала в Манифесте 14 декабря 1766 года необходимостью устранить несовершенство существующего законодательства. По мнению императрицы, многие из прежних указов оказались негодными либо потому, что авторы их руководствовались соображениями, непонятными современникам, либо вследствие несходства тогдашних обычаев с нынешними. Этой же мысли она придерживалась и позже, когда писала в своих заметках, что из сенатских рассуждений и многих разговоров установила бесспорный факт: нынешние законы «многим казались противоречащими, и… все требовали и желали, дабы законодательство было приведено в лучший порядок».
Но созыв Уложенной комиссии преследовал и иную, не менее важную цель — выслушать от депутатов «нужды и чувствительные недостатки нашего народа»[93].
Комиссия, созванная Екатериной, отличалась от предшествующих множеством особенностей. Одна из них состояла в новшестве, доселе неведомом: императрица составила «Наказ» с изложением программы действий комиссии и своих взглядов на ее задачи. Расхожее мнение о «Наказе» как компилятивном сочинении нуждается в уточнении. Основанием для традиционной оценки служит признание самой императрицы, написавшей Д’Аламберу: «Вы увидите, как там я на пользу моей империи обобрала президента Монтескье, не называя его». Действительно, основной текст «Наказа» включил 20 глав, поделенных на 526 статей, из которых 245 восходят к сочинению Монтескье «О духе законов», 106 — к книге итальянского ученого-юриста Ч. Беккариа «О преступлениях и наказаниях». Кроме того, Екатерина использовала труды немецких авторов Бильфельда и Юста, а также французскую энциклопедию и русское законодательство.
Однако «Наказ» — не бесхитростный пересказ или конспект сочинений других авторов, а результат творческого переосмысления идей Монтескье, бравшего за образец английский парламентаризм, и адаптации их к русской действительности. Императрица была глубоко убеждена, что размеры территории России обусловливают единственно приемлемую для нее форму правления в виде абсолютной монархии: «Государь есть самодержавный, ибо никакая другая, как только соединенная в его особе власть, не может действовать сходно с пространством столь великого государства… Всякое другое правление не только было бы для России вредно, но и вконец разорительно».
Екатерине не всегда удавалось приспособить идеи просветителей к русской действительности и преодолеть противоречия между реалиями феодальной структуры общества и, по сути, буржуазными догмами, исповедовавшимися деятелями Просвещения.
Так, в «Наказе» императрица исходила из сословной структуры общества и в соответствии с этим предоставляла каждому сословию свои права и обязанности: «Земледельцы живут в селах и деревнях и обрабатывают землю, и это есть их жребий. В городах обитают мещане, которые упражняются в ремеслах, в торговле, в художествах и науках. Дворянство есть нарицание в чести, различающее от прочих тех, кои оным украшены. Как между людьми были добродетельнее других, а при том и услугами отличались, то принято издревле отличать добродетельнейших и более других служащих людей, дав им сие нарицание в чести, и установлено, чтобы они пользовались разными преимуществами, основанными на сих выше сказанных начальных правилах» (ст. 358–361).
Такие постулаты «Наказа», как «равенство граждан всех состоит в том, чтобы все подвержены были тем же законам», а также девиз, выбитый на медали: «Блаженство каждого и всех», — противоречат сословному строю, изначально предопределявшему неравенство. Равенству всех перед законом противоречит и статья «Наказа», осуждающая ситуацию, «когда всяк захочет быть равным тому, который законом учрежден быть над ним начальником» (ст. 358).
В своем сочинении императрица продвинулась вперед в толковании прерогатив монаршей власти. Петр Великий в «Уставе воинском» и регламенте Духовной коллегии определял власть монарха в самой общей форме: «Монархов власть есть самодержавная, которой повиноваться сам Бог за совесть повелевает…» «Наказ» конкретизирует понятие неограниченной власти: монарх является источником всякой государственной власти, только ему принадлежит право издания законов и их толкование. На исполнительную власть, то есть иерархию правительственных учреждений, «Наказ» возлагал обязанность проводить указы монарха в жизнь, творить суд «именем государя по законам».
Екатерина расшифровала еще одно понятие, настойчиво внушавшееся Петром I, но нигде им не раскрытое, — «общее благо». В представлении императрицы общее благо — главная забота монарха, его можно достичь путем издания совершенных законов, предоставляющих «безопасность каждого особо гражданина». Верховная власть, сосредоточенная в руках монарха, «сотворена для народа», обязанность монарха — служение обществу, повседневная забота о его совершенствовании. Конечный результат этих забот выражен в девизе, начертанном на жетоне депутата Уложенной комиссии: «Блаженство каждого и всех». Средство достижения этой цели — соблюдение законов. Об этом, как мы знаем, писал и Петр, но соблюдение законов, по его мнению, обязательно для подданных и правительственных учреждений. Императрица пошла дальше — монарх должен не только осуществлять «главное надзирание над законами», но и «не переменять порядок вещей, но следовать оному», управлять «отчасти кротко и снисходительно».
Петр совершил первые шаги в направлении к правовому государству, регламентируемому законами. Эта мысль четко, но в самой общей форме выражена в знаменитом указе царя от 22 января 1724 года, призывавшем все правительственные инстанции, в том числе Сенат, Синод, коллегии и канцелярии, строго соблюдать «все уставы государственные и важность их, яко первое и главное дело, понеже в том зависит правое и незазорное управление всех дел…»[94].
«Наказ» углубляет эту мысль, во многих статьях разъясняя значение законов во всех сферах жизни общества: «Законы можно назвать способами, коими люди соединяются и сохраняются в обществе и без которых бы общество разрушилось». Поэтому, продолжала императрица, в государстве не может быть места, «которое бы от законов не зависело». Составительница «Наказа» снисходит даже до такой частности, как стиль и лапидарность законов: «Всякий закон должен написан быть словами вразумительными для всех, и при том очень коротко».
Нормы уголовного права, отраженные в «Наказе», ломали твердо установившиеся традиции русского судопроизводства. Екатерина полагала, что подданных от преступлений должны удерживать не суровые кары, а стыд. «В самодержавии, — рассуждала императрица, — благополучие правления состоит отчасти в кротком и снисходительном правлении». Отсюда осуждение пыток: «Все наказания, которыми тело человеческое уродовать можно, должно отменить», ибо «употребление пытки противно здравому естественному рассуждению», а к тому же пытаемый, не выдержав истязаний, может наговорить на себя.
Составительница «Наказа» протестовала и против смертной казни — на том основании, что «опыты свидетельствуют, что частое употребление казней никогда людей не сделало лучшими». «Гораздо лучше, — считала императрица, — предупреждать преступления, нежели наказывать». «Наказ» отрицает норму Уложения 1649 года, одинаково сурово каравшего как за умысел совершить преступление, так и за содеянное преступление, равно как и за слова, осуждающие власть, даже если они не сопровождаются действием: «все извращает и ниспровергает, кто из слов делает преступление, смертной казни достойное».
Либеральные взгляды императрицы обнаруживает, в частности, такая формулировка: «Человека не можно считать виноватым прежде приговора судейского, и законы не могут его лишать защиты своей прежде, нежели доказано будет, что он нарушил оные».
Обстоятельно разработан «Наказом» и сюжет, относящийся к развитию торговли и промышленности. Хотя императрица и придерживалась взгляда, что «земледелие есть самый большой труд для человека» (ст. 297, 313), но считала необходимым проявлять «рачение» и о рукоделии и торговле. Для процветания последней необходимо снять все ограничения (ст. 317) как внутри страны, так и в сбыте товаров за границу, а также учреждать банки. Впрочем, почти тут же мы сталкиваемся с убеждениями противоположного толка. Императрица высказывалась против применения более совершенных орудий производства — «махин», полагая, что они наносят вред государству, поскольку сокращают численность людей, занятых рукоделием (ст. 314). Разделяла она и сословный предрассудок, что торговля — дело не дворянское.
Слабее всего в «Наказе» разработан крестьянский вопрос. Судьбы закрепощенного населения остались за рамками Екатерининского сочинения. О крепостном праве сказано очень глухо, и можно лишь догадываться, что речь идет о нем — в статье 260 императрица повторила мысль, высказанную ею еще в годы, когда она была великой княгиней: «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных». Порицала Екатерина и жестокое наказание крепостных, но не прямо, а косвенно: «У афинян строго наказывали того, кто с рабом поступал свирепо» (ст. 254). Осуждение императрицы вызывает и перевод крестьян помещиками с барщины на оброк, что, по ее мнению, уменьшает численность земледельцев. Лишь одна статья (270) касается размера повинностей крестьян в пользу помещика, но она носит рекомендательный, а не обязательный характер: «Весьма бы нужно было предписать помещикам законом, чтоб они с большим рассмотрением располагали свои поборы, и те бы поборы брали, которые менее мужика отлучают от его дому и семейства».
Как случилось, что ученица Вольтера оставила в стороне вопрос, волновавший миллионы ее подданных? Объяснение находим в письме императрицы Д’Аламберу: «Я зачеркнула и разорвала и сожгла больше половины, и Бог весть, что станется с остальным»[95]. Осталось тайной, какие статьи «Наказа» Екатерина разорвала и сожгла. Известно, что, находясь в Коломенском, она давала читать текст «Наказа» накануне опубликования ближайшему окружению, «разным персонам, вельми разномыслящим». Последние имели право изымать из документа все неугодное. «Они более половины из того, что написано было ею, помарали, и остался „Наказ“ яко оный напечатан»[96].
С. М. Соловьев обнаружил отрывок из черновых заметок императрицы к «Наказу», позволяющий судить о тексте, вымаранном критиками. Оказалось, что в опубликованном варианте отсутствуют характерные сентенции: «…чтоб законы гражданские, с одной стороны, злоупотребление рабства отвращали, а с другой — предостерегали бы опасности, могущие оттуду произойти… Законы должны и о том иметь попечение, чтоб рабы в старостях и болезнях не были оставлены».
Ссылаясь на пример Финляндии, где суд над крестьянами творят семь-восемь выборных односельчан, Екатерина считала возможным ввести такие же порядки и в России — «для уменьшения домашней суровости помещиков или слуг, или посылаемых на управление деревень их беспредельное, что часто разорительно деревням и народу и вредно государству, когда удрученные от них крестьяне принуждены бывают неволею бежать из своего отечества».
Автор недавнего замечательного исследования «„Законная монархия“ Екатерины II». О. А. Омельченко считает изъятие из «Наказа» текстов, относящихся к крепостному праву, историографической легендой, порожденной неправильным прочтением С. М. Соловьевым источника и сделанными на этой основе «предубежденными выводами». К сожалению, исследователь ничего не говорит о том, как Соловьев умудрился неправильно прочесть источник и каково происхождение цитируемого маститым ученым отрывка из черновой рукописи «Наказа». Правоту Омельченко не подтверждают и замечания на «Наказ» А. П. Сумарокова, явно оспаривающие намерение императрицы предпринять какие-то меры к освобождению крестьян: «Сделать русских крепостных людей вольными нельзя: скудные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут, и будут ласкать слуг своих, попуская им многие бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинующихся им крестьян, ради усмирения которых потребны будут многие полки». Свои наивные рассуждения Сумароков заканчивает, пытаясь внушить императрице страх за судьбу государства: «…непрестанная будет в государстве междоусобная брань, и, вместо того, что ныне помещики живут постоянно в вотчинах („и бывают зарезаны отчасти от своих“ — заметила Екатерина. — Н. П.), вотчины их превратятся в опаснейшие им жилища, ибо они будут зависеть от крестьян, а не крестьяне от них»[97].
Куда убедительнее О. А. Омельченко развеял миф о том, что «Наказ» был-де секретным и взрывоопасным документом и поэтому тщательно оберегался от посторонних глаз, будучи доступен только избранным — депутатам Уложенной комиссии и высшим чиновникам правительственных учреждений. Первое издание «Наказа» увидело свет в день открытия Уложенной комиссии — 30 июля 1767 года. Вплоть до 1796 года он издавался семь раз общим тиражом около пяти тысяч экземпляров и приобрел широкую известность не только в России, но и за ее пределами, ибо был переведен на основные европейские языки[98].
Двум другим новшествам, предшествовавшим обнародованию «Наказа», императрица придавала не менее важное значение. Речь идет о порядке выборов в Уложенную комиссию и о наказах депутатам от избирателей.
14 декабря 1766 года императрица опубликовала указ о сочинении проекта Уложения.
Цель созыва комиссии указ определил четко и лаконично: «Мы созываем (депутатов. — Н. П.) не только для того, чтобы от них выслушать нужды и недостатки каждого места, но и допущены они быть имеют в комиссию, которой дадим наказ и обряд управления для заготовления проекта нового Уложения к поднесению нам для конфирмации». Здесь многообещающе звучала первая часть фразы: если мы проведем аналогию с Земскими соборами, то обнаружим, что никогда верховная власть не обращалась к подданным с призывом «выслушать нужды и недостатки каждого места» — ее прежде всего интересовало отношение Земского собора к предложениям правительства. Именно это обращение к подданным вызвало наибольшее их сочувствие.
Указ определял «обряд» избрания депутатов. От дворян и горожан предусматривались прямые выборы: от первых по одному депутату от уезда, от вторых — столько же от города, независимо от числа в нем жителей. Кроме того, по одному депутату отправляло каждое центральное учреждение: Сенат, Синод, канцелярии. Для свободного сельского населения устанавливались трехстепенные выборы: погост, уезд, провинция, причем погост и уезд избирали выборщиков, а право избрания депутата предоставлялось выборщикам, прибывшим в провинциальный город. Право выбора депутатов принадлежало государственным и экономическим крестьянам, а также оседлым «инородцам» Поволжья и Сибири. Крепостные крестьяне, составлявшие 53 % жителей России, были лишены права выбирать депутатов — считалось, что их интересы представляли помещики, ими владевшие.
«Обряд» предусматривал процедуру выборов: право участия в них в сельской местности принадлежало дворянам, владевшим в данном уезде имением, а в городе — жителям, владевшим домом и занимавшимся либо ремеслом, либо торговлей. Устанавливался возрастной ценз: активное избирательное право предоставлялось лицам, достигшим двадцатипятилетнего возраста, а чтобы быть избранным, надлежало иметь 30 лет. К избранным депутатам предъявлялись высокие нравственные требования: они должны быть женатыми, иметь детей и «ни в каких штрафах и подозрениях и в явных пороках не бывалых», то есть не находиться под судом. Депутат, кроме того, должен быть «честного и незазорного» поведения.
Участие местной администрации — воевод и губернаторов — выражалось в том, что они открывали собрание прибывших на выборы дворян и горожан и руководили избранием предводителя, под председательством которого происходили выборы депутата. «Обряд» обучал избирателей непривычному делу — технике выборов. Голосование производилось шарами, бросаемыми в ящик, накрытый сукном и поделенный на две половины: на одной написано «избираю», на другой — «не избираю»; подсчет голосов производил предводитель в присутствии избирателей. Избранным в депутаты считался кандидат, набравший более половины голосов. Закон предписывал избирателям поздравлять депутата, а последнему — благодарить избирателей.
В отличие от Земских соборов, где избранный сам нес бремя расходов на поездку и пребывание в столице, депутату Уложенной комиссии предоставлялось множество льгот и привилегий, превращавших депутатскую должность в престижную и респектабельную. Депутат, «в какое бы прегрешение ни впал», освобождался от казни, пыток и телесных наказаний. Он не мог быть привлечен к ответственности без санкции императрицы, его имение подлежало конфискации только в том случае, если он являлся должником. Во время работы комиссии ограбление, избиение и убийство депутата карались удвоенной мерой наказания.
Интерес к депутатской должности поощрялся жалованьем, выдававшимся сверх получаемого на службе. Привлекал депутатов и золотой знак на золотой цепи ценой в 67 рублей 89 копеек. Правда, после смерти депутата значок надлежало сдать в казну, но зато депутату-дворянину разрешалось внести изображение значка в фамильный герб[99].
Льготы и привилегии депутатам дали основание мемуаристу А. Т. Болотову заявить: «Многие ужасно добивались места депутата, ласкаясь отчасти определенным жалованьем, а отчасти другими выгодами».
Реализация «обряда» встречала немало трудностей. Одна из них состояла в том, что подавляющее большинство дворян, несмотря на Манифест 1762 года о вольности дворянской, продолжали служить и пребывали не в имениях, а далеко за их пределами. Так, в Волоколамском уезде постоянно живших в имениях помещиков оказалось 15 из 60, в Звенигородском — 3 из 80, в Гороховецком — 7 из 63. Выход нашли, предоставив отсутствующим избирателям право подавать письменное заявление («голос»), в котором они выражали согласие с содержанием наказа депутату и отдавали свой голос кандидату, получившему большинство голосов наличных избирателей.
Закон запрещал администрации вмешиваться в выборы, но, видимо, было немало случаев, когда воеводы и губернаторы оказывали давление на избирателей, протежируя угодным им лицам. Однако источник зарегистрировал единственный случай подобного давления: оренбургский губернатор Рейнсдорп поддержал в качестве кандидата в депутаты безвестного секунд-майора Толстого, и тот получил больше голосов, чем известный ученый и краевед П. И. Рычков.
А. Т. Болотов резко отрицательно оценивал депутатский корпус, полагая, что избиратели отдавали голоса не самым лучшим представителям дворянского сословия. «Выборы, — сетовал мемуарист, — начались производимы быть везде по пристрастиям; выбирали и назначали не тех, которых бы выбирать к тому надлежало и которые к тому были способны и другие достаточные, а тех, которым самим определиться в сие место хотелось не смотря нимало, способны ли они к тому были или неспособны»[100].
Хотя содержание депутатских наказов находится в прямой зависимости от социальной принадлежности их составителей, в них нетрудно обнаружить несколько общих черт.
Одна из них состоит в том, что депутатские наказы существенно отличаются от «Наказа» императрицы. Та витает в облаках, рассуждает об обществе и государстве в целом, высказывает общие суждения, в то время как наказы депутатов, из какой бы сословной среды они ни вышли, отличает приземленность, не выходящая за границы уезда и города. Видимо, все составители депутатских наказов буквально поняли задание указа 14 декабря 1766 года излагать «нужды и недостатки каждого места». Скорее всего, самокритичное заявление тульских дворян, скромно просивших извинения за нескладно составленный наказ «по непривычке нашей в сем упражнении», следует распространить и на прочие наказы.
Вторая общая черта, образно сформулированная М. М. Богословским, состоит в том, что наказы — «надежный фонограф, записавший хор провинциальных голосов»[101]. Иногда в этом хоре, как правило состоявшем из безголосых певцов, появлялись запевалы и солисты, позволявшие себе высказывать неординарные мысли. В подавляющем же большинстве наказов найти что-ли-бо неординарное крайне затруднительно. Вполне типичным был наказ волоколамских дворян с заявлением, что они ни в чем нужды не имеют. Единственное их желание состояло в поручении депутату «крайнее старание приложить» об изготовлении статуи императрицы — «как главнейшее наших нужд и прошений». Дворяне Юрьев-Польского уезда жаловались на свое скудоумие, а дворяне Кадыевского уезда Костромской губернии не обнаружили более существенных невзгод своей жизни, чем ограничение частного винокурения[102].
Жалобы мелкого житейского значения и даже выражение полного благополучия можно обнаружить и в крестьянских наказах. Крестьяне Богословского погоста Цивильского уезда заявили: «И ныне мы находимся во всяком удовольствии». Забавным выглядит пожелание крестьян Нижегородского уезда, «не оставить ли матерной брани» в присутственных местах[103].
Наконец, дворяне в массовом порядке и весьма охотно заимствовали содержание наказов дворян соседних уездов, внося в них по мере крайней нужды некоторые коррективы. Выявлена, например, близость содержания наказов дворян Тульского, Ливенского, Одоевского и Воротынского уездов; Луховского, Костромского и Ярославского уездов; Верхнеломовского — Нижнеломовского, Бежецкого — Углицкого и других[104].
Ни один из дворянских наказов не протестовал против крепостнического режима. Напротив, чаяния помещиков были направлены на его укрепление и расширение своего права на личность крестьянина, результаты его труда и владение землей.
С наибольшей напористостью они обрушивались на существовавший порядок оформления сделок на куплю, продажу, мену, передачу имения по наследству, требовавших значительных расходов, — все документы хранились в Вотчинной коллегии в Москве, куда надлежало отправляться. Дворян не устраивал и закон, ограничивавший их право распоряжения собственностью: имение полагалось разделять равными долями всем сыновьям, в то время как среди них попадались моты и расточители, недостойные наследства.
Редко какой наказ обходил молчанием грабежи и разбои. Пензенские дворяне жаловались: «…кого из помещиков в домах застанут, мучат злодейски, пытают, жгут огнем, режут и на части разрубают и прочими бесчеловечными мучениями… а особливо дворянство умерщвляют, а дома их с жительством выжигают». Не менее жуткая картина изображена в Белевском наказе: дворяне писали, что в разбойники подались их дворовые люди, мстящие им за наказания, учиненные за «предерзости»[105].
Ни один из дворянских наказов не проходил мимо бегства крестьян, считая его «главнейшим изнеможением», причем ни одному из составителей не пришла в голову мысль, что виновниками бегства являлись сами дворяне, налагавшие на крестьян неимоверные повинности или подвергавшие их жестоким истязаниям и вынуждавшие бежать либо на окраины страны, либо в соседнюю Речь Посполитую. По подсчетам смоленских дворян, за границей находилось более 50 000 беглых. Дворяне видели два способа борьбы со злом: увеличение численности карательных отрядов в рамках уездной администрации и расширение прав помещиков.
Не довольствуясь указом 1765 года, разрешавшим помещикам ссылать в Сибирь и на каторгу строптивых крепостных, некоторые дворяне требовали применять к ним смертную казнь. Ливенские дворяне ратовали за то, чтобы не ставить в вину помещикам и их приказчикам смерть крестьянина, «если учинится ему паче чаяния при бою плетьми, батожьем или палками в наказание за предерзости». Не меняла дела даже мало что значившая оговорка: «Как помещикам, так и прикащикам, естли беглый, паче чаяния, при наказании умрет, в вину не ставить»[106].
В некоторых наказах предъявлялись претензии к местной администрации и судопроизводству. Так, ряжское дворянство жаловалось на беспробудное пьянство канцелярских служителей, не имеющих страха перед начальством, а лихвинские дворяне — на неуважительное отношение канцелярской мелкоты к заслуженным дворянам, которым отвечают «грубо и неучтиво»[107]. Громко звучал голос дворян, требовавших создания сословных корпораций в уездах, организации контроля за неукоснительным соблюдением законов местными властями. Раздражение дворян вызывали высокие судебные издержки и судебная волокита: в иных случаях затраты на приобретение гербовой бумаги и оплату посыльных за ответчиком превосходили сумму иска.
Некоторые наказы ополчались против отмены пыток и смертной казни и требовали возврата к прежней практике. Алаторские дворяне полагали, что увещевание священника, которым указ 1763 года заменял пытку, может иметь эффект только у «просвещенного и политизированного» народа, «а российский народ то уже такое окамененное сердце и дух сугубый имеет, что не только священнику, но и в розыску, когда его пытают, правды не скажет».
Составители некоторых дворянских наказов проявляли заботу и о крестьянах. Боровские дворяне были убеждены: «Ничто так крестьян не разоряет, как в сборе подвод, паче в работную пору»[108]. Немало жалоб было высказано в адрес рекрутской повинности, которую считали необходимым заменить вербовкой вольных охотников. Не устраивала дворян и постойная повинность (обязанность крестьян предоставлять квартиры маршевым ротам): нередко офицеры занимали крестьянские избы, изгоняя из них хозяев, а солдаты объедали крестьянские семьи.
Орловских дворян беспокоило отсутствие на селе медицинской помощи: они «соболезновали о жизни человеческой, взирая на сей бедный народ, которые умирают как скоты, без всякого призрения, иногда от самой малой раны, которую можно было бы и пластырем залечить»[109].
Заметим, однако, что филантропия дворян не всегда была бескорыстной: все наказы сетовали на обременительность не владельческих, а государственных повинностей, ведь уменьшение последних давало возможность увеличить поборы в свою пользу.
Дворянские наказы, как видим, были пронизаны сословными требованиями. Прямодушнее других высказались кашинские дворяне, полагавшие, что «всякого рода людям, как дворянству, так и купечеству, равным образом и разночинцам, пожалованы были генеральные привилегии, дабы каждый род имел свои преимущества и один в прерогативы другого не вступал, и всякий бы пользовался тем, что будет привилегирован»[110].
Но в том-то и дело, что дворяне постоянно вторгались в прерогативы сословия горожан, требуя не только исключительного права владеть населенными имениями, но и того, что горожане считали своей монополией: строительства промышленных предприятий, права заниматься внутренней и внешней торговлей, а также промыслами. Горожане, в свою очередь, зарились на дворянскую привилегию, суть которой четко и образно выразил С. М. Соловьев: в Уложенной комиссии раздавался «дружный и страшно печальный крик: „рабов!“»[111].
Десятки городских наказов требовали права владеть крепостными на том основании, что купцам «на наемных положиться не можно» и что купцы, «не имея в своем владении собственных крепостных людей, несут крайние себе убытки и немалые изнеможения».
По-иному мотивировали необходимость восстановления права покупать крепостных к мануфактурам, отмененного в 1762 году, владельцы крупных предприятий. В городских наказах Костромы, Углича, Вязьмы и Астрахани было сказано, что без собственных крестьян «фабрик и заводов размножать и в лучшее состояние приводить никак не можно, понеже вольные люди не могут быть в таком послушании, как собственно приписной или крепостной».
Все прочие требования городских наказов не выходили за рамки традиционных посадских чаяний, высказанных еще в челобитных посадских людей накануне принятия Уложения 1649 года. Суть их состояла в том, что занятие торговлей и промыслами — это монополия горожан и все, кто причастен к этим занятиям, должны быть записаны в посад. Горожане, как бы запамятовав о своих поползновениях на владение крепостными и ношение шпаги, требовали «узаконить, чтоб каждый чин по собственному званию своему свою должность исправлял и в право купеческое ни под каким образом не вступал».
Десятки городских наказов дружно защищали тезис, «чтобы всеми торгами, промыслами, подрядами пользовалось бы одно купечество». Особенно ретиво и настойчиво требовали запрещения торговать крестьянам, так как их участие в торговых операциях наносило горожанам непоправимый ущерб. Горожане безгранично верили в силу полицейских репрессий: надлежало в селах и деревнях закрывать торжки, конфисковывать у торгующих крестьян продаваемый товар, подвергать их штрафам и даже наказанию батожьем.
Довольно часто горожане жаловались на «изнеможение» от выполнения посадских служб, в особенности в отъезд по питейным и соляным сборам, на конкуренцию со стороны не помещичьих, а государственных и экономических крестьян, а также разночинцев, на заведение крестьянами предприятий на имя помещика. Встречаются требования об отводе земли под выгоны, где можно пасти скот, о разрешении иногородним купцам вести только оптовую торговлю, жалобы на волокиту в судебных учреждениях и т. д.
В некоторых наказах, например города Архангельска, встречаются жалобы на неудовлетворительную постановку образования для купеческих детей, отсутствие учебников, но такого рода суждения встречаются редко[112].
Скуднее дворянских и городских оказалось содержание наказов государственных крестьян. Все они напоминают обычные челобитные. Общим местом для всех наказов государственной деревни становилась жалоба на «изнеможение» от подушной подати. На втором плане — жалобы на необходимость содержания в порядке дорог, что при низкой плотности населения крайне обременяло крестьян.
Если наказы черносошных крестьян Севера содержали два-три пункта, то наказы однодворцев были несколько пространнее. Их лейтмотив — жалобы на помещиков, захватывавших у них земли, на бесполезность обращения к местной администрации. Жалобы на «изнеможение» от податного бремени у них на втором плане.
Наиболее обстоятельно свои нужды излагали государственные крестьяне, приписанные к металлургическим заводам на Урале. Основательность их наказов объяснялась огромным опытом подачи челобитных, в которых крестьяне из года в год жаловались на произвол заводовладельцев и их приказчиков.
Своеобразие наказов приписных крестьян состояло в том, что они рассматривали подушную подать сквозь призму выполнения ими внезаводских работ и с карандашом в руках доказывали изнурительность этих работ, подрубавших под корень их собственное хозяйство. Дело в том, что оплата труда по заготовке дров и угля производилась по ставкам, установленным еще в 1724 году. С тех пор произошли существенные изменения: за четыре десятилетия подушная подать с государственных крестьян выросла с 70 копеек до 1 рубля 73,5 копейки. Если учесть падение курса рубля, а также необходимость отрабатывать на заводской барщине подушную подать за умерших стариков и детей, то каждый работоспособный приписной крестьянин обязан был провести в лесу 150 дней, в том числе и в страдную пору. К этому надлежит прибавить дни, потраченные на преодоление расстояния от места жительства до завода и обратно, в иных случаях достигавшего 600 верст в один конец.
Открытие Уложенной комиссии состоялось 30 июля 1767 года и было обставлено очень пышно. С раннего утра Кремль заполнила толпа народа. Она расступилась, когда один за другим к дверям Чудова монастыря стали подходить депутаты: вельможи в парадных мундирах, увешанных орденами, черносошные крестьяне в скромных одеждах, родовитые и провинциальные дворяне, представители «инородцев» в национальных костюмах.
Екатерина, облаченная в императорскую мантию, с малой короной на голове, в парадной карете в сопровождении гвардейского эскорта направилась в 10 часов утра из Головинского дворца в Успенский собор, куда прибыли и депутаты. По окончании молебна депутаты принесли присягу с обещанием приложить «чистосердечные старания в великом деле сочинения нового Уложения». После этой церемоний от имени депутатов в аудиенц-зале Кремлевского дворца императрицу приветствовал новгородский митрополит Дмитрий. Это был, с одной стороны, панегирик, а с другой — напоминание депутатам об их высокой миссии и ответственности: «Вы имеете случай прославить себя и ваш век и приобрести себе почтение и благодарность будущих веков».
Последующие несколько дней были посвящены, выражаясь современным языком, организационным и процедурным вопросам: избранию маршала и комиссий, среди которых важнейшей являлась Дирекционная, направлявшая деятельность остальных 18 частных комиссий, которым поручено было сочинять законы.
На одном из первых заседаний, 8 августа, депутаты стали размышлять, «что сделать для государыни, благодеющей своим подданным». Решено было поднести ей титул «Премудрой и Великой и Матери Отечества». Императрица предложение отклонила: «1) на великая — о моих делах оставляю времени и потомкам беспристрастно судить; 2) премудрая — никак себя таковой назвать не могу, ибо един Бог премудр; и 3) матери отечества — любить Богом врученных мне подданных я за долг звания моего почитаю, быть любимою от них есть мое желание».
Императрица пристально следила за тем, что происходило в Грановитой палате, находясь на ее антресолях, скрытых от постороннего глаза, откуда в XVII веке царицы и царевны наблюдали за церемониями приема иноземных послов. Она не оставалась безучастной наблюдательницей происходившего, о чем свидетельствуют десятки ее записок маршалу Уложенной комиссии А. И. Бибикову с указанием, как вести дело.
Процедура обсуждения наказов не могла порадовать императрицу — вместо чинно-спокойного и безмятежного обмена мнениями она услышала выступления отнюдь не умиротворенных ораторов. Расхождения во взглядах, обнаружившиеся уже в наказах, на заседаниях вылились в бурные дебаты, в которых ни одна сторона уступить не желала. Более того, дебаты вскрыли существенные разногласия в высказываниях депутатов, принадлежавших к одному и тому же сословию.
Диспуты обнаружили и лидеров, представлявших интересы сословий. Среди них в первую очередь следует назвать депутата от ярославского дворянства князя М. М. Щербатова, блестящего оратора и полемиста, умевшего благодаря своим эмоциональным выступлениям покорить на какое-то время аудиторию, в которой находились и лица, не разделявшие его взглядов. По количеству выступлений никто из депутатов не мог сравняться с Щербатовым. Своих лидеров имели и депутаты от горожан и крестьян, но они стояли на две головы ниже. К таким относились депутат от козловских дворян Г. С. Коробьин, выступавший радетелем крестьянских интересов, депутат от горожан Рыбной Слободы Алексей Попов и другие.
О чем бы ни говорили депутаты, яблоком раздора всегда были крестьяне, причем даже в том случае, когда их не называли в выступлениях. Крестьянский вопрос вызывал самые острые споры между дворянами и горожанами, с одной стороны, и крестьянами и дворянами — с другой.
Здравый смысл городских депутатов разбивался о сословные амбиции представителей дворянства, не опровергавших аргументов своих оппонентов, а упрямо повторявших мысль: владеть крепостными могут только дворяне и никто больше.
Главным при обсуждении крестьянского вопроса, по идее, должен был стать вопрос о крепостном праве, но его критика и защита проявились лишь при объяснении причин бегства крестьян. Обоянский депутат М. Глазов объяснял бегство крестьян их ленью и склонностью к воровству и грабежам: они бегут «в дальние и незнаемые города», чтобы избежать наказания[113]. Большинство дворянских депутатов считали безосновательными жалобы крестьян на обязанность выполнять заводские работы, на обременительный размер подушной подати, дорожную и подводную повинности. Щербатов считал причиной побегов рекрутские наборы и низкое плодородие почвы в Нечерноземье: эти обстоятельства понуждают многих искать себе «способнейшего жилища».
Противоположное мнение высказал радетель крестьянских интересов Коробьин, считавший виновниками побегов крестьян, вынужденных бросать семью и хозяйство, «непомерные» оброки и произвол бар, готовых присваивать крестьянское имущество. Крестьяне, по его мнению, являются основой благополучия государства: «разоряя крестьян, разоряется и все прочее в государстве».
Коробьин выступал не за ликвидацию крепостного права, но за точно установленный размер владельческих повинностей. Это, однако, не помешало многим дворянам обрушиваться на Коробьина и доказывать отеческую заботу о своих крепостных. Еще один защитник интересов крестьян, казак Олейников, считал «предосудительным» для Уложенной комиссии и всей России, если будет узаконено право «продавать крестьян как скотину, да еще таких же христиан, как мы сами».
Уложенная комиссия вскрыла существенные противоречия и внутри дворянства — его аристократическая часть протестовала против порядка присвоения наследственного дворянства, предусмотренного Табелью о рангах: многие представители подлых сословий отныне добывали дворянское звание шпагой и пером, получая его вместе с первым офицерским чином или с восьмым рангом по гражданской службе. Депутат ржево-владимирского дворянства заявил: «Мое мнение, чтобы запретить пользоваться правом дворянства и покупать деревни тем, которые не из дворян достигнут службою штаб и офицерских чинов». Далеко не все дворянские депутаты одобряли эти предложения.
Голоса дворян громко раздавались в пользу создания уездных корпораций дворянства, предоставления им права собираться на съезды для обсуждения сословных нужд раз в два года, передачи власти в уездной администрации и суде выборным от дворян.
Уложенная комиссия заседала в Москве до декабря 1767 года, затем переехала в Петербург, где возобновила работу 16 февраля 1768 года. 18 декабря того же года маршал Бибиков объявил о закрытии Большого собрания на том основании, что начавшаяся в октябре война с Османской империей требовала присутствия депутатов либо на театре военных действий, либо в учреждениях, обслуживавших военные нужды. Историки давно установили, что военные действия потребовали привлечения только 4 % списочного состава депутатов[114]. Депутаты распускались «доколе от нас паки созваны будут», но, закончив войну победным миром и подавив движение Пугачева, Екатерина так и не возобновила работу Большого собрания.
За Уложенной комиссией в историографии закрепилась недобрая репутация. Начало ее негативной оценке положили современники. Британский посол доносил в Лондон: «Все это учреждение представляется мне чем-то вроде подмостков, которые без сомнения будут разобраны, как ненужные леса, тотчас по окончании императрицей всего великого здания». Французский посол назвал комиссию «комедией». Характерно, что А. Т. Болотов, издалека наблюдавший за деятельностью Уложенной комиссии, вынес ей наиболее строгий вердикт: «Я… как предвидел, что из всего великого предприятия ничего не выйдет, что грому наделается много, людей оторвется от домов множество, денег на содержание их истратится бездна, вранья, крика и вздора будет много, а дела из всего того не выйдет никакого и все кончится ничем»[115].
Наиболее основательной критике «Наказ» Екатерины подверг Д. Дидро. Критические стрелы философа били по двум мишеням: политической системе и социальному строю, предполагавшимися «Наказом». Дидро оспаривал целесообразность созыва Уложенной комиссии и составления кодекса, ибо, по его мнению, это возможно только в том случае, если народ имеет власть над государем. «Если же вся полнота власти принадлежит вашему государю, — писал он, — забудьте о кодексе, ибо, составляя его, вы в этом случае куете цепи лишь для самих себя». Другим злом, требующим искоренения, Дидро считал крепостное право. «Чтобы воспрепятствовать злоупотреблению рабством и предотвратить проистекающие от него опасности, нет иного средства как отменить само рабство и управлять лишь свободными людьми». Самые «мудрые законы пропадут втуне», если они «не будут сопровождаться освобождением личности и предоставлением права собственности на землю».
Свои замечания философ написал в 1774 году, но они стали известны императрице только одиннадцать лет спустя, когда после смерти Дидро его библиотека и рукописи были отправлены в Петербург. Императрица, ознакомившись с замечаниями Дидро на свой «Наказ», дала им самую резкую и обидную оценку в письме к Гримму от 23 ноября 1785 года: «Это сущий лепет, в котором нет ни знания вещей, ни благоразумия, ни предусмотрительности; если бы мой „Наказ“ был составлен во вкусе Дидро, то он мог бы перевернуть все вверх ногами. А я утверждаю, что мой „Наказ“ был не только хорошим, но даже превосходным произведением, вполне соответствующим обстоятельствам, так как в продолжение 18 лет, которые он существует, он не только не причинял какое-либо зло, но все то хорошее, что произошло затем, и в этом согласны все, является лишь следствием принципов, установленных этим наказом».
Не подлежит сомнению, что тон письма, допущенные его автором грубости высвечивают уязвленное самолюбие императрицы. Это тем более очевидно, что Екатерина считала составление «Наказа» шедевром своего сочинительства и располагала хвалебным отзывом о нем самого Вольтера.
Отвлечемся, однако, от грубой формы отзыва Екатерины, на который умерший Дидро уже не мог возразить, и обратимся к существу спора. Кто же прав: автор или ее критик? На наш взгляд, правильный ответ заложен в названии статьи А. В. Флоровского «Две политические доктрины». В самом деле, два автора руководствовались принципиально несхожими концепциями политического и социального устройства страны. То, что было приемлемо и считалось нормальным для Екатерины, то, напротив, отвергалось Дидро: императрица считала единственно возможной для России формой правления монархию, Дидро же был республиканцем; Екатерина признавала сословную структуру общества, Дидро ее отклонял; Дидро настаивал на немедленной отмене рабства, Екатерина полагала растянуть этот процесс на многие десятилетия и т. д.
Дидро отрешался от конкретных условий России и рассуждал отвлеченными категориями. Императрица, напротив, была монархом, обязанным считаться с реальными обстоятельствами, с которыми она ежедневно сталкивалась. Две доктрины, как видим, нигде не стыковались и могли двигаться только параллельными курсами.
«Наказ» Екатерины содержал немало положений, неисполнимых в тех исторических условиях. Критика же Дидро усугубляла утопические черты «Наказа», ибо была далека от реалий русской действительности. В этом нас убеждают многие рекомендации французского философа, в том числе и такая: «Есть превосходное средство для предупреждения восстаний крепостных против господ: сделать так, чтобы не было крепостных». Почти сто лет понадобилось стране, чтобы реализовать эту рекомендацию.
Советские историки оценивали создание Уложенной комиссии, руководствуясь высказываниями Ф. Энгельса, который считал, что Екатерине «удалось ввести в заблуждение общественное мнение» Европы, что Вольтер зря воспевал «северную Семирамиду», что она умела лишь пускать пыль в глаза и т. д. Сама Уложенная комиссия рассматривалась при этом как грандиозный пропагандистский трюк, нацеленный на прославление императрицы[116].
Мы позволим не согласиться с приведенными выше оценками. Бесспорным в них является одно: комиссия не составила Уложения, которое должна была сочинить согласно указу от 14 декабря 1766 года. Но оно и не могло быть составлено таким громоздким учреждением, имевшим к тому же такой некомпетентный состав, каким была Уложенная комиссия. Мешали добиться положительного результата и сословные противоречия, исключавшие компромисс при выработке законов. Екатерина потому и не возобновила созыва комиссии, что убедилась в ее бесплодности.
И все же отметим три позитивных результата в деятельности комиссии. Напомним, на нее возлагались две задачи: составить Уложение и выявить «нужды и чувствительные недостатки нашего народа». С первой задачей комиссия не справилась, зато дала обильный материал для выяснения «нужд». Наказы депутатам, а также их обсуждение выполнили такую же роль во внутренней политике Екатерины II, какая выпала на долю шляхетских проектов 1730 года, ставших программой действий правительства Анны Ивановны.
Деятельность Уложенной комиссии способствовала распространению в России идей французского Просвещения. Роль распространителя этих идей, хотела этого императрица или нет, выпала на долю ее «Наказа», который читали в правительственных учреждениях наравне с «Зерцалом правосудия» петровского времени.
Третий итог деятельности Уложенной комиссии состоял в укреплении положения Екатерины на троне — после переворота и гибели супруга она остро нуждалась в опровержении репутации узурпатора престола. Поднесение императрице титула являлось не чем иным, как общественным признанием ее прав на трон.
В то время как в Уложенной комиссии горячо спорили о правах сословий, Россия оказалась на пороге большой, кровопролитной войны.
В наследство от своих предшественников Екатерина II получила три главных направления во внешней политике. Первое из них — северное. Шведы постоянно стремились вернуть утраченные в петровские времена земли, но успех им не сопутствовал: зенит величия Швеции, достигнутый при Карле XII, при нем же был пройден безвозвратно. После Северной войны страна никак не могла восстановить свои экономические и людские ресурсы до уровня, достаточного для успешной войны с Россией. Это, однако, не исключало присутствия в Стокгольме сил, готовых воспользоваться любым удобным случаем, чтобы попытать счастья. О давних чаяниях шведов в Петербурге хорошо знали и были готовы к отпору.
На южном направлении истекшие со времени Прутского похода десятилетия внесли существенные коррективы в соотношение сил: Османская империя клонилась к упадку, в то время как Россия находилась на вершине славы и могущества. Робость перед турками прошла, и на смену осторожной оборонительной тактике пришли широкие наступательные замыслы и уверенность в скорой победе над некогда грозным неприятелем.
Традиционным было и третье направление, отражавшее стремление к воссоединению с Россией двух братских народов — украинского и белорусского. В отличие от Левобережной Украины, вошедшей в состав России в середине XVII века, украинские земли по правому берегу Днепра и вся Белоруссия все еще находились под владычеством Речи Посполитой. В этой связи польский вопрос приобретал первостепенное значение.
В XVIII столетии объединенное польско-литовское государство — Речь Посполитая — переживало примерно такие же тяжкие времена, как и Османская империя. В то время как соседи развивали промышленность и торговлю, создавали мощные вооруженные силы и крепкие абсолютистские режимы, Речь Посполитая не могла преодолеть сепаратизм магнатов, изжить политический хаос, ярким проявлением которого было пресловутое liberum veto, и стала легкой добычей своих хищных соседей: Пруссии, Австрии и России.
В этой главе мы ограничимся изложением екатерининской внешней политики до конца 1770-х годов. Сменявшие друг друга коллизии сплелись в столь тугой узел, что его пришлось не распутывать, а разрубать. Центральным событием этого периода стала русско-турецкая война 1768–1774 годов.
Объявлению войны султанским двором предшествовали драматические события в Речи Посполитой, внутренняя слабость которой дала Екатерине повод прямо вмешаться в ее внутренние дела. Россия считала своим правом и долгом защитить интересы так называемых диссидентов — некатолического (в основном православного) населения, подвергавшегося постоянным притеснениям. Наглядно подкрепляя свои требования об уравнении прав диссидентов с католиками, Екатерина велела ввести в Речь Посполитую войска. После этого русский посланник в Варшаве князь Репнин стал вести себя так, будто бы он пребывал на должности губернатора где-нибудь в глубине России — распоряжался сеймом, превратил короля в послушную марионетку и ревниво следил за сохранением в стране существующей системы правления, полностью устраивавшей Петербург. Суть политики Репнина ярко иллюстрирует его заявление депутатам сейма в Варшаве: «Криком у меня ничего не возьмете, просите тихим, учтивым, порядочным образом, и тогда, может быть, сделаю вам удовольствие».
Силы, выступавшие против диктата Репнина, организовали в 1768 году так называемую Барскую конфедерацию. Однако она так и не превратилась в оплот борьбы за сохранение суверенитета страны. У поляков оставалась лишь надежда на помощь извне. Силой, способной противостоять натиску с востока, считалась Турция. В Стамбуле отдавали себе отчет в том, что укрепление позиций России в Речи Посполитой угрожает османским интересам. Напомним, что уже Прутский мир 1711 года решительно требовал от России невмешательства во внутренние дела польско-литовской державы. Правда, турки стерпели и войну за польское наследство (1733–1735), в ходе которой русская армия вторглась в польские земли с целью изгнания с трона Станислава Лещинского, и вручение короны угодному России Августу III, и восшествие на престол в 1764 году бывшего фаворита Екатерины Станислава Августа Понятовского.
И на этот раз в Стамбуле были удовлетворены разъяснениями русского резидента Алексея Михайловича Обрезкова, успокоившего османов заверением, что Россия не имеет никаких поползновений на территорию Речи Посполитой, а войска будут выведены, как только решится диссидентский вопрос.
Но когда последнее условие было выполнено и диссиденты обрели равноправие с католиками, Екатерина не спешила отзывать свои войска из пределов Речи Посполитой, используя в качестве удобного предлога существование Барской конфедерации.
Заручившись поддержкой Франции, османы потребовали отвода русских войск от своих границ и одновременно подтянули к северным рубежам свои полки. Вслед за этим в дело вмешались казаки. Их нападение на пограничное местечко, одна половина которого принадлежала полякам, а другая — туркам, дало последним основание объявить войну: посланник Обрезков был арестован и заключен в душное и сырое подземелье.
Позже Екатерина писала Вольтеру, что «Мустафа был к войне так же мало подготовлен, как и мы». Тем не менее императрица была уверена в успехе. Вслед за назначением П. А. Румянцева и А. М. Голицына командующими двумя армиями, она писала графу Ивану Григорьевичу Чернышову в игриво-шутливом тоне: «Туркам с французами заблагорассудилось разбудить кота, который спал; я сей кот, который им обещает дать себя знать, дабы память не скоро исчезла». Далее императрица продолжала в том же духе: «И вот разбудили спавшего кота, и вот он бросился за мышами, и вот вы кой-что увидите, и вот об нас будут говорить, и вот мы зададим звон, какого не ожидали, и вот турки будут побиты».
Впрочем, времени, когда турки будут побиты, пришлось ожидать долгих шесть лет. Надо отдать должное императрице — она взялась за дело со свойственной ей энергией и методичностью. Первым делом она учредила Императорский совет, которому, как Конференции при высочайшем дворе времен Елизаветы, вменялось руководство военной стратегией и дипломатией. В отличие от Елизаветы Петровны, лишь изредка навещавшей Конференцию, Екатерина с удивительным старанием вникала во все детали. Многие ее распоряжения дают основание считать, что императрица постигла премудрости военного искусства и способна была давать различные советы.
На первом же заседании Совета, в состав которого по предложению Н. И. Панина Екатерина включила виднейших штатских и военных сановников, она предложила его членам ответить на три вопроса: 1) какую надлежит вести войну — оборонительную или наступательную; 2) точно определить позиции, с которых вести наступательную операцию; 3) каково положение на прочих границах страны, оголенных ввиду расположения основных сил на юге.
Совет единогласно высказался в пользу наступательной войны, причем цель ее определена была достаточно скромно: добиться права свободного черноморского мореплавания, для чего на побережье предполагалось соорудить порт и несколько крепостей. Самое неслыханное постановление Совета, удивившее мир, предполагало отправку в Средиземное море эскадры военных кораблей, экипажей и десантных отрядов, которые призваны были поднять на борьбу с османами православные народы — греков, сербов, болгар.
В Петербурге полагали, что до весны 1769 года османы к активным боевым действиям не приготовятся, но просчитались.
15 января 1769 года крымский хан Крым-Гирей, отличавшийся воинственностью и ненавистью к русским, отправился в поход. Предполагалось участие в нем двухсот тысяч человек, разделенных на три армии, но удалось наскрести всего 70 тысяч татар. Этого, однако, было достаточно для того, чтобы разорить Елизаветградскую провинцию: захвачено 1800 пленных, сожжено свыше 1000 домов, уведено большое количество скота.
С успехами и неудачами в войне были связаны не только судьбы стран, в ней участвовавших, но и судьбы правивших ими государей, не исключая и Екатерины. Война с турками стала первой широкомасштабной внешнеполитической акцией императрицы, узурпировавшей власть супруга. Неудачная война могла поколебать престиж Екатерины как внутри страны, так и за ее пределами.
Военные действия русских армий опрокинули все расчеты недоброжелателей России. Уже в кампанию 1769 года русская армия одержала первые победы, овладела Хотином, Яссами, Бухарестом, фактически изгнав османов из Молдавии и Валахии. На Азовском театре военных действий русские овладели Азовом и Таганрогом. Екатерина была уверена, что османы запросят мира, ибо, как она писала Вольтеру, «мы имеем перед собою слабый призрак, все части которого разваливаются при первом прикосновении». Однако османы никаких признаков миролюбия не выказали.
Победы, предопределившие исход войны, были одержаны главным образом в следующем, 1770 году. Обратим особое внимание на морскую викторию русских — прежде всего потому, что она была одержана вдали от родных берегов: русскому флоту довелось обогнуть Европу, войти в Средиземное море, чтобы сжечь там османские корабли.
Эскадра, отправленная из Кронштадта 26 июля 1769 года под командованием адмирала Григория Андреевича Спиридова, состояла из семи линейных кораблей, одного фрегата, одного бомбардирского судна и шести мелких. На каждом корабле помимо экипажей находилось 250 десантников.
Корабли и их команды не выдерживали строгих требований: экипажи были укомплектованы рекрутами Московской губернии, понятия не имевшими о море. Сооруженные наспех корабли также не отличались ни прочностью, ни высокими мореходными качествами. В итоге эскадра продвигалась крайне медленно, а из 5 тысяч моряков и десантников 800 захворали в пути. Императрица выражала недовольство медлительностью Спиридова. Обычно сдержанная в упреках, она на этот раз дала волю раздражению: «не от мешкования ли вашего» столь много больных? Екатерина опасалась, что пока экспедиция достигнет цели, вся провизия будет съедена и люди помрут с голоду. Резкая фраза рескрипта привела адмирала в уныние: «С крайнейшим прискорбием вижу я медление, с которым вы идете с эскадрою. Прошу вас для самого Бога, — переходила на миролюбивый тон императрица, — соберите силы душевные и не допустите до посрамления пред всем светом»[117].
Во время движения эскадры по Средиземному морю Екатерина обрела еще одного помощника — находившийся на излечении в Италии граф Алексей Григорьевич Орлов предложил свои услуги по организации антитурецких восстаний христиан. Императрица согласилась, но разжечь пламя освободительной борьбы экспедиции не удалось.
Вдогонку Спиридову императрица послала вторую, более многочисленную эскадру контр-адмирала Эльфинстона. 11 июня 1770 года состоялось соединение двух эскадр. Исходя из того, что между их командирами установились напряженные отношения, Екатерина поручила общее руководство экспедицией графу Алексею Орлову, отличавшемуся наибольшей рассудительностью из всех четверых братьев.
Вдоль анатолийского берега при входе в Хиосский пролив стоял на якоре османский флот в составе 16 линейных кораблей, шести фрегатов и множества мелких судов. При виде такой армады, писал Орлов Екатерине, «ужаснулся я, был в неведении, что мне предпринять должно». Решено было атаковать, причем главной мишенью атакующих сознательно был избран флагманский корабль — морякам было хорошо известно обыкновение османов теряться при потере головного корабля. Расчет оказался правильным: когда одновременно пошли ко дну турецкий флагман и русский корабль, османы из множества вариантов выбрали самый неудачный, укрывшись в Чесменской бухте. На рассвете 26 июня 1770 года Османская империя лишилась здесь своего флота — было сожжено 15 линейных кораблей, шесть фрегатов и до полусотни мелких судов.
Нежданная победа вызвала в столице огромную радость. Императрица писала Алексею Орлову: «Лаврами покрыты вы, лаврами покрыта и вся при вас находящаяся эскадра»[118]. Более обстоятельный отзыв о случившемся Екатерина дала в пространном рескрипте Федору Орлову, чудом спасшемуся вместе со Спиридовым при взрыве флагманского корабля 24 июня: «Скажу вам о нас мысли разных народов. Сначала никто не хотел верить, чтоб мы дошли до сего места, а еще менее, чтоб атаковали нашего неприятеля. Все думали: пошатавшися де по морю и ничего не сделав, назад возвратятся. Узнали теперь свою ошибку. Открыли глаза, не знают, что думать и что делать, с удивления все окаменели… Только то знаю, что все кричат, робеют и удивляются проворству Кабинета полуночного…»
В честь Чесменской победы была отчеканена медаль. На лицевой стороне — портрет Екатерины, а на оборотной — османские корабли и выразительная надпись из одного слова: «Был».
Еще больший успех принесла русской армии кампания 1770 года на суше, во время которой в полной мере раскрылись полководческие дарования Петра Александровича Румянцева. При впадении реки Ларги в Прут Румянцев разгромил 80-тысячную армию османов, понеся при этом минимальные потери (29 убитых и 61 раненый). Екатерина рассыпалась в благодарностях — полководцу был пожалован орден св. Георгия 1-й степени и деревни.
Румянцев не ограничился Ларгой. Великий везир Халил Бей, узнав, что победители насчитывали 17 тысяч человек, решился атаковать русских при Кагуле 21 июля. Успеха он не достиг. «Визирь, увидев в сем случае лучших своих янычар, составляющих первую стену, падших, на всю мочь побежал из лагеря со всеми войски», — сообщал Румянцев о своей победе. Победителям достался весь обоз и 138 пушек. Победой при Кагуле Румянцев дал повод Екатерине торжествовать победу.
Успехи русского оружия не на шутку встревожили Австрию и Пруссию, которые за спиной России стали активно плести интриги. В 1769–1770 годах состоялись две встречи Фридриха II с австрийским императором Иосифом И. Собеседники наметили план, как сдержать аппетиты России. Во-первых, надлежало лишить ее роли единственного гаранта соблюдения традиционного порядка в Речи Посполитой и потребовать, чтобы она поделилась этим правом с Пруссией и Австрией. Во-вторых, создавалась исключительно благоприятная ситуация для округления своих владений за счет Речи Посполитой. «…Надобно было не иметь никакой ловкости, — рассуждал Фридрих II, — или находиться в бессмысленном оцепенении, чтобы не воспользоваться таким выгодным случаем». Прусский король действовал в привычном для себя ключе: Австрию он пугал опасностью возвышения России, а Петербург стращал Веной, убеждая Екатерину, что Австрия только и ждет поражения от османов, чтобы посадить на варшавский трон одного из саксонских принцев.
Екатерина была не против тройственного союза с Фридрихом и Иосифом, но союза, направленного против османов, а не против Речи Посполитой. Ни Берлин, ни Вена не соглашались на условия мира с турками, выработанные в Петербурге: Азов и Таганрог остаются за Россией; ей предоставляется право беспрепятственного плавания по Азовскому и Черному морям; все христианские народы, боровшиеся за свое освобождение, должны быть амнистированы; крымские татары обретают независимость от Стамбула, равно как и Молдавия и Валахия; обе Кабарды включаются в состав России.
Заручившись в 1771 году конвенцией с Австрией и зная подлинное отношение Пруссии к условиям мира, Османская империя не соглашалась на прямые переговоры с Россией о мире. Война продолжалась. Кампания 1771 года не принесла Румянцеву успеха. Удача выпала на долю второй армии, действовавшей против Крыма под командованием князя Василия Михайловича Долгорукого, сменившего на этом посту П. И. Панина. 14 июня 1771 года вторая армия овладела Перекопом, который защищали 50 тысяч татар и 7 тысяч турок. Перекопская операция обеспечила беспрепятственное взятие важнейших крымских городов: Керчи, Ялты, Еникале. Татары поклялись в вечной дружбе с Россией и отложились от Османской империи.
В конце июля 1772 года в Фокшанах начались переговоры. Русскую делегацию составили два человека: фаворит Екатерины Григорий Орлов и выпущенный из заточения посланник Обрезков. Конгресс, как и следовало ожидать, окончился ничем — ни один пункт договора, предложенного русской делегацией, не устроил турок. Делегации споткнулись на первом же пункте соглашения о предоставлении Крыму независимости.
Одновременно быстро и на первый взгляд безболезненно произошел первый раздел Речи Посполитой. Слова Екатерины, обращенные к Дидро: «Если бы я могла еще отказаться от раздела, я охотно бы это сделала», — полностью соответствуют сути тогдашней русской политики. Императрица не лукавила, когда писала своему давнему приятелю Станиславу Августу Понятовскому: «Я хочу усмирения Польши, удержания нации в ее правах и спокойствия ее короля на престоле». Не лукавил и русский посланник в Варшаве Сальдерн: «Императрица вовсе не одобряет видов короля прусского, но великая нужда в мире заставляет ее закрыть глаза и согласиться на исполнение плана этого государя».
К договоренности Пруссии и России о разделе Речи Посполитой была привлечена и Австрия. 7 сентября 1772 года русский и прусский посланники в Варшаве Штакельберг и Бенуа передали властям Речи Посполитой объявление о разделе их государства. Доля вины за эту акцию лежит на короле Понятовском и прочих облеченных властью поляках, фактически не оказавших сопротивления разбойным действиям соседей. По первому разделу Россия получила восточную часть белорусских земель, где проживало родственное русским население. Именно поэтому действия России в данном случае не заслуживают нравственного осуждения. Это признавал и Фридрих II: «Я знаю хорошо, что у России много прав так поступить с Польшею, но нельзя того же сказать об нас с Австрией». Что касается последних, то они прибрали к рукам коренные польские земли: Австрия — Галицию, Пруссия — Поморье и часть Великой Польши.
Первый раздел Речи Посполитой в некоторой степени ускорил мирный договор с османами. Венский двор отказался от декларации 1771 года, по которой обязался добиваться возвращения туркам земель, захваченных у них Россией. Предоставленные, по сути, самим себе, османы какое-то время еще пытались упорствовать. Но Екатерина твердо стояла на своем.
Выход из тупика в Петербурге усматривали в активизации военных действий. Румянцев получил повеление императрицы «вынудить у неприятеля то, чего доселе не могли переговорами достигнуть и для того с армией или частью ее, перешед Дунай, атаковать визиря и главную его армию». Весной 1774 года Румянцев направил за Дунай корпуса генералов М. Ф. Каменского и А. В. Суворова. В сражении при Козлуджи Суворов (при содействии Каменского) разгромил главные силы турок. Путь на Балканы был открыт.
В условиях начавшейся в сентябре 1773 года пугачевщины императрице был крайне необходим мир. Екатерина была готова отступиться от части своих требований. Помог, как это часто бывает, случай: умер султан Мустафа III. Османы запросили мира, согласившись полностью удовлетворить российские условия.
10 июля 1774 года в деревне Кючук-Кайнарджи был заключен мирный договор, по которому Крым объявлялся независимым; Керчь, Еникале и Кинбурн, а также территория между Бугом и Днестром передавались России. Купеческим кораблям разрешалось плавание по Черному и Мраморному морям. Османская империя обязалась выплатить России 4,5 млн. рублей контрибуции. Ликующая императрица писала Румянцеву: «…вам одолжена Россия за мир, славный и выгодный, какового, по известному упорству Порты Оттоманской, никто не ожидал».
Значение для России Кючук-Кайнарджийского мира трудно переоценить. Он избавил страну от опустошительных набегов крымских татар, обеспечил хозяйственное освоение огромного массива плодородных земель Северного Причерноморья, наконец, Россия получила выход к Черному морю, а через него — в Средиземное.
Глава IV
Национальная трагедия
Напрасно в переписке с иностранными корреспондентами Екатерина стремилась представить дело так, будто население России процветало при ее мудром правлении. В действительности же в начале 70-х годов XVIII века страна переживала серьезный социальный кризис, симптомы которого проявлялись то в одном, то в другом районе страны.
Первыми о себе дали знать 40 тысяч крестьян Заонежья, приписанных к казенным металлургическим заводам. Центром восстания стал Кижский погост, отсюда и название — Кижское восстание. Главная причина недовольства крестьян состояла в том, что их принудили, помимо заготовки древесного угля и руды, ломать мрамор и участвовать в строительстве Лижемского завода. Другая причина была связана с указом 1769 года, более чем в два раза увеличившим сумму заводских отработок: приписных крестьян обязали отрабатывать на внезаводских работах 1 рубль 70 копеек денег и сверх того 1 рубль вносить в казну. Обязанности, возложенные администрацией, крестьяне считали крайне обременительными — на протяжении зимы 1769/70 года они отказывались работать в мраморных карьерах и соглашались отрабатывать на заготовке руды и древесного угля только 70 копеек.
В ответ на челобитную, поданную на имя Екатерины, глава следственной комиссии генерал-майор Лыкошин велел арестовать зачинщика протеста Клементия Соболева. Однако крестьяне освободили закованного в кандалы Соболева, сменили старост, уговаривавших их прекратить сопротивление и изъявить покорность. Две тысячи вооруженных крестьян намеревались оказать сопротивление карателям, но сражение не состоялось — крестьяне убедились в его бессмысленности, ибо невозможно было устоять против наведенных на них пушек. В 1771 году восстание было подавлено, а вожаки отправлены на каторгу в Сибирь[119].
Другим симптомом социальной напряженности стал вспыхнувший в том же 1771 году Чумной бунт в Москве. Эпидемия чумы, занесенная с русско-турецкого театра войны, распространялась с неимоверной быстротой, поражая прежде всего городскую бедноту и работных людей мануфактур, скученно живших и трудившихся в антисанитарных условиях. Все, кто мог бежать из старой столицы, воспользовались этой возможностью: ее покинули часть дворян, богатые купцы. Главнокомандующий Москвы граф Салтыков позорно бежал в подмосковную усадьбу, оставив население на произвол судьбы.
Мертвые тела валялись на улицах, имущество умерших предавалось огню, их родственников держали в карантинах. В наэлектризованную толпу кто-то бросил клич, что исцеление принесет чудотворная икона Божьей Матери у Варварских ворот. Толпа ринулась к иконе. Дальнейший ход событий довольно точно описан Екатериной в посланиях к Бьельке и Вольтеру: «Когда архиепископ московский узнал, что в продолжении нескольких дней толпы черни собираются перед иконой, которой приписывали силу исцеления, между тем как народ издыхал у ног Богородицы, и что туда приносили много денег, то он (фельдмаршал Салтыков. — Н. П.) приказал запечатать этот ящик для сбора приношений. Тогда часть этой сволочи стала кричать: „Амвросий (архиепископ Московский. — Н. П.) хочет ограбить казну Богоматери. Надо убить его“. Другие вступились за архиепископа; от слов перешли к драке; полиция хотела разнять их, но обыкновенной полиции было недостаточно.
Самые ярые побежали в Кремль, выломали ворота монастыря (Чудова. — Н. П.), где живет архиепископ, разграбили этот монастырь, перепились в погребах, и, не найдя того, кого искали, часть из них направилась в Донской монастырь, откуда вывели этого старца и бесчеловечно умертвили его; оставшаяся часть вступила в драку при дележе добычи»[120].
Три дня — 15–18 сентября — на улицах шли бои. Бунт был подавлен прибывшими в Москву полками регулярной армии.
Чумной бунт — типичное стихийное выступление толпы, действовавшей вопреки здравому рассудку: архиепископ предпринял разумную меру, когда велел убрать икону, прикладывание к которой способствовало распространению поветрия. В ситуации, когда в городе наступило безвластие, когда бегство власть предержащих вызвало повсеместное раздражение, когда разъяренной толпе нужен был виновник ее безысходного положения, им случайно оказалась неповинная жертва.
Если Кижское восстание и Чумной бунт явились лишь симптомами назревавшего широкомасштабного социального конфликта, то восстание яицких (уральских) казаков можно считать прямым предвестником движения Пугачева: последнее возникло на земле яицких казаков, которые длительное время были его движущей силой и выдвинули из своей среды соратников самозванца.
Недовольство яицких казаков вызревало долгие годы и первоначально носило локальный характер; оно было вызвано произволом атаманов и старшин, устанавливавших незаконные поборы в свою пользу, свирепо расправлявшихся с казаками за малейшее проявление независимости и нежелание безоговорочно соглашаться с бесконтрольным расходованием казачьей казны. Уже в 50-е годы XVIII века в неоднородном по имущественному положению казачестве обнаружилось два лагеря. Меньшую его часть составляла так называемая послушная сторона, возглавляемая атаманом. Сюда входили наиболее обеспеченные казаки, из которых рекрутировались выборные должности, предоставлявшие немалые выгоды.
Рядовые казаки составляли войсковую сторону. В отличие от послушной стороны, готовой ради сохранения своих постов безропотно выполнять указы Военной коллегии, войсковая сторона сопротивлялась не только произволу войсковой канцелярии, но и Военной коллегии, ограничивавшей казачьи вольности.
Упреждая события, отметим, что стремление войсковой стороны сохранить автономию и казачьи вольности было обречено на неудачу — все эти атрибуты казачьей жизни противоречили абсолютистскому режиму. Рано или поздно должно было наступить время унификации управления и установления общих для всей страны бюрократических органов власти. Войсковая сторона посылала в столицу множество делегаций с жалобами на атамана и Войсковую канцелярию, а также на Военную коллегию, то и дело покушавшуюся на казачье своеволие. В Яицкий городок, столицу казачества, одна за другой приезжали комиссии, разбиравшие жалобы войсковой стороны, но комиссии, как правило, подкупленные послушной стороной, выносили вердикты, угодные атаману и старшинам и ущемлявшие интересы основной массы казачества.
В создавшейся напряженной обстановке каждая мера, ограничивавшая казачьи традиции, вызывала острый протест, готовый перерасти в вооруженную борьбу. Детонатором, вызвавшим взрыв на Яике, послужило постановление Военной коллегии, подтвержденное императрицей, о формировании легиона в составе 334 яицких казаков, призванных, подобно рекрутам, на службу, которую они должны были отбывать вдали от родных мест. Казаки сочли эту акцию попыткой превратить их в солдат регулярной армии и в 1769 году обратились в Военную коллегию с просьбой отменить свое решение, но та настаивала на своем, сделав казакам незначительную уступку — разрешила им не брить бороду.
В ответ на отказ служить в легионе атаман Тамбовцев велел комплектовать команду из схваченных на улице первых попавшихся казаков.
Казакам дважды удалось совершить в столице «дерзновенный» поступок — лично вручить императрице челобитную. На этот раз их просьба была удовлетворена: «снисходя на их просьбу, — писала Екатерина, — увольняем их вовсе от легионной команды, куда их впредь не наряжать»[121]. Одновременно императрица велела отправить на Яик очередную следственную комиссию с поручением расследовать противозаконные действия атамана и старшин, отстранить от должности Тамбовцева.
Пока комиссия вела следствие, явно потакая послушной стороне, на Яике возник очередной повод для недовольства — надлежало отправить в Кизляр на смену находившейся там команде 500 казаков. Один за другим собирались войсковые круги, с шумом отклонявшие это требование.
В конце декабря 1771 года в Яицкий городок прибыл председатель очередной комиссии генерал-майор фон Траубенберг. Этот суровый и непреклонный солдафон действовал, используя силу и страх. Свой приезд в Яицкий городок он ознаменовал наказанием плетьми семи казаков, оказавших наиболее активное сопротивление отправке в Кизляр.
Возбужденные толпы вооруженных казаков заполонили улицы городка. 13 января 1772 года Траубенберг велел стрелять в них из пушек. Казаки быстро овладели орудиями, повернули их против команды регулярных войск. Траубенберг, атаман Тамбовцев и ненавистные старшины были убиты, а дворы их разграблены.
Получив известие о событиях в Яицком городке, в столице решили отправить туда генерал-майора Фреймана с поручением упразднить существовавшее в яицком казачестве самоуправление: ликвидировать должность атамана и старшин и разделить всех казаков на полки, подчинив их оренбургскому губернатору.
Комиссия, расследовавшая события 15 января, вынесла суровый приговор: 44 человека осуждены к четвертованию, 47 — к повешению, 3 — к отсечению головы, 20 человек — к наказанию плетьми. Военная коллегия существенно смягчила приговор — жизнь всем была сохранена, самая суровая кара состояла в наказании кнутом с вырезанием ноздрей и ссылкой с семьями в Сибирь. Кроме того, на войско была наложена штрафная санкция — его обязали уплатить родственникам убитых, а также оставшимся в живых 36 756 рублей в погашение разграбленного имущества.
Мы столь подробно остановились на выступлении яицких казаков, чтобы показать степень напряженности, царившей среди казачества накануне появления там Пугачева. Перед тем как объявить себя Петром III, Пугачев основательно ознакомился с перипетиями борьбы казачества за восстановление своих попранных прав, выяснил степень недовольства мерами правительства по ликвидации казачьих вольностей и убедился в готовности казаков отстаивать свои права с оружием в руках. Только после этого он совершил рискованный шаг — объявил себя Петром Федоровичем. Главнокомандующий в Москве М. Н. Волконский правильно заметил в письме к Екатерине: «Если б не попал сей злодей (Пугачев. — Н. П.) на живущих в расстройстве бунтующих душ яицких казаков, то б никоим образом сей злодей такого своего зла ни в каком империи… месте подлым своим выдумкам произвести не мог»[122].
Справедливость оценки Волконским ситуации на Яике подтверждает и судьба прочих самозванцев России: за десятилетие с 1764 по 1773 год в стране появилось семь Лжепетров III (А. Асланбеков, И. Евдокимов, Г. Кремнев, П. Чернышов, Г. Рябов, Ф. Богомолов, Н. Крестов), но только восьмому, Е. И. Пугачеву, удалось возглавить массовое движение крестьянства. Остальных ожидали истязания и ссылка. Беглый солдат Гавриил Кремнев в 1765 году сначала разглашал в Воронежской губернии, что он капитан и послан с указом об отмене на 12 лет сбора подушных денег и рекрутов. Чина капитана Кремневу показалось мало, и он объявил себя Петром III. У Кремнева появилось несколько единомышленников, намеревавшихся привести к присяге однодворцев и ехать в Воронеж, а оттуда в Москву и Петербург с извещением о появлении Петра Федоровича. Екатерина освободила Кремнева от смертной казни на том основании, что его преступление «произошло без всякого с разумом и смыслом соображения, а единственно от пьянства, буйства и невежества, что дальнейших и опасных видов и намерений не крылось». Кремнева секли кнутом во всех селах, где он называл себя Петром III, водили с доской, на которой было написано «беглец и самозванец», затем выжгли на лбу первые буквы этих слов и сослали на вечную каторгу в Нерчинск[123].
Пугачев оказался не только удачливее своих предшественников-самозванцев, но и смелее их, находчивее.
После того как 17 сентября 1773 года он публично объявил себя императором, наступили самые тревожные дни — все зависело от того, поверят ли казаки в его царское происхождение или нет. Тем более что даже среди ближайшего окружения, которому Пугачев доверился, нашлись сомневающиеся в этом. Оснований для сомнений было достаточно: внешний вид императора более соответствовал внешности простолюдина, подозрительными казались манера его поведения, язык, одежда и т. д.
Пугачев действовал решительно и напористо. Убеждая других, он, распалившись, в иные мгновения и сам веровал в истинность произносимых слов. Впрочем, после объявления себя Петром Федоровичем Пугачев совершил еще один рискованный шаг: сначала Зарубину-Чике, а затем Шигаеву, Караваеву и другим он признался, что является не императором, но донским казаком Емельяном Пугачевым.
Это признание пошло на пользу движению, сплотило вокруг Пугачева его соратников, повязало их стремлением достичь общей цели. Сподвижники с еще большим усердием стали убеждать окружающих, что перед ними подлинный государь.
В конечном счете, то обстоятельство, что Пугачев не подлинный государь, мало волновало его окружение. Ход их мыслей четко и определенно выразили два соратника Емельяна Ивановича: Караваев и Мясников. Первый из них рассуждал: «Пусть это не государь, а донской казак, но он вместо государя за нас заступит, а нам все равно, лишь бы быть в добре»; близкие к этим мысли высказывал и Мясников: «Нам какое дело, государь он или нет, мы из грязи сумеем сделать князя»[124].
Пугачев — своего рода символ борьбы. Яицкое казачество, примкнувшее к движению, видело в Пугачеве вожака, способного сплотить вокруг себя всех недовольных и, возможно, достичь желаемых целей. М. Д. Горшков, один из соратников Пугачева, показал на следствии, что казаки, первыми поддержавшие замысел своего вожака, обнаружили в нем «проворство и способность» и потому «вздумали взять его под свое защищение и его зделать над собою властелином и восстановителем своих притесненных и почти упадших обрядов и обычаев». По словам Горшкова, вожаки не сомневались, что в движении примут участие широкие массы крестьянства: его сила «умножится от черного народа», притесняемого господами[125].
17 сентября 1773 года Пугачев впервые появился перед казаками, прибывшими на хутор Толкачевых, в облике императора. С этого дня начинается крестьянская война — трагедия, которая принесла безмерные страдания всем слоям населения, которые хоть как-то были вовлечены в нее.
Казакам был зачитан императорский манифест. Его содержание примечательно двумя штрихами: социальной направленностью начинавшегося движения и отражением в нем чисто казачьих интересов. Государь жаловал яицких казаков тем, что ими было утрачено: «рекою с вершин до устья, и землею, и травами, и денежным жалованьем, и свинцом, и порохом, и хлебным провиянтом»[126]. Об освобождении крестьян от крепостной неволи, о помещичьем землевладении — ни слова, но в той обстановке, в которой зародилось движение, и этих обещаний было вполне достаточно: манифест привлек под знамена Петра III множество казаков.
Итак, 17 сентября, после того как находившиеся на хуторе Толкачевых 80 казаков приняли присягу в верности императору Петру III и выслушали составленный Иваном Почиталиным манифест, отряд двинулся к Яицкому городку.
Последнюю в истории России крестьянскую войну принято делить на три этапа: первый охватывает время от начала движения до поражения под крепостью Татищевой и снятия осады Оренбурга. Второй этап ознаменовался походом на Урал, оттуда — на запад, овладением Казанью и поражением под нею от войск Михельсона. Начало третьему этапу положила переправа на правый берег Волги, овладение множеством городов Нижегородской, Воронежской и Астраханской губерний. Завершился этот этап проигранным Пугачевым сражением у Черного Яра, в результате которого он лишился армии.
Главной опорой Пугачева на первом этапе движения было яицкое казачество, что не исключало участия в нем русских крестьян и башкир. Первые шаги повстанцев оказались неудачными: подойдя к Яицкому городку с отрядом в 200 человек, Пугачев потребовал от коменданта сдать крепость, но тот, располагая гарнизоном в 923 человека регулярных войск, отклонил ультиматум. Попытка овладеть крепостью штурмом закончилась неудачей. Пугачев принял единственно правильное решение: чтобы не терять напрасно людей и не уронить свой престиж, он, не располагая артиллерией, оставил Яицкий городок и двинулся вверх по Яицкой укрепленной линии.
Этот поход с полным основанием можно назвать триумфальным шествием повстанцев. Одна за другой сдавались крепости: Илецкий городок, Рассыпная, Нижнеозерная и Татищева. Последняя являлась главным опорным пунктом линии и располагала запасами продовольствия, вооружения и денежной казной.
Легкость овладения крепостями объяснялась тем, что их гарнизоны составляли преимущественно казаки, при появлении Пугачева тут же вливавшиеся в его отряд. Что касается регулярных войск крепостей, то они в гарнизонах были представлены небоеспособными элементами, инвалидами и стариками.
Число повстанцев значительно увеличилось. Кроме того, Пугачев обзавелся собственной артиллерией, порохом, огнестрельным оружием. На очереди стояло овладение Оренбургом.