Почему существует наш мир? Экзистенциальный детектив Холт Джим

Глубокоуважаемый профессор Парфит!

Я провел очень приятный день с Вами в Колледже Всех душ. Размышляя над нашим разговором, я подумал, что наткнулся на полное и оригинальное объяснение самой общей формы, которую принимает реальность, – и это объяснение наконец отвечает на вопрос «Почему существует Нечто, а не Ничто?».

Для начала примем два принципа:

1. Для каждой истины существует объяснение, почему она истинна.

2. Ни одна истина не объясняет саму себя.

Разумеется, первый из этих принципов есть принцип достаточного основания Лейбница, утверждающий, что не существует голых фактов. Я считаю, что принцип достаточного основания является не столько истиной сам по себе, сколько условным указателем для поиска – указателем, который говорит: «Всегда ищи объяснение, кроме тех случаев, когда оказался в ситуации, в которой дальнейшее объяснение невозможно».

Второй принцип является более общей версией Вашего утверждения, что ни один селектор не способен выбрать себя, и призван исключить круговое доказательство. Причина не может быть причиной самой себя. Логическое обоснование не может обосновать себя. Бог не может создать себя. Множество не может быть элементом самого себя – в теории множеств это называется аксиомой регулярности, поэтому я назову второе утверждение «принцип регулярности».

А теперь докажем, что существует одно и только одно полное объяснение формы, которую принимает реальность. На нулевом уровне (уровне реальности) у нас есть все «космические возможности», в которые может воплотиться реальность, в диапазоне от нулевой возможности до возможности всех миров, включая все бесчисленные промежуточные варианты, где существуют одни виды возможностей и не существуют другие. В силу логической необходимости одна из этих космических возможностей должна воплотиться – назовем ее возможность А (то есть «актуальная»).

На первом уровне (нижнем уровне объяснений) у нас находятся все возможные селекторы, то есть все возможные варианты, способные объяснить, почему реальность на нулевом уровне получилась именно такой. Селекторы включают в себя простоту, добро, причинную упорядоченность, полноту, а также возможность отсутствия селектора, то есть возможность того, что нет вообще никакого объяснения.

На втором уровне (на уровне метаобъяснения) находятся все мыслимые метаселекторы, то есть все возможные варианты, способные объяснить, почему именно такой селектор действует на первом уровне. Метаселекторы снова включают в себя простоту, добро, причинную упорядоченность, полноту, а также возможность отсутствия метаселектора.

Теперь давайте рассмотрим некоторые варианты.

Во-первых, предположим, что отсутствие селектора объясняет, почему реальность приняла именно такую форму, и что нет никакого дальнейшего объяснения того, почему никакого селектора нет. Тогда воплощение именно такой формы реальности является голым фактом, что нарушает принцип достаточного основания, и это тупик.

Далее, предположим, что один из селекторов на первом уровне в самом деле объясняет, почему реальность приняла форму А, – назовем этот селектор С. Тогда либо существует объяснение того, почему именно селектор С стал определять реальность, либо это является голым фактом – что нарушает принцип достаточного основания и приводит в тупик.

Теперь допустим, что существует объяснение того, почему именно вариант С является селектором. Другими словами, допустим, что существует метаселектор (на втором уровне), который выбрал селектор С (на первом уровне), – назовем его метаселектор М.

Спрашивается: чем может быть М?

Мы знаем, что М не может быть таким же, как С, поскольку это нарушит принцип регулярности. Например, если С будет добром (и в этом случае реальность должна будет принять этически наилучшую форму), объяснение не может состоять в том, что добро должно быть селектором, потому что это этически наилучший вариант. То же самое можно сказать о других селекторах, которые выбирают космические возможности в промежутке между нулевой возможностью и возможностью всех миров (например, селектор причинной упорядоченности, или математической элегантности, или зла). Все эти селекторы выбирают сами себя на метауровне, что приводит к замкнутому кругу. Фактически только два метаселектора на втором уровне способны быть селектором М, а именно простота и полнота. Ни один из них не выбирает себя, а следовательно, не нарушает принцип регулярности.

Если бы простота была метаселектором на втором уровне, то она бы не выбрала себя на первом уровне, а скорее выбрала бы вариант отсутствия селектора, поскольку это самое простое из возможных объяснений – когда никакого объяснения не требуется. А если бы полнота была метаселектором, преобладающим на втором уровне, то она бы не выбрала себя на первом уровне, а скорее выбрала бы все селекторы первого уровня.

Таким образом, принимая принцип регулярности, логически следует, что на втором уровне возможны только два метаселектора: простота и полнота. Один из них и должен быть фундаментальным объяснением.

Поэтому мы должны рассмотреть всего два варианта.

Вариант 1: простота является метаселектором. Тогда она выбрала бы возможность отсутствия селектора на первом уровне (точно так же, как простота на первом уровне выбрала бы нулевую возможность на нулевом уровне). Однако если на первом уровне селектора нет, то фактически воплотившаяся космическая возможность А была бы выбрана случайно. Тем не менее это не было бы голым фактом, а объяснялось бы простотой на уровне метаобъяснений.

Вариант 2: полнота является метаселектором. Тогда она выбрала бы все селекторы на первом уровне (точно так же, как полнота на первом уровне выбрала бы возможность всех миров на нулевом уровне). Однако логически невозможно, чтобы все селекторы на первом уровне диктовали реальности форму воплощения, поскольку они противоречат друг другу: реальность не может быть одновременно абсолютно полной и абсолютно пустой; этически наилучшей и наиболее причинно упорядоченной (поскольку случающиеся время от времени чудеса сделали бы реальность еще лучше); а тем более она не может быть одновременно этически наилучшей и максимально полной зла. В лучшем случае все селекторы первого уровня могли бы действовать вместе в качестве частичных селекторов. Тогда реальность А, то есть космическая возможность, выбранная на нулевом уровне в качестве реальности, была бы насквозь посредственной: одновременно как можно более пустой и как можно более полной; как можно более хорошей и как можно более плохой; как можно более упорядоченной и как можно более хаотичной; как можно более элегантной и как можно более уродливой и так далее.

В первом варианте реальность А случайным образом выбирается из всех космических возможностей. Во втором варианте реальность А будет самой посредственной из всех космических возможностей. Причем это единственные варианты нулевого уровня, которые не противоречат принципу достаточного основания и принципу регулярности. И они, скорее всего, будут выглядеть одинаково! Случайно выбранная космическая возможность, скорее всего, будет заурядна во всех отношениях, и дело тут просто в числе вариантов. Из всех мыслимых форм, которые может принять реальность, только исчезающе малая часть обладает особыми чертами вроде идеальной простоты, идеальной доброты или идеальной полноты. Подавляющее большинство возможностей никакими особыми чертами не отличаются, они заурядны.

А как будет выглядеть подобная заурядная реальность? Прежде всего, она будет бесконечна. Реальности, состоящие из бесконечного множества миров, намного превосходят в числе те, которые состоят из конечного множества миров. Этот вывод элементарно следует из теории множеств: число конечных подмножеств натуральных чисел, хотя и бесконечно, является бесконечностью меньшего масштаба, чем число бесконечных подмножеств натуральных чисел.

Но даже в своей бесконечности заурядная реальность не сумеет охватить все возможные варианты. Более того, в теории множеств дополнение к бесконечной заурядной реальности тоже будет бесконечно. Таким образом, заурядная реальность стоит бесконечно далеко как от возможности всех миров, так и от нулевой возможности. Являясь бесконечной, посредственная реальность, возможно, будет состоять из множества локальных областей, которые будут обладать особыми чертами по отношению друг к другу. Представьте себе бесконечную последовательность случайных подбрасываний монеты, где 1 представляет герб, а 0 – решку. Хотя в целом эта последовательность не обладает закономерностью, она наверняка содержит (чисто случайно) все мыслимые локальные упорядоченные последовательности. В ней будут промежутки идеальной полноты, состоящие из долгих последовательностей единиц, а также промежутки идеальной пустоты из долгих последовательностей нулей; промежутки, представляющие самые красивые из всех вообразимых последовательностей, и промежутки, представляющие самые уродливые из всех вообразимых последовательностей. Некоторые промежутки будут казаться осмысленными, якобы содержащими скрытые сообщения и цели. Однако каждое такое локальное значение или сообщение будет противоречить другому локальному значению или сообщению где-то в обобщенной реальности. Таким образом, в целом все они складываются в космическую бессмыслицу.

Вот такой, скорее всего, будет реальность, если метаселектором является простота (вариант 1) или полнота (вариант 2). А поскольку только эти два варианта логически не противоречат принципу достаточного основания и принципу регулярности, то именно такой и должна быть реальность, если эти принципы верны.

Таким образом, у нас есть полное объяснение той формы, которую имеет реальность, – без всяких голых фактов и невыясненных вопросов. Это объяснение отвечает на оба вопроса, с которых Вы начали свое метафизическое исследование: «Почему Нечто?» и «Почему именно такое?».

Что, если в результате последующей эмпирической проверки реальность окажется вовсе не обобщенной? Что, если, напротив, она окажется максимально хорошей этически, как убежден Джон Лесли? Или максимально плодовитой, как ее представляет себе Роберт Нозик? Или вдруг Бог проявляет себя как источник бытия? Тогда, предполагая, что мои рассуждения верны, принцип достаточного основания или принцип регулярности (или они оба) должен нарушаться. Тогда все-таки должен быть фундаментальный голый факт или самовоспроизводящаяся причина. Однако такое проявление космической уникальности вполне может быть иллюзией – одной из тех иллюзий, к которым так склонны люди в силу своего воображения, принимая заурядность реальности за целое, слишком ограниченные, чтобы увидеть реальность такой, какая она есть на самом деле.

Пожалуйста, не считайте себя обязанным мне отвечать. Я знаю, что Вы очень заняты более важными вещами. И еще раз спасибо за обед!

Искренне ваш,Джим Хольт

Вечер среды

Колледж Всех душ, Оксфорд

Дорогой Джим,

спасибо за Ваше письмо, я нашел его очень интересным. Я подумаю над этим как следует…

С наилучшими пожеланиями,

Дерек

Глава 13

Мир как отрывок из куплета

Конец зимы на Манхэттене. За полдень. Звук сирены вдалеке. (Всегда должен быть звук сирены вдалеке.) Звонит телефон. Это Джон Апдайк.

Я ждал его звонка. В начале месяца я отправил Апдайку письмо с изложением моего интереса к тайне бытия. Я писал, что мне кажется, что наши интересы совпадают, и не согласится ли он поговорить на эту тему? Я указал номер своего телефона на случай, если вдруг действительно согласится.

Через неделю я получил обычную открытку, с адресом Апдайка и напечатанным на пишущей машинке параграфом текста, едва уместившимся на обратной стороне. Иногда встречающиеся опечатки были исправлены ручкой с помощью корректурных знаков «удалить» и «перенести». Под параграфом стояла подпись «Дж. А.» синими чернилами.

«Я буду рад обсудить с Вами вопрос о Нечто, а не о Ничто, – писал Апдайк, – но предупреждаю, что на этот счет у меня нет никаких мыслей». Затем, в трех кратких предложениях, он упомянул размерность реальности, возможные позитивные и негативные сущности, а также антропный принцип, по поводу которого загадочно добавил, что он «в некоторой степени работает на Нечто». Затем, словно в качестве комментария к этой загадке, Апдайк выдал еще более неожиданную фразу: «Честно говоря, понятия не имею, что тут к чему, но кто же не любит Вселенную?»

Любовь Апдайка к Вселенной давно не была для меня тайной. Его романы и рассказы наполнены чистой сладостью бытия. Мы «катимся по жгучему сиянию, которого не видим, потому что больше не видим ничего, – писал он в воспоминаниях о юности. – А на самом деле тут есть цветное, тихое, но неутомимое добро, которое словно утверждают вещи неподвижные, как кирпичная стена или камешек»160.

В этом отношении Апдайк полная противоположность Вуди Аллену, а в другом отношении – полностью с ним совпадает, разделяя его ужас перед вечным Ничто и убеждение, что секс позволяет отгородиться от этого ужаса психологически. Апдайк даже обнаружил, что для него фобия небытия обратно пропорциональна плотским радостям, о чем и рассказал в написанном в 1969 году стихотворении, выражающем его убеждения в краткой математической формуле:

ЗАД = 1 / СТРАХ.

Впрочем, не только эрос позволяет Апдайку справляться с ужасами Ничто, религия (а именно требующая слепой веры разновидность христианства), по его утверждению, тоже дает ему утешение и надежду на всеобъемлющее прощение и личное спасение. В этом его героями являются Паскаль и Кьеркегор, а более всего Карл Барт.

«Теология Карла Барта в какой-то момент моей жизни была единственным, что ее (жизнь) поддерживало»161, – однажды сказал Апдайк и признался, что разделяет веру Барта в то, что Бог есть totaliter aliter, нечто совершенно иное, и что божественные тайны не могут быть постигнуты разумом. Его также привлекает несколько мистическая мысль Барта о приравнивании Ничто к злу. В раннем собрании сочинений Апдайк мрачно расширяет идею «сатанинского Ничто»162, а затем, как бы в поисках метафизического облегчения, переходит прямо к эссе на тему гольфа.

Одержимость Апдайка сексом и смертью, а также благом бытия и злом небытия не слишком необычна для представителя литературной профессии, но только в произведениях Апдайка можно найти прямое обсуждение тайны бытия. В опубликованном в 1986 году романе «Россказни Роджера», веселом водевиле из теологии, науки и секса, есть виртуозный отрывок, который на протяжении десяти страниц объясняет, «как вещи возникли из пустоты». Объяснение происходит во время вечеринки и имеет целью потрясти как веру, так и дух персонажа по имени Дейл Колер, двадцати восьми лет от роду, убежденного последователя Иисуса и компьютерного гения, который набрался наглости попытаться доказать существование Бога с помощью компьютерного числового анализа Большого взрыва. Дейл также имел наглость переспать с женой Роджера Ламберта, заглавного героя средних лет, профессора богословия по специальности, от имени которого ведется повествование.

Подобно самому Апдайку, рогоносец Роджер является горячим поклонником Барта. Он обижен на молодого человека не только за незаконное овладение сексуально натренированной женой, но и за «непристойное космологическое подглядывание» в области божественного. Бог, чье существование можно научно доказать (не говоря уже о Боге, оставившем отпечатки пальцев на всем Большом взрыве), уже не будет Богом – по крайней мере, Богом как совершенно иной сущностью в понимании Барта. Поэтому в конце романа Дейла постигает двойная кара. Роджер собственноручно подвергает Дейла теологическому наказанию за ересь, а кроме того, обретает друга, молекулярного биолога по имени Майрон Кригман, который устраивает Дейлу засаду со стороны науки. На вышеупомянутой вечеринке Кригман заговаривает с Дейлом и приводит его в замешательство аргументами, будто бы доказывающими, что физическая Вселенная создала себя из ничего, совершенно не нуждаясь ни в какой божественной помощи.

«Как вы знаете, в пределах планковской длины и планковского времени существует пространственно-временная пена, в которой квантовые флуктуации из материи в нематерию с математической точки зрения особого значения не имеют. Когда поле Хиггса пробивает туннель в квантовую флуктуацию через энергетический барьер в состоянии ложного вакуума, получается пузырек с нарушенной симметрией, который экспоненциально расширяется под действием отрицательного давления, и через пару микросекунд получается Нечто, размером и массой с наблюдаемую ныне Вселенную и появившееся практически из Ничто. Выпить не желаете? Что-то у вас вид какой-то слишком трезвый».

Так начинает Кригман, говоря скороговоркой и с хрипотцой в голосе. Показав, как Вселенная возникла из «почти Ничто», он принимается объяснять ошеломленному Дейлу, что это «почти Ничто» появилось из абсолютного Ничто.

«Представьте себе пустоту, полнейший вакуум. Однако стойте, в ней что-то есть! Что? Точки, из которых могут сложиться фигуры. Как бы пылевидное облако безразмерных точек…»[17] В этом клубящемся облаке, продолжает он, точки случайно собираются в узлы или «вмерзают» в небольшое структурированное пространство-время. «Проросло семя, из которого разовьется Вселенная», – говорит Кригман. А когда вы получили семя, то «бум! Он, Большой взрыв».

А откуда взялась первозданная пыль из точек? Из абсолютного Ничто! Точка и антиточка отделяются друг от друга в пустоте, подобно +1 и —1, отделяющимся от нуля. «Вот, на месте Ничего мы имеем два объекта», – говорит Кригман. Антиточка – это просто точка, движущаяся назад во времени.

«Облако точек рождает время, время рождает облако точек, – заключает Кригман. – Красотища, правда?»

Так и хочется сказать вместо онемевшего Дейла, что это и впрямь красотища – в качестве примера доказательства по кругу. Чтобы возникла первозданная пыль из точек, требуется время. Однако именно конфигурация, принимаемая этими точками, и составляет время!

Безусловно, Апдайк не имел в виду, что мы слишком серьезно отнесемся к этим идеям. В конце концов, их высказывает персонаж романа, причем несколько нелепый персонаж. В присланной открытке Апдайк написал, что заимствовал большинство высказанных идей у британского химика и откровенного атеиста Питера Эткинса. Как я обнаружил, сам Эткинс понимал, что его космогоническая схема образует замкнутый круг, в котором время требуется для того, чтобы появились точки, а точки нужны, чтобы возникло время. Он назвал это «космическая самозагрузка»163 и на этом успокоился. Тем не менее Апдайк явно размышлял над тайной бытия с научной точки зрения, а также под теологическим углом. И это вполне достаточная причина, чтобы поинтересоваться, к каким выводам он пришел.

Апдайк позвонил мне из своего дома в городе Ипсвич в штате Массачусетс, к северу от Бостона. В трубке было слышно, как играют приехавшие к нему в гости внуки. Он заговорил характерным мягким и мелодичным голосом, и я представил себе его густые седые волосы, изогнутый клюв носа, пятнистую от псориаза кожу, а также его привычное выражение лица – как однажды выразился Мартин Эмис, Апдайк имеет вид человека, «зажатого смущением от аппетитных шуточек»164.

Я начал с того, что спросил у Апдайка, верно ли, что теология Карла Барта в самом деле помогла ему пережить трудные времена в жизни.

– Я действительно говорил такое, и это в самом деле так, – ответил он. – Я наткнулся на Барта, когда Кьеркегор перестал служить мне утешением и Честертон больше не помогал. Барта я обнаружил через серию выступлений и лекций под названием «Слово Бога и слово человека». Он не пытался играть в какие-то игры, рассматривая Священное Писание как исторический документ или что-то еще. Он просто заявил, что это вера: хотите – верьте, не хотите – не верьте. Так что да, я нашел в Барте утешение, и пара моих ранних (ну, вообще-то не совсем ранних) романов в какой-то мере написаны под его влиянием. «Кролик, беги» определенно выражает мнение Барта с точки зрения лютеранского священника. А в «Россказнях Роджера» доктрина Барта является для Роджера единственным убежищем от противников, осаждающих его со всех сторон и пытающихся лишить его веры, – как от науки, которую Дейл пытается использовать в пользу своих деистических представлений, так и от теологии, разбавленной либеральными ценностями. С другой стороны, эта книга в некотором роде содержит и критику взглядов Барта за их ужасную сухость и замкнутость на себе. Дейл по крайней мере пытается примирить свое христианство с наукой в ее нынешнем состоянии. А книга в целом – что-то вроде любовного треугольника, в котором Роджер, верно или неверно, воображает, что его жена завела интрижку с юным Дейлом и встречается с ним в ее студии. Поэтому конфликт между двумя мужчинами сводится к этакой борьбе за… как там ее…

– Эстер, – подсказал я.

– Точно, Эстер… Мне она нравится, она одета в такое полосатое, как у пчелки, платье… большие широкие полосы охватывают ее бедра. И вот Роджер старается организовать вечеринку, чтобы несколько ученых с хорошо подвешенным языком пришли и разнесли естественную теологию Дейла по кирпичику.

– Должно ли их описание возникновения Вселенной из пустоты быть убедительным?

– Не совсем, к стыду для науки. Наука, подобно теологии в былые времена, мечтает объяснить абсолютно все. Но как можно перепрыгнуть через громадную пропасть между Ничто и Нечто? Причем не просто «Нечто», а целой Вселенной. Она… Она такая огромная. Ух! Я хочу сказать, что Вселенная больше, чем то, что мы можем себе вообразить, в квадрате!

В голосе Апдайка слышалось искреннее восхищение.

– Интересно, что некоторые философы были поражены самим фактом того, что Нечто вообще существует, – сказал я. – Например, Витгенштейн написал в своем «Трактате», что загадка не в том, как мир устроен, а в том, что он вообще есть. И, конечно, Хайдеггер тоже много говорил об этом. Он утверждал, что даже люди, которые никогда не задумывались над тем, почему существует Нечто, а не Ничто, все равно ошеломлены этим вопросом – неважно, осознают они это или нет, – например, в моменты скуки, когда кажется, что лучше бы в мире вообще ничего не было, или в моменты счастья, когда все преображается и мир видится в новом свете. Однако я встречали таких философов, которых существование мира ничуть не удивляет. И порой я с ними соглашаюсь: бывает такое настроение, когда вопрос «Почему существует Нечто, а не Ничто?» кажется мне бесцельным. Но в другом настроении он, напротив, представляется чрезвычайно глубоким. А что вы об этом думаете? Вы когда-нибудь размышляли над этим вопросом?

– Уж слишком благородное слово «размышлять», но я в самом деле принадлежу к тем, кто считает существование мира чудом, – сказал Апдайк. – Это последнее прибежище естественной теологии, из-под которой уже выбили столько опор: первый принцип Аристотеля, движущая сила Фомы Аквинского… они ушли, но загадка осталась: почему существует Нечто, а не Ничто? Джордж Стайнер не столь известный мыслитель, как Витгенштейн, но я помню, что он поднимал этот вопрос. Последнее, что я слышал, – Стайнер считает существование мира удивительным и достаточно загадочным, чтобы поддержать какую-то веру.

– Я не знал, что Стайнер… – начал я.

– Да-да, я тоже удивился, что он интересуется этим вопросом, – продолжал Апдайк. – И я не могу вспомнить, где именно он про это писал. В произведениях Стайнера есть теологическая составляющая, но она не во всем заметна. Однако обыватель с научными склонностями видит основную надежду в объяснении «Нечто из Ничто» в квантовой физике, где виртуальные частицы постоянно появляются из вакуума и вновь в него возвращаются. Время их существования удивительно ничтожно, тем не менее нельзя отрицать сам факт их существования.

Я сказал Апдайку, что восхищен эпизодом, в котором персонаж «Россказней Роджера» объясняет, как Вселенная могла появиться из квантовой флуктуации. За десятилетия, прошедшие после написания книги, физики придумали несколько очень красивых сценариев спонтанного возникновения Нечто из Ничто в соответствии с квантовыми законами. Но тогда мы сталкиваемся с другой загадкой: а где эти законы записаны и что дает им силу командовать пустотой?

– Кроме того, эти законы есть просто забавный способ сказать, что Ничто равняется Нечто, – рассмеялся Апдайк. – Что и требовалось доказать! Я встречался с мнением, что, поскольку переход от Ничто к Нечто связан со временем, время не существовало до появления Нечто, и тогда этот вопрос не имеет смысла, так что не стоит им задаваться. Он выходит за пределы интеллектуальных возможностей нашего вида. Представьте себя на месте собаки. Собака быстро откликается, обладает интуицией, смотрит на нас глазами, в которых светится что-то вроде разума, и тем не менее собака наверняка не понимает большую часть того, что делают люди. Например, она явно понятия не имеет, как мы изобрели двигатель внутреннего сгорания. Возможно, нам стоит вообразить себя собакой, живущей в мире, который выходит за рамки ее понимания. Я не уверен, что принимаю эту точку зрения, но это один из способов показать, что тайна бытия неразрешима – по крайней мере, на нынешнем уровне развития человеческого мозга. Я даже сомневаюсь (и вы на это обидитесь) в стандартном научном объяснении о быстром расширении Вселенной из почти Ничто. Мысль, что наша планета и все видимые звезды, а также тысячи и тысячи невидимых нам звезд, когда-то помещались в точке – как это может быть? И на этом я перехожу к другим вопросам, – тихонько хмыкнул явно повеселевший Апдайк.

Сама идея инфляционного расширения, – продолжал он, – кажется выдвинутой от безысходности. Хотя, надо признать, что она в самом деле решает целый ряд затруднительных космологических проблем… Тем не менее если подумать, то мы, рационалисты – а мы все в той или иной степени рационалисты, – принимаем предположения о ранней Вселенной, которые более умопомрачительны, чем любое из библейских чудес. Воскресение человека из мертвых нам интуитивно понятно, поскольку это случается с людьми в глубокой коме или когда мы каждое утро просыпаемся от глубокого сна. Но как можно поверить в то, что вся неизмеримо огромная Вселенная однажды помещалась в крошечную точку? Я не утверждаю, что могу опровергнуть уравнения, на которых основана эта идея. Я только говорю, что в эту идею можно верить или не верить.

Здесь я решил ему возразить. Теории, предполагающие такую картину ранней Вселенной (общая теория относительности, стандартная модель физики элементарных частиц и так далее), отлично предсказывают результаты наших сегодняшних наблюдений. Даже теория инфляционного расширения, хотя и несколько спекулятивна, была подтверждена результатами измерений распределения реликтового излучения на телескопе Хаббла. Если эти теории так хорошо объясняют то, что мы видим сейчас, то почему мы не можем доверять экстраполяции ее выводов в прошлое, к началу Вселенной?

– Я только говорю, что не доверяю им, – ответил Апдайк. – Мой рептильный комплекс не позволяет мне в них поверить. Невозможно представить себе, что хотя бы Земля была когда-то размером с горошину, не говоря уже о целой Вселенной.

Я заметил, что некоторые вещи, которые невозможно себе представить, довольно легко описать математически.

– Тем не менее в истории человечества бывали и другие замысловатые системы! – Апдайк явно входил в азарт спора. – В Средние века схоласты создали весьма сложные интеллектуальные конструкции, всякие там эпициклы Птолемея и прочее… Все они были очень мудреными и даже обладали теоретической связностью, но в конце концов все эти конструкции рухнули. Впрочем, как вы говорите, доказательств становится все больше. Прошел уже не один десяток лет с тех пор, как была предложена стандартная модель, и она подтверждается с точностью до двенадцатого знака после запятой. Но вот теория струн… Никаких доказательств ведь так и не нашли, верно? Ничего, кроме математических формул. Некоторые ученые всю жизнь работают над теорией чего-нибудь, что может оказаться и вовсе не существующим.

– Даже в этом случае, – ответил я, – они производят красивейшую чистую математику в процессе работы.

– Красивейшую в вакууме! – воскликнул Апдайк. – В конечном итоге, что такое красота, как не истина? Красота есть истина, истина есть красота.

Я спросил Апдайка, относится ли он к естественной теологии с тем же презрением, что и Барт? Некоторые думают, что Бог существует, потому что они испытали религиозное переживание. Некоторые думают, что Бог существует, потому что верят священнику. А другие хотят доказательств, которые понятны рассудку. Именно этих людей может привлечь естественная теология, показав, каким образом наблюдения за окружающим миром способны привести к заключению о существовании Бога. Действительно ли Апдайк хочет оставить этих людей ни с чем только потому, что ему не нравится идея Бога, который позволяет «поймать себя в ловушку интеллекта»?

На пару секунд Апдайк задумался, затем сказал:

– Однажды меня пригласили на радиопередачу «Я верю в это». Как писатель, я не люблю формулировать свои убеждения, потому что, подобно квантовым явлениям, они меняются день ото дня, и вообще, высказываться так прямо вроде как плохая примета. В общем, на этой радиопередаче я признал, что исключение естественной теологии оставит за бортом слишком много людей и слишком много человеческого опыта. Пожалуй, даже закоренелый последователь Барта может признать по крайней мере одну часть естественной теологии, а именно изречение Христа: «По плодам их узнаете их», то есть многое из того, что мы принимаем за добродетель и героизм, вытекает из веры. Однако вера в абстрактную научную гипотезу никому не доставляет удовольствия, по крайней мере самим верующим. В этом нет никакого интеллектуального усилия. Вера подобна состоянию влюбленности. Как выразился Барт, путь к Богу лежит по самой короткой лестнице, а не по самой длинной. Барт неизменно утверждал, что именно движение Бога, а не усилие человека преодолевает эту пропасть.

Зачем же Богу совершать это движение? Зачем Он вообще создал Вселенную? Кажется, Апдайк как-то упоминал, что Бог мог создать мир из-за духовной усталости, что реальность была продуктом «божественной депрессии». Я спросил Апдайка, что он этим имел в виду?

– Разве я говорил, что Бог создал мир от скуки? Фома Аквинский сказал, что Бог создал мир для забавы – для забавы! Забавляясь, Он сотворил Вселенную. Я думаю, это ближе к истине. – Немного помолчав, он продолжил: – Некоторые ученые, верующие в Бога, например Фримэн Дайсон, попытались взяться за Вселенную с другого конца – описать Вселенную, в которой царит почти полная энтропия и отдельные частицы разделены расстояниями, превышающими размеры нынешней наблюдаемой Вселенной… Это невообразимо жуткий и бессмысленный вакуум. Я восхищаюсь их научным воображением, но сам не могу за ними последовать. В подобном пространстве может существовать только Бог и ничего, кроме Бога. В таком случае мог ли Господь заскучать настолько, что создал Вселенную? Это делает мир похожим на отрывок из водевильного куплета.

Какой восхитительно причудливый образ! Реальность – это не «пятно на пустоте»165, как однажды в раздражении решил персонаж романа Апдайка Генри Бек, а отрывок из куплета.

Я сказал Апдайку, что наш разговор доставил мне огромное удовольствие. Он ответил, что в начале едва мог дышать, поскольку перед этим играл в мяч с внуками.

– Большую часть своей жизни я играл в мяч, но в возрасте семидесяти пяти лет это уже непросто, – рассмеялся он. – Слышно, как стучит сердце и хрипят легкие. Хороший способ не забывать, на каком этапе жизни находишься.

Через несколько месяцев у Апдайка обнаружили рак легких. Через год его уже не было в живых.

Глава 14

Личность: существую ли я на самом деле?

Итак, я вещь истинная и поистине сущая; но какова эта вещь? Я уже сказал: я – вещь мыслящая.

Рене Декарт, «Размышления о первой философии»[18]

Почему существует Нечто, а не Ничто? Я думал, что наконец нашел ответ – в форме доказательства, почти геометрического по стилю, которое Спиноза мог бы счесть конгениальным. И Шерлок Холмс тоже мог бы счесть его конгениальным, поскольку оно в точности следует совету Холмса своему верному, но не столь сообразительному компаньону доктору Ватсону, как следует проводить хорошее детективное расследование: «Сколько раз я говорил вам, отбросьте все невозможное, то, что останется, и будет ответом, каким бы невероятным он ни казался»[19].

И последняя строка моего доказательства не только обеспечивала существование непустой реальности, но и предписывала общую форму, которую эта реальность должна была принять, а именно бесконечная заурядность. Если принципы, на которых доказательство основывалось, верны, то мир должен быть одинаково далек как от того, чтобы содержать абсолютно все, так и от того, чтобы не содержать абсолютно ничего. Однако это заключение приводит к новой загадке: если мир бесконечно далек от онтологической полноты, то почему я являюсь его частью? Как мне удалось появиться на свет? И почему от мысли, что я существую, у меня слегка кружится голова?

Голый факт собственного существования был бы не столь загадочен, если бы этот мир, по сравнению с другими возможными реальностями, чем-то выделялся на их фоне, что сделало бы его особо пригодным для реализации. В этом случае мое личное существование можно было бы объяснить наличием той самой космической особенности. Например, допустим, что космос существует, потому что удовлетворяет абстрактную потребность в добре, как считает Джон Лесли. С точки зрения такого аксиархического платоновского представления, я должен быть здесь, потому что мое существование добавляет немного добра в космическую сумму. Или возьмем более причудливую возможность: предположим, что космос, как предлагает Джон Апдайк, есть «отрывок из куплета». Тогда причиной моего существования может быть та роль, которую я играю в космическом метрическом размере или даже в космической шутке. Любая такая особенность, выделяющая именно этот мир в качестве существующего, придала бы смысл моей жизни как элементу этого мира. У моей жизни была бы космическая цель: быть как можно лучше этически, или как можно более поэтичным, или что-то еще.

Однако реальность никакими особыми чертами не обладает. По крайней мере, к такому выводу привели меня поиски полного онтического понимания. Существование Вселенной можно полностью объяснить на основе одного-единственного предположения о том, что она посредственна во всех отношениях – обширный ведьмин шабаш посредственности. Даже его бесконечность и то заурядна, поскольку бесконечный космос все равно бесконечно далек от достижения предельной полноты. Он подобен случайно выбранному подмножеству натуральных чисел, включающему бесконечно много элементов, но и оставляющему бесконечно много элементов, не принадлежащих ему.

А если у реальности нет никакого особого качества, то мое присутствие в ней нельзя объяснить предположением, что я каким-то образом улучшаю это качество, что-то к нему добавляю. Таким образом, в моем существовании нет никакого космического смысла, или, точнее, единственный смысл моего существования состоит в том, что я существую. Сартр имел в виду нечто подобное, когда написал, что «существование предшествует сущности»166. В чем же тогда цель моей жизни? Антигерою одноименного романа Гончарова Обломову его друг Штольц мудро говорит: «Цель – жить». Эту тавтологию стоит запомнить.

Таким образом, с точки зрения космоса мое существование не имеет ни смысла, ни цели, ни необходимости. (И в этом нет ничего постыдного. То же самое было бы верно и в отношении Бога, если бы Он существовал.) Я существо случайное и произвольное. С большой долей вероятности меня могло бы вообще не быть.

С насколько большой? Давайте посчитаем. Как представитель рода человеческого, я обладаю определенной генетической идентичностью. В геноме человека около тридцати тысяч активных генов. Каждый из них имеет по меньшей мере два варианта, или аллеля. Таким образом, число генетически различных индивидов, которое может кодировать геном, составляет 2 в степени 30 000, что примерно равно единице с десятью тысячами нулей. Столько потенциальных индивидов позволяет структура нашей ДНК. А сколько из этих потенциальных индивидов на самом деле существовало? Предполагают, что около сорока миллиардов людей родились с тех пор, как возник наш вид. Давайте на всякий случай округлим до ста миллиардов. Это означает, что доля генетически возможных индивидов, которые уже родились, составляет меньше, чем 0,00000…000001 (на месте многоточия вставьте еще 9979 нулей). Подавляющее большинство этих генетически возможных индивидов являются нерожденными духами. В такой фантастической лотерее мне – и вам тоже – повезло выиграть, чтобы появиться на сцене. Вот уж действительно случайность в высшей степени!

То, что мы сумели выиграть, несмотря на такой невероятно малый шанс, делает нас «счастливчиками», как говорит Ричард Докинз. Софокл с ним явно не согласен: «Высший дар – нерожденным быть!» – утверждает хор в трагедии «Эдип в Колоне»[20].

Точка зрения Бертрана Рассела ближе к агностицизму: «Широко распространена вера (которую я никогда не понимал) в то, что существовать лучше, чем не существовать; на этом основании от детей требуют быть благодарными их родителям»167. Если бы ваши родители не встретились, то, разумеется, вы бы не родились. Однако гораздо большее, чем просто встреча ваших родителей или даже их занятия сексом в определенный момент времени, должно было сложиться невероятно удачным образом, чтобы вы появились на свет. Возможно, благодарности заслуживает не ваша мама или папа, а отважный маленький сперматозоид, нагруженный половиной вашей генетической идентичности, стойко пробирающийся мимо миллионов своих собратьев, чтобы воссоединиться с яйцеклеткой.

Появление на свет моей генетической идентичности в самом деле было маловероятной случайностью, но достаточно ли этого, чтобы появился я? Могла ли эта генетическая идентичность с той же легкостью произвести не меня, а, так сказать, моего близнеца? А если вы случайно оказались одним из однояйцевых близнецов, попробуйте провести такой мысленный эксперимент: представьте, что зигота, вскоре после оплодотворения разделившаяся пополам, чтобы получились вы и ваш близнец, вместо этого осталась целой. Уникальный малыш, который родился бы у ваших родителей через девять месяцев, был бы вами? Или вашим близнецом? Или ни тем ни другим?

И неужели я представляю собой всего лишь частный случай генетически определенного вида Homo sapiens? Я ведь могу представить свое «я» переселяющимся в некую нечеловеческую форму – например, в пингвина, или в робота, или в нематериальное существо вроде ангела. Так может быть, в конце концов моя сущность – это не биологический организм? Может быть, моя сущность заключается в чем-то другом? Хотя я не уверен, чем именно я на самом деле являюсь, одно мне известно наверняка: я существую. Это утверждение может быть условной истиной, но оно заведомо истинно: я не могу его отрицать, не противореча самому себе. (Я могу его отрицать в шутку, но только в смысле, что моя экономическая или социальная ценность ничтожна, а не в смысле, что я метафизический ноль.) Даже когда со всех сторон одолевают сомнения, факт моего существования остается маяком уверенности – по крайней мере, так утверждал Декарт. Его знаменитая фраза Cogito ergo sum означает «Я мыслю, следовательно, я существую». И от утверждения, что его существование самоочевидно уже из того факта, что он мыслит, Декарт прямо переходит к еще более решительному утверждению о том, что является по сути мыслящим существом, то есть чистым субъектом сознания. В этом качестве «я» в «я существую» должно относиться к чему-то отличному от физического тела – к чему-то нематериальному.

Означает ли это, что здесь Декарт зашел в своих выводах дальше, чем следовало? Как указывают многие из его комментаторов, начиная с Георга Лихтенберга в XVIII веке, «я» в посылке Декарта не совсем обоснованно. С уверенностью можно утверждать только то, что существуют мысли. Декарт нигде не доказал, что мысли требуют мыслителя. Возможно, местоимение «я» в его доказательстве является всего лишь грамматическим артефактом, вводящим в заблуждение, а не названием реальной сущности.

Предположим, что вы обратили свое внимание внутрь себя в поисках этого «я». Вы можете обнаружить не более чем постоянно меняющийся поток сознания, поток мыслей и чувств, в которых нельзя найти истинную самость. По крайней мере, именно это обнаружил Дэвид Юм, когда проводил мысленный эксперимент столетием позже Декарта. В «Трактате о человеческой природе» Юм написал: «Что касается меня, то, когда я самым интимным образом вникаю в нечто, именуемое мной своим „я“, я всегда наталкиваюсь на то или иное единичное восприятие тепла или холода, света или тени, любви или ненависти, страдания или наслаждения. Я никак не могу уловить свое „я“ как нечто существующее помимо восприятий и никак не могу подметить ничего, кроме какого-либо восприятия… Если же кто-нибудь после серьезного и непредубежденного размышления будет все же думать, что у него иное представление о своем „я“, то я должен буду сознаться, что не могу дальше спорить с ним»[21].

Так кто же прав: Декарт или Юм? Есть я или нет меня? И если меня нет, то о чем же я думаю, когда думаю, почему я существую? Даже сегодня природа самости является проблемой, которая вызывает среди философов споры и недоумение. Возможно, чуть больше философов склоняются к взгляду Юма на «я» как на некую фикцию, тень, отброшенную местоимением «я». Дерек Парфит, например, сравнивает «я» с клубом, который может с течением времени поменять членов, полностью распасться, а затем собраться вновь под тем же самым именем, но в другой форме. Дэниел Деннет говорит, что «личности являются не независимо существующими душами-жемчужинами, а артефактами социальных процессов, которые нас создают»168. Гален Стросон думает, что в потоке сознания каждого человека маленькие преходящие личности постоянно возникают и исчезают, ни одна из них не существует больше часа. «Попросту нет никакого „я“, которое проживает целый день бодрствования (не говоря уже о более длительных промежутках времени), – утверждает Стросон, – хотя в любой данный момент времени, несомненно, существует некоторое „я“ или самость»169. Более того, возникшее в конце каждого дня «я», по мнению Стросона, вскоре уничтожается забвением сна, и каждое утро просыпается новое картезианское «я». Даже Томас Нагель, обычно принимающий здраво реалистичную точку зрения на самость, думает, что ее истинная природа может быть частично скрыта от нас. «Я способен понять и использовать слово „я“ в отношении себя, не зная, что я на самом деле такое», – написал он170.

Если внутреннее «я» такое неуловимое, то, возможно, для этого есть причина. В конце концов, чем именно должно бы быть «я»? В современной посткартезианской философии предложены два широких концептуальных требования, которым должна отвечать самость. Во-первых, чем бы еще она ни была, самость есть субъект сознания. Все, что я переживаю в данный момент, – вижу полоску голубого неба в окне, слышу сирену вдалеке, чувствую легкую головную боль, думаю об обеде, – все это есть часть одного и того же сознания, потому что они принадлежат той же самости. Я могу идентифицировать ощущение головной боли как мое собственное без всякого сомнения. (Отсюда и абсурдность утверждения прикованной к постели миссис Грэдграйнд в романе Чарльза Диккенса «Тяжелые времена»: «Мне кажется, какая-то боль бродит по комнате, но я не могу утверждать с уверенностью, что это моя боль»[22].)

Второе требование состоит в том, что самость должна быть способна к самосознанию, то есть должна осознавать себя.

А нет ли фатального противоречия между этими двумя требованиями? Как может одна и та же сущность одновременно быть субъектом и объектом сознания? Пораженный Шопенгауэр назвал это «самым чудовищным противоречием, какое только можно придумать»171. Витгенштейн с ним согласился: «Я не являюсь объектом. «Я» объективно противостоит каждому объекту. Но не Мне»172. Подобно Шопенгауэру, до него Витгенштейн сравнил «я» с глазом: точно так же, как «я» есть источник сознания, глаз есть источник поля зрения и не может видеть себя.

Возможно, именно поэтому Юм не сумел найти свое «я». И, может быть, именно по этой причине (как думал Нагель) я не могу на самом деле знать, что я такое. И все же утверждение «я существую» имеет какой-то смысл. И содержание моего утверждения должно отличаться от содержания вашего утверждения, хотя вы говорите те же самые слова. Как это возможно? Что отличает один субъект сознания от другого?

Одна точка зрения состоит в том, что содержание сознания и составляет личность, – это психологический критерий самоидентичности. С этой точки зрения фраза «я существую» утверждает существование некоего более или менее непрерывного сгустка воспоминаний, ощущений, мыслей и намерений. Эти различные сгустки и делают меня мной, а вас – вами.

А что произойдет, если я испытаю амнезию и потеряю все воспоминания? Или если дьявольский нейрохирург сумеет стереть все мои воспоминания и заменить их вашими? А потом еще и произведет обратную операцию на вас? Обнаружит ли каждый из нас себя проснувшимся в чужом теле?

Если на последний вопрос вы ответили утвердительно, то подумайте над таким сценарием событий. Вам сообщили, что завтра вас будут пытать. Вы, конечно же, испугались. Однако перед пыткой, сказали вам, ваши воспоминания будут стерты дьявольским нейрохирургом и заменены на мои воспоминания. Останутся ли у вас причины бояться пытки? Если вы все равно боитесь, то это означает, что, несмотря на полную замену вас на меня психологически, именно вам придется выдержать боль. Такой мысленный эксперимент предложил в 1970 году философ Бернард Уильямс, чтобы показать, что психологический критерий личной идентичности должен быть ошибочным.

Если мою личную идентичность определяют не психологические факторы, то что же может ее определять? Очевидный ответ (одобренный Уильямсом, а позднее, с некоторыми колебаниями, и Томасом Нагелем) – это критерий физический. Моя идентичность определяется моим телом, а точнее, мозгом как физическим объектом, являющимся причиной существования и непрерывности моего сознания. С точки зрения гипотезы «я есть мой мозг», фактическое содержание вашего потока сознания не имеет значения для вашей идентичности. Имеет значение только определенный сгусток серого вещества в вашем черепе. Вы не можете пережить уничтожение этого сгустка. Вашу личность нельзя ни «загрузить» в компьютер, ни воскресить в некой бесплотной форме. Нагель пошел еще дальше, предположив, что даже если удастся воссоздать точную физическую копию вашего мозга, затем наполнить ее вашими воспоминаниями и вложить в клон вашего тела, то в результате «вас» все равно не получится (хотя «оно» будет думать, что оно – это вы).

Поэтому говоря «я существую», я, возможно, утверждаю лишь существование определенного (действующего!) мозга. Тогда вопрос «Почему я существую?» имеет чисто физический ответ: «Я существую, потому что в определенный момент в истории Вселенной определенная группа атомов случайно собралась вместе определенным образом».

Как указал Дерек Парфит, проблема с этим простым определением состоит в том, что даже физическая идентичность моего мозга не так уж однозначна. Допустим, говорит Парфит, что все клетки вашего мозга имеют некий дефект, который в итоге станет фатальным. Теперь предположим, что хирург может заменить эти клетки дубликатами без дефекта – например, с помощью серии из ста операций по пересадке. После первой операции останется 99 % вашего мозга. В середине процесса половина вашего мозга будет состоять из родных клеток, а половина – из дубликатов. А перед последней операцией ваш мозг будет на 99 % копией. В результате этой серии операций будет ли ваше «я» по-прежнему вашим, несмотря на полную замену мозга? А если «оно» – это уже не «вы», то в какой момент ваше «я» вдруг исчезло и заменилось новым?

Похоже, ни психологический, ни физический критерии не могут четко определить, кто я есть. Отсюда возникает неприятное подозрение: а что, если на самом деле мою идентичность определить невозможно? Что, если нет настоящего ответа на вопрос о том, существую ли я или нет? Хотя я имею в виду нечто, когда говорю «я», это нечто не имеет никакого онтического основания. Оно не входит в фундаментальную «обстановку» Вселенной. Оно существует лишь в форме постоянной смены состояний сознания, населяющих мой мозг, и постоянно меняющегося набора физических частиц, составляющих мое тело. Личность, по аналогии Юма, подобна нации или, как говорит Парфит, клубу. Мы можем проследить ее идентичность мгновение за мгновением, но вопрос о том, остается ли она той же самой на протяжении длительных промежутков времени или после больших физических и психологических разрывов, остается без ответа. Постоянная, материальная, самоидентичная личность – это фикция. Как выразился Будда, личность есть всего лишь общепринятое название множества элементов173. Юм, хотя и убежденный в истинности этого заключения, был им весьма огорчен: это привело его «в самое прискорбное состояние, какое только можно себе вообразить, погрузив в глубочайшую тьму»174. (К счастью, ему удалось найти облегчение, играя в нарды с друзьями.) Напротив, Дерек Парфит по примеру Будды нашел этот вывод «освобождающим и утешительным». Прежде, когда Парфит думал, что его «я» либо существует целиком, либо не существует вообще, «моя жизнь казалась мне стеклянным туннелем, сквозь который я двигаюсь с каждым годом все быстрее и в конце которого темнота». Когда же он освободился от «я», то «стены моего стеклянного туннеля исчезли. Теперь я живу на воле»175.

Допустим, что картезианское «я» (из утверждения «я мыслю, следовательно, я существую») на самом деле является иллюзией. Как она могла бы возникнуть? (Кроме того, можно еще спросить: для кого или для чего оно является иллюзией?) Быть «я» означает обладать самосознанием, так, может быть, «я» создается самим процессом размышления о себе? Другими словами, что, если «я» само себя создает?

Такую дерзкую гипотезу, хотя и «с большими сомнениями», выдвинул Роберт Нозик, чтобы объяснить «неподдающуюся» другим объяснениям проблему источника личности176. Согласно Нозику, когда картезианец утверждает: «Я мыслю», он не имеет в виду нечто уже существовавшее и не описывает уже существующее состояние. Скорее, существующее состояние становится истинным в результате этого утверждения. Сущность, определяемая местоимением «я», (каким-то образом) обретает очертания в самом процессе самоопределения, который выбирает «наиболее органично единую сущность», включающую сам акт определения. Каковы же границы этой органически объединенной сущности, создающей саму себя? «Ничто из прежде сказанного не устанавливает пределы, в которых эта самосоздающаяся сущность может создать себя», – пишет Нозик. Он даже допускает, что это «я» может быть «идентично субстанции, образующей Вселенную, как в теориях Веданты о том, что Атман есть Брахман».

Как только вы допустили, что «я» может создать себя, легко скатиться еще дальше по скользкому трансцедентному склону, у подножия которого лежит любопытная форма идеализма, утверждающая, что, создавая себя, «я» создает всю прочую реальность. При всей своей глупости эта идея постоянно повторяется в европейской философии со времен Канта. Ее разновидности можно найти у Гегеля, Фихте и Шеллинга в XIX веке, а также у Гуссерля и Сартра в XX веке. Возьмем Иоганна Готлиба Фихте, родившегося в семье бедного ткача и ставшего не только уважаемым философским преемником Канта, но и интеллектуальным отцом немецкого национализма. Фихте, подобно Нозику, утверждал, что «я» возникает в самом процессе «утверждения» себя.

Утверждение «я = я», как пример логического закона тождества, является очевидной истиной. Согласно Фихте, это вообще единственная очевидная истина, поскольку не имеет никаких предварительных условий. (Обычно истинность тождества «А = А» предполагает существование А в качестве условия, но существование «я» в «я = я» гарантировано природой самости, возникающей в процессе утверждения себя.) Как единственная очевидная истина, «я = я» должно быть основанием для всех остальных знаний. Таким образом, Фихте считал, что все знание в конечном итоге должно быть самопознанием. Трансцендентный субъект не только создает себя самоутверждением, но и создает весь мир – настоящий онтологический трюк! «Все искусство, вся религия, вся наука и общественные институты собраны в этом процессе, выражая какую-то часть великого духовного путешествия, в котором пустое „я = я“ обретает плоть, чтобы познать себя наконец как организованную и объективную реальность, а также освободиться», – так описал современный философ Роджер Скратон чудесную диалектику возникновения мира по Фихте177.

Эдмунд Гуссерль, основатель феноменологического движения в начале XX века, наделил «я» подобными же онтическими свойствами. «Объективный мир… – утверждал Гуссерль, – черпает… весь свой смысл и бытийную значимость… из меня самого, из меня как трансцендентального Я»178.

С моей точки зрения, вера в то, что «я» есть источник всей реальности, – это метафизическая чушь, если не безумие. Тем не менее чем бы ни было мое «я» – субстанцией, сгустком, ключевой точкой, вместилищем, пишущей себя поэмой, грамматической тенью или трансцендентным Эго, – оно в самом деле кажется центром мира. «Мир есть мой мир, – заявил Витгенштейн в положении 5.62 «Трактата» и усилил свое заявление в положении 5.63: – Я есть мой мир (микрокосм)»179.

Разумеется, мир мог бы быть моим миром (в противоположность вашему миру или ее миру), только если бы я был единственной истинной самостью – метафизическим «я». Не будучи солипсистом, я в это не верю. (Хотя в детстве верил, что могу накрыть мир темнотой, закрыв глаза.) Даже если я есть центр своего субъективного мира, я верю, что есть объективный мир, существующий независимо от меня, – огромная область пространства и времени, из которой мне известна лишь крохотная часть. Этот объективный мир существовал до моего рождения и будет существовать после моей смерти. Я также верю, что объективный мир не имеет центра или встроенной перспективы (какую он имел бы, например, если бы существовал в сознании Бога). А поскольку мир не имеет центра, то я должен попытаться его понять.

Эту бесцентровую точку зрения на мир Томас Нагель назвал запоминающимся термином «взгляд из ниоткуда». «Я», смотрящее на мир с этой точки зрения, он назвал «объективное» или «истинное „я“». По мнению Нагеля, «объективное „я“» несколько отличается от конкретного человека. Оно использует ощущения этого человека как некое окно в мир, создавая на их основе концепцию реальности без точки зрения. Однако в результате «объективное „я“» сталкивается с удивительной загадкой: «Как могу я, мыслящий обо всей Вселенной без центра, быть чем-то столь особенным – быть этим ничтожным, не имеющим оснований для бытия созданием, существующим в крохотном уголке пространства-времени, имеющим определенную, хотя и вовсе не универсальную, психическую и физическую структуру? Как я могу быть чем-то столь маленьким, определенным и особенным?»180

Рассматривая мир объективно, Нагель удивляется, что его сознание должно быть локализовано в конкретном человеческом существе: «Как это понять, что я – Томас Нагель?»181 Ему кажется чудесным, что он, недолговечный органический пузырек в океане реальности, оказался «мировой душой в скромном обличии». Чтобы избежать обвинений в метафизической мании величия, Нагель указывает на смягчающее обстоятельство: «Та же самая мысль доступна любому из вас. Вы все есть субъекты Вселенной, не имеющей центра, и любой человек или марсианин должны казаться вам случайностью. Я не утверждаю, что лично я есть субъект этой Вселенной; я лишь субъект, способный вообразить не имеющую центра Вселенную, где Томас Нагель есть ничтожная пылинка, которой вообще могло бы не быть»182.

Философы, желающие сбить спесь с «объективного „я“» Нагеля, заявляют, что утверждение «я есть Томас Нагель» верно тогда и только тогда, когда высказано самим Томасом Нагелем, и в нем нет ничего особенного, ничего удивительного и никакого более глубокого смысла, чем буквальный. Оно ничем не отличается от фразы «сегодня вторник», которая верна тогда и только тогда, когда высказана во вторник. Однако Нагель возражает, что подобный безличный семантический анализ оставляет пробел в нашем понимании мира. Даже если вся общедоступная информация о человеке по имени Томас Нагель будет включена в объективную концепцию, говорит он, «дополнительная мысль, что Т. Н. – это я, определенно содержит дополнительные данные. Причем эти данные поражают»183. (В обеденное время, напечатав предыдущий параграф, я отправился в ближайшую закусочную в Гринвич-Виллидж за сэндвичем с курицей и авокадо. В очереди к кассе с корзиной продуктов в руках неприметно стоял сам Томас Нагель – мировая душа в скромном обличии. Я ему кивнул, и он дружелюбно кивнул в ответ.)

Испытываю ли я схожие чувства, поражает ли меня, что я – Джим Холт? Зависит от настроения. Иногда эта мысль кажется мне глубоко загадочной, а иногда – абсолютно пустой. (В этом отношении она похожа на вопрос «Почему существует Нечто, а не Ничто?».) В отличие от Нагеля, я не очень удивляюсь, когда размышляю над собственной космической ничтожностью. Мне несложно представить себя «незначительной пылинкой».

Мог ли я быть кем-то другим, не Джимом Холтом, а какой-то другой пылинкой? Допустим, мировая история не изменилась, только я был бы Наполеоном, а Наполеон был бы мной. Что происходит, когда я пытаюсь вообразить такую возможность? Я могу представить себя человеком низкого роста, в треугольной шляпе, с рукой, заложенной за отворот мундира, созерцающим опустошение на поле боя под Аустерлицем. Однако, как проницательно заметил философ Бернард Уильямс, все, что я на самом деле здесь себе вообразил, это игру в Наполеона, что позволяет мне понять, как я мог бы быть Наполеоном, не более, чем наблюдение за Шарлем Буайе в роли Наполеона на экране позволяет мне понять, как он мог бы быть Наполеоном.

Если я скажу себе: «Я мог бы быть Наполеоном», местоимение «я» не может относиться к реальному Джиму Холту, который тихо-мирно жил в Северной Америке в конце двадцатого – начале двадцать первого века, потому что в этом случае данное утверждение будет прямым противоречием. Таким образом, «я» должно относиться к моей личности, какой она была бы без всего физического и психологического багажа, – к моему чистому, вечному и лишенному характерных черт картезианскому эго. Именно такое «я» я пытаюсь вообразить, представляя себя в роли Наполеона. А есть ли у меня такое «я»? А у вас?

Если у вас есть такое «я», то открывающиеся в этом случае возможности более ошеломительны, чем шанс поменяться местами с Наполеоном. Например, вы могли бы (как заметил Дерек Парфит) вдруг прекратить существовать в процессе чтения этого абзаца и заменить свое «я» на новое, которое будет населять ваше тело и в точности примет ваши психологические черты. Подобное происшествие никак не будет заметно снаружи.

Другая возможность состоит в том, что мир мог бы быть точно таким же, какой он есть, за исключением того, что ваше чистое картезианское эго никогда не существовало. Ваша эмпирическая личность с ее генетической идентичностью, воспоминаниями, социальными связями и всей прочей историей вашей жизни была бы здесь, но это были бы не вы, а ваш (идеальный) близнец. Крохотное пламя вашего сознания никогда бы не мерцало в этом мире.

В наши дни трудно найти философа, который бы всерьез воспринимал идею чистого картезианского эго. Парфит называет ее «невразумительной», а Нагель, несмотря на разговоры об «объективном „я“», не дает никаких указаний на то, что, по его мнению, такое «я» может быть полностью отдельным от физических и психологических якорей. (В самом деле, если мозг является сердцевиной личности, как предполагает Нагель, то даже после трансплантации моего мозга в тело Наполеона я все равно оставался бы Джимом Холтом, только ниже ростом и более бледным.) А если эго можно подобным образом отделить, задается вопросом Уильям, то что остается, чтобы отличить одно картезианское эго от другого? Что именно потеряет мир, если убрать меня?

«Изумление от того, что Вселенная содержит существо с уникальным свойством быть мной, – это очень глубокое чувство», – заметил Нагель. Я тоже отчасти разделяю его изумление фактом своего существования – тем, что Вселенная как-то произвела те самые мысли, которые сейчас пенятся в потоке моего сознания.

Тем не менее изумление, которое я испытываю от невероятности своего существования, имеет любопытную противоположность: мне трудно вообразить мое полное несуществование. Почему так трудно представить себе мир, в котором меня нет, в котором я никогда не появился на свет? В конце концов, я знаю, что вряд ли являюсь необходимым элементом реальности. Однако, подобно Витгенштейну, я не могу думать о мире, если не считаю его своим собственным. Хотя я являюсь частью реальности, реальность кажется частью меня. Я стою в ее центре, я – солнце, которое ее освещает. Вообразить, будто меня никогда не было, все равно что вообразить, будто мира никогда не было – будто вместо Нечто было только Ничто.

Я знаю, что ощущение, будто реальность мира зависит от моего существования, есть лишь иллюзия солипсизма, и тем не менее мне трудно от нее избавиться. Возможно, мне удастся вырваться из тисков этой иллюзии, если я буду постоянно помнить, что мир жил себе и не тужил многие тысячи лет до того момента, когда я вдруг очнулся, появившись на свет из тьмы беспамятства, и будет жить-поживать и после того неизбежного мгновения, когда я вернусь в эту тьму.

Глава 15

Возвращение в Ничто

К своему великому удивлению, человек внезапно осознает собственное бытие, после тысяч лет небытия; живет непродолжительное время; затем вновь наступает столь же длительный период, когда он не должен более существовать. Сердце протестует против этого, чувствуя, что так быть не может.

Шопенгауэр, «Тщетность бытия»

Хотя мое рождение было случайностью, моя смерть есть необходимость. В этом я вполне уверен. Тем не менее мне трудно вообразить свою кончину – и в этом я не одинок. Фрейд говорил, что не может представить себе свою смерть, и то же самое говорил Гете до него: «Совершенно невозможно для мыслящего существа думать о собственном небытии, об окончании мышления и жизни» – и добавлял, что «в этом отношении каждый носит в себе, хотя и невольно, доказательство собственного бессмертия».

Подобное «доказательство» бессмертия, к сожалению, никакой ценности не имеет. Это всего лишь еще один пример того, что называют философским заблуждением, то есть ошибочное принятие нехватки воображения за прозрение в суть реальности. Более того, не все находят собственную кончину чем-то невообразимым. В величественной поэме «О природе вещей» Лукреций утверждал, что вообразить свое небытие после смерти не труднее, чем вообразить себя несуществующим до своего рождения. Дэвид Юм, очевидно, разделял это мнение и говорил, что небытие после жизни ничуть не страшнее, чем до нее. Когда Джеймс Босуэлл спросил Юма, пугает ли его мысль об исчезновении, Юм спокойно ответил: «Ничуть»184.

Подобная невозмутимость перед лицом смерти называется «философской». Цицерон заявил, что философствовать – это значит приуготовлять себя к смерти. И здесь примером является Сократ. Приговоренный афинским судом к смерти за нечестивость, Сократ спокойно и охотно выпил смертельный яд. Смерть, сказал он друзьям, может быть уничтожением и тогда похожа на долгое забытье без снов, а может быть переходом души из одного места в другое. В любом случае бояться нечего.

Почему перспектива собственного уничтожения должна волновать меня, если она не волновала Сократа или Юма? Я уже сказал, что не могу вообразить свою смерть. От этого она кажется загадочной и потому пугающей. Однако я не могу вообразить себя в полностью бессознательном состоянии, хотя вхожу в него каждую ночь и оно меня не пугает.

Ужас смерти не в перспективе бесконечного небытия, а в перспективе потери всех благ жизни, причем навсегда. «Чтобы понять, почему смерть считается плохой, – писал Томас Нагель, – нужно принять, что жизнь – это хорошо, а смерть, соответственно, является потерей или лишением»185. И если вы не испытываете ощущения потери после того, как перестали быть, это вовсе не делает эту потерю незначительной для вас. Допустим, говорит Нагель, что умный человек после повреждения мозга оказался в состоянии довольного жизнью младенца. Это, безусловно, огромная беда для этого человека, даже если он не воспринимает ее таким образом. Так разве не верно то же самое в случае смерти, где потеря еще более тяжелая?

А что, если в вашей жизни нет ничего хорошего? Что, если она состоит из нескончаемой агонии или невыносимой скуки? Не лучше ли небытие? У меня этот вопрос вызывает противоречивые чувства, однако рассуждения покойного британского философа Ричарда Уоллхайма, утверждавшего, что смерть есть несчастье, даже если жизнь целиком лишена удовольствий, впечатляют: «Дело не в том, что смерть лишает нас определенного вида удовольствия или удовольствия вообще. Она лишает нас чего-то более фундаментального, чем удовольствие, – чего-то такого, к чему мы получаем доступ, когда входим в свое нынешное состояние… Смерть лишает нас ощущения мира, а испытав это ощущение однажды, мы входим во вкус и не можем от него отказаться, даже если усиливается желание прекратить боль, перестать существовать»186.

Еще больше меня впечатлило признание Мигеля де Унамуно в его книге «О трагическом чувстве жизни у людей и народов»:

«И в самом деле, я должен признаваться, как ни тяжело в этом признаться, что никогда, во времена простодушной веры моего детства, меня не пугали описания мук ада, какими бы жестокими они ни были, и я всегда чувствовал, что небытие гораздо страшнее ада. Кто страдает, но все же живет, и живет страдая, тот любит и надеется, даже несмотря на то, что на дверях его тюрьмы начертано: „Оставь надежду, всяк сюда входящий“!», и лучше жить страдая, чем почить с миром. В сущности, дело в том, что я не мог верить в эту жестокость ада, жестокость вечного наказания, и не видеть того, что истинный ад – в небытии и в перспективе небытия»[23].

Ужас смерти выходит за рамки мысли о том, что суета жизни продолжится без нас, ведь даже солипсист, считающий, что от него зависит существование мира, боится смерти. И мой собственный страх смерти не станет меньше, если я буду думать, что умру в результате некоего общего катаклизма, который сотрет все живое с лица Земли или вообще уничтожит весь космос. Напротив, такая мысль лишь усилит мой страх смерти.

Нет, именно перспектива небытия вызывает у меня тошноту, а то и, подобно Унамуно, настоящий ужас. Как представить себе это небытие? С объективной точки зрения моя смерть, как и мое появление на свет, является заурядным биологическим событием, которое происходило миллиарды раз с представителями моего вида. Однако изнутри невозможно себе представить, что исчезнет мир в моем сознании, исчезнет все содержимое моего сознания, наступит конец субъективного времени. Это моя «самособственная смерть», как выразился американский философ Марк Джонстон, это затухание пламени моего «я», «конец места бытия и действия». Джонстон считает, что перспектива «самособственной смерти» ставит в тупик и приводит в ужас, потому что показывает, что мы, вопреки своим представлениям, не являемся ни центром мира, ни источником реальности, в которой обитаем187.

Нагель придерживается сходной точки зрения. Изнутри, пишет он, «мое существование представляется вселенной возможностей, которая стоит сама по себе, то есть не нуждается ни в чем для продолжения существования. И потому неизбежен жестокий шок, когда это частично неосознанное представление о себе сталкивается с грубым фактом того, что Томас Нагель умрет и я умру вместе с ним. Это исключительно сильная форма небытия… Оказывается, что я не такой, каким мне хотелось себя представлять: не набор ни на чем не основанных возможностей, а набор возможностей, ограниченных условиями реальности»188.

Не все философы рассматривают неизбежное возвращение в небытие в столь мрачном свете. Дерек Парфит, например, рассуждает о хрупкости «я», освободившей его от веры в то, что он либо существует, либо не существует: смерть всего лишь разорвет некоторые психологические и физические связи, оставив в целости остальные. «Вот и все, к чему сводится тот факт, что меня не будет среди живых, – пишет Парфит. – Теперь, когда я это увидел, моя смерть не кажется мне столь ужасной»189.

«Не кажется столь ужасной» – ну что же, это уже лучше. А нельзя ли сказать что-то хорошее про небытие? Как насчет идеи нирваны, задувания пламени личности, прекращения желаний? Может ли личное исчезновение, даруемое нам смертью, быть состоянием вечного покоя, как утверждает буддийская философия? Но как можно наслаждаться чем-то, если ты не существуешь? Отсюда и шутливое определение нирваны как «быть живым ровно настолько, чтобы наслаждаться смертью».

Под влиянием буддизма Шопенгауэр провозгласил, что все стремления есть страдание, поэтому конечной целью личности должно быть уничтожение – возвращение в бессознательную вечность, из которой она когда-то появилась: «Пробужденная к жизни из тьмы беспамятства, воля обнаруживает, что является индивидуумом в бесконечном и безграничном мире, среди бесчисленного множества других индивидов, которые стремятся к чему-то, страдают и ошибаются; и, словно сквозь кошмарный сон, она торопится обратно, в старое беспамятство»190.

Квазибуддийский взгляд Шопенгауэра на жизнь может показаться необоснованно скептическим, однако идея уничтожения как возвращения в потерянное состояние покоя способна вызвать мощный эмоциональный резонанс, уходящий корнями в наше детство. Мы воплощаемся в утробе, в теплом море бессознательного, а затем обнаруживаем себя у материнской груди, в состоянии полного удовлетворения желаний. Наше самосознание постепенно появляется в атмосфере абсолютной зависимости от наших родителей, причем у нашего вида эта зависимость длится гораздо дольше, чем у любого другого. В подростковом возрасте мы должны избавиться от этой зависимости, взбунтовавшись против родителей, отказавшись от домашнего комфорта и отправившись в большой мир самостоятельно. Там мы соревнуемся, чтобы оставить потомство, и таким образом цикл начинается сначала. Однако мир – это опасное место, полное незнакомцев, и наш бунт против родителей вызывает чувство отчуждения, чувство разрыва первородной связи. Только возвратившись домой, можем мы искупить вину существования, достичь примирения и восстановить единство.

Все вышеизложенное есть карикатура на гегелевскую диалектику семьи. Даже в таком приблизительном виде она все же придает некий психологический смысл ощущению реальности (то есть миру за пределами семейной утробы, миру, где происходит взросление) как месту отчуждения.

«В мире мы не чувствуем себя как дома, и потому в основании нашего состояния на самом деле лежит бездомность, – пишет Роджер Скратон об идее экзистенциального отчуждения. – Именно в этом корень первородного греха: благодаря сознанию мы „проваливаемся“ в мир, где мы чужие»191. Отсюда и наше глубоко укорененное желание вернуться в «изначальную точку покоя» – в мир детства и в безопасность семейного очага.

И где же конечный пункт желанного пути искупления, примирения и восстановления единства? В том теплом материнском море, из которого мы возникли, в вечном доме удовлетворенного беспамятства – в Ничто.

Как раз в то время, как я занимал себя столь соблазнительно туманными размышлениями, мне сообщили, что моя мать при смерти. Новость пришла внезапно, но нельзя назвать ее неожиданной. За полтора месяца до этого моя мать, которая жила в долине Шенандоа в Виргинии, где родился и я сам, обратилась к врачу по поводу, как она считала, затянувшегося бронхита. При осмотре в ее легких обнаружили опухоль. До этого момента, все семьдесят с лишним лет жизни, она не жаловалась на здоровье и даже выиграла местный теннисный турнир несколько лет назад. Однако после обнаружения рака ее состояние стало стремительно ухудшаться. Через неделю у нее онемели и отнялись ноги. Оказалось, что опухоль дала метастазы в спинной мозг. Ежедневные сеансы облучения результатов не дали. Больше врачи ничего сделать не могли. Поэтому мать перевели в хоспис. Первые две недели в хосписе она была счастлива: это было небольшое, по-домашнему уютное место, расположенное на уединенной поляне с видом на Голубой хребет. Ей понравились люди, которые за ней ухаживали, и кормили там тоже хорошо – сколько угодно бекона на завтрак. Мать звонила мне в Нью-Йорк каждый день. Друзья ее навещали. Она смотрела по телевизору Открытый чемпионат Франции по теннису. Болей она почти не чувствовала (сколько же морфина ей давали?). И казалось, она совсем не боится смерти. Всю жизнь она была набожной католичкой, каждый день посещала мессу и читала молитвы каждое утро, помимо всего прочего. Она прожила праведную жизнь, соблюдала все заповеди и была уверена, что отправится на небеса, где увидит моего отца, который десять лет назад скоропостижно скончался во сне от сердечного приступа после напряженного дня, проведенного за игрой в теннис и плаванием в море, а также, может быть, встретит там моего младшего брата, который умер несколько лет назад на вечеринке в результате передозировки кокаина.

Я думал, что моя мать уйдет не так скоро, ведь врачи давали ей полгода, но вдруг однажды рано утром позвонила медсестра и сказала, что матери внезапно стало хуже. Она перестала есть и не могла пить, потому что была не в состоянии проглотить даже жидкость, а вводить себе жидкости внутривенно она заранее запретила. Когда она спала, из ее горла вырывались хрипы, а спала она теперь почти все время. Похоже, в течение нескольких дней она умрет.

Я немедленно взял напрокат машину и отправился в восьмичасовое путешествие из Нью-Йорка в Виргинию. Когда я к вечеру добрался до хосписа, в комнате матери уже был священник – молодой, широко улыбающийся филиппинец, который едва мог объясниться по-английски, но тем не менее выглядел по-своему благочестивым. Он уже соборовал мою мать и дал ей отпущение грехов. Когда я подошел к ней, ее глаза открылись, и, кажется, она меня узнала. Пытаясь немного разрядить обстановку, я сказал священнику, что теперь моя мать получила все таинства Церкви, за исключением посвящения в сан, и таким образом опережала его на одно таинство. Веки матери задрожали, и она улыбнулась.

Весь следующий день я провел у ее постели, держа ее за руку и повторяя раз за разом: «Это я, Джим, я рядом, я тебя люблю». Она то приходила в себя, то снова впадала в забытье. В какой-то момент в комнату вошли несколько человек из ее церкви и принялись читать над ней надоедливо повторяющуюся молитву Деве Марии. Когда они наконец ушли, я заметил, что губы матери выглядят очень сухими, и смочил их прохладной водой. Ее веки задрожали, она открыла глаза и посмотрела на меня. «У тебя очень красивый лоб», – едва слышно прошептала она. «Спасибо!» – ответил я. Ее глаза снова закрылись. Через несколько часов я ушел, сомневаясь, что она переживет эту ночь.

Однако когда я вернулся следующим утром, моя мать была еще жива. Медсестра сказала, что она не приходила в сознание всю ночь. Ее глаза были закрыты, и она больше не реагировала на мой голос. Я остался с ней наедине. Положил руку ей на лоб. Поцеловал в щеку. Ее дыхание было ровным, а мышцы лица расслабленными – не похоже, чтобы она испытывала боль. Я спел сентиментальную песенку «Настоящая любовь», которую она часто пела вместе с моим отцом, перемежая пение взрывами смеха. Я заговорил о наших семейных путешествиях много лет назад. Никакой реакции. Я посмотрел сквозь застекленные двери комнаты на летние цветы, на птиц и бабочек. Какая красота! Около полудня зашла медсестра, чтобы перевернуть мать в постели. Ее ноги уже пошли пятнами, что было признаком остановки кровообращения, и пятна поднимались вверх по телу. «Ей осталось около часа», – сказала медсестра и вышла из комнаты.

Дыхание матери становилось все более поверхностным, глаза оставались закрытыми. Она выглядела умиротворенной и лишь иногда судорожно вздыхала. Потом, когда я стоял прямо над ней, держа ее за руку, ее глаза широко раскрылись, словно от испуга. Впервые за день она открыла глаза и, казалось, смотрела на меня. Она открыла рот, и я увидел, как язык дернулся пару раз – пыталась ли она что-то сказать? Через несколько секунд ее дыхание остановилось. Я склонился над ней и прошептал, что люблю ее. Потом вышел в холл и сказал медсестре: «Кажется, она только что умерла».

Затем я вернулся в комнату, чтобы побыть наедине с телом матери. Ее глаза все еще были приоткрыты, голова склонена направо. Я задумался о том, что происходило в ее мозгу теперь, когда сердце перестало биться и кровообращение прекратилось. Без кислорода клетки мозга лихорадочно, но безуспешно пытались продолжать работать, пока, со все возрастающей скоростью, не распались на части. Возможно, несколько секунд сознание мерцало в коре головного мозга, прежде чем моя мать исчезла навсегда. Я только что стал свидетелем крохотного перехода от бытия к небытию. В этой комнате было две личности, а осталась только одна. Через полчаса прибыл сотрудник похоронного бюро – опрятный молодой человек, не по сезону одетый в черный шерстяной костюм. Я дал ему все указания и в последний раз покинул свою мать.

Вечером я позволил себе поужинать в шикарном и перспективном новом ресторане, который недавно открыл в моем родном городе молодой шеф-повар из Манхэттена. Я ничего не ел целый день. В баре я выпил шампанского и довольно многословно рассказал бармену, что сегодня умерла моя мать. Потом я сел за столик, заказал морского черта, органическую свинину и свеклу и выпил бутылку вкуснейшего каберне местного производства. Слегка опьянев, я обменивался шуточками со своей официанткой с добродушным краснощеким лицом и хриплым южным акцентом. Заказал что-то на десерт, запил сладким вином. Потом вышел из ресторана и зашагал по пустынным улицам центра города, восхищаясь стоявшими вперемешку хорошо сохранившимися зданиями как периода до гражданской войны, так и Викторианской эпохи, которые в детстве я воспринимал как должное. Мой родной город, подобно Риму, построен на семи холмах. Я поднялся на вершину самого высокого из них и постоял, созерцая мерцающие огни долины Шенандоа вокруг. Потом я разразился рыданиями.

Проснувшись на следующее утро в доме, принадлежавшем моей матери, а теперь странно пустом, несмотря на обилие старинной мебели, антиквариата и прочего хлама, который она старательно хранила, я заметил, что воздух на улице необычно свеж. Ночью прошел сильный ливень, который теперь сместился к востоку, далеко от долины.

Я решил пойти пробежаться – не просто пробежаться, а с определенной целью. Я воспроизведу гегелевскую диалектику семьи, только в обратном порядке. Подобно заглавному герою в рассказе Джона Чивера «Пловец», я вернусь домой. Только в отличие от героя Чивера, который совершил это путешествие, проплывая через почти непрерывный ряд плавательных бассейнов в пригороде, я пробегу по памятным местам моего детства и юности, в обратном хронологическом порядке, пока не доберусь до места своего зачатия. Я буду не «пловцом», а «бегуном».

Затея была дурацкая, но сразу после смерти одного из родителей вряд ли можно пребывать в состоянии полного здравомыслия. Еще более дурацкой эта затея становилась от того, что я не мог выбросить из головы песню «Роллинг стоунз» «Это будет в последний раз».

Когда я вышел на улицу, утренний туман начинал редеть. Вскоре сквозь него показался вдалеке Голубой хребет, резко очерченный и в самом деле голубой в лучах рассвета. Я пробежал мимо своей школы, где читал в библиотеке Сартра и Хайдеггера, где стал безбожным экзистенциалистом, отвергнув религию, которую мои родители, как им казалось, вложили в меня навсегда, и где дурная компания научила меня курить. Я пробежал мимо обширного дома в псевдогеоргианском стиле с теннисным кортом на заднем дворе – в этом доме мы жили, когда я был подростком, и здесь, в спальне подвального этажа, однажды ночью неуклюже случилось мое сексуальное пробуждение, пока родители были в отъезде. Я пробежал мимо католической церкви, где получил первое причастие, где набожно исповедовался в абсурдных школьных грехах; мимо старого здания школы, где монахини учили меня подражать святому Франциску, покровителю прихода.

Постепенно я добрался до подножия холма, на котором стоял домик из белого кирпича, где мои родители впервые свили гнездо после свадьбы. Холм оказался круче, чем мне помнилось. По мере подъема мне приходилось прилагать все больше усилий. Я подумал, что ускоритель частиц должен достигать все более высоких энергий, чтобы воссоздать более ранние этапы жизни Вселенной. Наконец я взобрался на вершину. Вот и старый дом. Я заглянул в окно, где была спальня моих родителей – сцена Большого взрыва (я простил себе отвратительную игру слов), который произвел на свет меня или, точнее, симметричный сгусток протоплазмы, который в результате длительных и последовательных серий событий, нарушающих симметрию, привел к запутанной реальности, в которой я нахожусь сегодня. Онтогенез повторяет космогонию. Здесь находится изначальный дом моего зарождающегося «я». Я был тронут, но лишь на мгновение: мое путешествие назад во времени – это клише и абсурд. В доме живут другие люди. Жизнь не стоит на месте. Я не смогу воссоединиться с родителями, пока, в свою очередь, не растворюсь в Ничто, уже поглотившем их обоих. Вот это и есть настоящий вечный дом. А теперь на моем пути в Пустоту нет препятствий.

Эпилог:

Над Сеной

Париж незадолго до наступления нового тысячелетия. Благодаря любезности общего друга я приглашен на торжество в узком кругу в Коллеж де Франс в честь девяностолетнего юбилея Клода Леви-Стросса. В назначенный вечер я вышел из дома, построенного в XVI веке, где я остановился, между Плас-Мобер и Сеной, и поднялся по улице Сен-Жака к Пантеону. Оказавшись во дворе Коллежа де Франс, я миновал статую ныне забытого ученого эпохи Ренессанса Гийома Бюде и вошел в само здание. После величественного внутреннего двора интерьер показался мне несоразмерным и потрепанным. На торжестве присутствовали с десяток известных профессоров, а также несколько журналистов, но без камер и микрофонов. Подкрепившись парой бокалов бургундского, я удостоился чести быть представленным самому Леви-Строссу, который с трудом поднялся с кресла и пожал мне руку дрожащей рукой. Разговор не клеился, как по причине моего плохого французского, так и из-за состояния ошеломленного изумления: я общался лицом к лицу с величайшим из ныне живущих французских мыслителей!

Через несколько минут Леви-Стросса попросили произнести небольшую речь для собравшихся. Он заговорил без бумажки, медленно и торжественно: «Монтень сказал, что старение уменьшает нас каждый день таким образом, что, когда смерть наконец приходит, она забирает лишь четверть или половину человека. Однако Монтень умер в возрасте пятидесяти девяти лет, так что он и понятия не имел о той глубокой старости, до которой я дожил» и которая, продолжил Леви-Стросс, оказалась «самым занятным сюрпризом моего существования». Он признался, что чувствует себя «разбитой голограммой», потерявшей свою цельность, но все еще сохраняющей образ целого.

Мы не ожидали такой речи – проникновенной, на тему смерти. Леви-Стросс продолжал говорить о «диалоге» между разрушенной личностью, которой он стал (le moi rel), и идеальной самостью, сосуществующей с ней (le moi mtonymique). Вторая, замышляя новые амбициозные интеллектуальные проекты, говорит первой: «Ты должна продолжать!» На что первая отвечает: «Это твоя задача, только ты можешь видеть цельную картину». Затем Леви-Стросс поблагодарил собравшихся за то, что помогли ему остановить этот бессмысленный диалог и позволили двум частям его «я» на мгновение снова «объединиться», хотя, добавил он, «я отчетливо понимаю, что le moi rel будет продолжать погружаться в полный распад».

После торжества я покинул Коллеж де Франс и вышел в дождливую парижскую ночь. Спустившись по рю-дез-Эколь до ресторана «Бальзар», я отведал отличного шукрута и выпил большую часть бутылки «Сент-Эмильон». Потом вернулся к себе и включил телевизор.

По телевизору шла передача о книгах[24], которую вел известный французский телеведущий Бернар Пиво. Тем вечером у него в гостях были доминиканский священник, физик-теоретик и буддийский монах. И все они размышляли над глубоким метафизическим вопросом, поставленным три столетия назад Лейбницем: почему существует Нечто, а не Ничто?

Каждый гость отвечал на этот вопрос по-своему. Доминиканец, миловидный, но неулыбчивый молодой человек в очках и белой рясе с капюшоном, утверждал, что реальность имеет божественное происхождение. Подобно тому, как каждый из нас появился на свет в результате действий наших родителей, говорил он, так и Вселенная должна была появиться на свет в результате действий Творца. В основе вопроса лежит первопричина – Бог. Он добавил, что Бог не является первопричиной во временном смысле, поскольку создал и само время. Бог стоит за Большим взрывом, но не до него.

Физик, старше возрастом, с густой шевелюрой седых волос, в голубом пиджаке и с невероятным галстуком-ленточкой, слушал всю эту сверхъестественную чушь с ворчливым нетерпением. Существование Вселенной – дело случайных квантовых флуктуаций, сказал он. Точно так же, как частица и античастица могут возникнуть спонтанно из вакуума, так и семя целой Вселенной может возникнуть спонтанно. Наша Вселенная родилась случайно, из квантовой флуктуации в пустоте. Вот и все.

Буддийский монах, в алом и шафранном одеянии, с обнаженными плечами и свежевыбритой головой, высказал самую интересную точку зрения по обсуждаемому вопросу. Он также выглядел самым симпатичным из гостей: в отличие от чопорного молодого священника и раздражительного старого физика, монах излучал счастье и улыбался не переставая. Как буддист, сказал он, я верю в то, что у Вселенной не было начала. «Ничтовость» – le nant – никогда не уступала место бытию, потому что по определению является противоположностью того, что существует. Мириады причин не смогли бы заставить Вселенную появиться на свет из того, что не существует. Именно поэтому, заявил монах, буддийская доктрина Вселенной без начала с метафизической точки зрения обладает наибольшим смыслом. Все очень просто.

– Вы так считаете? – спросил Бернар Пиво, изогнув бровь.

Буддийский монах искренне заявил, что вовсе не избегал вопроса о происхождении Вселенной, а, скорее, использовал его, чтобы исследовать природу рельности. В конце концов, что такое Вселенная? Это, конечно, не Ничто, однако нечто к нему очень близкое – пустота. Вещи на самом деле не обладают твердостью, которую мы им приписываем. Мир подобен сну, иллюзии. Но наше мышление преобразует эту текучесть в нечто устойчивое и внешне твердое. Отсюда возникают желание, гордость, ревность. Таким образом, буддизм, исправляя метафизическую ошибку, имеет терапевтическую цель – предлагает путь к просветлению. А также разрешает тайну бытия. Когда Лейбниц спросил: «Почему существует Нечто, а не Ничто?», его вопрос предполагал, что Нечто в самом деле существует – а это иллюзия.

– Да неужели? – Пиво вновь скептически изогнул бровь.

– Да, в самом деле! – широко улыбнулся монах.

Я выключил телевизор и вышел в холодную парижскую ночь, чтобы прогуляться и покурить. Выйдя из дома, я повернул к Сене, до которой был всего квартал. Прямо напротив, на другом берегу, темнел Нотр-Дам с его устремленными в небо контрфорсами. Я немного прошелся по набережной, до моего любимого моста Искусств: по нему не ездят машины, поэтому там тихо (не считая шума от уличных музыкантов). На середине моста я остановился, чтобы прикурить сигарету и полюбоваться на Париж в полночь.

Передо мной расстилалась великолепно освещенная часть великой пустоты, о которой говорил буддийский монах. Неужели это действительно лишь бесплотный сон, пустая иллюзия? Она отвратительна, вязка и абсурдна, как считал Сартр, или является божественным даром, как только что говорил доминиканский священник? А может, все это лишь необъяснимая квантовая флуктуация?

Я подумал, что вопрос «Почему существует Нечто, а не Ничто?» и в самом деле ужасно загадочен. Стоит заглянуть в него поглубже. Может быть, однажды я даже напишу об этом книгу.

Я бросил окурок в темную воду под мостом и пошел обратно.

Философия, сущ. Направление многих дорог, ведущее из ниоткуда в ничто.

Амброз Бирс, «Словарь сатаны»

Благодарности

Я безмерно благодарен Адольфу Грюнбауму, Ричарду Суинберну, Дэвиду Дойчу, Андрею Линде, Александру Виленкину, Стивену Вайнбергу, Роджеру Пенроузу, Джону Лесли, Дереку Парфиту и покойному Джону Апдайку, которые любезно согласились уделить мне время и поделиться своими мыслями. Из тех, с кем мне не удалось пообщаться напрямую, я, очевидно, более всего обязан Томасу Нагелю, философу, чьей оригинальностью, глубиной и цельностью я всегда восхищался. Я также благодарен Сэмюелю Шеффлеру, на чей семинар по метафизике смерти мне повезло попасть в 2010 году; моим философским собеседникам Энтони Готтлибу, Неду Блоку, Полу Богоссиану и Джонатану Адлеру; моему остроумному и прилежному стажеру Джимми О’Хиггинсу; моему агенту Крису Кэлхуну, а также редактору Бобу Уэлу и его помощнику Филипу Марино.

Больше всего я сожалею, что Кристофера Хитченса уже нет среди нас и нельзя поговорить с ним об этой книге. Когда я попросил его об отзыве, он написал из медицинского центра в Хьюстоне, где проходил последний курс лечения от рака: «Присылайте… буду рад такой чести». Десять дней спустя он был мертв.

И наконец, моя благодарность Джареду, Малкольму и Дженни за помощь в пробуждении от космической спячки.

Примечания

Dawkins R. God delusion. Boston (MA): Houghton Mifflin Harcourt, 2006. P. 184. Рус. пер.: Докинз Р. Бог как иллюзия / Пер. с англ. Н. Смелковой. М.: Corpus, 2008. (Библиотека фонда «Династия».)

Докинз Р. Бог как иллюзия.

Hawking S. A Brief History of time. Bantam Books, 1998. P. 190. Рус. пер.: Хокинг С. Краткая история времени. От Большого взрыва до черных дыр / Пер. с англ. Н. Смородинской. СПб.: Амфора, 2000.

4 Cosmos, Bios, Theos / ed. Margenau H., Varghese R. A.. La Salle (IL): Open Court, 1992. P. 11.

Lovejoy A. O. The Great Chain of Being. Oxford University Press, 1973. P. 168. Рус. пер. см.: Лавджой А. Великая цепь бытия: История идеи / Пер. В. Софронова-Антомони. М.: Дом интеллектуальной книги, 2001.

Rescher N. The Riddle of Existence. Lanham (MD); L.: University Press of America, 1994. P. 17.

Юм Д. Диалоги о естественной религии / Пер. С. М. Роговина. М.: ЛКИ, 2007.

James W. Some Problems of Philosophy. L.: Longmans, Green, 1911. P. 46.

James W. Some Problems of Philosophy. P. 46.

10 Lovell A. C. B. The Individual and the Universe. N. Y.: Mentor, 1961. P. 125.

11 Lovejoy A. O. The Great Chain of Being. P. 329.

12 Хайдеггер М. Введение в метафизику / Пер. с нем. Н. О. Гучинской. СПб.: НОУ – «Высшая религиозно-философская школа», 1997. С. 1.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман известного современного писателя Владислава Бахревского посвящен Смутному времени – одному из ...
В книге рассказывается про современные удары, стратегию и тренировки в настольном теннисе.Рассматрив...
Замечено, что новоиспеченные пенсионеры, имеющие дачу, гораздо легче переносят перемены в своем обра...
В основу книги психиатра, психолога, невролога, философа и основателя Третьей Венской школы психотер...
В конце концов, все мы – лишь талантливо рассказанные истории…Пятнадцать историй о древних чудесах и...
Аркадий Ипполитов, писатель, ученый-искусствовед, ведя читателя на самую блестящую из всех возможных...