Смута Теплов Юрий
Филарет, в черной рясе, румяный, русобородый, сидел на польском стуле с высокой спинкой, поглаживал на груди серебряный крест – подарок самозваного царя.
– Служить Вору было нам всем стыдно и горько, – сказал Филарет. – Служба Шуйскому – ложь, потому вы здесь. Русская земля не обретет покоя, покуда по Божьему промыслу на святой московский престол не воссядет воистину царская кровь.
Филарет осенил крестом хитрых и коварных, смотревших на него с безумной простотой. Им было страшно. Ему тоже было страшно. У него дрожала правая нога, он напрягал мышцы, но дрожь усиливалась. В голове звенела пустота, а от него ждали успокоения. Он один был сильный и честный среди них: лжецов, троекратных изменников, наушников, доносчиков, советников, как проще и вернее сломить народ и Россию. Ряса на Филарете трепетала.
Тогда он встал, повернулся к пастве спиной, лицом – к иконам и, сотворив молитву, сказал:
– Господи, то ли мы делаем? Я, грешный, вижу спасение России в королевиче Владиславе.
Мысль эта носилась в воздухе. Устами Филарета, митрополита и нареченного патриарха, она обретала статус желаемого всею Россией.
Гетман Рожинский настоял, чтобы посол Станислав Стадницкий немедленно отправился к Филарету.
Слушать королевского посла собрались в церкви Рождества Богородицы. Стадницкий поднялся на солею, зажгли свечи и лампады, и посол, глядя на преданно тянущегося взглядом Михаила Глебовича Салтыкова, объявил:
– Король пришел не для погибели русского народа, а для прекращения пролития христианской крови, для сохранения государства и народа русского. Если вы, господа, и ваш народ не пренебрегаете Божией милостью и покровительством его королевского величества, то король Сигизмунд готов снять с вас тиранскую неволю.
Стадницкий не помянул Шуйского – поймут. И замолчал, пораженный столь сильным откликом на свои слова.
По лицу Михаила Глебовича Салтыкова катились слезы, тер глаза его сын Иван. Князь Василий Рубец-Масальский, не раз бегавший туда и обратно, стоял, возведя очи в купол, на голубя, изображающего Святой Дух.
– Я прочитаю вам грамоту короля, – сказал Стадницкий.
Его голос стал зычным, эхо усиливало звук, слова звенели, паузы были значимы и величественны.
– «Так как в Московском государстве идет большая смута и разлитие крови христианской, – читал Стадницкий, – мы, сжалившись, пришли сами своею головой не для большей смуты, не для большего пролития христианской крови в вашем государстве, но для того, чтобы это великое государство успокоилось. Если захотите нашу королевскую ласку с благодарностью принять и быть под нашей рукой, то уверяем вас нашим господарским истинным словом, что веру вашу православную правдивую греческую, все уставы церковные и все обычаи старинные цело и ненарушимо будем держать. Не только оставим при вас старые отчины и пожалованья, но сверх того всякою честью, вольностью и многим жалованьем вас, бояр и дворян, церкви Божии и монастыри одаривать будем».
Стадницкий передал грамоту для удостоверения Филарету, стоявшему неподалеку. Филарет перекрестился, облобызал подпись короля.
К грамоте снизу потянулся Михаил Глебович Салтыков и, уже открыто рыдая, целовал каждую строку, а прежде чем прикоснуться губами к королевскому росчерку, пал на колени.
Радость была всеобщая, но, когда Стадницкий спросил, каков будет ответ королю, духовенство и боярство посуровели и заважничали.
– Чтобы ответить его королевскому величеству по полному чину, нужно собрать Земский собор.
– Но сколько же времени понадобится для такого собрания? – забеспокоился Стадницкий.
– Три дня! – ответил Салтыков.
Остановили лошаденку над поймой Оки, над крутизной. Дали, как сам белый свет, – бездна земли, бездна небес. Кошелев глядел удивленно, детски. Казимирский скрестил руки на груди.
Вор хмыкнул:
– Отсюда сбросят – костей не соберешь, – и прищурился на городские башни. – Брали города, имея тысячи солдат, пушки, лестницы. Ни тысяч, ни пушек, даже лопаты нет, а мы тебя возьмем, Калуга, ядреный корень.
Рассмеялся беззаботно, махнул рукой на монастырскую ограду:
– Начнем с тех, кто к Богу ближе, – и воровато глянул за спину: не видно ли на дороге козла с железным копытом.
Появился перед монахами, растрепав волосы, разорвав на груди рубаху.
– Спасайте, православные, царя православного!
Сбежалась братия. Он стоял без шапки, шапкой утирал слезы.
– Король Сигизмунд требовал от меня Смоленск и Северскую землю. Он хочет перекрестить смолян и северских людей в латинство, хочет, чтоб вся Русская земля поклонилась римскому папе. Я погнал прочь от себя королевских послов. За это гетман Рожинский, предатель, приказал убить меня. Но Господь со мной! Он привел меня в вашу обитель.
Вор пал на колени, закатывая глаза на кресты куполов, кричал страшно, роняя с губ то ли слюну, то ли пену.
– Господи! Призываю тебя! Пошли городу Калуге – стать щитом святой православной веры!
Монахи подняли государя с земли, повели к игумену, и тот поклонился ему, уступил свою келью. Вор тотчас попросил перо, чернил, бумаги. Сел писать грамоту к жителям Калуги.
«К вам, калужане, я обращаю слово: отвечайте, хотите ли быть мне верными? Если вы согласны служить мне, я приду к вам и надеюсь с помощью святого Николая, при усердии многих городов, мне присягнувших, отмстить не только Шуйскому, но и коварным полякам. В случае же крайности готов умереть с вами за веру православную. Не дадим не только торжествовать ереси, но не уступим королю ни двора, ни кола, а тем менее города или княжества».
Монахи крестным ходом пошли в Калугу и вернулись со всем ее народом.
Именитые люди поднесли государю хлеб-соль, повели в город, освободив для него дом воеводы Скотницкого, с большим крыльцом, с тремя окнами по одной стороне, с двумя – по другой.
Пришлось отстоять вечерню, но зато дом наполнился верными слугами, среди которых верховодил дворянин Михайла Бутурлин.
– Я жалую тебя боярством, – объявил ему Вор. – Собери сколько возможно воинских людей, которые могли бы защитить меня.
Наконец они остались втроем: царь, шут и Казимирский.
Они сидели за столом и, прихлебывая вино, уминая пироги и потчуясь всем, что даровали радушные калужане, множили списки с письма, которое Вор собирался завтра же отправить в Тушино. Вор сообщал своему верному бесстрашному воинству, что он уехал на охоту, что готов вернуться, если все польские воины присягнут ему на верность, а изменник Рожинский будет за измену предан казни.
Марина Юрьевна от гнева прокусила губу. Кровь, как сок вишни, стекала по подбородку, и одна капля упала на письмо, которое ей прислал, будучи от нее в версте, посол Стадницкий – ее родной дядя, которому Вор пожаловал город Белую.
Пан посол именовал Марину сандомирскою воеводянкою – и никакого тебе «величества» или даже «светлости», уговаривал отстать от Вора, положиться на милость Сигизмунда, который за послушание обещал дать ей на кормление Саноцкую землю.
Барбара Казановская, увидев кровь, бросилась искать прижигание, но Марина Юрьевна остановила ее:
– Я желаю сначала дать ответ моему короткопамятливому дядюшке. Пишите, пани Барбара.
И продиктовала:
– «Благодарю за добрые желания и советы. Я надеюсь, что Бог, мститель неправды, охранитель невинности, не дозволит моему врагу, Шуйскому, пользоваться плодами своей измены и злодеяний».
Она вдруг взяла у Барбары перо и приписала: «Ваша милость должны помнить: кого Бог раз осиял блеском царского величия, тот не потеряет этого блеска никогда, так как солнце не потеряет блеска оттого, что его закрывает скоропреходящее облако».
И улыбнулась.
– Теперь врачуй, а я подумаю, что написать королю.
Ранка уже не кровоточила. Барбара всю прижгла ее целительным камнем, отерла кровь с лица.
– Позови ко мне бернардинца.
– Антония?
– Нет, Николу де Мело.
Монах этот был новым человеком в Тушине. Судьба его вызывала почтение. Он повидал на своем веку множество изумительных, почти сказочных стран, много претерпел. Итальянец, он владел языками народов, о коих неведомо было не только в России, но и в Польше и в самом Риме. Де Мело проповедовал слово Божие на островах страны, называемой Филиппинами. Со своим учеником, японцем, он возвращался в Рим через Персию и Россию. В Москве они остановились в доме итальянца Павла Читадини. К своему несчастью, де Мело крестил в католическую веру одного ребенка. Враг итальянцев англичанин донес об этом крещении, Николу де Мело арестовали, отправили на исправление в Соловки, а потом в Борисо-Глебский монастырь, где совершал свои подвиги знаменитый аскет Иринарх. Освободил Николу Сапега, держал при себе и только совсем недавно отпустил в Тушино.
Монах был немолод, но лицо сохранил юношеское.
Марина Юрьевна подошла под благословение, спросила:
– Покойнее ли вам, святой отец, в нашем польском заточении против того, что вы претерпели от русских?
– Я не чаял вернуться когда-либо в мир людей благородных. Что же касается монастырской жизни – русские в вере, в наложении на себя обуз и всяческих запретов не знают никаких пределов. Угодно ли это Богу, не угодно ли, но они такие. Они так живут, так веруют, так постятся, до полного изнурения, они и молятся неистово, отбивая в день многие тысячи поклонов. Я, ваше величество, не судья людям. Я умею смотреть и сочувствовать.
– Что вам открыто в моей судьбе, святой отец? – Марина Юрьевна смотрела на монаха проникновенно, призвав на помощь все свое обаяние. – Ради Святой Девы, не утаите от меня то, что открыто вам, дурно ли это, страшно. Я на пороге полного отчаяния… Впрочем, что же это я сразу о себе? У меня есть чем порадовать вас, святой отец. Верные люди сообщили, что ученик ваш, японец, жив. Он в Москве. Он помнит вас, ждет.
Монах улыбнулся своей почти не плотской улыбкой. Скользнул по лицу свет и словно бы остался висеть в воздухе, ощущаемый, но невидимый.
– Провидец Иринарх однажды сказал мне, когда я тосковал по ученику, что тот жив, что душу его примет апостол Андрей Первозванный через два года.
– Это когда же?
– 30 ноября 1611-го, стало быть…
– Я жду от вас, видимо, почти такого же предвидения, – тихо сказала Марина Юрьевна.
Они беседовали по-русски, но способный де Мело уже прекрасно понимал и польскую речь.
– Увы! Не владею и сотой долей того, что открыто Иринарху, этому удивительному подвижнику. Обвешан пудами железа, он сидит взаперти множество лет, но знает, кажется, больше, чем все суетящиеся в миру.
– Святой отец! – Марина Юрьевна с неистовством во взоре наклонилась и поцеловала крест на груди монаха. – Что мне делать? Покориться королю и вернуться нищенкой на порог отцовского дома? Бежать к супругу, остаться здесь и возмутить воинство против моего тюремщика Рожинского?! Или, быть может, уйти в монастырь?
– Дух вашего величества изнемогает от пут, которые вы на себя наложили своей волей… Я не ведаю, что будет, но предчувствую – вас ожидает вихрь, жизнь среди пламени. Будут всполохи торжества, и тьма будет. Оставайтесь собой, ваше величество. Много ли счастья – прожить не свою жизнь, может, более покойную, долгую. Постылые дни для постылых людей. Вы – иная.
Марина Юрьевна просияла.
– Не оставляйте меня! Я чувствую, как снова потекла по жилам моя остановившаяся кровь. Благодарю вас, святой отец. Молитесь за всех нас и за меня, дочь вашу.
Помня о предсказанном, и сама уже как вихрь, она написала сначала королю, потом отцу. Выходило сумбурно, зато страстно: «Счастье не всегда ходит по одному пути, оно не там кончается, откуда начинается, но устраивается так, как сам Бог, в руке которого зиждется, направит его. Поэтому мы убеждены, что Он будет печься о том, что у нас есть и что мы получили из рук Его, и, вознаграждая наши скорби, пошлет нам утешение. Надеемся, что и его королевское величество будет нам желать того же. Кого Бог осветит, тот будет несомненно и по праву сиять».
Излила всю гордость свою на страницу, даже в росчерках была эта гордость, ничем не колебимая, ни тем, что оставлена всеми, ни тем, что ее судьбу решают люди ничтожные.
Отцу она высказала всю правду: «Если когда-либо мне грозила опасность, так это именно теперь, ибо никто не может указать мне безопасного места для приличного и спокойного жительства и никто не хочет посоветовать мне что-либо для моего блага».
Казимирский, привезший в тушинский лагерь письма Вора, был задержан людьми гетмана. Письма собрали, сожгли. Рожинский устыдил Казимирского и предоставил возможность искупить вину перед поляками: вручил ему письмо к воеводе Калуги пану Скотницкому с приказом схватить Вора и доставить в Тушино.
Казимирский письмо гетмана взял, но показал его сначала своему господину. Вор не стал разбирать, чью сторону примет Скотницкий.
Из Царева-Займища явились верные «Дмитрию Иоанновичу» казаки во главе с князем Григорием Шаховским, который совсем уж было потерялся во всеобщем российском разброде. Вор, уповая на казацкие сабли, взбунтовал Калугу, и Скотницкого забила до смерти толпа. Его товарищ по воеводству окольничий Иван Иванович Годунов, некогда положивший к ногам Вора вторую русскую столицу – Владимир, спрятался в башне, но его предал дворянин Михайла Бутурлин. Годунова затащили на самый верх башни и сбросили. Он расшибся, но был жив. Прибежала жена Арина Никитична, родная сестра Филарета, кинулась поднимать мужа. Ее оттолкнули, ударили, Ивана Ивановича поволокли на Оку, где и кинули в полынью. Он очнулся от беспамятства, всплыл, ухватился за край лодки, но Бутурлин саблей отсек ему руку, и вода унесла, затянула несчастного воеводу под лед.
Город ликовал победу.
– Шуйский предал русских шведам, Рожинский и Филарет – полякам. Если кто хочет из русских остаться русскими – верьте одному мне! – призывал Вор.
И снова города присягали ему: Тула, Козельск, Перемышль…
13 января 1610 года из Тушина под Смоленск выехало большое посольство… представлявшее русскую измену и нареченного, а значит, незаконного патриарха Филарета.
В истории России явление заурядное, когда изменник в потомстве остается героем, герои же почитаются ничтожествами. Имен этих так много и столь они знамениты, что называть их надобности нет. Не потому ли русский народ во все времена живет, отгородясь от властей?
Священным единением российское простолюдье обязано не мудрости вождей и уж конечно не любви друг к другу, но ужасным бедам. Только на самом краю брались за ум. Над самою бездной, когда уж половина народа в бездне.
Скопин-Шуйский еще только-только пошевелился в Александровской слободе, а Сапега, бросив все свои запасы, все награбленное, бежал от Троице-Сергиева монастыря в Дмитров. В Москве был царь, Москва приготовлялась к освобождению, и в это самое время была написана в Тушино грамота, какую повезли к иноземному королю.
Вот она, эта грамота:
«Мы, Филарет, патриарх Московский и всея Руси, и архиепископы, и епископы, и весь священный собор, слыша его королевского величества о святой нашей православной вере раденье и о христианском освобождении подвиг, Бога молим… и его королевской милости челом бьем и на преславном Московском государстве его королевское величество и его потомство милостивыми господарями видеть хотим».
Сорок два именитейших изменника отправились на поклон королю, осаждавшему русскую твердыню – Смоленск. Отец и сын Салтыковы, князь Василий Рубец-Масальский, князь Федор Мещерский, князь Юрий Хворостинин, Лев Плещеев, Тимофей Грязной, дьяки Иван Грамотин, Андронов, Чичерин, Апраксин, дворянин Михаил Молчанов, убийца жены и сына Годунова, игравший роль «Дмитрия Иоанновича», покуда не сыскался Вор. Какие все имена! Их потомки станут украшением русской истории, но и предателей среди этих имен – царей и народа – сыщется немалое число.
Филарет желал покинуть Тушино, но гетману Рожинскому он был нужен в таборе. Русские, видя, что их головами торгуют, что они оставлены воеводами, желали перейти на сторону Шуйского. Край русских небес молитвами Сергия Радонежского уж посветлел.
Филарету надлежало удерживать возле себя всех легких на подъем любителей кормушки посытнее…
В стены ломилась пурга. Днем было темно от поднятого в воздух снега.
Марина Юрьевна слушала лютню. Фрейлина Магда играла что-то печальное, древнее. Остальные фрейлины занимались рукоделием. Сначала они переговаривались, приметив, как глубоко ушла в себя царица, замолчали, бесшумно и незаметно покидая комнату.
Марина Юрьевна чувствовала это их движение, но ей ничто не мешало. Она силилась воскресить в воображении день венчания на царство. И не могла. Тогда она заставила себя ощутить царский венец на голове.
О! Это было испытание. Венец весил два пуда. У нее чуть шея не вывихнулась от тяжести. Она все помнила, все!.. Но не чувствовала.
Музыка оборвалась. Марина Юрьевна, будто проснувшись, повернулась к Магде.
– Ваше величество, – сказала та почти шепотом, – к вам с письмом человек… От его величества.
– Зовите.
Вор прислал одного из Плещеевых, по прозвищу Глазун. Глазун, войдя, повалился царице в ноги. Поднявшись, сообщил радостное:
– У великого государя казаков ныне тысяч с десять. Я привез грамоты его величества к войску и уже пустил их. Всем, кто пойдет в Калугу, обещано на коня по тридцать злотых.
– Давайте мне скорее письмо!
– Письма нету, – потряс кудлатой головой Глазун.
– Государь для меня что-либо передавал?
– Передавал кланяться. – Плещеев снова поспешно брякнулся на колени, трижды звонко ударил лбом об пол. – Троекратно!
– И это все?
– Еще велено словами сказать. Государь велит тебе, царица, сходить к боярину Заруцкому, чтоб он со всеми донскими казаками скакал в Калугу.
Марина Юрьевна позвонила в колокольчик. Явилась Казановская.
– Этого человека накормите, дайте ему еды в дорогу. Проводите, когда он скажет.
Метель улеглась, и Тушино снова кипело. Королевские обещания туманны, приправлены укоризнами, а Дмитрий Иоаннович – жив-здоров, обещает хорошее жалованье и не когда Московское царство снимет шапку перед королем, но тотчас по приходе в Калугу.
Опять собралось коло, решили послать в Калугу надежного человека, чтоб твердо договорился о жалованье. Тут вдруг явились перед польским воинством касимовский хан Ураз-Махмет и Урак-мурза, он же Петр Урусов.
Хан говорил, Петр Урусов переводил речь на польский язык.
– Удивляюсь вам, людям столь учтивым! – укорял хан рыцарство. – Вы больше благоволите к тому, о происхождении и о появлении которого ничего не знаете, нежели к королю Сигизмунду, своему государю. Недавно у меня был посол персидского шаха Аббаса. Он спросил, какой царь в Московском царстве правильный, куда ехать – к Шуйскому в Москву, к Дмитрию – в Калугу, к Сигизмунду – под Смоленск. «Езжай к величайшему из государей! – ответил ему я, хан касимовский. – Я тоже отправляюсь к его величеству с поклоном, с нижайшей просьбой – принять меня на его королевскую службу». Да, я восхищен царственным благородством Сигизмунда. А чтобы король знал, как я ему предан и как я его почитаю, вот моя казна.
Несколько татар вынесли и поставили к ногам своего повелителя сундук.
– Здесь триста тысяч. – Хан поднял руки и засмеялся. – Раздайте эти деньги тем, кто верен его королевскому величеству, кто пойдет под его хоругви, как он этого желает!
Жест Ураз-Махмета был щедр и широк, но посланец от войска в Калугу все-таки поехал.
28 января 1610 года посольство воровского боярина Михаила Глебовича Салтыкова и прочих сорока двух изменников при двухстах одиннадцати слугах было торжественно встречено за пять верст от королевского табора сенаторами Речи Посполитой Яковом Потоцким и Львом Сапегой.
– Ребята, нас тут приняли за больших господ! – играя глазами, радовался Михаил Глебович.
Аудиенция у короля посольству была назначена по самому высокому чину, на третий день по прибытии, 31 января.
Разместили посольство удобно, дали корм людям и лошадям. Приходили сенаторы, угощали легкими непринужденными беседами. Например, о красоте соколов. Потоцкий стал восхвалять непревзойденных в величии и скорости лета персидских птиц.
– А знаешь, откуда они, лучшие-то, в Персии? – спросил с нарочитой простотою Михаил Глебович.
– Откуда же?
– С реки Пинеги. С Вадовой горы, с Пинежского волока. Есть там деревеньки Брынцыно, Будрино, Чакольцы. Под Холмогорами у нас исстари живут сокольи помытчики. С Пинежского волока кречеты по всему Божьему миру расходятся. Оттого и белы, что зима на Севере долгая, оттого и глазом остры, что ночная тьма длиной в полгода.
Умные поляки по пустякам с русскими не спорили, уступали. Русские – за малое свое на дыбы встают, как медведи свирепые, зато в большом покладисты.
Все праздные для посольства дни польские пушки палили по русскому городу, по гордому Смоленску. Смоленск не отвечал на собачье это тявканье, но перед самой аудиенцией среди ночи разразился огнедышащей грозой, потрясая небо, землю, попадая ядрами в окопы. Встряску пережили и поспешили о ней забыть.
Прием у короля подавил русских послов грандиозной величественностью. Багровоогненные бархатные драпировки спускались, кажется, с самого неба. Они закрывали, однако, не всю стену, и там, где было не закрыто, клубилась тьма, чудились необозримости самого мироздания. Король восседал на троне, возле трона стояли сенаторы, далее по обе стороны маршалы, генералы, воеводы, атаманы, преславное польское рыцарство.
«Господи, не дай сплоховать!» – взмолился Михаил Глебович Салтыков и, чуть выступив из собольего, шубного своего посольства, пал на колени, стукнул лбом в пол и, поднявшись, завел долгую речь, лаская королю слух маслено-маслеными восхвалениями и столь же бурно понося свое собственное и всерусское ничтожество. Он был седовлас, величав, он поводил одною рукой, как бы выстилая перед королем Русскую землю, он сокрушенно вздыхал и даже взрыдывал, умоляя спасти погибший русский народ от окончательного самоистребления.
– Покорности нас учить не надобно! – через силу вскрикивал Михаил Глебович, совсем потеряв голос. – Русские рождены с покорством в уме и сердце…
Он смолк в полном изнеможении, упал на колени, пополз к престолу, приподнялся и поцеловал королю руку.
Следующим говорил Иван Салтыков, не от себя, от имени Филарета:
– Владыка, заступник земли Русской, благодарит тебя, преславный, светом сияющий, мышца Господа Бога и король над королями, за желание твое вернуть мир несчастному народу погибшего Московского царства.
Третьим витийствовал князь Рубец-Масальский:
– Россия подобна кораблю, сокрушаемому бурей. Король Речи Посполитой – ты само Провидение. Спаси и помилуй, если тебе дороги христианские души. Отвернешься – все мы уйдем на дно, в саму преисподнюю. О Сигизмунд – будь нашим Провидением!
И вскрикивал, как в беспамятстве:
– Провидением! Провидением!
Наконец была выслушана ясная, продуманная в каждом слове речь дьяка Ивана Тарасьевича Грамотина. Этот перебрал всех государей от Рюрика до Федора Иоанновича, восславил их деяния и предложил продолжить прервавшуюся цепь великого в России милостью величайшего из государей короля Сигизмунда.
– Дай на Русское царство сына своего королевича Владислава!
Король слегка вздрогнул. Ему докладывали о желании русских просить на царство Владислава, но высказанное публично – оно задело самолюбие короля.
Михаил Глебыч Салтыков, пока говорили его товарищи, забыл о своей речи и, вглядываясь в вельможное величие толпы вокруг короля, нашел в ней бритолицых бискупов и ксендзов и ни единого православного священника.
Тут он спохватился и открыто высказал свое опасение:
– Великий государь, да будет нам порукой твоя мудрость и твое благородство: оставь нам наше православие, ибо мы рождены православными. Иной веры русские люди не примут. Коли в том твое слово будет твердо, мы всем народом поднесем венец Мономаха королевичу Владиславу. Как со смертию Федора Иоанновича извелось державное племя князя Рюрика, мы всегда желали иметь единого с Польшей венценосца. Мы смело убеждаем твое величество дать нам сына в цари. Россия встретит его с вожделенной радостью, все города и крепости отворят ворота перед ним, патриарх и духовенство благословят его усердно. Умоляю, не медли! Иди, великий государь, сам к Москве, подкрепи наше войско, которому угрожают превосходящие силы Шуйского и шведов. Мы пойдем впереди! Мы укажем пути и средства, как взять столицу. Мы сами схватим и истребим Шуйского, давно уже обреченного на гибель. Тогда и Смоленск, осаждаемый с таким тягостным усилием, все государство последует нашему примеру.
Русские оказались говорливы. Красноговорливы.
Отвечал послам литовский канцлер Лев Сапега. Это была самая короткая речь за аудиенцию.
– Его величество король Сигизмунд благодарен за оказанные ему честь и доверие. Король принимает на себя тяжковеликое, но радостное бремя быть покровителем Российской державы и российского православия. Его величество уже сегодня назначит сенаторов для переговоров по множеству важных и неотложных дел.
Послы и комиссары сговорились быстро. Уже 4 февраля было подписано соглашение, состоящее из восемнадцати статей.
Вот самые знаменитые из них.
Владислав должен венчаться на царство в Москве, по древнему обычаю, от патриарха всея Руси, но только при совершенном спокойствии в государстве.
Святая православная вера греческого закона остается неприкосновенной. Вера есть Божий дар, отводить от нее силой или притеснять за нее – не годится. Людям римской веры в православные храмы приходить со страхом, в шапках не стоять, псов с собою не приводить, во время службы не сидеть. Для поляков в Москве построить костел. Жидам въезд в Московское царство запретить. Королю и его сыну почитать гробы и тела святых, чтить православное духовенство наравне с католическим.
Для науки вольно каждому из народа московского ездить в другие христианские государства, кроме басурманских поганых.
Польским и литовским панам не давать правительственных мест в Московском государстве. Тех, кто будет при Владиславе, награждать денежным жалованьем, поместьями и отчинами. В пограничных крепостях польское войско остается до совершенного успокоения государства.
Крестьянские переходы запрещаются. Холопам вольностей не давать.
Марину, сандомирского воеводы дочь, а Отрепьева бывшую жену, которая ныне с другим самозванцем по российским городам ходит, поймать, отослать в Польшу.
В конце переговоров Сигизмунд потребовал от послов присяги, и они ему присягнули:
«Пока Бог нам даст государя Владислава на Московское государство, буду служить и прямить и добра хотеть его государеву отцу, нынешнему наияснейшему королю польскому и великому князю литовскому Жигимонту Ивановичу».
Король, ничего пока не добившийся своей военной силой, притягивал к себе многие взоры, в которых была надежда. Поддалась этому чувству, витавшему в русском воздухе, и Марина Юрьевна. Она своей рукой написала Сигизмунду очень искреннее, смелое письмо:
«Уж если кем счастье своевольно играло, так это мною, ибо оно возвысило меня из шляхетского сословия на высоту Московского царства, с которого столкнуло в ужасную тюрьму, а оттуда вывело на мнимую свободу… Все отняла у меня судьба: остались только справедливость и право на московский престол, обеспеченное коронацией, утвержденное признанием за мною титула московской царицы, укрепленное двойной присягой всех сословий Московского государства. Я уверена, что Ваше величество, по мудрости своей, щедро вознаградите и меня, и мое семейство, которое достигало этой цели с потерею прав и большими издержками, а это неминуемо будет важною причиною к возвращению мне моего государства в союзе с Вашим королевским величеством».
Имея при себе Казановскую, немок-фрейлин, двух монахов да остатки своего придворного штата, Марина Юрьевна делала вид, что она ровня королю, что ему есть смысл поискать у нее союза. Король только поморщился, прочитав послание. Игральная карта Марины лежала в колоде среди отыгранных, среди битых карт.
Так королю казалось. И многим другим тоже.
Марина Юрьевна явилась к Заруцкому, одетая в мужскую шубу, чтоб не быть узнанной шпионами Рожинского. Заруцкому привезли в подарок три медвежьи шкуры, с башками, с лапами.
– Выбирайте! – предложил он, не поминая ее титула, как ровне.
– Я пришла, Иван Мартынович, по делу.
– Какое у вас может быть дело? Все дела у короля да у гетмана.
– Нашлось и у меня одно.
Заруцкий, усмехнувшись, взял со стола грамоту Вора.
– Это, что ли? – Подошел к печке, бросил грамоту в огонь. – Принимайте шкуру, ваша милость, или, если вам больше нравится, ваше величество! Какие зверюги! Страсть Божья!
Марина Юрьевна повернулась и вышла. Она приехала домой и с порога приказала фрейлинам:
– Переоденьте меня! Во все лучшее! Распустите мне волосы. Шапки не надо.
Царица явилась вдруг в ставку ротмистра Борзецкого, отпущенного из плена Иваном Ивановичем Шуйским-Пуговкой.
– Рыцари! Воинство! – звала по-мальчишески, ломающимся высоким голосом, словно осталась одна среди леса. Шла от солдата к солдату, ища глаза, говорила с болью, дрожа то ли от сильнейшего волнения, то ли от холода.
– Пожалуйста! Я прошу вас! Не покидайте царя Дмитрия. Не лишайте себя за тяжкие ваши труды заслуженной награды. Что вам даст король? За какую службу? Вы не королю служили – царю. Не Польше, но России. Дмитрий Иоаннович – вечный ваш должник. Сигизмунд вас боится и ненавидит, царь Дмитрий вас любит.
Юный Борзецкий, застигнутый врасплох беззащитной красотой царицы, ее гордым отчаянием, последовал за нею, поклявшись в душе, что он умрет, но не позволит никому, хоть самому гетману, оскорбить эту великую женщину.
Марина Юрьевна перешла в ставку головорезов русского дворянина Постника Ягодкина. Прижимая к груди посиневшие на морозе руки, говорила по-русски, обращаясь к удивившемуся предводителю:
– Господин Постник Ягодкин! Служи супругу моему, твоему царю! Служи верой и правдой! День царского торжества будет торжеством твоей правды. Король посулит, да не даст. Польские короли бедны, как крысы. Каких денег вы ждете от него?! Не оставляйте, не оставляйте Дмитрия! Каждому воину кланяюсь. Всякую руку целую, взявшую меч ради Дмитрия.
Она шла дальше, дальше, увлекая за собой вооруженную толпу добровольных телохранителей.
– Пан Млоцкий! Извольте дать мне говорить с вашими солдатами, с моими солдатами! – Глаза Марины Юрьевны сияли сумасшедшей отвагой. – Воины! Не оставьте меня одну перед изменой, перед коварством!
По ее лицу бежали слезы. Она всхлипывала, в ее голосе не было надежды, одна только просьба.
– Идите к тому, кому служили! Кто позвал вас! Кто прошел с вами весь путь! С кем породнила вас пролитая кровь!
Она металась по табору, она хватала встречных солдат за руки, завораживала быстрыми, как в горячке, словами:
– Верь Дмитрию! Иди к нему! Торопись.
Когда при звездах Марина Юрьевна воротилась ко дворцу, силы оставили ее. Она бы рухнула, но ее подхватил Борзецкий и на руках внес в дом.
Наутро стало известно: князь Дмитрий Мастрюкович Черкасский с тремя сотнями русских воинов отправился в Калугу.
Две сотни поляков, бывшие с Мариной Юрьевной в Ярославле, явились к донским казакам и стали подговаривать идти к Вору.
– Не слушайте их! – урезонил легких на подъем донцов атаман Заруцкий. – Рожинский живыми из Тушина нас не выпустит.
– Если гетман пошлет на вас гусар, ударим ему в спину, – обещали поляки.
– С царем было сытно и покойно, от гетмана одни угрозы, – решили казаки и засобирались в поход.
Заруцкий в суматохе незаметно покинул стан, прибежал к Рожинскому, предал казаков.
Рожинский послал Млоцкого записать казачьи сотни в королевскую службу.
– Нужен нам твой король, как банный лист на заднице! – отмахнулись казаки от Млоцкого.
Переметные сумки у них были наготове, сели на коней, развернули знамена и отправились в Калугу. С казаками уходили татары Петра Урусова, два русских полка князей Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и Федора Михайловича Засекина.
Опережая общий казачий исход, приватно и спешно улизнули из Тушина бояре Вора: князь Алексей Сицкий, Андрей Нагой…
И снова пролилась река крови. Из-за предательства Заруцкого Рожинский успел устроить засаду. Гусар своих гетман вел на казаков сам. Донцы не успели развернуть боевые порядки, и поляки рубили их саблями, кололи пиками, убивали из ружей… Предали донцов и те поляки, что подбили их поскорее покинуть табор, не ударили в спину гетмана.
Князь Трубецкой, воин славный, уничтожил вставшие на его пути две польские хоругви и с полком Засекина ушел в Калугу…
Полторы тысячи казацких голов остались в поле. Многие утекли, куда конь унес. Большинство побросало оружие, покорилось.
– Рожинский зарежет меня, как курицу!
Фрейлины-немки смотрели на царицу с ужасом, но она, произнося это, кушала печеного налима и вкусно хрустела соленым груздем.
– Рожинский зарежет меня, как курицу, – говорила она дрожа, оставшись наедине с Казановской. – Спаси меня еще раз. Приготовь три лошади, купи конюхов. Пусть они проводят меня из табора.
– Вам надо изменить костюм.
– Барбара, достань мне одежду у тех же конюхов.
Вечерело, когда явился к Марине Юрьевне, с болью в глазах, но румяными розами по щекам, юный Борзецкий. – Государыня, помилуйте за гнусную весть, которую я обязан вам сообщить. На вашу честь собираются посягнуть люди в Тушине всесильные.
– Уж не гетман ли?
– Гетман, ваше величество. Совершенно пьяный, он грозится выдать вас замуж за своего слугу… У Рожинского вас оспаривает Заруцкий.
– Благодарю вас, мой рыцарь. Моя честь, моя жизнь ныне полностью зависят от самоуправства гетмана. Я ему живая не дамся.
– Ваше величество! Вам надо бежать.
Марина Юрьевна изобразила удивление, призадумалась, внимательным взглядом окинула фигуру Борзецкого.
– Я готов жизнь положить за ваше величество.