Тайна лабиринта. Как была прочитана забытая письменность Фокс Маргалит
В статье 1949 года Кобер убивает одним выстрелом двух зайцев. Одним из “зайцев” был вопрос об определении мужского и женского рода в парных логограммах типа . Вторым – аналогичная проблема: как определить точное значение слов (почти наверняка это “мальчик” и “девочка”), если непонятно, где в этой паре слово мужского рода, а где – женского. Кобер нашла ответ на оба вопроса. Он был на виду.
Все дело в слове, значение которого не вызывало сомнений: итого. Это слово появляется внизу описей, и, как отмечали ученые начиная с Эванса, минойские писцы записывали его двумя способами: . Хотя произношение этих форм было неизвестно, каждое слово состояло из двух знаков, и первый знак у обоих слов был один и тот же. Кобер показала в своей работе, что первый слог каждого слова начинался с одного и того же согласного, но потом шли различные гласные. Но если оба слова означают “итого”, спросила себя Кобер, то почему они должны отличаться? Она занялась контекстами, в которых встречается каждая форма.
Как признавал уже Эванс, некоторые из перечней были перечнями имен: воинов, рабов, ремесленников. Список был маркирован логограммой “мужчина” и обычно содержал мужские имена. Знаменитая 24-строчная табличка “Мужчина” содержит эту логограмму в конце каждой строки, как раз перед цифрой:
Другие перечни, маркированные логограммой , содержали лишь женские имена.
Кобер, изучая эти списки, заметила повторяющийся паттерн. В списке мужских имен использовалась одна итоговая формула: . В списке женских имен – другая: . Разница могла свидетельствовать о различиях в грамматике, в частности в роде. Во многих языках есть словоизменение существительных и прилагательных по роду: например, в испанском языке форма мужского рода viejo означает “пожилой мужчина”, а его женский эквивалент, vieja, означает “пожилая женщина”. Кобер сделала вывод, что в языке табличек – “мужская” форма “итого”, а – “женская”.
Изучая первый женский список, она заметила еще кое-что. Логограмма “женщина” иногда сопровождалась знаками . Кобер также обратила внимание на то, что когда бы слово ни появлялось, перед числительным всегда использовалась мужская форма слова “итого”. И, когда бы ни появлялось слово , использовалась женская форма. Таким образом, сделала вывод Кобер, означает “мальчик”, а – “девочка”. (Этот документ впоследствии оказался списком продовольствия, выданного рабыням и их детям.)
Решив вопрос о роде для людей, Кобер взялась за животных. Логограммы, обозначавшие скот, также имеют две формы: с перечеркнутой основой и V-образной основой . Она заметила, что в списке животных мужская форма всегда встречается в связи с перечеркнутой основой, а женская – с V-образной. Благодаря этому наблюдению она смогла определить значения знаков, почти полвека неизвестные:
Майкл Вентрис, погруженный в архитектурную работу, казалось, вышел из игры. “Вероятно, я сейчас ненадолго оставлю эту задачу, так что поторопитесь и дешифруйте [линейное письмо Б] для всех нас!”, – писал он Кобер в феврале 1949 года.
Едва ли у нее было для этого время. Перед второй поездкой в Англию у Кобер начались проблемы со здоровьем. “Я только что проверила вчерашние экзаменационные работы, и меня беспокоят глаза, чего прежде никогда не было”, – пожаловалась она Эммету Беннету в июне 1948 года. Примерно в это же время она стала допускать ошибки в прежде аккуратных транскрипциях. “Что касается моих ошибок. Я должна извиниться, – пишет она Сундваллу в том же письме. – Обычно я не допускаю столь глупых ошибок”. В феврале 1949 года она снова пишет Сундваллу: “Мне стыдно из-за того количества ошибок, что я нашла в своем экземпляре. Если у меня найдется свободное время, я просмотрю все внимательно и отправлю вам поправки – но не раньше лета”.
Но вскоре она почувствовала себя еще хуже. В апреле 1949 года, когда Кобер получила посылку, содержащую первую партию гранок Scripta Minoa II, она сначала отложила ее. “Этот год стал для меня кошмаром, – написала она Майрзу в мае. – Все больше и больше работы в колледже, и никакого просвета до середины июня. У меня не было времени ни на что другое. Вдобавок ко всему я так измотана, что впервые в жизни беспокоюсь о своем здоровье. Я надеюсь восстановить силы за лето. Одна из причин, почему я отправила корректуру без исправлений, – я чувствовала себя слишком плохо, чтобы думать о проверке. И до сих пор чувствую себя виноватой. Вот они”.
С характерной решительностью Кобер, склонная к полноте, принудила себя к бескомпромиссной диете, очевидно, пытаясь восстановить здоровье. Между тем она продолжала заниматься собственными исследованиями и, гораздо чаще, чужими. В августе 1949 года Беннет отправил ей список кносских надписей, к которому у него были вопросы. “Если у вас найдется время, просмотрите их и отметьте сине-зеленой ручкой те, которые вы считаете верными, – писал он ей. – Это дело одного дня, так что не откладывайте это на будущее как нечто уж очень серьезное”. Сейчас его просьба выглядит как горькая шутка: Кобер оставалось жить меньше года.
Работа с Майрзом, точнее, вместо Майрза, требовала еще больше времени. В течение нескольких месяцев Кобер посылает ему посылки, содержащие вручную скопированные кносские надписи и пакетики с супом. После того как посылка была собрана, наступало время ее отправить: ближайшее почтовое отделение находилось более чем в миле от дома. (Кажется, Кобер, как многие ньюйоркцы, не умела водить машину.) Чтобы отправить посылку, она должна была или идти на почту, или подождать, пока у ее соседа появится время, чтобы подвезти ее.
После того как сотни рисунков были закончены, следовало просмотреть, страницу за страницей, машинопись Scripta Minoa II, прежде чем отправить ее на верстку в “Кларендон пресс”. В конце 1948 года Кобер рассказала Сундваллу, что она дневала и ночевала с рукописью Майрза и должна была вычитывать ее очень внимательно, потому что “он допускает столько мелких ошибок… Правда в том, что он не может прочесть минойскую письменность”.
Весной 1949 года финальные гранки Scripta Minoa II начали, наконец, поступать в Бруклин – невыносимо малыми порциями. Всякий раз, когда приходили новые, Кобер должна была отвлекаться от того, чем она была занята, вычитывать их и отсылать обратно Майрзу. “Я никогда не знаю, когда придут гранки, – пишет она Беннету в июне. – Это сводит меня с ума. Я не одобряю этого метода. Я могу редактировать, но, в конце концов, по-моему, все это в корне неправильно. Ну, это работа сэра Джона, а не моя. И я отказываюсь получать похвалы или быть раскритикованной за нее”.
К этому моменту она оказалась абсолютно вымотанной. “Занятия заканчиваются, – писала она Майрзу в том же месяце. – Мне нужен короткий отдых, прежде чем я снова окунусь в минойский. Мое здоровье еще не улучшилось, но я еще и не отдыхала… Я немного скучаю по Англии и по морскому путешествию, но этим летом я останусь тут и отдохну”.
Майрз по-прежнему продолжал посылать ей части рукописи Scripta Minoa III, о линейном письме А. В сущности, он использовал Кобер как машинистку, и ее отпечатанная на машинке корреспонденция с вымаранными местами и лишними знаками показывает, что она не очень-то хорошо справлялась с этим делом. Но для нее реальная работа заключалась не в наборе, а в бесконечной корректуре и редактуре, по ее мнению, необходимых. С этого момента тон в ее письмах к Майрзу становится все печальнее.
“Сожалею, что порой мои пометки занимают больше места, чем ваш текст, – пишет она ему в октябре 1948 года, возвращая несколько страниц Scripta Minoa III. – Я только что перечитала их… Я думала, что некоторые из них будут забавными, но больше мне так не кажется”. В начале ноября она заявила ему: “Я хочу вернуться к собственной работе – дешифровке линейного письма Б… В настоящий момент это… пустая трата времени”. Но тогда же, в постскриптуме, она обещала Майрзу “вскоре отправить еще порцию текста”.
“Что мне хотелось бы делать сейчас, так это спать целый месяц”, – призналась Кобер несколько дней спустя. Вскоре после этого в письме к Майрзу от 28 ноября она попыталась отказаться от проекта:
Я на время отложила работу над вашей рукописью, потому что я не знаю, что делать… Мне кажется, это пустая трата нашего времени… Сначала я печатаю ваши соображения, потом проверяю ссылки… затем я должна написать развернутый комментарий, почему я думаю, что вы ошибаетесь, а потом вы делаете то же самое, и потом я снова пишу, и так до бесконечности. Когда встречается много правок, мне требуется день на одну страницу вашей рукописи. В таком темпе у меня уйдут месяцы…
На следующей неделе я не смогу работать, потому что принимаю экзамены у всех пяти групп – 130 длинных работ, которые не позволят мне делать шалости довольно долго…
Я думаю, что оба мы не рассчитывали, что это будет длиться так долго. Я могла бы просто набирать рукопись, не редактируя ее, но это не будет такая уж большая помощь, не правда ли? Я не буду делать правку исходя из своих редакторских способностей, потому что я заинтересована в том, чтобы увидеть эту работу опубликованной ради науки и чтобы сделать ее полезной, насколько это возможно.
Майрз попросил ее не бросать начатое, и она согласилась, но к весне 1949 года решила, что сыта по горло:
Я пришла к выводу, что работа, которую я делаю, бесполезна… Вы раздражены, и я вас не виню… Но это не приведет к изменению вашей точки зрения, чего мне так хотелось бы… Пожалуйста, дайте мне знать, что делать с остальным. Я не могу сделать с материалом то, что делала до сих пор. На это ушли бы годы. Просто просматривать нет никакого смысла…
У меня просто нет времени ни на что, кроме преподавания. Я закончила проверку пачки из 25 работ за день, получу еще одну, состоящую из 40, в четверг, в пятницу – еще одну такую же, две пачки – в следующий вторник…
Приношу свои извинения! Я всегда в прекрасном настроении после того, как заканчиваю проверку контрольных работ…
В начале июля 1949 года Алиса Кобер, почувствовав себя особенно плохо, отправилась к врачу. 27 июля она легла в больницу на трехнедельное обследование. 15 августа ей сообщили, что потребуется хирургическое вмешательство, а значит, придется провести еще несколько недель в больнице. “Прошу прощения, – написала она Беннету, – но вам, кажется, придется подождать, пока я не поправлюсь и не закончу то, что давно закончила бы, если бы не болезнь”.
Кобер нигде не упоминает, чем именно болеет. “У меня какая-то необычная болезнь. Врачам потребовалось больше месяца, чтобы определить, что это такое – и они не знают, как это лечить”, – писала она Майрзу. Из-за тогдашнего табу на обнародование диагнозов название этой болезни не фигурирует даже в переписке с близкими людьми. Ни в некрологах Кобер, ни в свидетельстве о смерти не указано, чем именно она болела. Учитывая, что Кобер много курила, это мог быть рак. Ее двоюродная сестра Патрисия Граф, которая была ребенком, когда Кобер умерла, рассказывала, что в семье поговаривали, будто “тетя Алиса” страдала редкой формой рака желудка. (Ее отец, Франц, умер именно от этой болезни.)
Также предполагается, что врачи не говорили Кобер, насколько плохи ее дела. Это вполне возможно: медики тогда редко снисходили до объяснений с пациентами, в особенности с женщинами.
В конце августа 1949 года в коротком письме Кобер информирует Сундвалла о своем здоровье. Она пишет несвойственными ей огромными каракулями – слишком слаба, чтобы сидеть за печатной машинкой: “Естественно, я теперь не работаю над минойским языком”.
Летом – тем летом, когда она предполагала отдыхать – Беннет продолжал слать ей на проверку списки знаков и слов. Но вскоре Кобер почувствовала, что он получает от их сделки больше, чем она. “Ужасно, что болезнь нанесла удар именно летом, когда я надеялась сделать так много с минойским, – писала она Майрзу в конце августа, когда лежала дома после операции. – Моя болезнь задерживает Беннета, но, пока я лежала в больнице, я много думала об этом и поняла, что он требует от меня слишком многого – взамен не дав мне почти ничего. Он лишь позволил мне скопировать его копии пилосских материалов. Далее я буду выстраивать взаимодействие строго на условиях взаимного обмена. Он получит мои фотографии, если я получу его. В противном случае – нет”.
К осени ее состояние опять ухудшилось. В конце октября 1949 года она вернулась из больницы во второй раз, проведя там шесть недель, и снова не смогла выходить из дома. Тем не менее она была полна планов относительно линейного письма Б. 29 октября она пишет Генри Аллену Мо из Фонда им. Гуггенхайма:
Профессор Блеген наконец смягчился и дал мне допуск к пилосским материалам. Я питаю большие надежды, потому что новые материалы дополнили старые, и сейчас их почти достаточно для статистического анализа… Выход Scripta Minoa II все еще под вопросом. Я начинаю думать, что она не выйдет никогда. В следующем году, если позволит здоровье, я начну монографию о минойском языке, сопровожденную опубликованными материалами. Я напишу ее в любом случае, хотя, возможно, публикации придется ждать годы.
В тот же день она сообщила Беннету: “Я надеюсь, что теперь действительно иду на поправку, но на это понадобится время… Как только смогу, я сразу вернусь к проблеме словоизменения… Простите за то, что моя болезнь задерживает вас, а также за то, что я не могу сделать ничего, кроме как обнадежить вас”. В ответ Беннет пожелал ей скорейшего выздоровления – и поинтересовался, есть ли у нее предположения касательно порядка знаков в сигнарии линейного письма Б.
Осенью 1949 года Кобер была официально на больничном, хотя и продолжала работать на Майрза. В ноябре она написала ему: “Мое здоровье, к сожалению, не таково, как следовало бы. Я не прикована к постели, но не могу выходить из дома, потому что 10 недель в больнице из последних 12-ти ослабили ноги так, что я не могу даже преодолеть лестницу. Но хватит об этом. Естественно, все это заставляет меня отложить работу над минойским, на которую я возлагаю большие надежды – если когда-нибудь предварительный анализ будет закончен”.
Она мечтала о Крите. “Я ничего не сделала для того, чтобы поехать в Грецию следующим летом, потому что для получения большинства стипендий требуется справка о состоянии здоровья, которую я в настоящее время представить не могу, – отметила она в том же письме. – Мне нужны сейчас какие-нибудь субсидии, так как я потратила все сбережения на врачей. Но, если музей [в Ираклионе] работает, я каким-нибудь образом туда попаду”.
К концу 1949 года Майкл Вентрис понял, что не в состоянии обходиться без линейного письма Б. Он предпринял самую массированную атаку за все время. Вентрис составил подробную анкету (21 вопрос) и разослал ее дюжине крупнейших ученых, в том числе Алисе Кобер. Пути этих двоих пересеклись во второй раз.
Почти полвека назад, напоминал Вентрис своим корреспондентам, Эванс нашел в Кноссе первые таблички. Немногие серьезные исследователи работали в основном в одиночку, изолированные друг от друга неудовлетворительными средствами коммуникации и нежеланием делиться секретами. В 1948 году Вентрис писал: “Я начал мечтать” о “симпозиуме всех, кто в настоящее время работает над проблемой минойского языка и минойской письменности. Они рассказали бы о том, чего достигли, и предложили новые подходы… возможно, при помощи ряда совместных бюллетеней”. Он стремился создать “общество взаимопомощи”, подобное тому, которое Кобер собиралась открыть в Пенсильванском университете: международный центр обмена информацией, который помогал бы исследователям быть в курсе последних достижений.
Кобер и Вентрис видели в дешифровке скорее сотрудничество, чем соревнование. Подход Вентриса заимствован из архитектуры. Групповая работа в Великобритании входила в то время в моду. И если прежде решения по поводу проекта, как правило, единолично принимал ведущий архитектор, доводя их до сведения младших коллег, то ко времени прихода в профессию Вентриса подход стал более демократичным: учитывалось мнение уже каждого члена команды. (Через несколько лет Вентрис займется проектом – престижным и, как выяснится, неудобным – на тему: как эффективнее наладить обмен информацией среди архитекторов.)
При подготовке и распространении анкеты Вентрис применил в дешифровке метод групповой работы. Среди его вопросов были следующие:
Какой язык представлен линейным письмом Б, с какими из известных языков он связан?
Идентичны ли (тесно связаны) языки, представляющие линейное письмо А и линейное письмо Б?
Какими, по-вашему, фонетическими или другими характеристиками… обладают знаки линейного письма Б?
Считаете ли вы, что достигли заметных результатов в дешифровке?
Вентрису ответили 10 ученых, в том числе Сундвалл, Беннет и Майрз. Только двое отказались участвовать в опросе. Первым был чешский ученый Бедржих Грозный, полагавший, что он уже дешифровал письменность. Второй была Алиса Кобер. 2 февраля 1950 года она написала: “Я не собираюсь отвечать на вопросы анкеты. На мой взгляд, это шаг в неверном направлении и пустая трата времени”.
Поразительно краткое письмо, но удивляться не приходится. Анкета требовала догадок о природе минойского языка и звуковых значениях символов, и это ее раздражало. Кроме того, у Кобер уже не оставалось времени: она была неизлечимо больна. Ее мнение о бесполезности анкеты оказалось во многом верным: Вентрис не получил от своих корреспондентов ответа на вопрос, какой же язык скрывается за линейным письмом Б.
В январе 1950 года, когда Кобер была еще на больничном, Бруклинский колледж сделал ее адъюнкт-профессором. Это была чистой воды благотворительность: к преподаванию она уже не вернется. К февралю упоминания о собственном здоровье, прежде оптимистичные, становятся все сдежаннее. В январе в письме Майрзу она извинялась, что “сильно задержала” присылку двух порций поправок в гранках Scripta Minoa II. “Потребовалось очень много времени, чтобы сделать эту работу, потому что каждый день я могу работать совсем недолго, – объяснила она. – Врачи не слишком обнадеживают… Моя собственная работа, конечно, не движется вперед. Большая часть времени уходит на восстановление”.
В коротком неразборчивом письме Сундваллу в начале марта она упоминает: “Я еще болею. Я до сих пор не выхожу из дома, а писать письма очень тяжело. Конечно, я делаю все возможное, чтобы ответить вам что-нибудь о минойцах как можно скорее, но, пожалуйста, простите меня, если я медлю”.
В тот день в открытке, отправленной Беннету, Кобер попросила его вернуть фотографии. Эта просьба была болезненно двусмысленной: она могла быть воспринята либо как заявление о желании работать с ними дальше, либо же как уведомление о том, что пришло время привести дела в порядок.
4 апреля в другой открытке Беннету она упомянула, что “все еще занята проверкой” его фотографий и рисунков пилосских надписей. “Я все еще болею. Навещать меня можно всего 15 минут в день, так что я еще не могу просить навестить меня… Гранки SM [Scripta Minoa] II приходят спорадически”.
Той весной журнал “Лэнгвидж” поместил большую статью Кобер. Эта статья – рецензия на второй том “дешифровки” Грозного в сравнении с “дешифровкой” болгарского лингвиста Владимира Георгиева – стала ее последней публикацией. Она звучит как прощание:
Успешная дешифровка достигается в результате многих лет тяжелой совместной работы многих ученых. Первый шаг не состоит во вскрытии неизвестного языка, письменности, шифра. Первый шаг – найти сущностный ключ. Если ученый его находит (благодаря счастливому наитию, последовательному применению научного метода или, что более вероятно, благодаря комбинации этих двух подходов), то его коллеги, используя тот же метод, могут сами прийти к тем же выводам. Пока дешифровка зависит от изобретательности одного человека, технику которого не может применить больше никто, так как ум у всех работает по-разному, ключ не может быть найден.
В случае минойского этот ключ нужно искать в самой письменности, и ни одна теория, вне зависимости от ее привлекательности, не может быть признана верной, пока она не будет подтверждена неопровержимыми доказательствами самой письменности… Если дешифровщик начинает работу, будучи убежден, что язык минойцев связан с китайским, и приходит к выводу, что он прав, “доказав” это с помощью перевода документов, то, значит, он ходит по кругу. Начать с рассмотрения всех известных фактов и прийти к какому-либо выводу – это одно, и совсем иное – начать с симпатичной идеи и пытаться ее доказать. Злейший враг ученого – его собственный ум. Факты – это скользкая вещь. Практически что угодно можно доказать с их помощью, если они умело подобраны… К сожалению, лишь в геометрии ученый должен сначала делать заключения, а после доказывать их…
17 апреля 1950 года, возвращая Майрзу последнюю порцию гранок Scripta Minoa II, Кобер отправила ему удивительное письмо: самое откровенное и злое за всю историю их переписки.
Наконец-то я закончила последнюю партию. Какой бардак! Честно говоря, если бы эти материалы прислали не вы, а кто-нибудь другой, я отправила бы их обратно. Никогда не видела столько действительно непростительных ошибок – и в числительных, и, что гораздо хуже, в знаках. Вы однажды разозлились на меня за то, что я сказала вам, что вы путаете некоторые знаки, но вы делаете это снова и снова. Пожалуйста, исправьте их в своей голове, потому что я не могу за всем уследить. Кроме того, ошибок в нумерации надписей столько, что большая часть ваших отсылок к вкладкам совершенно ошибочны. Вы должны все проверить. Я не могу.
Кроме того, я не вижу и следа примечания, в котором говорилось бы, что замечания касательно классификации принадлежат вам, а не мне. Я разрешаю использовать классификацию при соблюдении некоторых условий. Я не разрешаю, если вы не поставите примечание там, где никто его не пропустит. Я категорически не согласна со многим из того, что утверждаете вы, и не хочу тратить годы, объясняя людям, что я не разделяю ваше мнение. Я не хочу ни хвалить, ни ругать ваши идеи… Вы можете оказаться правы, а я нет, но я буду придерживаться собственной точки зрения.
Ну, кажется, SM [Scripta Minoa] II довольно скоро выйдет. Худшее позади.
Я еще болею. То есть еще не оправилась от лечения. Я не знаю, как много времени на это уйдет. И врачи не знают…
Как ваши дела? Как погода? У нас было достаточно тепло всю зиму – но в последнюю неделю было очень холодно, шел даже снег.
Передавайте привет леди Майрз… и всем своим близким. Я бы хотела поскорее всех вас увидеть. Я действительно скучаю по Сент-Хью. Ну не странно ли? Там я чувствую себя как дома – гораздо больше, чем у себя в колледже.
Утром 16 мая 1950 года 43-летняя Алиса Кобер умерла. Письмо Майрзу, по-видимому, последнее из ею написанных. Возможно, это к лучшему: гневное письмо заканчивается видением рая.
Часть III
Архитектор
Майкл Вентрис копирует знаки линейного письма Б из книги Артура Эванса. 1953 г.
Глава 9
Худощавый мальчик
Кносские таблички, так долго пролежавшие в земле, поместили под стекло: их выставили в Берлингтон-хаусе, в Королевской академии художеств. Таблички отобрал Артур Эванс по случаю пятидесятой годовщины Британской школы в Афинах – института археологии, который он сам основал. В этот день Эванс, 85-летний “серый кардинал” археологии Старого Света, прогуливался по галерее. Там он столкнулся с экскурсией. Это были 16– и 17-летние юноши и один ученик помладше, увязавшийся с ними, чтобы поглазеть на древние вещицы.
Эванс любил детей, поэтому решил провести для школьников импровизированную экскурсию. Вскоре они оказались перед витриной с кносскими табличками. Эванс объяснил, что эти письмена никто, увы, пока не может прочитать.
Рассказывают, что из толпы высунулся высокий застенчивый подросток – тот самый, младший в группе. “Вы говорите, сэр, таблички не прочитаны?” – спросил он, порядочно волнуясь. Его звали Майкл Вентрис, и ему было 14 лет.
Хотя этот эпизод ознаменовал начало его одержимости линейным письмом Б, к тому моменту Вентрис уже половину жизни находился в плену древних письменностей. Наделенный острым, трезвым умом и почти сверхъестественными способностями к языкам, он был, конечно, самым блестящим из трех главных персонажей этой истории, а также (хотя на этом поле почти не было конкуренции) и самым увлеченным.
Но самое замечательное вот что: Майкл Вентрис не был ни археологом, как Артур Эванс, ни филологом-классиком, как Алиса Кобер. Он даже не учился в колледже. (В то время в Великобритании архитектуру преподавали не в университетах, а в профессиональных училищах, и формально образование по предметам, которые можно было бы расценивать как подготовку к археологической дешифровке, Вентрис получил в юности.)
Как и многие дилетанты, которые брались за дешифровку, Вентрис потратил годы, перебирая не поддающиеся проверке догадки и ища кандидата на роль языка табличек. Острый ум исследователя, дар распознавания образов и глубокое понимание математически элегантных решений позволили Вентрису в конце концов вооружиться методами Кобер – после того, как он прочитал и проработал ее статьи.
Со дня встречи с Эвансом Вентрис сроднился с линейным письмом Б как никто другой (за исключением, разумеется, Кобер). В интернате он читал о нем книги – с фонариком, после отбоя. Еще подростком Вентрис слал Эвансу воодушевленные письма. В 18 лет он написал длинную статью о линейном письме Б, которую напечатал научный журнал. В 40-х годах Вентрис взял материалы с собой на войну.
Критская письменность завладела Вентрисом полностью, и на то было несколько причин. В юности она оградила его от неестественно холодного воспитания. Затем помогла справиться с потерей: когда ему было 18 лет, он остался сиротой. Позднее, когда он стал архитектором, линейное письмо Б скрашивало ему дни рутинной работы. Не обращая внимания на жену и детей, а после забросив и архитектуру, он упорно трудился над дешифровкой. К 35 годам эта одержимость уже стоила ему отношений с близкими, карьеры… а позже, по всей видимости, и самой жизни.
Майкл Джордж Фрэнсис Вентрис, единственный ребенок Эдварда Вентриса и Анны Доротеи Янаш, родился 12 июля 1922 года в деревне Уэтемпстед, в 20 милях севернее Лондона. (В то время Кобер училась в школе, а Эванс уже третье десятилетие неплохо проводил время, реконструируя Кносский дворец.) По отцовской линии Майкл происходил из старинной английской семьи с военными традициями. Его дед в 1921 году вышел в отставку с поста командира британского корпуса в Китае. А вот военная карьера отца Майкла, служившего в Индии, не задалась. “Раздавленный болезнью и, возможно, успехами своего отца, – пишет Эндрю Робинсон, – Эдвард Вентрис в возрасте примерно 40 лет уволился со службы в чине подполковника и до смерти оставался полуинвалидом”.
Мать Майкла Вентриса (Доротея, или Дора) была красивой темноволосой девушкой, дочерью англичанки и поселившегося в Англии богатого польского помещика. Она была страстно влюблена в искусство, в частности, в модерн. Ее друзьями были многие из корифеев европейского искусства того времени, среди прочих – дизайнер Марсель Брейер, архитектор Вальтер Гропиус, художник Бен Николсон, скульпторы Генри Мур и Наум Габо.
Поскольку Эдвард Вентрис болел туберкулезом, Майкл провел большую часть детства в Швейцарии, где лечился отец. Майкл учился в школе-интернате в Гштааде, где освоил французский, немецкий и местный вариант немецкого языка. (Польский язык он уже давно перенял от матери.) Очень рано он был очарован самой идеей письменности. В 8 лет, в Швейцарии, он купил и запоем прочитал немецкую книгу “Иероглифы” видного египтолога Адольфа Эрмана.
В жизни Вентриса огромную роль играла его способность к языкам. На самом деле в этом нет ничего особенного: в детстве языки даются практически каждому. Однако Вентрис с легкостью осваивал их до конца жизни.
Приблизительно до 10 лет ребенок благодаря врожденным механизмам может освоить два, три, четыре и т.д. языка. Ученые называют этот возраст критическим периодом в освоении языка. Однако к началу подросткового возраста, по не очень понятным нейробиологическим причинам, для большинства людей критический период заканчивается и иностранные языки становятся доступными им лишь благодаря напряженным занятиям.
Но для некоторых счастливцев – по тем же малопонятным причинам – критический период в освоении языка не заканчивается. Они способны осваивать языки в 20–30 лет столь же легко, как делали это в шесть. Вентрис был, безо всякого сомнения, наделен этим даром.
“Как вы сумели так хорошо выучить шведский язык?” – поинтересовался у Вентриса в 50-х годах Джон Чедуик, когда тот прислал ему перевод отзывов о дешифровке в шведской прессе. (Вентрис освоил шведский в считанные недели, готовя архитектурный проект в Швеции.)
В 1931 году, когда Майклу было 9 лет, семья переехала в Англию и мальчика отправили в Бикли-холл, подготовительную школу-интернат в Кенте. На каникулах он возвращался в неприветливый родительский дом. Вентрисы проявляли к своему единственному ребенку холодность, необычайную даже для той эпохи, места и социального класса. Дело в том, что в Швейцарии Эдвард и Доротея прошли курс психоанализа у Карла Юнга и воспитывали Майкла так, чтобы предотвратить у мальчика формирование эдипова комплекса.
Джин Овертон Фуллер, дочь друзей Вентрисов, рассказывала в документальном фильме Би-би-си “Английский гений” (2002): “Полковник Вентрис сказал, что мы должны повидаться с Майклом. Но его мама предупредила меня, чтобы я не прикасалась к Майклу. Она объяснила, что к нему никто не должен прикасаться. Чтобы избавить его от комплексов… А моя мама боялась, что он, никогда не имея естественных, теплых отношений, никогда не будет к ним способен”.
Фуллер, которой во время того визита было 9 лет (а Майклу – 2 года), позднее вспоминала, как однажды подслушала разговор Эдварда Вентриса с ее матерью (они познакомились в Индии):
Я слышала, как полковник Вентрис вывалил все моей маме, не стесняясь моего молчаливого присутствия. Наверное, он думал, что я слишком маленькая, чтобы понять что-либо… Он рассказывал матери об отце Доры, польском графе, деспоте, который издевался над ней, запугивал ее… но подсознательно Дора была влюблена в него и надеялась, что найдет в муже подобие отца, а он, бедный муж, не мог этому соответствовать. Он не мог перестать быть с ней терпеливым и внимательным, и это раздражало ее – она не воспринимала его как мужчину.
Юнга же, по словам Фуллер, “угораздило влюбиться в Дору, что… было в высшей степени неуместно… При этом и она, и ее муж оставались его пациентами”. Наконец он освободил их обоих от своего лечения: “По-моему, – писала Фуллер, – после того, как они встретили Юнга, стало только хуже – они, и так находящиеся в депрессии, еще больше погрузились в анализ своих комплексов”.
В 1935 году 13-летнего Майкла отправили в школу Стоу в Бэкингемшире, примерно в 50 милях к северо-западу от Лондона. Прогрессивная средняя школа-интернат с акцентом на традициях и с преобладанием классики над физкультурой – проверенная временем основа английского образования. В фильме Би-би-си Робин Ричардсон, однокашник Вентриса, вспоминал о нем как о подростке “замкнутом, немного растерянном и отстраненном… который ни с кем из нас не завел тесной дружбы… Он относился к нам с некоторым недоумением”. Сам Вентрис писал о днях, проведенных в школе: “Я думаю, они считали меня белой вороной… и было бы неискренне пытаться изображать того, кем я не являлся”.
Учителя отзывались о нем как о посредственном ученике, прилагавшем мало усилий для освоения предметов, которые его не интересовали. Правда, именно во время учебы в Стоу Майкл попал на роковую экскурсию. И там, в Стоу, с фонариком под одеялом он корпел над немногими известными транскрипциями табличек, скорее всего, из четвертого тома эвансовского “Дворца Миноса” (1935).
К этому времени брак Эдварда и Доротеи, с самого начала казавшийся странным, сделал загадочный кульбит. С 1932 года, вспоминает Джин Фуллер, муж и жена жили в Истборне, на южном побережье Англии, причем в разных отелях у моря, и встречалась на полдороге: “Порознь они тосковали, но если виделись, то причиняли друг другу боль. Они были как дикобразы”. Пара официально развелась, когда Майклу было около 14 лет. Спустя два года, в 1938 году, Эдвард умер.
После развода Майкл с матерью переехали в только что возведенный дом в Лондоне, получивший название Хайпойнт. Многоквартирное здание из белого бетона, апофеоз модернизма, спроектировал русский эмигрант, архитектор Бертольд Любеткин. На стенах висели две картины Пикассо, стояли скульптуры Мура и Габо. Брейер изготовил по заказу Доры мебель – с простыми линиями, из светлого дерева, стекла и металла. В комплект входил столик из сикомора, хромированного металла и со стеклянной столешницей (сейчас он находится в Музее им. Виктории и Альберта). Сидя за этим столом, Вентрис дешифровал линейное письмо Б.
Доротея и Майкл любили свой чистенький, в современном духе, дом. “Я считаю, мне ужасно повезло… Ваш интерьер с его формами, цветами и текстурами, от которых я никогда не устаю, – писала Доротея Брейеру. – Многие очень ценят вашу работу, но, думаю, никто не ценит ее так, как Майкл. Он настолько привязан к своей комнате, что, полагаю, никогда не позволит мне отказаться от этой квартиры”.
Майкл не оставлял занятий линейным письмом Б. Он взял на себя смелость писать Эвансу. “Сэр, – начинается 23-страничное письмо, отправленное весной 1940 года, когда Вентрису не было и 18 лет. – Я не знаю, помните ли вы, что я писал вам несколько лет назад по поводу некоторых своих догадок насчет минойского. В общем, мне было тогда всего 15 лет, и, боюсь, мои теории были чепухой, но все же вы были очень добры и ответили мне. Тогда я был убежден, что отгадка в шумерском, но теперь рад сообщить, что давно оставил эти идеи. Однако я продолжал работать над проблемой и теперь все больше склоняюсь к мнению, что язык надписей тесно связан с этрусским”. Далее Вентрис в деталях изложил свою теорию. Он наделил многие знаки линейного письма Б звуковыми значениями, а также предложил переводы некоторых слов и фраз. В заключение он писал:
Я интересуюсь минойскими надписями уже четыре года. Это не так уж долго, но достаточно, чтобы сделать меня заинтригованным и нетерпеливым, желающим увидеть конечный результат, и, какой бы подход ни оказался в итоге верным, я уверен, что сейчас более, чем когда бы то ни было, наступило время согласованных и решительных действий по устранению этой проблемы.
Примерно тогда же Вентрис начал работать над статьей о минойской проблеме, которую собирался отправить в “Американский археологический журнал”. (О собственном возрасте он благоразумно умолчал.) Вместе с матерью Вентрис планирует свое дальнейшее обучение. Хотя соблазнительно представлять себе, как Вентрис изучает античность в Кембридже или Оксфорде, увы, этого никогда не случится. После развода Доротея очень зависела от польских родственников, а они после начала Второй мировой войны лишились своих земель. Не имея денег на обучение сына, она вынуждена была забрать Майкла из Стоу. Об университете не могло быть и речи.
Любовь Доротеи к прекрасному, которую она привила сыну, позволила ему пойти другим путем: Майкл стал готовиться к карьере архитектора. За советом он обратился к Брейеру. Брейер порекомендовал ему школу при Архитектурной ассоциации в Лондоне. Семнадцатилетний Вентрис поступил туда в январе 1940 года.
Когда война пришла в саму Англию, Доротея, и в лучшие времена женщина хрупкая и нервная, впала в депрессию. “Во время Первой мировой войны она потеряла брата, ее муж был мертв, – писал Эндрю Робинсон. – Отец приехал в Лондон как беженец, а ее единственного сына… вот-вот призовут на войну”. 16 июня, менее чем за месяц до 18-летия Майкла, Доротея приняла смертельную дозу барбитуратов в приморском отеле в Уэльсе. “Вывод коронера, – пишет Робинсон, – был таков: самоубийство в результате нервного расстройства”. До конца своих дней Вентрис, добавляет Робинсон, не говорил о случившемся тогда. После смерти матери Вентрис некоторое время жил у друзей семьи, а потом вернулся в Хайпойнт.
В следующие месяцы Вентрис учился в архитектурной школе и продолжал работать над статьей о минойцах, что, несомненно, позволяло ему забыться. Готовя статью, он уничтожил два черновика. В декабре 1940 года 18-летний Вентрис отправил ее в “Американский археологический журнал” с сопроводительным письмом:
Прилагаю к настоящему письму статью. Буду благодарен, если вы рассмотрите ее для публикации в своем журнале. Она содержит результаты пятилетнего изучения языка и письменности минойской цивилизации и предваряет полную дешифровку надписей.
Я выдвинул и попытался доказать теорию, что этот догреческий эгейский язык – диалект, тесно связанный с этрусским, и я уверен, что, следуя предложенному методу, можно полностью решить эту экстраординарную проблему.
Я планировал сделать статью несколько короче, но, когда я закончил работу, то понял, что ее невозможно сократить сильнее, чем она есть сейчас (около 15 тыс. слов), не выпуская при этом сущностно важного материала…
Журнал сразу же принял статью и опубликовал ее в последнем номере 1940 года под названием “Введение в минойский язык” и с подписью “М.Дж. Ф. Вентрис”. Как отмечает Томас Палэма, эта статья умозрительная и “почти абсолютно бесполезная… и из-за необоснованности предложенного метода, и, собственно, самой дешифровки, демонстрирующей, что предположения автора ошибочны”. За исключением положенной в основу этрусской концепции (разумное предположение, учитывающее географические и исторические реалии), статья Вентриса мало отличалась от догадок корреспондентов Кобер.
Поразительно, отмечает Палэма, что Кобер, составляя большую библиографию статей о линейном письме Б к своей статье 1948 года “Минойская письменность: факты и теория”, не принимает во внимание статью Вентриса 1940 года. Возможно, она сделала это из презрения к очевидно любительской работе. Но, может быть, она сделала это из милосердия, полагает Палэма, – чтобы избавить Вентриса от напоминаний о юношеских опытах.
Во время учебы в архитектурной школе у Вентриса начался роман с одногруппницей. Лоис Элизабет Нокс-Нивен (друзья называли ее Бетти, или Беттс) была на несколько лет старше Вентриса. Письмо, которое написал 19-летний Вентрис другу семьи Науму Габо в начале 1942 года, отражает характерное сочетание сдержанности, честности и сухого остроумия:
Кажется, если все пойдет нормально, у нас будет ребенок примерно в ноябре следующего года – по крайней мере, Беттс передумала и хочет его оставить. Я не думаю, что было бы правильно прерывать новую жизнь, когда мир так нуждается в ней, независимо от риска. Социальная политика вмешивается в наши дела, и мы пытаемся решить этот вопрос. Но это все строго конфиденциально!
Майкл и Лоис поженились в Лондоне в 1942 году, а их сын Никки (“чудеснейший подарок из принесенных св. Николаем”, – записал Вентрис) появился на свет в начале декабря.
Когда родился сын, Вентрис был на войне: летом 1942 года его призвали в ВВС. Его письма Лоис из учебных лагерей, сначала в Англии, а затем в Канаде, выдают почти холмсовское рациональное устройство ума, ненасытное любопытство, юношеский романтизм, страстный гуманизм, дискомфорт от общения и – глубоко скрываемую нежность. Из лагеря в Йоркшире вскоре после рождения Никки 19-летний Вентрис пишет жене:
Сейчас я занимаюсь изготовлением массы пронумерованных ярлыков для доски в канцелярии. На них значится, кто где – в госпитале, в увольнении и т.д. [Ниже Вентрис нарисовал ярлык – : кажется, это предшественник ярлыков, которые помогут ему сортировать знаки линейного письма Б.]…
В перерывах и по вечерам я много занимаюсь самообразованием, но меня все сильнее раздражают чужие привычки. Люди приносят еду в библиотеку… их тяжелое дыхание, причмокивание… бесят меня, а есть и такие, кто все время трясет стол или, выходя, оставляет дверь открытой, а еще выстукивает ритм ногами…
Но все же я создал для себя, насколько смог, интеллектуальный оазис и только сейчас начал чувствовать, что могу вообще о чем-нибудь думать. Полагаю, что Никки – главная причина. Я намеренно не конкретизировал свои убеждения последние несколько лет – но став отцом, каждый хочет сделать свои идеи более определенными. Сделать это я могу, лишь постепенно находя важные для меня факты и понятия, а для этого я должен просматривать множество книг по многим темам. Я чувствую, что трачу время, читая художественную литературу и то, что не является документальным отражением жизни… Всякий… должен, прежде чем обучать своих детей, сам овладеть знанием. Вот почему я хочу знать основы всех этих дисциплин: из чего состоит материя; основы элементарной физики и химии; развитие Земли; как устроены растения и животные, и как они произошли из одной клетки; как развивался человек, и как он изобрел орудия труда; как развивалось общество; краткое описание мира: что происходит в различных странах, что они производят; как живут в разных странах; как развивалась наша цивилизация, и в каком она состоянии сейчас; какой техникой и изобретениями мы располагаем, как они появились и как работают – и то же самое касается всего, сделанного руками человека; как функционирует наше тело; как работает наш ум; и, наконец, каковы условия дальнейшей эволюции.
Это большая программа, и не все это сразу стоит вкладывать в ребенка. Но, я чувствую, ответственный человек, который не имеет ясных общих представлений обо всем этом, о том, каким был и является сейчас мир [включая несколько основных языков, чтобы понимать других людей], совершенно невежествен и не в состоянии помочь в осмыслении мира…
Таково мое отношение к этому сейчас. Прости, что это звучит как проповедь, но письмо – это неизбежно односторонняя дискуссия. И вот мысленный образ: ты вместе с Никки сидишь в прекрасном свете…
В программу своего “самообразования” Вентрис включил столько языков, сколько смог. Одним из них был русский, который он учил самостоятельно, чтобы писать Габо на его родном языке. “Мое знание [русского] языка постепенно улучшается, – сообщал Вентрис жене, – хотя я могу заниматься всего пару часов в неделю. Тем не менее скоро я смогу с ходу прочитать простенький текст. Когда я буду знать и испанский (самый простой из всех), у меня будет пять европейских языков, на которых говорит большинство людей”.
Вентрис не оставлял и линейное письмо Б. В ВВС он стал штурманом, и это занятие подходило ему: карты и математика, геометрия и логика интересовали его больше, чем сами полеты. “Это действительно была кабинетная работа, хотя и в воздухе”, – вспоминал одногруппник Вентриса Оливер Кокс. Вернувшись в Англию после подготовки в Канаде, Вентрис принял участие в бомбардировках Германии. Навигация давалась ему так легко, что, как пишет журналист Леонард Котрелл, “однажды он напугал своего капитана, приведя самолет из Германии по картам, которые сам нарисовал. Во время другого вылета он задал курс и, расчистив навигационный стол, погрузился в материалы по линейному письму Б. Самолет стонал, прожекторы тянули к нему свои пальцы, и взрывы зенитных снарядов сотрясали бомбардировщик”.
В конце войны Вентрис надеялся встретиться с Майрзом в Оксфорде и увидеть транскрипции Эванса. Но из-за своего владения языками он еще год оставался на службе, помогая допрашивать немецких пленных. Наконец, получив летом 1946 года отставку, он вернулся к жене и детям (дочь Тесса родилась весной) и возобновил учебу в Архитектурной ассоциации. Он также встретился с Майрзом и начал копировать надписи для публикации.
Летом 1948 года Майкл и Лоис Вентрис с отличием закончили училище и стали дипломированными архитекторами. Чтобы отпраздновать это событие, они оставили детей у родственников Лоис и вместе с Оливером Коксом совершили гран-тур по Европе. Но, когда они добрались до юга Франции, Вентрис, к удивлению спутников, стал настаивать на возвращении. Его догнало письмо от Майрза: тот звал Вентриса в Оксфорд для подготовки к печати Scripta Minoa II. Вентрис тут же отправился туда, присоединившись к Майрзу и Кобер.
Однако через день или два Вентрис сбежал из Оксфорда. Настоящие причины его выхода из проекта были известны лишь ему самому, но справедливо предположить, что, возможно, рядом с выдающимся археологом Майрзом и блестящим филологом Кобер Вентрису было очень неуютно.
Мы знаем лишь, что вскоре после прибытия в Оксфорд он вернулся в Лондон, отослав с вокзала безжалостное письмо Майрзу. Оно предвосхищает другое письмо, которое он напишет восемь лет спустя, в 1956 году, незадолго до смерти – снова отказываясь от важного проекта, снова подавленный сомнением, болью, стыдом.
В письме Вентриса от 1948 года, датированном “понедельник ночью”, говорится:
Вы, вероятно, считаете меня сумасшедшим, потому что я пытаюсь объяснить причины своего отсутствия во вторник утром, и я хотел бы попросить мисс Кобер или кого-нибудь еще закончить транскрипции.
Можно подумать, что годы в силах вылечить один из таких иррациональных и непреодолимых симптомов, как страх или тоска по дому. Но, сколько бы я ни говорил себе, что я свинья, раз покидаю вас после всех своих многословных обещаний и кичливых приготовлений, – я вдруг был ошеломлен пониманием того, что не смогу работать в одиночку в Оксфорде, и я буду идиотом, если возьмусь за это. Может, лучше принять свое чувство неполноценности и признать поражение, чем молоть чепуху об ответственности за плохо сделанную работу – я не знаю. В любом случае я буду ждать выхода Scripta Minoa с огромным интересом – и мне будет очень стыдно заглядывать внутрь…
Я надеюсь, что это письмо придет достаточно скоро, чтобы избавить вас от лишней тревоги, и что со временем вы перестанете осуждать меня слишком строго за поспешное отступление.
Ответ Майрза не сохранился, но понятно, что Вентрис был прощен: по просьбе Майрза он несколько лет будет копировать надписи линейного письма Б у себя дома, в Лондоне. Майрз был чрезвычайно доволен копиями Вентриса, и его уважение к способностям молодого коллеги росло, несмотря на время от времени возвращающуюся неуверенность в себе самого Вентриса. В 1950 году журналист Леонард Котрелл, который много писал об археологии, навестил Майрза. Разговор перешел на критскую письменность.
“Вот кто может дешифровать линейное письмо Б! – заявил Майрз. – Молодой архитектор по фамилии Вентрис”.
Глава 10
Прыжок веры
В сентябре 1949 года Майкл Вентрис устроился на работу в Министерство образования. Его пригласили, чтобы он помог спроектировать новые школы. Знавшие Вентриса люди утверждали, что он был талантлив и в своей профессии, и в своем призвании. Журналистка Прю Смит в мемуарах “Утренний свет” вспоминает о своих встречах с Вентрисом в тот период: “Он был очень одаренным архитектором и обладал особым умением анализировать массивы данных, которое требовалось для строительства школ, а также учитывать множество ограничений трудного послевоенного времени”.
Почти теми же словами Смит могла бы описать сбор статистики, сортировку и анализ, лежащие в основе успешной археологической дешифровки. Помимо интерпретативной способности Вентрис принес в свою профессию экстраординарную способность новаторства. Вместе с Оливером Коксом он придумал “чертежный инструмент… из прозрачной пластмассы, напоминавший гигантского молодого ската с плоской округлой головой и длинным хвостом”. Это приспособление позволяло “точно и быстро, без лишних расчетов, изображать внешний вид и внутреннее пространство зданий”.
Вентрис то оставлял линейное письмо Б, то вновь принимался за него. Хотя, казалось, он распрощался с ним в феврале 1949 года, призвав Кобер “поторопиться и дешифровать”, уже осенью он лихорадочно работал над дешифровкой во время обеденных перерывов в министерстве – почти так же, как работал во время боевых вылетов в своем “кабинете” в хвосте самолета. Вскоре Вентрис обнаружил, что его насущный труд не может конкурировать по силе притягательности с древней письменностью. “Трудно представить, как проектирование школ могло так долго… занимать его мысли, особенно если учесть, что сам он не любил ни школу, ни детей”, – удивлялся Эндрю Робинсон.
К концу 1949 года Вентрис получил десять ответов на свою анкету и немедленно взялся за их обработку. Он свел их воедино, переводя по мере необходимости с французского, немецкого, итальянского и шведского. Результаты были собраны в обзор “Языки минойской и микенской цивилизаций, новый год 1950-й”. Вентрис заказал (за свой счет) копии и отправил их каждому корреспонденту.
Последняя часть отчета содержала собственные ответы Вентриса на 21 вопрос. В конце он снова сообщал о выходе из игры: “Я питаю большие надежды, что достаточное количество людей, работающих в этой области, в скором времени сможет найти решение. Им – лучшие пожелания от меня, находящегося под давлением другой работы и делающего этот небольшой вклад в решение минойской проблемы”.
Несколько месяцев Вентрис держал слово, занимаясь преимущественно архитектурой. Но летом 1950 года ему случилось встретиться в Лондоне с Эмметом Беннетом: тот приехал из Йельского университета, чтобы после смерти Кобер помочь Майрзу подготовить надписи для публикации Scripta Minoa II. Вентрис и Беннет, оба обладатели сдержанного остроумия, быстро нашли общий язык. Эта встреча также дала Вентрису шанс увидеть некоторые неопубликованные надписи из Пилоса.
После случившегося Вентрис оказался безвозвратно во власти линейного письма Б. Он начал вникать в устройство рынка акций (в результате одной сделки Вентрис заработал больше, чем за год в министерстве) и вскоре оставил работу, посвятив себя дешифровке. Теперь начинается настоящая работа детектива, и за 8 месяцев, между началом 1951 года и серединой 1952 года, он справится с загадкой.
В то время Вентрис фиксировал каждый свой шаг – ложный старт, догадки, минимальные достижения – в серии машинописных “Рабочих заметок”. Всего получится 20 выпусков общим объемом около 200 страниц; с них он снимает копии и рассылает ряду ученых. Эти заметки многословны, нередко неясны, поскольку они наполнены статистикой, лингвистикой, этимологией, географией и размышлениями обо всем на свете – от образования слов в языке линейного письма Б до переселений народов в древнем мире. В первой “заметке”, датированной 28 января 1951 года, он двигается более или менее наугад. В последней, датированной 1 июня 1952 года, он приходит к разгадке.
“Заметка” №1 имеет две примечательные особенности. Во-первых, Вентрис повторяет “маленькое открытие” Кобер, которое она сделала в конце 1947 года. Открытие касается знака , присоединявшегося к концу существительных и выполнявшего функцию союза “и”. Во-вторых, эта “заметка” содержит первую воплощенную на бумаге попытку представить “координатную сетку”. Прежде Вентрис строил трехмерную “сетку” (она не сохранилась) из доски, усеянной на равных расстояниях крючками или гвоздями. На них Вентрис вешал картонные ярлыки со знаками линейного письма Б. Ярлыки (они наверняка напоминали те, с которыми он имел дело во время службы в ВВС) можно было перемещать по вертикали и горизонтали в зависимости от того, в каких отношениях находились гласные и согласные.
В “Рабочей заметке” №1 Вентрис строит “сетку” по принципу “координатной сетки” Кобер из знаменитой статьи 1948 года. Ее “сетка” казалась очень необычной: в ней были выражены лишь относительные значения знаков, и ни одному из них не были назначены звуковые значения:
“Сетка” Вентриса гораздо амбициозней. Если Кобер ограничила себя 10 знаками, то в хваткой руке архитектора оказывалось сразу 29 знаков. Он также иначе аранжировал многие из знаков Кобер, считая их положение ошибочным (как выяснится, она абсолютно точно построила отношения между знаками). Более того, Вентрис присвоил всем 29 знакам звуковые значения. Казалось, в основном они присвоены по аналогии со звуками этрусского языка, ибо он по-прежнему был приверженцем “этрусской теории”. Это предположение он выдвинул в статье 1940 года и отказался от него лишь за несколько недель до решения задачи. Первая “сетка” Вентриса, по словам Мориса Поупа, была “провальной”. Около 70 % значений оказались ошибочными.
Первая “координатная сетка” Майкла Вентриса. Вероятные звуковые значения, присвоенные согласным, указаны в крайнем левом столбце. На двухбуквенные обозначения типа ag, az, eg не обращайте внимания: это не звуковые значения, а пометки Вентриса, помогающие классифицировать знаки.
Весной 1951 года Вентрис получил экземпляр наконец опубликованной книги Беннета “Пилосские таблички”. Scripta Minoa II, содержащая информацию о кносских табличках, оставалась пока неизданной. Эндрю Робинсон пишет, что когда Вентрис пришел на почту, чтобы забрать драгоценную посылку, “бдительный… служащий спросил: «В квитанции значится, что здесь пилосские таблетки [tablets]. Это от какого недомогания?»”.
Работа Беннета содержала впервые установленный сигнарий линейного письма Б: более 80 слоговых символов, вытащенных из клубка знаков на глиняных табличках. Сигнарий сделал возможным серьезный анализ: без него исследователи чувствовали бы себя немногим лучше недоумевающего инопланетянина на Таймс-сквер. Авторство сигнария линейного письма Б приписывают Беннету, и для этого есть основания: он многие годы работал над ним. При этом из длительной переписки Беннета и Кобер по поводу того, какие знаки были одинаковыми, а какие различались, становится ясно, что ее вклад в дело оказался не меньшим.
Беннет решил построить свой сигнарий исходя из формы знаков: знаки с простой формой, состоящие из одного и большего числа элементов, и от простых – к более сложным. Пока не было возможности присвоить знакам реальные фонетические значения, сигнарий был составлен настолько совершенно, насколько можно представить:
Заметьте: некоторые символы, например “поросенок” в последнем ряду, служат в линейном письме Б и логограммами, и слоговыми знаками. Другие системы письма также призваны нести двойную функцию. В романском алфавите “к” может быть фонетическим знаком, обозначающим твердый звук, или (для любителей бейсбола) может быть логографическим знаком, обозначающим “аут”.
Теперь у Вентриса материала было в достатке. Он начал считать пилосские знаки, составляя статистику их частотности. Это позволило разобраться в хаосе символов и сделать первое действительно важное открытие.
Вентрис рассортировал пилосские знаки на встречающиеся часто, встречающиеся реже и нечасто встречающиеся. Подобно Кобер, поступавшей так с кносскими табличками, Вентрис свел в таблицу данные о том, как используются знаки в различных позициях в словах, записанных с помощью линейного письма Б. И заметил: пять знаков – и – встречались особенно часто в начале слов.
Существуют различные типы слоговых систем, в зависимости от того, насколько длинный слог может быть представлен с помощью одного знака. Линейное письмо Б, как было известно исследователям, является слоговым письмом типа “согласный + гласный”. Слоговая система может адекватно передавать большинство слов – при условии, что они начинаются с согласного. А если слово начинается с гласного? Вентрис решил, что пять указанных знаков были исключением из правила “согласный + гласный”: они использовались для записи “чистых” гласных: a, e, i, o, u, находящихся в начале слова.
Он смог идентифицировать эти знаки. (Обратите внимание на знак . Эванс считал его детерминативом.)
Это открытие было первым значимым достижением Вентриса в присвоении знакам линейного письма Б звуковых значений. Это дало ему материал для таблицы, на основе которой он построил еще две. В “Рабочей заметке” №15 (сентябрь 1951 года) присутствует уже 51 знак. (В этой “сетке” Вентрис предусмотрительно воздержался от присвоения звуковых значений.) В “Рабочей заметке” №17 (февраль 1952 года) снова представлен 51 знак и снова записаны звуковые значения. Эти знаки, по словам Вентриса, “отражают значения, которые, как кажется, наиболее полезны в ситуации приложения «этрусских» свойств к пилосским именам, словам и инфексам”.
“Сетки” Вентриса играют заметную роль в истории дешифровки, но действительно важно то, что они помогли ускорить дешифровку, несмотря на тот факт, что были верны лишь отчасти. Даже в третьей, последней “сетке”, отмечает Поуп, Вентрис до 25 % знаков присвоил ошибочные значения. Тем не менее он сумел взломать код.
Как? Дело здесь в интуитивном шаге, который явился катализатором дешифровки. Это был более радикальный шаг, чем мы предприняли в примере с блиссимволикой, связав символы с английским словом merry, “веселый”.
Мысль Вентриса крутилась вокруг группы взаимосвязанных существительных, которые он назвал “тройки Кобер”. Когда он прочитал ее статью 1948 года, он не был уверен, что “тройки” представляют собой убедительный довод в пользу наличия склонения. “Я был слегка разочарован, – позднее напишет он Майрзу. – Я завидую ее стройным построениям, но не чувствую, что они могут служить убедительным доказательством того факта, что «окончания» действительно являются флексиями”. Вентрис полагал, что “тройки”, вероятнее всего, представляют собой “альтернативные окончания имен”, например Brooklyn – Brooklynite – Brooklynese.
Мало-помалу Вентрис перешел на точку зрения Кобер и вскоре проанализировал пилосские данные на предмет дополнительных троек и “почти-пар” – слов или фраз, в том числе , которые различались одним-двумя конечными знаками. К лету 1951 года он собрал 160 таких групп, “которые на первый взгляд содержат склонение”. Эти взаимосвязанные формы помогли Вентрису выделить еще больше соединительных знаков, по типу описанных Кобер, и добавить соответствующие звуковые отношения в “сетку”. Наконец, Вентрис, кажется, понял, что Кобер вручила ему ключ: критическое наложение систем флективного языка и слоговой письменности и – как результат этого – “разделение” согласного и гласного в составе знака. Оставалось выяснить, какую именно дверь открывает этот ключ.
Прежде чем сделать это, осенью 1951 года Вентрис нашел время для путешествия по Греции. Из Стамбула, куда он приехал на конференцию, он отправился на Крит. Он остановился на вилле “Ариадна” и осмотрел Кносс. “Я был откровенно разочарован, увидев дворец и фрески в музее. Они, казалось, намеренно были восстановлены так, чтобы убить большую часть их очарования и дух этого места, – писал он Майрзу. – С другой стороны, в Микенах, где мало что есть, кроме щебня, ощущается особая атмосфера”.
Вернувшись в Лондон, Вентрис начал неуверенное движение в сторону второго крупного достижения. Он понял нечто очень важное: в пилосских табличках встречается много троек по типу тех, что выделила Кобер, но тройки, которые выделила она сама, есть только в кносских табличках. Эти слова, встречающиеся лишь в Кноссе, Кобер опубликовала в 1946 году:
Вентрис задумался: какие слова могут быть характерны для одного места и нехарактерны для другого? Взгляните на свои документы. Например, я живу в Манхэттене. Документы, которые я храню много лет – от свидетельства о браке до местных налоговых деклараций и исков, – имеют нечто общее: в каждом из них на видном месте появляются слова “Город Нью-Йорк”. Критские таблички были административными документами Кносского дворца. Возможно, предположил Вентрис в 1952 году, слова, встречающиеся исключительно в Кноссе, являются названиями критских городов.
Вентрис сосредоточился на простейших формах из парадигмы Кобер, на трех словах в нижнем ряду. Берясь за , Вентрис уже знал, что первый знак – это “чистый” гласный “а”. Лишь “немного перестроив «сетку»”, рассказывал Вентрис Майрзу, он смог сделать разумное предположение о значении других знаков (как Шампольон делал допущения, дешифруя картуш “Рамзес”). Получившееся очень напоминало греческие названия (однако записанные в слоговой системе) крупнейших городов Крита: Амнис, Тилисс, Кносс.
Конечно, это не значит, что язык табличек был греческим: все три названия имеют догреческое происхождение. Тем не менее даже такой намек оказался неприятен. Вентрис верил в “этрусскую теорию”, как и в 1940 году, когда, будучи восемнадцатилетним, писал, что “гипотеза, будто минойский язык может оказаться греческим… основана на явном игнорировании исторической вероятности”. Он оставил топонимы в покое.
Глава 11
“Я знаю! Знаю!”
Весной 1952 года наконец вышел в свет второй том Scripta Minoa. (Майрз писал в 1948 году Кобер, что “выразит ей в предисловии огромную благодарность”, однако книга не давала в полной мере представления об ее каторжном труде.) Том содержал сотни надписей. В мае Вентрис попытался повторить топонимический эксперимент, но с существенным отличием: он позволил себе использовать ключ, который прежде игнорировал.
Этот ключ был с самого начала доступен исследователям, но все знали, что пользоваться им рискованно. Кипрское письмо (относящееся к железному веку), как и критское, было слоговым и служило для записи языка коренных жителей Кипра VII–II веков до н. э. (Кипрское слоговое письмо произошло от кипро-минойского. Джон Франклин Дэниел много сделал для его изучения в начале 40-х годов XX века.) Язык, слова которого записывались с помощью кипрского письма, оставался для ученых загадкой, однако звуковые значения знаков были установлены. После эллинизации Кипра слоговое письмо некоторое время использовалось для записи греческого языка, и на памятниках и монетах на острове в изобилии встречались греческие слоговые надписи. Благодаря открытию в 1869 году двуязычной надписи (на кипрском и финикийском), кипрское слоговое письмо в 70-х годах XIX века было дешифровано.
Кипрское письмо:
Некоторые кипрские знаки напоминают знаки линейного письма Б (на это указал в 1927 году Коули):
Кипрское письмо на тысячу лет моложе линейного письма Б, а за тысячу лет с письменностью может произойти многое. Часто похожим образом выглядящие системы используются для записи абсолютно разных языков: английский, венгерский и вьетнамский, например, записываются при помощи вариантов латиницы. Даже в родственных языках идентичные знаки могут иметь абсолютно различные звуковые значения. В немецком языке, близкородственном английскому, буква w произносится как “в”, а v произносится как “ф”. (Сравните американское и немецкое произношение слова Volkswagen.)
Хоть и тонкая, но нить все-таки имелась: кипрская письменность предлагала дешифровщикам линейного письма Б ключ, и они не могли его игнорировать. В начале 40-х годов Алиса Кобер безрезультатно попыталась применить в исследовании кносских надписей кипрские звуковые значения. Артур Эванс также не мог пройти мимо. Одна из частично сохранившихся табличек выглядела особенно интригующе:
Фрагмент относился к табличке с описью кносских лошадей, и казалось, что в нем речь идет о лошадях с гривой (вверху в центре и внизу справа; по-видимому, взрослых) и без гривы (вверху слева, вверху справа и внизу в центре; вероятно, жеребятах). На неповрежденной части таблички каждой лошади без гривы предшествует слово, записанное линейным письмом Б: .
Эванс попытался подставить кипрские значения для этих знаков – и получил слово po-lo, очень напоминавшее plos, “жеребенок” в греческом языке классического периода. Увы, Эванс, отстаивая свою теорию минойского превосходства, счел этот результат случайным (и заметил в примечании к “Дворцу Миноса”, что кое-кто наверняка за это ухватился бы – тот, “кто считает, что критяне минойского времени были народом, говорящим на греческом”).
Вентрис, также веривший, что линейное письмо Б использовалось для записи негреческого языка, сомневался в пригодности кипрского ключа. И все-таки в мае 1952 года, по-новому взглянув на критские топонимы, он в виде эксперимента включил кипрские звуковые значения в свою третью таблицу.
Вентрис начал со слова , которое прежде прочитал как Amnisos, “Амнис” (так в греческом языке классического периода назывался порт Кносса) – и отбросил. Проанализировав знаки, передающие “чистые гласные”, дешифровщик теперь был в достаточной степени уверен в том, что обозначает “a”. Затем Вентрис обратился к кипрскому знаку , то есть na. Если знак линейного письма Б имеет то же значение, дешифровщик смог бы вписать слог na в таблицу, где пересекаются ряд C-8 и колонка Г-5.
В упрощенном виде эта часть “сетки” выглядит так:
Снова обратившись к кипрскому слоговому письму, Вентрис присвоил звуковое значение ti знаку линейного письма Б, аналогичному кипрскому знаку . И знак встал там, где и должен был: на пересечении C-6 (t) и Г-1 (i). Теперь взаимосвязи в “сетке” действительно стали “приносить дивиденды”: правильное размещение знака автоматически дало значение (ni) в той же колонке. Теперь слово выглядело как a-…– -ni-… и сильно напоминало a-mi-ni-so, слоговую запись слова Amnisos, “Амнис. Это один из топонимов, который, казалось, сам шел в руки в феврале, когда Вентрис впервые поставил эксперимент. Если так, то второй знак в слове, , соответствовал слогу mi. (Изначальное размещение в “сетке” Вентриса знака fi было неправильным.) Тогда соответствовал слогу so.
Прочтение слова как a-mi-ni-so дало Вентрису еще два знака, и он также поставил их в “сетку”. Те, в свою очередь, дали значения всех согласных в рядах №7 (s) и №9 (m), а также всех гласных в колонке №2 (o):
Теперь Вентрис обратился к другому топониму, , с которым “играл” в феврале. Пересмотрев значения в “сетке”, он выяснил, что третьим слогом был so: …-…-so. Он уже разместил символ в ряду C-8 и колонке Г-2, где присвоил ему значение no. Тогда слово должно было выглядеть следующим образом: …-no-so. Это неполное слово было топонимом – и одним из наиболее важных: Кносс, ko-no-so. Это позволило Вентрису разместить знак в “сетке”, где встречались “к” и “о”.
Без “сетки” определение тех или иных названий давало бы меньше данных. Благодаря ей каждое новое значение выявляло другие (эту цепную реакцию и предвидела Кобер). Третье название, которое Вентрис разобрал в феврале , можно было прочитать как tu-ri-so. Это запись с помощью линейного письма Б названия критского города Tulissos, “Тилисс”. По мере того, как в “сетке” появлялись новые звуковые значения, Вентрис смог прочитать в кносских надписях слова – pa-i-to (Phaistos, “Фест”) и – ru-ki-to (Luktos, “Ликт”).
И снова на помощь дешифровщику пришли имена собственные. Интуитивный шаг Вентриса оказался верен: “тройки Кобер” представляли собой “альтернативные окончания имен” критских городов. Это был второй его значительный вклад в решение. Но Вентрис знал: одни лишь топонимы не доказывают, что язык табличек был греческим. Они могли быть пережитками, принесенными из более древнего, коренного языка (Вентрис еще держался за этрусский). Но в следующие недели начало вырисовываться нечто отличное от этрусского. Это было похоже на то, как фотограф опускает пленку в проявочный лоток: на “поверхности” проступал греческий. При этом из всех языков, которые могут быть записаны с помощью слоговой письменности, греческий является одним из наиболее неподходящих.
Греческий язык вопиет об алфавите. (Именно грекам, которые в начале I тысячелетия до н. э. открыли для себя финикийский алфавит, поняли его преимущества и усовершенствовали его, мы обязаны столь удобной для нас латиницей.) С другой стороны, для записи греческих слов слоговая система типа “согласный + гласный” (например линейное письмо Б), предусматривающая строгую последовательность согласных и гласных, гораздо менее удобна. Для греческого языка характерно скопление кластеров согласных. (Вот, например, древнегреческий глагол epmfthn, “я был послан”. В нем присутствует нагромождение согласных.) В греческом также нередки стоящие рядом гласные, как в начале и в конце слова oika, “дом”. Для таких слов линейное письмо не подходит.
Со времен Эванса было ясно, что линейное письмо Б – отпрыск линейного письма А. Большинство исследователей, в том числе Эванс и Вентрис, полагало, что письменность обоих видов использует один и тот же язык. А что если это не так и линейное письмо Б представляло не автохтонный язык минойского Крита, а язык колонизаторов с материка? В этом случае захватчики, не знавшие письменности до прихода на Крит, присвоили минойскую систему. А если их родной язык плохо подходил к слоговой системе, они были вынуждены приспособить критскую письменность для своих нужд.
Вентрис с юности держался за свою “этрусскую теорию”, однако к весне 1952 года он понял, что должен рассмотреть и альтернативную версию: линейное письмо Б использовалось для записи не коренного минойского языка, а пришлого микенского. Эту точку зрения будут отстаивать не многие, в том числе Кобер и Беннет. Если языки линейного письма А и линейного письма Б – разные, то это объяснило бы и находки на материке памятников линейного письма Б, привезенного вернувшимися домой завоевателями.
Вентрис задался вопросом: не является ли странная “орфография” слов, записанных линейным письмом Б, результатом усилий критских писцов, вынужденных вставлять квадратный колышек письменности в круглое отверстие языка, для которого она никогда не предназначалась? За несколько недель он разработал набор “правил правописания” для записи слов некритского языка с помощью линейного письма Б. Определение этих правил стало третьим крупным вкладом Вентриса в решение проблемы.
Одно из правил касалось опущения финальных согласных в словах, записанных линейным письмом Б. Вероятно, самый характерный признак древнегреческой орфографии тот, что слова почти всегда заканчивались на гласный или на один из следующей группы согласных: l, m, n, r, s. Когда слоговая письменность типа “согласный + гласный” используется для записи слов такого языка, немедленно возникает затруднение: невозможно записать слова, заканчивающиеся на согласный. Выхода два: вставлять “фиктивный” гласный в конце слова, например английское слово cat (“кошка”) могло бы записываться как ca-ta; либо удалять конечный согласный (в этом случае cat превратилось бы в ca). Линейное письмо Б пошло по второму пути, и слово po-lo, проигнорированное Эвансом, – прекрасный пример применения этого правила. В действительности это слово plos, “жеребенок”. Мешающее -s опущено, как того требовали правила слоговой системы.
Любопытно, что кипрская письменность, также служившая для записи слов греческого языка, делает противоположный (и в равной степени вероятный) выбор. В кипрском письме вместо удаления конечного согласного в конце слова, если необходимо, добавлялся “фиктивный” гласный. Слово doulos (“раб”), например, могло бы записываться как do-we-lo-se с финалью -e, выступающей как фиктивный гласный. (Записанное при помощи линейного письма Б это же слово выглядело бы как do-e-ro.)
Это различие в интерпретации финального согласного было основной причиной, по которой кипрский ключ казался бесполезным для дешифровки линейного письма Б. Как и ожидалось, кипрские надписи на греческом содержали массив слов, заканчивавшихся на -se, записанных с помощью символа (например doulos, которое в греческом заканчивалось на -s). Ученые рассуждали: если линейное письмо Б использовалось для записи греческого, таблички должны были бы содержать слова, заканчивающиеся на соответствующий символ . Но, как показывает статистика Кобер, Вентриса и других, знак не встречается на конце слов, записанных линейным письмом Б. Это укрепило сложившееся мнение, что эта письменность использовалась для записи слов негреческого языка.
Другое “правило”, выделенное Вентрисом, касалось фиктивных гласных, которые были нужны, чтобы разбить скопления согласных в греческом языке. Это правило действует в первом слоге слова Knossos. В линейном письме Б это слово выглядит так: ko-no-so (-s в конце опущено).
Вентрис понял, что может прочитать и многие другие слова. Среди них и – “итого”. “Сетка” позволила найти значения слов to-so и to-sa – усовершенствованные варианты написания древнегреческих tossoi и tossai (мужская и женская форма множественного числа слова, означающего “столько-то”). Знаки в линейном письме Б для слова “мальчик” и “девочка” произносятся ko-wo и ko-wa, предположительно kouros и kor, мужская и женская форма единственного числа греческого слова “ребенок”.
Эти открытия в большей степени, чем какие-либо другие, заставили Вентриса расстаться с “этрусской мечтой”. To-so и to-sa, наряду с ko-wo и ko-wa, заставили его предположить, что в языке есть грамматическое различение рода, как во французском и испанском языках. Различение рода – отличительная черта индоевропейской семьи, к которой принадлежат такие языки, как французский, испанский, немецкий, латинский и греческий (более того, -o и -a выступают как мужское и женское окончания во всех индоевропейских языках). Наличие различения по роду заставляло предположить, что на табличках слова не этрусского, а иного языка. Этрусский не был индоевропейским языком, при этом в этрусском – как установили, собрав данные по крупицам, ученые – не было различения рода.
В ближайшие недели Вентрис определил дополнительные слова, в том числе , po-me (похоже на древнегреческое poimn, “пастух”); , ke-ra-me-u (kerameus, “гончар”); , ka-ke-we (khalkwes, “кузнец, мастер по бронзе”); , te-ko-to-ne (tektones, “плотники”). Каждое новое слово означало новые звуковые значения для таблицы. А они, в свою очередь, генерировали новые значения.
1 июня 1952 года Вентрис завершил свою последнюю, двадцатую “заметку”. Этот знаменитый документ носит название одновременно и смелое, и говорящее о неуверенности: “Написаны ли кносские и пилосские таблички на греческом языке?” Всего лишь пятистраничная – гораздо короче, чем другие – “заметка” №20 выдает глубокие сомнения автора по поводу решения, которое теперь маячило перед глазами. “В развернувшейся дедуктивной цепи, – пишет Вентрис, – мы могли бы, я думаю, сначала выделить слова и формы, которые заставляют нас спросить, а не имеем ли мы дело с диалектом греческого языка?” Уже в следующем абзаце он отступает: “Это вполне может оказаться галлюцинацией”. Но “если бы мы играли с идеей раннегреческого диалекта, мы должны были бы предположить, что греческий правящий класс… утвердился в Кноссе в начале 1450 года и что новое линейное письмо Б было взято из коренного слогового письма, чтобы писать по-гречески”.
Далее Вентрис выкладывает результаты эксперимента с топонимами, однако замечает: “Если продолжать, то, подозреваю, эта линия… зайдет в тупик или просто сойдет на нет. Надо бы вернуться к гипотезе коренного неиндоевропейского языка”.
Но в течение следующих нескольких дней, несмотря на то, что Вентрис старается прогнать его, греческий язык утверждается в своих правах. Однажды вечером, в начале июня, исследователь обнаружил, что не может больше сопротивляться. В тот вечер журналистка Прю Смит и ее муж-архитектор, коллега Вентриса, были приглашены в гости. Когда они явились, хозяин их не встретил:
Лоис Вентрис, которую мы всегда звали Беттс, была дружелюбна и извинялась за достаточно длительное отсутствие своего мужа – он в кабинете, сказала она, и придет как только сможет. Мы немного проголодались и перед ужином выпили хересу, а Беттс была слегка обеспокоена и смущена. Затем – казалось, что прошло уже очень много времени – в комнату ворвался Вентрис с извинениями, но сильно взволнованный. “Я знаю! Знаю! – начал он. – Я уверен, что…”. Я думала, что он подтвердит свою давнюю идею о том, что это язык этрусков. Но он доказал, что древнейшие из известных документов европейской цивилизации составлены на… греческом языке.
Майкл Вентрис, посвятивший половину жизни дешифровке линейного письма Б, накануне своего тридцатилетия раскрыл тайну. Это его и погубило.
Глава 12
Успех и гибель
Прю Смит работала продюсером на Би-би-си. Кроме того, она изучала классическую филологию. Когда взволнованный Вентрис объяснял ей, как он сделал открытие, она поняла, что стала свидетелем чего-то экстраординарного: ее друг только что решил одну из самых трудных задач в истории.
1 июля 1952 года, перепроверив несколько раз свои выкладки, Вентрис сел к микрофону на Би-би-си. Эта запись, как замечает Эндрю Робинсон, является единственной известной записью его голоса: высокий, интеллигентный, мелодичный, в котором забавно “сочетались твердость и неуверенность в себе”. Программа “Дешифровка древних европейских письменностей” оказалась судьбоносной – для самого Вентриса, научного сообщества, всех европейцев. Вентрис сказал:
Полвека таблички из Кносса служили главным доказательством существования минойской письменности, и умы многих людей – как филологов-классиков и археологов, так и всевозможных дилетантов – занимали проблемы ее дешифровки. До настоящего момента все их попытки в равной степени были неудачными…
Благодаря почти одновременной публикации табличек из Кносса и из Пилоса все существующие материалы по минойскому линейному письму стали доступны для изучения, и гонка по дешифровке началась всерьез…
Долгое время я… думал, что этруски – тот ключ, который мы ищем. Но за последние несколько недель я пришел к мысли о том, что язык кносских и пилосских табличек – все же греческий. Это трудный и архаичный язык, – ведь он существовал за 500 лет до Гомера и записан он сокращениями, – но это греческий язык.
Придя к этому выводу, я увидел, что многие особенности языка и письма, ранее приводившие меня в замешательство, кажется, находят логическое объяснение; и хотя одни таблички остаются непонятными, другие вдруг оказываются осмысленными[7].
Рассказанное Вентрисом в эфире было захватывающим. Задолго до принятого времени возникновения греческого языка на Крит хлынули буйные и неграмотные представители народа, говорящего на греческом. У островитян они переняли одну из систем письма (линейное письмо А). Кносские таблички и их более поздние аналоги из Пилоса были написаны, против всех ожиданий, на очень ранней версии языка Платона и Сократа, за столетия до появления греческого алфавита. Хронологически диалект, о котором шла речь, так же далек от древнегреческого, как язык “Беовульфа” от языка Шекспира.
Открытие Вентриса принесло ему известность в Великобритании. Но у него появились и критики – сомневающиеся, завистливые, сбитые с толку и ядовитые, – которые просто не могли поверить, что какой-то любитель решил одну из величайших загадок в западной науке. Даже Беннет и Майрз сначала не верили Вентрису. Он и сам испытывал глубокие сомнения. В своей ключевой “заметке” №20, которую Вентрис считал “легкомысленным отступлением”, он приложил все усилия, чтобы привлечь внимание к особенностям письменности, кажущимся несовместимыми с греческим языком. Несколько недель после дешифровки, как показывает частная переписка, он боялся, что ошибся.
В это трудное время Вентрис приобрел ценного союзника в лице Джона Чедуика, антиковеда из Кембриджского университета. Чедуик интересовался эгейскими письменностями, но не принадлежал к кругу ученых, активно работавших над этой проблемой: ни Кобер, ни Вентрис не состояли в переписке с ним. При этом Чедуик был специалистом по раннегреческим диалектам и бывшим военным дешифровщиком. Выступление Вентриса заинтриговало его. Он связался с Майрзом, который вручил ему “Рабочие заметки” Вентриса. Чедуик позднее описывал свой визит так:
Сэр Джон сидел в своем любимом парусиновом кресле у стола, ноги его были закутаны в плед. “Гм, Вентрис, – сказал он в ответ на мой вопрос, – это молодой архитектор”. Поскольку самому Майрзу в это время было 82 года, я стал размышлять про себя, означает ли “молодой”, что Вентрису лет шестьдесят или все же меньше. “Вот эти заметки, – продолжал Майрз, – я не знаю, что с ними делать, я ведь не филолог”. В целом он был настроен скептически, хотя и признавал, что не обладает достаточными знаниями для того, тобы судить, насколько греческие чтения Вентриса научно обоснованны. Однако он имел в своем распоряжении несколько заметок Вентриса, в том числе последний вариант “сетки”; он разрешил мне снять с него копию, пообещав в то же время познакомить меня с Вентрисом…