Попугай Флобера Барнс Джулиан

И тем не менее, пока он бродил по этой скучной захолустной провинции со своим ненадежным другом, Гюстав прислал мне еще цветок, сорванный у памятника Шатобриану. Он писал мне о тихом море в Сан-Мало, розовом небе и сладких дуновениях ветерка. Прекрасная картина, не правда ли? Романтическая могила на каменистом мысе, где головой к морю покоился великий человек, прислушивающийся теперь к вечности, к отливам и приливам морских волн. Юный поэт, ощущающий в себе гения, преклонив колени, смотрит, как медленно гаснет на небе розовый закат, и думает — как обычно думают все молодые люди — о недолговечности жизни и о том, как все великое приносит утешение, а потом, сорвав цветок, неожиданно выросший из праха Шатобриана, посылает его в Париж своей прелестной возлюбленной… Мог ли не тронуть меня такой поступок? Разумеется, он меня тронул. Но я не могла не подумать о том, что цветок, сорванный с могилы, невольно напоминает мне, что он послан той, что совсем недавно написала Ultimaна последнем полученном ею письме. Не могла я не заметить и того, что это письмо Гюстава послано из Понторсона, находящегося в сорока километрах от Сан-Мало. Возможно, Гюстав сорвал цветок для себя и после сорока километров дальнейшего продвижения по Бретани вид цветка достаточно надоел ему? Или например — такое предположение возникло у меня, потому что наши с Гюставом души слишком похожи, — он сорвал цветок совсем в другом месте? Не слишком ли поздно пришло ему в голову сделать этот жест? Что ж, даже влюбленные бывают задним умом крепки.

Мой цветок — тот, который из всех я лучше всего помню, — был сорван там, где я уже сказала. В Виндзорском парке. Это было после моего визита в Круассе и тех унижений, грубости, боли и ужаса, которые мне довелось вынести. Вам, без сомнения, известны другие версии? Но правда очень проста.

Я должна была видеть Гюстава. Нам надо было поговорить. Любовь нельзя прогнать, как непонравившегося парикмахера. Гюстав не приезжал ко мне в Париж, поэтому я поехала к нему. Я приехала на поезде (теперь минуя Мант) прямо в Руан. Переплыла реку, чтобы попасть в Круассе. Я натерпелась страха, видя, как дряхлый перевозчик с трудом борется с течением. Я издали узнала прелестный низкий белый дом в английском стиле; мне показалось, что дом смеется. Я сошла на берег и толкнула железную калитку, а дальше меня уже не пустили. Не пустил Гюстав. Какой-то скотник выставил меня. Гюстав отказался видеться со мной в своем доме, но снизошел до встречи в гостинице, где я остановилась. Мой Харон снопа перелез меня через реку. Гюстав ехал отдельно на пароходе и прибыл раньше меня. Это был фарс, трагедия. Мы пошли в отель. Я что-то говорила, он ничего не слышал. Он сказал, что секрет счастья в том, чтобы быть счастливым тем, что уже имеешь. Он не понимал моих страданий. Он сдержанно и неловко обнял меня, и это было оскорбительно. Гюстав посоветовал мне выйти замуж за Виктора Кузена.

Я бежала в Англию. Я более не могла оставаться во Франции; мои друзья поддержали мое внезапное решение. Я уехала в Лондон. Меня сердечно приняли, познакомили со многими выдающимися людьми. Я встретилась с Мадзини, графиней Гвиччиоли. Мое знакомство с графиней было радостным и воодушевляющим событием — мы сразу же стали друзьями, — но в этом была и своя тайная печаль. Жорж Санд и Шопен, графиня Гвиччиоли и Байрон… скажут ли когда-нибудь: Луиза Коле и Флобер? Все это, честно признаюсь вам, принесло мне немало скрытых терзаний и печали, которые я пыталась философски переносить. Что будет с нами? Что будет со мной? Разве, спрашивала я себя, нехорошо быть тщеславной в любви? Нехорошо? Ответьте!

Я поехала в Виндзор. Помню круглую башню, увитую плющом. Я гуляла по парку и выбирала вьюнок для Гюстава. Должна вам сказать, что он всегда был вульгарно невежественен, когда речь шла о цветах. Не с точки зрения знаний ботаники, ибо в этом он кое-что знал или кое в чем разбирался, как и в других вещах в своей жизни (кроме сердца женщины), но он ничего не знал о символике цветов, не знал, как изящен их язык, как он гибок, изыскан и точен. Когда красота цветка сочетается с красотой чувства, которое он должен выразить… радость от такого подарка едва ли может затмить подаренный вам дорогой рубин. Эта радость еще более драгоценна, потому что цветок недолговечен, он — вянет. Но тогда можно послать другой…

Гюстав ничего в этом не понимал. Он из тех людей, которые, возможно, после немалых усилий могут выучить одну или две фразы из языка цветов, например, что гладиолусы, поставленные в центре букета, своим числом и цветом укажут вам час свидания; петуния предупредит о том, что письмо перехвачено. Гюстав способен оценить простоту и полезность языка цветов. Например, возьмите розу (любого цвета, есть пять цветов роз, и все эти пять разных роз имеют свое значение в языке цветов), приложите сначала ее к губам, а потом положите между бедер. Это самое откровенное выражение галантности, на которую способен Гюстав. Он не понял бы, я уверена, истинного значения вьюнка, получив его, даже если бы постарался понять. А ведь с помощью вьюнка можно послать три известия. Белый вьюнок спрашивает: «Почему ты избегаешь меня?», розовый грозит: «Я свяжу тебя с собой», голубой обещает: «Я дождусь лучших дней». Вы сами можете догадаться, какого цвета вьюнок я выбрала для Гюстава в Виндзорском парке.

Понимал ли он женщин? Я часто сомневалась в этом. Мы как-то ссорились с ним, помню, из-за его нильской проститутки по имени Кучук Ханем. Флобер во время путешествий вел дневник. Я спросила, могу ли я почитать его. Он отказал мне, но я продолжала просить его об этом, и наконец он позволил мне прочесть его. Чтение этих страниц не было… приятным. Все, чем восторгался Флобер на Востоке, я находила унизительным и испорченным. Куртизанка, кстати дорогая куртизанка, щедро обмазывала себя маслом сандалового дерева, чтобы приглушить тошнотворную вонь клопов, которых было не счесть там, где она жила. Разве это вдохновляет, спросила я, делает ее красивой? Это оригинально, это прекрасно? Или до омерзения привычно?

Но дело не в эстетических чувствах, не в этом случае и не здесь. Когда я высказала все свое отвращение, Гюстав решил, что во мне просто заговорила ревность. (Я действительно немного ревновала — а кто не станет, читая дневник любимого мужчины, в котором нет и упоминания о тебе, а одни восклицания в адрес кишащих паразитами проституток?) Вполне понятно, почему Гюстав подумал, что я только ревную. А теперь послушайте его аргументы, его объяснения, как он понимает сердце женщины. Не надо ревновать к Кучук Ханем, сказал он мне. Она восточная женщина, а это значит, она машина. Для нее все мужчины одинаковы. У нее не было к нему никакого чувства, она давно забыла его и просто продолжала вести свой привычный образ жизни в дыму курилень и бань, красила веки и пила кофе. Что касается удовольствия, то она едва ли его ощущала, потому что заветная пуговичка, обещающая наслаждение, в самом раннем возрасте была безжалостно иссечена.

Как удобно! Какое утешение! Я не должна ревновать, ибо она ничего не испытывает! И этот человек смеет говорить, что знает человеческие сердца! Эта женщина была изуродованной машиной, и к тому же она о нем давно забыла. Это должно было меня утешить? Такая агрессивная манера успокаивать заставила меня еще больше задуматься о судьбе этой странной женщины, с которой он спал, бывая на Ниле. Такие ли мы с ней разные? Одна с Запада, другая с Востока. Я цела и невредима, она искалечена, я способна обмениваться с Густавом самыми глубокими сердечными порывами, она ограничивается коротким физическим общением, Я независима и полна изобретательности в своих планах, она — в клетке, зависящая от удач своей профессии. Я аккуратна, хорошо одета и цивилизованно веду себя, она грязна, от нее дурно пахнет, она дика. Покажется, возможно, странным, но она заинтересовала меня. Монету, говорят, всегда гипнотически притягивает к себе ее оборотная сторона. Несколько лет спустя, когда я поехала в Египет, я попыталась разыскать ее. Я поехала в Эшнех, нашла ее убогую хибарку, но ее там не было. Возможно, она скрылась, узнав о моем приезде. Возможно, было к лучшему, что мы не встретились; монета не должна видеть свою оборотную сторону.

Гюстав, конечно, унижал меня, унижал с самого начала. Я не могла посылать ему письма лично, поэтому пересылала их через Дю Кана. Мне было запрещено приезжать в Круассе и познакомиться с его матерью, хотя однажды я была представлена ей на одном из перекрестков в Париже. Я знала, что мадам Флобер известно, как отвратительно обращался со мной ее сын.

Он унижал меня и другим способом. Он лгал мне и плохо отзывался обо мне в разговорах с друзьями. Он высмеивал во имя своей святой правды большую часть того, что было написано мною. Он прикидывался, будто не знает, как я была бедна. Гюстав хвастался тем, что в Египте заразился «болезнью любви» от дешевой куртизанки. Он дешево и грубо мстил мне, рассказывая на страницах «Мадам Бовари» о печатке, которую я ему подарила в знак нашей любви. И это делал человек, утверждавший, что искусство должно быть безликим!

Позвольте мне рассказать, как меня унижал Гюстав. В начале нашей любви мы обменивались подарками — небольшими сувенирами, иногда нелепыми и ничего не значащими сами по себе, но выражающими суть того, кто их дарил. Его месяцами, годами умиляли мои домашние туфельки, которые я оставила ему. Надеюсь, он потом сжег их. Однажды он прислал мне пресс-папье, то самое, что лежало на его столе. Я была искренне тронута, это был настоящий подарок одного писателя другому — то, что держало вместе листки его прозы, теперь будет беречь мои стихи. Возможно, я упоминала об этом слишком часто, возможно, слишком искренне выражала свою благодарность. И вот что сказал мне Гюстав: он ничуть не жалеет, что избавился от старого пресс-папье, потому что тут же получил другое, вполне заменившее ему старое. Рассказать тебе? — спросил он. Если ты этого хочешь, ответила я. Его новое пресс-папье, сообщил он, кусок бизань-мачты — при этом Гюстав невероятно широко развел руками, — который его отец извлек щипцами из задней части одного старого моряка. Этот моряк — Гюстав с удовольствием рассказывал эту историю, словно самую интересную из всего, что он слыхал в последние годы — утверждал, что понятия не имеет, как этот кусок мачты оказался в том месте, откуда его извлек хирург. При этом Гюстав хохотал, откинув голову назад. Больше всего его заинтриговало, как в этом случае удалось определить, с какой мачты оторвался этот кусок дерева.

Почему он так унижал меня? Не может же быть, как это нередко бывает в любви, что те качества, которые прежде очаровывали его — мой веселый, живой нрав, свобода, чувство равенства с мужчинами, — в конце концов стали раздражать его. Но это не так, потому что он вел себя странно и грубо с самого начала, даже когда больше всего любил меня. В своем втором письме он писал: «Я не могу увидеть колыбель без того, чтобы тут же не увидеть могилу; вид нагой женщины заставляет меня представлять себе ее скелет». Это не похоже на сантименты любовника.

Потомки, возможно, найдут на это самый простой и легкий ответ: он презирал меня потому, что я заслуживала этого, а поскольку он гений, его суждения всегда верны. Но это не так, и никогда так не было. Он боялся меня и поэтому был жесток со мной. Он боялся меня по двум причинам: известной ему и неизвестной. Во-первых, он боялся меня, как многие мужчины боятся женщин: потому что любовницы (или жены) видят их насквозь. Мужчины, во всяком случае некоторые из них, редко бывают взрослыми, но хотят, чтобы женщины понимали их. Поэтому они в конце концов рассказывают им все свои секреты; а потом, когда их достаточно поняли, они начинали ненавидеть женщин за это.

Во втором случае — более важном — он боялся меня потому, что боялся самого себя. Он боялся того, что может по-настоящему полюбить меня. Это был не просто страх того, что я могу вторгнуться в его кабинет и нарушить его одиночество; он боялся, что я вторгнусь в его сердце. Он был жесток, потому что хотел прогнать меня прочь, прогнать из страха, что может по-настоящему полюбить. Я открою вам свою тайную догадку: для Гюстава, хотя он сам едва осознавал это, я олицетворяла жизнь; он отвергал меня так отчаянно потому, что ему было невыносимо стыдно сознавать, почему он это делает. Разве я в этом виновата? Я любила его; неужели в моем желании дать ему возможность тоже полюбить меня было что-то противоестественное? Я боролась не только ради себя, я боролась и ради него тоже: я не понимала, почему он не позволяет себе любить. Он сказал мне, что существует три непременных условия счастья: глупость, эгоизм и отличное здоровье, — он же может поручиться, что в наличии у него лишь второе из условий. Я спорила с ним, боролась, но он хотел верить в то, что счастье невозможно; он находил в этом какое-то странное утешение.

Гюстав был таким человеком, которого трудно было любить. Это верно. Его сердце было глубоко запрятано, замкнуто; он стыдился этого, был насторожен. Он как-то сказал мне, что настоящая любовь может пережить разлуку, смерть и неверность, любящие могут жить в разлуке хотя бы целое десятилетие. (Эти слова не произвели на меня впечатления, я лишь сделала из них вывод о том, что он был бы вполне спокоен, если бы мы с ним были в разлуке, я была ему неверна или умерла.) Ему нравилось тешить себя тем, что он любит, но я никогда не видела еще такой неспокойной любви. «Жизнь — как скачка, — писал он мне, — когда-то я любил галоп, а теперь люблю прогулочный шаг». Ему не было еще и тридцати, когда он написал это; он уже тогда решил состариться до сорока. Что же касается меня… галоп! галоп! ветер треплет волосы, из груди рвется смех!

Его тщеславию льстило думать, что он влюблен в меня; ему, я думаю, доставляло дерзкое удовольствие постоянно желать моего тела и в то же время запрещать себе добиваться его; отказывать себе в этом было столь же волнующим, как и само обладание. Он как-то сказал, что во мне меньше женского, чем в большинстве женщин; что у меня женское тело и мужской дух, что я некий новый вид гермафродита, третий пол. Эту глупую теорию он высказывал мне много раз, но, в сущности, он говорил это самому себе: чем меньше он оставлял во мне женского, тем меньше ему можно было быть моим любовником.

Все, чего ему хотелось от меня, наконец убедилась я — чтобы я стала его интеллектуальным партнером, он хотел связи наши умов. В эти годы он работал над «Мадам Бовари» (хотя не так напряженно, как он любил работать), и в конце дня, поскольку физический отдых был слишком сложен для него, он искал отдыха интеллектуального. Он садился за стол, брал лист бумаги и изливал мне душу. Вам не очень нравится такой его образ? Я и не собиралась делать его другим. Время доверия к фальши о Гюставе кончилось. Кстати, он никогда не кропил мою грудь водой из Миссисипи; лишь однажды мы обменялись бутылками воды; это было после того, как я послала ему воду Табурел, когда узнала, что у него стали выпадать волосы.

Но наша связь умами, скажу я вам, была не легче нашей связи сердцами. Он был то груб, неловок, сварлив и надменен, то нежен, сентиментален, восторжен и предан. Никаких правил для него не существовало. Он не соглашался с моими идеями и отказывался признавать мои чувства. Он, разумеется, все сам знал. Он заявил, что по уму он шестидесятилетний старец, а мне — всего двадцать. Он поучал меня, пугая тем, что, если я буду все время пить воду и не буду пить вино, у меня будет рак желудка. Он советовал мне выйти замуж за Виктора Кузена. (А тот, кстати, считал, что мне надо выйти замуж за Гюстава Флобера.)

Он посылал мне свои работы. Прислал «Ноябрь», слабую посредственную повесть. Я не стала комментировать ее, оставив все при себе. Он прислал мне начало романа «Воспитание чувств», не слишком впечатлившее меня, но как могла я не похвалить его? Он же пожурил меня за то, что роман мне понравился. Я получила от него «Искушение Св. Антония», эта вещь мне действительно понравилась, и я сказала ему об этом. Он снова отчитал меня. Те части рукописи, что мне понравились, легче всего ему дались, а мои же осторожные замечания, заявил он, только ослабят смысл книги. Гюстав был «удивлен» моим «излишним энтузиазмом» по поводу книги «Воспитание чувств»! Вот как неизвестный, еще не публиковавшийся провинциал изволил поблагодарить известную парижскую поэтессу (в которую, по его словам, он был влюблен) за ее хвалебные отзывы. Мои комментарии к его работам были ценны лишь тем, что дали ему повод раздраженно прочитать мне лекцию об Искусстве.

Конечно, я понимала, что он гений, я всегда считала его великолепным прозаиком. Он же принижал мой талант, но это не причина, чтобы отвечать ему тем же. Я не гнусный Дю Кан, который гордился своей дружбой с Гю-ставом, но отказывался признать его гением. Я была на одном из тех обедов, где обсуждаются заслуги наших современников и где Дю Кан, после того, как назывались новые имена, с изысканной вежливостью вносил свои поправки в общее мнение.

Когда кто-то, еле сдерживая нетерпение, спросил его: «А теперь, Дю Кан, что ты скажешь о нашем дорогом Гюставе?» Дю Кан, с одобрительной улыбкой, соединив кончики пальцев обеих рук и постукивая ими друг о друга, с ханжеской озабоченностью заметил: «Флобер — писатель огромных достоинств, но стать гением ему мешает его здоровье». Странная манера Дю Кана сознательно называть не имя, а фамилию Гюстава, шокировало меня. Можно было подумать, что он уже практикуется, как будет писать мемуары.

А мои работы! Конечно, я посылала их Гюставу. Он критически отозвался о вялости стиля, растянутости и банальности. Ему не нравились заглавия, непонятные, претенциозные, отдающие «синим чулком». Он поучал меня, как школьный учитель, указывая на разницу между saisir и s'en saisir. Но хвалил меня за то, что я рожаю стихи с той естественной легкостью, с какой курица несет яйца, и после разрушительной критики замечал: «Все, что без моих пометок, мне кажется хорошим или даже отличным». Он учил меня писать головой, а не сердцем. Волосы блестят, когда их часто расчесывают щеткой, говорил он мне, то же можно сказать и о стиле. Он советовал не погружаться слишком глубоко в работу и не поэтизировать все (мне, поэту!). Он говорил, что я должна любить Искусство, но не религию Искусства.

Все, что ему хотелось, это, разумеется, чтобы я писала так же много, как пишет он, если я смогу. Подобное тщеславие я замечала у многих писателей; чем они знаменитей, тем больше у них тщеславия. Они убеждены, что все должны писать так, как они, конечно, не так хорошо, как они, но в таком стиле. Не так ли горы окружают себя предгорьями?

Дю Кан утверждал, что у Флобера нет ни капли чувства в поэзии. Мне было неприятно согласиться с ним, но пришлось. Флобер учил всех нас поэзии — хотя обычно это были лекции Буйе, а не его, — но он не понимал этого. Сам он не писал стихов. Он пояснял, что хочет придать прозе силу и качество поэзии; но результатом этого проекта первым делом стало уменьшение доли поэзии в его плане учебы. Он стремился к тому, чтобы его проза была объективной, научной и без присутствия в ней личности автора и его мнений. Поэтому он решил, что поэзия должна тоже следовать тому же принципу. Объясните мне, каким образом можно писать любовную лирику, чтобы она была объективной, научной и без присутствия чувств автора. Да, объясните! Гюстав не доверял чувствам; он боялся любви и возвел свой невроз в кредо художника.

Гюстав был тщеславен не только в литературе. Он не только верил, что все должны писать, как он, он хотел, чтобы все жили так, как он. Он любил цитировать мне философа-стоика Эпиктета: Воздержание и Тайна личной Жизни. Мне! Женщине, поэту, и к тому же поэту любви! Он хотел, чтобы все писатели жили незаметно, похоронив себя в провинции, забыли об естественных сердечных порывах, пренебрегали репутацией и в свои одинокие, полные изнурительной работы дни при свете гаснущей свечи читали маловразумительные тексты. Что ж, это, возможно, подходящая программа для выращивания гениев и в то же время удушения талантов. Гюстав не понимал этого, не видел, что мой талант зависит от постоянного быстрого темпа жизни, неожиданных чувств и нежданных встреч, того всего, что я называю жизнью. ' Гюстав, если бы мог, сделал бы из меня отшельницу Парижа. Он все время советовал мне не встречаться ни с кем, не отвечать на письма (имярек), не принимать всерьез ухаживания поклонника, не считать графа X. своим любовником. Он убеждал меня, что заботится о моей творческой деятельности, а каждый лишний час, потраченный на светскую жизнь, означает час, оторванный от рабочего стола. Но я за столом никогда не работала. Нельзя стрекозу заставить вертеть жернова мельницы.

Разумеется, Флобер отрицал, что он тщеславен. Дю Кан в одной из своих книг — какой, я забыла среди их множества — затронул тему губительного эффекта одиночества на человека: он называл уединенность плохой советчицей, пригревшей на одной груди Эгоизм, а на другой — Тщеславие. Гюстав, естественно, расценил это как личное оскорбление. «Эгоизм? — восклицал он в письме ко мне. — Что ж, пусть так. Но Тщеславие? Нет! Гордость — это совсем другое дело: дикий зверь, живущий в пещере или лесной чаще. Тщеславие — это совсем другое; это попугай, прыгающий с ветки на ветку и болтающий всякий вздор». Густав считал себя диким зверем — он любил представлять себя полярным медведем, недоступным и одиноким. Я не возражала ему и даже называла его диким бизоном из американских прерий; но возможно, на самом деле он был всего лишь попугаем.

Вы считаете, что я слишком жестока? Я любила его, вот почему мне позволено быть такой резкой. Слушайте дальше. Гюстав высмеивал Дю Кана за то, что тот мечтал получить орден Почетного легиона. Несколько лет спустя Гюстав сам получил его. Он презирал высший свет до тех пор, пока его не обласкала принцесса Матильда. Вы слышали что-либо о счете Гюстава за лайковые перчатки? Это было в те времена, когда он шаркал по паркетам при свете свечей. Он задолжал своему портному две тысячи франков, а пять тысяч франков — своему перчаточнику. Пять тысяч франков! Он получил за свою «Мадам Бовари» всего восемь тысяч франков. Его матери пришлось продать землю, чтобы погасить его долг. Пять тысяч франков! Белый медведь в белых перчатках? Нет, нет, попугай, попугай в перчатках.

Я знаю, что обо мне говорят; знаю, что говорят обо мне его друзья: я, мол, была настолько тщеславна, что надеялась выйти за него замуж. Но сам Гюстав в письмах ко мне описывал мне, как бы мы жили, если бы поженились. Разве мне нельзя было надеяться? Рассказывают, будто я была настолько самонадеянной, что отправилась в Круассе и устроила там неприличную сцену, едва ступив на порог. Когда мы впервые познакомились с Гюставом, он часто писал мне о предстоящем моем визите в его дом. Разве я не могла надеяться на это? Говорили, что я с моим тщеславием намеревалась как-нибудь в соавторстве с ним написать книгу. Гюстав сам мне говорил, что один из моих рассказов был просто шедевром, а мое стихотворение своей силой способно сдвинуть камни. Была ли я неправа в своих надеждах?

Я знаю, что останется после нас, когда мы умрем. Потомки тут же поспешат сделать свои выводы: такова их натура. Все примут сторону Гюстава и, не теряя времени, быстро разберутся со мной. Мое великодушие и мое благородство они направят против меня, будут презирать за выбор любовников и представлять меня женщиной, которая пыталась помешать созданию книг, которые они с таким удовольствием читают.

Кто-нибудь, возможно, сам Гюстав, сожжет свои письма; его письма (которые я в ущерб себе бережно хранила) останутся, чтобы предупредить все предрассудки тех, кто поленился хотя бы что-то понять. Я — женщина, и я писатель. Я воспользовалась своей долей славы при жизни и по указанным двум причинам не рассчитываю ни на сочувствие, ни на понимание потомков. Задевает ли это меня? Конечно, задевает. Но сегодня вечером я не чувствую желания мстить. Я спокойна, я обещала вам. Положите ваш палец мне на пульс. Убедились? Я же говорила вам.

12. ЛЕКСИКОН ПРОПИСНЫХ ИСТИН БРЭЙТУЭЙТА

Ахилл

Старший брат Гюстава. Человек со скорбным лицом и длинной бородой. Унаследовал свою службу и имя от своего оцта. Поскольку семья возложила все свои заботы на его плечи, это позволило Гюставу стать писателем. Ахилл умер от размягчения мозга.

Буйе, Луи

Литературная совесть Гюстава, его нянька, тень, левое яичко и тому подобное. Второе имя Гиацинт. Не очень удачный двойник для столь великого человека. С оттенком легкого порицания цитирует галантную реплику мэтра в адрес застенчивой девушки: «Плоская грудь — кратчайший путь к сердцу».

Восток

Плавильный котел, в котором была выплавлена «Мадам Бовари». Флобер оставил Европу романтиком, а вернулся с Востока реалистом. См. Кучук Ханем.

Вольтер

Что думал великий скептик девятнадцатого века о великом скептике восемнадцатого века? Был ли Флобер Вольтером в его годы? Был ли Вольтер Флобером в его годы? «История человеческого ума, история человеческой глупости». Кто из них сказал это?

Герберт, Джульет

«Мисс Джульет». Этичность поведения английских гувернанток за рубежом в девятнадцатом веке пока еще не удостоилась достаточного научного внимания.

Гонкуры

Помните, как они сказали о Флобере: «Хотя от природы абсолютно честный, он никогда не бывает полностью искренен, когда говорит о свои чувствах, страданиях или любви». А потом, вспомните еще кое-что о самих Гонкурах: завистливые и ненадежные братья. Также стоит упомянуть о ненадежности Дю Кана, Луизы Коле, племянницы Флобера и самого Флобера. Можете гневно спросить: как мы можем всех их знать?

Дон Кихот

В современном вульгарном, материалистическом мире Гюстав испытывал особую страсть к рыцарям, мечтателям-скитальцам. «Мадам Бовари — это я» — это намек на ответ Сервантеса, когда на смертном одре того спросили, кто стал прототипом его знаменитого героя. См. Трансвестизм.

Дю Кан, максим

Фотограф, путешественник, карьерист, историк Парижа, академик. Писал стальными перьями вто время, как Флобер неизменно пользовался гусиным пером. Цензуриро-вал «Мадам Бовари» для журнала «Ревю де Пари». Если Буйе был литературным «альтер эго» Флобера, то Дю Кан был им в социальной сфере писателя. Стал литературным изгоем после того, как в своих мемуарах сообщил обществу о том, что Флобер страдал эпилепсией.

Золя, Эмиль

Отвечает ли великий писатель за своих учеников? Кто кого выбирает? Если они называют тебя Мастером, можешь ли ты позволить себе презирать их работы? И наоборот, искренни ли они, когда хвалят твою работу? Кто в ком больше нуждается: ученики в мастере или мастер в учениках? Стоит обсудить, не делая выводов.

Ивето [17]

«Увидеть Ивето и умереть». Если вас спросят, откуда вам известна эта эпиграмма, лучше загадочно улыбнуться и промолчать.

Ирония

Современная мода: то ли это знак дьявола, то ли отдушина для нормальной психики.

Проза Флобера ставит вопрос: не исключает ли ирония такое чувство, как сострадание? В его «Лексиконе» нет объяснения слову «ирония». Возможно, в этом и есть ирония.

Коле, Луиза

а) Скучная, назойливая, распущенная женщина; у самой не хватает таланта, поэтому не способна увидеть гений в других; пыталась поймать Гюстава в брачные сети. Представьте себе орущих детишек! Представьте себе несчастного Гюстава! Или же счастливого Гюстава!

б) Смелая, страстная, глубоко непонятая женщина; из-за любви сама распяла себя на кресте ради бессердечного, невыносимого, провинциального Флобера. Она справедливо жаловалась: «Гюстав никогда ни о чем не писал мне, кроме как об Искусстве — и о себе». Протофеминистка, совершившая грех, захотев кого-то сделать счастливым.

Ксилофон

Сведения о том, что Флобер слышал звуки ксилофона, не известны. Сен-Сане использовал этот музыкальный инструмент в 1874 году в своей симфонической поэме «Пляска смерти», воспроизводя грохот мертвых костей. Это, видимо, позабавило Флобера. Возможно, он слышал перезвон колокольчиков в Швейцарии.

Кучук ханем

Лакмусовая реакция. Гюставу предстояло сделать выбор между египетской куртизанкой и парижской поэтессой — между клопами, сандаловым маслом, бритым лобком, клиторидиктономией и сифилисом — с одной стороны, и аккуратностью, чистотой, поэтическим лиризмом, относительной сексуальной верностью и женским равноправием — с другой. Ему удалось в данной ситуации сохранить вполне устойчивое равновесие.

Мадам Флобер

Тюремщик Гюстава, наперсница, сиделка, пациентка, банкир и критик. Однажды она сказала: «Твоя маниакальная придирчивость к фразам иссушила твое сердце». Он нашел ее замечание «глубоким». См. Жорж Санд.

Нормандия

Всегда дождь. Населена людьми с хитрецой, себе на уме, молчаливыми и гордыми. Склонив голову чуть набок, вы вправе заметить: «Конечно, мы никогда не должны забывать, что Флобер из Нормандии».

Письма

Последуйте Андре Жиду, который назвал письма Флобера шедевром. Согласитесь с Сартром, и можете назвать их великолепным образцом свободных ассоциаций дофре идо вского пациента. А дальше — держите нос по ветру.

Пруссаки

Вандалы в белых перчатках, мелкие воры, крадущие часы и знающие санскрит. Они чудовищней каннибалов или коммунаров. Когда прусские солдаты покинули Круассе, дом пришлось продезинфицировать.

Реализм

Был ли Гюстав новореалистом? Публично он всегда это отрицал, говоря о «Мадам Бовари»: «Только из ненависти к реализму я взялся за этот роман». Галилей публично отрекся от того, что Земля вертится вокруг солнца.

Санд, Жорж

Оптимистка, социалистка, гуманистка. Презираема до знакомства и любима после него. Вторая мать Гюстава. Погостив в Круассе, прислала ему полное собрание своих сочинений (семьдесят семь томов).

Сартр, Жан-Поль

Потратил десять лет на написание «Идиота в семье», хотя мог бы писать маоистские трактаты. Интеллектуалка Луиза Коле постоянно изводила Гюстава, мечтающего лишь о том, чтобы его оставили в покое. Вывод: «Лучше впустую растрачивать свои преклонные годы, чем ничего не делать с ними».

США

Отзывов Гюстава о Стране свободы совсем немного. О ее будущем он сказал: «Она будет утилитарной, милитаристской, американской и католической — очень католической». Он, возможно, предпочитал Капитолий Ватикану.

Трансвестизм

Гюстав в юности: «Бывают дни, когда мне хочется быть женщиной». Гюстав в зрелости: «Мадам Бовари — это я». Когда один из его врачей сказал ему, что он капризен, как старая женщина, он посчитал замечание «глубоким».

Флобер, Гюстав

Отшельник Круассе. Первый писатель-модернист. Отец Реализма. Убийца Романтизма. Понтонный мост, связавший Бальзака с Джойсом. Предтеча Пруста. Медведь в своей берлоге. Буржуа-буржуазофоб. В Египте — «отец усатых», Сен-Поликарп, Крушар, Карафон; Главный викарий, Майор, Старый сеньор, Идиот салонов. Все эти прозвища достались человеку, который был равнодушен к облагораживающим формам обращения: «Честь обесчещивает, титулы развращают, служба отупляет».

Шлюхи

В девятнадцатом веке, чтобы считаться гением, надо было переболеть сифилисом. Геройский знак храбрости получили Флобер, Доде, Мопассан, Жюль де Гонкур, Бодлер и другие. Были ли великие писатели, избежавшие этого? Если были, то они, возможно, оказались гомосексуалистами!

Эпилепсия

Стратагема, позволившая Флоберу-писателю избежать обычной карьеры, а Флоберу-человеку сделать шаг в сторону от обыденности жизни. Вопрос лишь в том, до какого психологического уровня доведена эта тактика. Являлись ли симптомы болезни сильнейшими психосоматическими явлениями? Чересчур было бы банальным, если бы оказалось, что у него была всего лишь эпилепсия.

13. ПРАВДИВАЯ ИСТОРИЯ

Это честный рассказ, что бы вы о нем ни думали. Когда она умирает, в первое мгновение вы не удивлены этому. Ведь какая-то часть любви готовится к смерти. Вы уверены в своей любви, когда она умирает. Вы правильно поняли. Это часть всего.

Безумие приходит потом. А за ним идет одиночество: но не то, всем видимое, которого вы ждали, и еще не изведанный вами удел мученичества вдовства, а просто одиночество. Вы ожидаете нечто вроде геологического сдвига — вихрь в скалистом каньоне, — но ничего этого не будет. Останется тоска, печаль, постоянные и однообразные, как служба. А что говорим вам мы, врачи? Мне очень жаль, миссис Бланк, время печали неизбежно, но поверьте, оно пройдет, вы придете в себя; вот эти две пилюльки — каждый вечер; я посоветовал бы вам, миссис Бланк, чем-нибудь заняться, новый интерес: починка машины, занятия художественной гимнастикой. Не беспокойтесь, пройдет полгода, и мы снова увидим вас прежней, приходите в любое время, если нужно; да, сестра, если пациентка позвонит, повторите ей мои прежние предписания; нет, мне не обязательно видеть ее, в конце концов, это не она умерла, не так ли? Надо в жизни видеть светлую сторону. Кстати, напомните мне ее фамилию.

А потом это случается с тобой. В этом нет ни величия, ни достоинства. Для твоей печали масса времени; ничего, кроме времени. Бувар и Пекюше записали в своих «Копиях» некий совет на тему: «Как забыть умерших друзей»; Тротул (школа Салерно) говорит: надо съесть сердце чучела совы. Я, возможно, в конце концов воспользуюсь этим советом. Я попытался пить, но к чему это меня привело? Становишься пьян, только и всего. Говорят, надо трудиться, работа спасает от всего. Это не так, от нее я даже не получал спасительной усталости; более того — она привела бы к невротической летаргии. Но всегда остается надежда на время. Подожди, пройдет время. Больше времени, еще больше… У тебя много времени впереди.

Многие думают, что мне хочется поговорить. «Хотите поговорить об Эллен?» — спрашивают они, намекая на то, что их не смутит, если у меня не выдержат нервы. Иногда говорю с ними, иногда нет, но это ничего не меняет. Все равно произносишь не те слова; вернее, тех, нужных слов не существует. «…Человеческая речь подобна надтреснутому котлу, и мы выстукиваем на нем медвежьи пляски, когда нам хотелось бы растрогать своей музыкой звезды». Говоришь и сам сознаешь, сколь нелеп и убог язык осиротевшего человека. Ты словно говоришь о чужом горе. Я любил ее; мы были счастливы; мне не хватает ее. Она не любила меня; мы были несчастливы; мне не хватает ее. Выбор молитв невелик: достаточно бормотать слова.

«Это тяжело, Джеффри, но ты оправишься. Я не умаляю глубину твоего горя, но я достаточно повидал в этой жизни и знаю, что ты выдержишь». (Нет, миссис Бланк эти пилюли можете выпить все сразу, они не убьют вас) Ты придешь в себя, это точно. Через год, через пять лет но не так, как вырвавшийся из темноты туннеля на свет солнца поезд, который, громко стуча колесами, уже спускается по склону к Каналу. Ты оправишься, как чайка еле выбравшаяся из густого пятна нефти на воде. Ее оперение в мазуте и прилипло к ней навсегда.

И все же ты о ней думаешь каждый день. Иногда, устав любить ее мертвой, представляешь ее себе живой чтобы поговорить, услышать одобрение. После смерти матери Флобер нередко заставлял экономку надевать старенькое клетчатое платье его матери, чтобы «удивить» себя воспоминаниями. Иногда помогало, иногда нет; семь лет спустя после ее смерти, увидев это старенькое клетчатое платьице, снова бродившее по дому, он мог расплакаться навзрыд. Что это было? Победа над собой или неудача? Воспоминание или потакание своему малодушию? «Скорбь это грех» (1878).

Или это попытка чем-то отодвинуть в памяти образ Эллен. Сейчас, когда я вспоминаю ее, я стараюсь тут же представить бурю с градом в Руане в 1853 году. «Невиданной силы буря с градом», — сообщал Флобер в письме к Луизе. В Круассе были сорваны шпалеры, иссечены градом цветники, в огороде все вырвано с корнем. Где-то, должно быть, погибли урожаи на полях, и повсюду выбиты стекла. Буре радовались лишь стекольщики да Гюстав. Вообще разрушение привело его в восторг— за какие-то пять минут госпожа Природа восстановила первородный порядок вещей вместо временного, искусственного, успешным создателем которого со свойственной ему самоуверенностью считал себя человек. Есть ли что глупее, чем часы в виде арбуза, восклицал Гюстав, радуясь, что град разбил все стекла. «Люди легко верят тому, что солнце светит лишь для того, чтобы росла капуста».

Это письмо всегда успокаивает меня. Солнце светит не только для того, чтобы помочь расти капусте; и я рассказываю вам правдивую историю.

Эллен родилась в 1920 году, вышла замуж в 1940-м, родила в 1942-м и 1946-м годах, умерла в 1975-м.

Я начну сначала. Люди маленького роста всегда кажутся аккуратными, не так ли? Но Элен не была такой. Ростом она была чуть выше пяти футов, но была неуклюжа, всегда на что-то натыкалась и что-то задевала. Она легко набивала себе синяки и шишки, даже не замечая этого. Однажды, когда она, сама того не ведая, чуть не сошла на мостовую на Пикадилли, я вовремя схватил ее за руку; на следующий день, несмотря на то, что на ней накануне была блуза и пальто, на ее руке красовался багровый синяк, словно от клещей робота. Она даже не знала о синяке, а когда я указал ей на него, не могла вспомнить, как пыталась сойти на мостовую.

Итак, я снова начну сначала. Она была единственным ребенком в семье, и ее очень любили. Она была единственной и любимой женой. Она была любима, если это подходящее слово, чтобы упомянуть и о ее любовниках, хотя я уверен, не все были ее достойны. Я любил ее; мы были счастливы; мне не хватает ее. Она не любила меня, мы были несчастливы, и мне не хватает ее. Возможно, она устала и ей надоело быть любимой. Флобер в свои двадцать четыре года объявил, что он созрел — он созрел раньше меня, это верно. Но это потому, что я рос в парниковых условиях. Многие ли ее любили? Большинство людей не могут долго оставаться предметом чьей-то бесконечной любви, однако Эллен, возможно, смогла. Или ее понимание любви было совсем другим: почему нам хочется думать, что любовь у всех одинакова? Возможно, для Эллен любовь означала поездку в гавань Малберри, конец причала и бушующее море. Ты не можешь остаться там, тогда выбирайся на берег и продолжай жить дальше. А старая любовь? Она подобна ржавеющему танку, стерегущему каменный брус памятника там, где однажды что-то было освобождено. Старая любовь — это ряд пляжных кабин на песке в ноябре.

В сельском пабе, недалеко от дома, я однажды слышал, как двое завсегдатаев спорили о некой Бетти Корриндер. Возможно, ее фамилия пишется иначе, но упоминали они ее именно так. Бетти Корриндер, Бетти Корриндер. Они ни разу не сказали просто Бетти, или эта самая Корриндер, или еще как-то, но только Бетти Корриндер. Судя по всему, она была из тех, кому пальца в рот не клади, хотя те, кто ленивы и нерасторопны, потерпев поражение, всегда склонны преувеличивать быстроту и ловкость противника. Эта Бетти Корриндер, должно быть, была еще та штучка, и друзья то и дело не без зависти похихикивали: «Знаешь, что говорят о Бетти Корриндер». Сказавший это скорее утверждал, а не спрашивал, хотя за этим тут же следовал вопрос: «Какая разница между Бетти Корриндер и Эйфелевой башней? Ну угадай, какая разница между Бетти Корриндер и Эйфелевой башней». Пауза и короткий момент раздумья: «Не каждому удавалось взобраться на Эйфелеву башню».

Я покраснел за свою жену, бывшую где-то в двухстах милях от меня. По каким местам бродила она, давая завистливым мужчинам повод отпускать шуточки в ее адрес? Я не знаю. К тому же я преувеличиваю. Возможно, я даже не краснею, возможно, мне все равно. Моя жена не такая, как Бетти Корриндер, какой бы эта Бетти на самом деле ни была.

В 1872 году во французских литературных круга было много дискуссий о том, какому наказанию следует подвергать женщин, нарушающих супружескую верность. Должен ли супруг наказывать изменницу или прощать ее? Александр Дюма-сын в книге «Мужчина — Женщина» дал самый простой из советов: «Убить ее!» Его книга за один год выдержала тридцать семь изданий. Сначала это причинило мне боль, сначала я расстроился и стал презирать себя. Моя жена спала с другими мужчинами: должно ли это беспокоить меня? Я не спал с другими женщинами: должен ли я беспокоиться по этому поводу? Эллен всегда была ласкова и мила со мной; должно ли это тревожить меня? Она была ласкова не потому, что чувствовала себя виноватой за измену; она просто была ласковой. Я много работал, она была мне хорошей женой. Теперь я не вправе утверждать этого, но все же она была мне хорошей женой. У меня не было любовных связей, потому что они меня не настолько интересовали; к тому же врач, который волочится за юбками, поистине отвратительное зрелище. У Эллен были любовные связи, потому что, как я полагаю, это ее в какой-то степени интересовало. Мы с ней были счастливы, мы с ней не были счастливы, мне ее не хватает. «Относиться к жизни серьезно — это прекрасно или глупо?» (1855).

Трудно объяснить, почему все это так мало задевало ее. Она не была распутной, ее душа не очерствела, она никогда не залезала в долги. Порой она задерживалась необъяснимо долго в городе из-за подозрительно малого количества покупок (она не была слишком разборчивой покупательницей); ее поездки на несколько дней в город для посещения театров случались чаще, чем мне того хотелось бы. Но она была честной и, видимо, лгала мне лишь тогда, когда это касалось ее тайной жизни. Тогда она лгала, импульсивно, отчаянно и до неловкости. О всем другом она говорила мне правду. Вспомнились слова обвинителя во время процесса над «Мадам Бовари», пытавшегося объяснить искусство Флобера: он «реалист, но неосторожен».

Говорят, что изменившая женщина, светящаяся счастьем, более желанна мужу. Нет, и не более, и не менее. Именно это я хочу сказать в защиту Эллен. Она не была распущенной женщиной. Разве в ней когда-нибудь появлялась та трусливая покорность, которую описал Флобер, как нечто характерное для всех изменяющих жен? Нет. Разве подобно Эмме Бовари ей лишь через измену открылась банальность брачной жизни? Об этом мы никогда с ней не говорили. (Примечание: В первом издании «Мадам Бовари» фраза звучала так: «банальность ее брачной жизни». В издании 1862 года Флобер собирался вычеркнуть местоимение и таким образом обобщить смысл фразы. Буйе предостерег его — прошло всего пять лет после судебного процесса, и поэтому притяжательное местоимение, относившееся только к Эмме и Шарлю, осталось в изданиях 1862 и 1869 годов. Наконец его убрали, и с 1872 года утверждение стало общим и официальным.) Попались ли ей на глаза слова Набокова об измене как о самом банальном способе подняться над банальностью брака? Я не уверен. Однако Эллен не мыслила такими категориями. Обладая трезвым и свободным умом, она не отрицала все подряд. По натуре она была скорее энергичной и предприимчивой, стремительной в порывах, быстрой в решениях. Возможно, я испортил ее. Тот, кто все прощает и слепо любит, сам того не ведая, становится причиной неминуемого раздражения. «Тягостная жизнь без любимого, но еще тягостней она с нелюбимым» (1847).

Ростом она была чуть выше пяти футов, круглолица, с нежной кожей и вечным румянцем; она никогда не краснела, глаза у нее, как я уже говорил, зелено-голубые; одевалась она, руководствуясь общей модой, была смешлива, легко набивала синяки и всегда спешила. Спешила в кинотеатр, который, мы с нею отлично знали, закрыт; спешила в июле на зимнюю распродажу; спешила погостить у кузины, чья открытка на следующий день уведомляла, что она в Греции. В этой неожиданности устремлений было нечто большее, чем желание что-то сделать, куда-то пойти. В романе «Воспитание чувств» Фредерик так объясняет мадам Арну, почему он сделал Розаннету своей содержанкой: «от отчаяния, как человек, готовый на самоубийство». Это хитроумно придуманный предлог, разумеется, однако звучит вполне правдоподобно.

Ее тайная жизнь прекратилась, когда появились дети, и снова возобновилась, как только они уехали в школу. Иногда меня вдруг отводил в сторону какой-нибудь шапочный знакомый. Почему им всем хочется, чтобы я это знал? Почему они думают, что я хочу это знать? Или, вернее, почему они думают, что я еще не знаю, — почему они не понимают, что, когда речь идет о любви, любопытство бывает жестоким? И еще, почему эти временные друзья никогда не намекнут тебе о чем-то более важном: о том, что тебя больше не любит.

Я отлично наловчился переводить такие разговоры на другие темы, объясняя, насколько Эллен общительней меня — я отношусь к профессии врачей, которая издавна привлекает к себе людей, любящих сплетни, клеветнические вымыслы, — и тут же заканчивал разговор вопросом вроде: «Вы читали об этом ужасном наводнении в Венесуэле?» В таких случаях я всегда чувствовал, возможно напрасно, что предаю Эллен.

Мы были, как принято говорить, достаточно счастливы, не так ли? А что значит быть достаточно счастливым? Похоже на грамматическую ошибку — достаточно счастливы, достаточно уникальны, — это требует поясняющей фразы. Как я уже говорил, Эллен не бросала деньги на ветер и не делала долгов. Обеих мадам Бовари (все, наверное, уже забыли, что Шарль был женат дважды) погубили деньги; моя жена не была такой. Никогда, насколько я знаю, она не принимала подарков.

Мы были счастливы, мы были несчастливы, мы были достаточно счастливы. Отчаяние — это плохо? Разве это не естественное состояние в определенном возрасте? Я сейчас нахожусь в этом состоянии; с ней это случилось раньше. После некоторых событий все стало повторяться и ухудшаться, больше ничего не осталось. Кто после этого хочет жить? Эксцентрики, религиозные люди, артисты (иногда), все, кто имел полное представление о собственном значении. Мягкий сыр размяк; крепкий сыр зачерствел. Оба заплесневели.

Мне было необходимо немного времени, чтобы разобраться, прежде чем делать предположения. Придется беллетризировать (хотя я не это имел в виду, когда говорил, что это достоверная история). Мы с ней никогда не говорили о ее тайной жизни. Поэтому я должен сам придумать свой путь к правде. Эллен было около пятидесяти, когда у нее стали появляться признаки этого состояния. (Нет, не так; она всегда была здоровой. Менопауза была короткой и прошла почти незаметно.) У нее был муж, дети, любовники, работа. Потом дети покинули родительский дом, время не изменило ее мужа, он оставался таким же. У нее были друзья и, как говорят, интересы в жизни, хотя у нее не было такого странного увлечения давно умершим иностранцем, которое было у меня, чтобы поддерживать ее. Она много путешествовала. У нее не было неудовлетворенных амбиций (хотя слово «амбиция» кажется мне слишком сильным определением тех импульсов, которые заставляют людей решаться на что-либо). Она не была религиозной. Стоит ли продолжать дальше?

«У таких, как мы, должна быть религия отчаяния. Мы должны соответствовать своей судьбе, то есть быть столь же бесстрастными, как она. Сказав: „Тому и быть, тому и быть“, человек, посмотрев в темную дыру у своих ног, должен оставаться спокойным». Но у Эллен не было даже этой религии. Зачем она ей? Ради меня? Отчаивающихся побуждают не быть эгоистичными и прежде думать о других, а не о себе. Это кажется несправедливым. Зачем возлагать на них ответственность за благополучие других, когда они сами сгибаются под тяжестью собственного груза?

Возможно, было и еще что-то. Некоторые люди, старея, как бы все больше убеждаются в собственной значимости. Другие же все больше теряют уверенность в себе. Касалось ли это меня? Неужели мою ординарную жизнь кто-то может подытожить, а затем зачеркнуть как бессмысленную лишь потому, что чья-то другая жизнь оказалась чуть менее ординарной. Я не говорю, что мы должны считать себя пустым местом перед теми, чья жизнь нам кажется более интересной, чем наша. В этом отношении жизнь чем-то немного похожа на чтение. Я уже говорил выше о том, что если твое впечатление от прочитанной книги было уже высказано кем-то или распространено профессиональными критиками, то какой смысл в твоем чтении? Разве только в том, что ты сам ее прочитал? Так и с жизнью? Почему ты должен прожить ее? Потому, что она твоя. Но что будет, если такой ответ все меньше и меньше станет убеждать тебя?

Не поймите меня превратно. Я не собираюсь утверждать, что тайная жизнь Эллен привела ее к отчаянию. Ради бога! Ее жизнь это не кодекс морали. Да у кого она была такой? Я всего лишь хочу сказать, что ее тайная личная жизнь и ее отчаяние были глубоко спрятаны в одном из уголков ее сердца, где лежали рядом, недосягаемые для меня. Я не мог прикоснуться ни к одному из них. Пробовал ли я сделать это? Конечно, пробовал. Но меня не удивило то, что Эллен вдруг так изменилась. «Если ты глуп, эгоист и при этом здоров, у тебя есть все три условия для того, чтобы быть счастливым, но если от этих трех отнять глупость, то два остальных уже бесполезны». У моей жены для счастья было лишь одно условие: ее хорошее здоровье.

Жизнь стала лучше? День назад с экрана телевизора поэт-лауреат, задав зрителям этот вопрос, сам же ответил на него: «Я считаю, что лучше всего у нас поставлено зубоврачебное дело». Ничего другого ему в голову не пришло. Вы сочтете это предрассудком старшего поколения? Я так не думаю. Когда ты молод, то уверен, что старшее поколение сетует на ухудшение жизни только потому, что так ему будет легче уходить из нее без сожаления. Когда ты стар, тебя раздражает то, с каким восторгом молодежь буквально аплодирует каждому ничтожному успеху — изобретению какой-нибудь новой радиолампы или шестеренки, — однако ей глубоко безразлично то, что мир бессилен перед варварством. Я не говорю, что все становится хуже. Я только хочу заметить, что если такому суждено случиться, то для молодежи это произойдет незамеченным. Прежние времена были хороши, потому что мы были молоды и невежественны, молодость всегда бывает такой.

Стала ли жизнь лучше? Я попробую дать свой ответ на вопрос поэта свой, так сказать, эквивалент зубоврачебному делу. Сейчас в нашей жизни произошли очень хорошие изменения в нашем отношении к смерти. Я согласен, есть еще возможности для дальнейшего совершенствования. Но я вспоминаю о смертях в девятнадцатом веке. Смерть писателя — это не какая-то особая смерть; просто так повелось, что о ней принято написать. Я думаю о Флобере, распростертом на диване, сраженном — кто может теперь определить за такой давностью лет? — то ли эпилепсией, то ли апоплексическим ударом или сифилисом, а то и пагубным сочетанием все этих болезней вместе. Однако Золя назвал его смерть прекрасной — смерть букашки, раздавленной гигантским пальцем. Думаю о Буйе, в предсмертном бреду лихорадочно сочинявшем в голове новую пьесу, которую друзья обязательно должны прочесть Гюставу. Я думаю о медленном угасании Жюля де Гонкура: сначала он начал спотыкаться на согласных, произнося вместо «с» букву «т», затем стал забывать названия собственных книг, а кончил тем, что его изможденное лицо застыло в маске дебила (по словам его брата); ему виделись кошмары смерти, он впадал в панику; его скрежещущее дыхание по ночам (тоже по словам брата) было похоже на звук пилы, режущей мокрое бревно. Я вспоминаю о Мопассане, медленно деградирующем от той же болезни, увезенном в смирительной рубашке в лечебницу доктора Бланша в Пасси, который развлекал потом парижские салоны новостями о своем знаменитом пациенте. Конец Бодлера неумолимо близился: лишившись речи, он в спорах с Надаром о том, есть ли Бог, безмолвно указывал глазами на закат; Рембо, у которого ампутировали правую ногу и который медленно терял чувствительность в левой, отрекающегося от всего и убивающего свой гений: «К дьяволу поэзию!'» Доде, «доковылявший от сорока пяти до шестидесяти пяти лет», но когда суставы уже наотрез отказались служить ему, чтобы быть по-прежнему остроумным и веселым по вечерам, нуждался в пяти уколах морфия подряд. Он пытался покончить с собой. «Но никто не имеет права».

«Относиться к жизни серьезно — это прекрасно или глупо?» (1855). Эллен лежала с трубкой в гортани и в перебинтованном предплечье. Вентилятор в белом продолговатом ящике регулярно подавал спасительный кислород, а монитор подтверждал это. Конечно, Эллен сделала это импульсивно, не раздумывая, решив разом покончить со всем. «Никто не имеет права». Она же решилась, не обсудив и не посоветовавшись. Религия отчаяния не интересовала ее.

На мониторе мелькали буквы «ЕС», они были знакомы: состояние больной стабильное, но безнадежное. В наше время в больничной карте не пишут «НПР» — «Не подлежит реанимации». Многие посчитали это бесчеловечным, и теперь вместо сокращенных зловещих слов ставят короткое: «Нет» с цифрой «333». Прощальный эвфемизм.

Я посмотрел на Эллен. Она не была развращенной. Ее история правдива и чиста. Я сам выключил систему. В больнице у меня справились, согласен ли я дать им возможность это сделать, но я подумал, что она предпочла бы, чтобы это сделал я. Разумеется, мы с ней об этом никогда не говорили. А сделать это несложно. Нажимаешь кнопку и отключаешь подачу кислорода, затем расшифровываешь последние данные электрокардиограммы и видишь прощальную прямую линию на экране. Далее отстегиваешь и снимаешь трубки и поправляешь руки усопшей. Ты производишь все это быстро, словно стараешься не очень беспокоить пациента.

Пациент — Эллен. Следовательно, вы вправе сказать — в ответ на ваш ранее заданный вопрос, — что я убил ее. Вы будете правы. Я выключил систему. Я прервал ее жизнь. Да, это так.

Эллен. Моя жена; человек, которого я знал еще меньше, чем того иностранного писателя, который умер сто лет назад. Это заблуждение или это нормально? Книги говорят: она сделала это потому, что… Жизнь говорит: она сделала это. В книгах все объясняется, в жизни — нет. Я не удивляюсь тому, что многие предпочитают книги. Книги придают смысл жизни. Но проблема в том, что жизнь, которой они придают смысл, — это жизнь других людей, и никогда не твоя.

Возможно, я слишком восприимчив. Мое собственное состояние стабильно, но, увы, безнадежно. Возможно, дело в темпераменте. Вспомните глупое, неудавшееся посещение борделя в книге «Воспитание чувств» и его урок. Не предпринимайте ничего: счастье в воображении, а не в действии. Удовольствие сначала в предвкушении, а потом в воспоминании о нем. Это и есть флоберианский темперамент. Сравните его с темпераментом и действиями Доде. Его визит, еще школьником, в бордель он осуществил настолько просто и успешно, что он даже остался там на два или три дня. Девушки то и дело спасали его от полицейских проверок и щедро кормили чечевичной кашей. Они всячески ласкали и баловалиего. Вырвавшись из этого дурманного плена, он потом признавался, что всю жизнь тосковал по близости женской кожи, но с ужасом вспоминал чечевицу.

Одни воздерживаются и осматриваются, страшась как разочарования, так и успеха. Другие бросаются в омут очертя голову, рискуя всем, только бы получить удовольствие. В худшем случае они подхватывают какую-нибудь ужасную болезнь, а в лучшем случае болезнь минует их, но остается долгое отвращение от испытанного возбуждения. Я знаю, к какому лагерю я принадлежу и где буду искать Эллен.

Основное правило: «совершенные браки редки». Человечество изменить невозможно, его можно только познавать. Счастье — это алый плащ с дырявой подкладкой. Влюбленные похожи на сиамских близнецов — два тела с одной душой; когда одно из тел умирает, оставшееся в живых обречено влачить за собой мертвого двойника. Гордость заставляет нас долго искать всему решение — решение, цель, успех и окончательное завершение замысла. Но чем сильнее телескоп, тем больше звезд на небе. Человечество не изменить, его только можно научиться познавать. «Совершенные браки редки».

Правило для правил. Правда о написанном может обрести форму еще до того, как вы напечатали хотя бы одно слово; правда о жизни обретает форму лишь тогда, когда уже поздно вносить поправки.

В романе «Саламбо» у погонщиков слонов всегда были с собой молоток и зубило. На тот случай, если в разгар сражения слон выходил из повиновения и намеревался убежать с поля боя. В таких случаях погонщику было приказано размозжить слону череп. Шансов на то, что такое может произойти, было достаточно: перед боем слонов старались разъярить, поэтому их поили смесью вина, ладана и перца, а затем дразнили, бросая в них дротики.

Мало у кого из нас хватило бы духа пустить в ход молоток и зубило. Эллен решилась на это. Порой меня смущала человеческая симпатия. «Ей хуже от этого», — хотелось мне сказать им всем, но я не смог. А потом, после того, как они стали добрее ко мне, предлагали сопровождать меня на прогулках, как малого ребенка, бесцеремонно пытались втянуть в разговор для моего же блага (почему они решили, что я не знаю, что для меня лучше?), и мне наконец было позволено посидеть в одиночестве и подумать о ней. Я же старался думать о буре с градом в 1835 году, о разбитых окнах, погибшем урожае, сорванных шпалерах и уничтоженных часах в виде арбуза. Есть ли на свете что-либо глупее часов в виде арбуза? Приветствуйте град камней, разбивающих ваши окна. Люди быстро сообразили, зачем нужно солнце. Оно нужно не только для того, чтобы росла капуста.

14. ПИСЬМЕННЫЙ ЭКЗАМЕН

Кандидаты должны ответить на четыре вопроса: на оба вопроса раздела А и на два вопроса из раздела Б. Отметки будут ставиться за правильность ответа; никаких отметок за изложение или почерк. За несерьезные и самоуверенно краткие ответы отметки снижаются. Время дается: три часа.

РАЗДЕЛ А: Литературная критика

Часть I

В последние годы экзаменующим стало очевидным, что кандидатам все труднее видеть разницу между Искусством и Жизнью. Каждый из них утверждает, что понимает эту разницу, но понимание ее у всех самое разное. Для некоторых Жизнь богата и подобна пирогу с кремом, изготовленному по старинному крестьянскому рецепту и только из натуральных продуктов, а Искусство — в основном это бледное коммерческое изделие из искусственных красящих веществ и запахов. Для одних Искусство это самое правдивое изображение богатой, бьющей ключом, приятных полной эмоций действительности, а Жизнь — скучнее плохого романа: лишена сюжета, населена или скучными, серыми персонажами, или откровенными мошенниками; все они лишены живого ума и остроумия, стремятся делать только пакости, и все кончается вполне предсказуемой развязкой. Приверженцы последней точки зрения на Жизнь любят цитировать Логана Пирсола Смита: «Люди считают, что жизнь это самое прекрасное, что может быть; а я предпочитаю читать книги». Кандидатам, отвечающим на вопросы, не советуют пользоваться этим высказыванием.

Подумайте над мнениями о связи Искусства с Жизнью, высказанными в нижеприведенных двух цитатах или ситуациях.

а) «Третьего дня я нашел в Тукском лесу, в прелестном местечке возле источника, окурки сигар и объедки пирога — здесь был пикник! Я описал его в „Ноябре“ одиннадцать лет тому назад! Тогда это был чистейший вымысел, третьего же дня я его пережил. Уверяю тебя, что во всякой выдумке скрыта правда, а поэзия — предмет столь же точный, как и геометрия… Наверное, моя бедная Бовари в это самое мгновенье страдает и плачет в двадцати французских селениях одновременно».

Письмо к Луизе Коле, 14 августа 1853 г.

б) ВПариже Флобер пользовался закрытыми колясками, чтобы его не узнала и не соблазнила Луиза Коле. В Руане Леон, чтобы соблазнить Эмму Бовари, пользуется закрытой коляской. Через год в Гамбурге после публикации романа «Мадам Бовари» можно было снять коляску для любовных встреч; эти коляски известны как «бовари».

в) (Когда его сестра Каролина умирала.) «Мои глаза сухи, как мрамор. Как странно, что скорбь в прочитанном романе заставляет меня широко открывать глаза и они готовы наполниться слезами печали, а настоящее горе оставляет мое сердце твердым и лишь переполненным горечью, а слезы, едва навернувшись, превращаются в осколки хрусталя».

Письмо Максиму Дю Кану, 15 марта 1846 г.

г) «Ты утверждаешь, что я серьезно любил эту женщину (мадам Шлезингер). Нет, я не любил ее. Когда я писал ей, то с моей способностью при помощи пера рождать в себе всевозможные ощущения, я начинал относиться серьезно к субъекту, которому пишу: но только когда я пишу. Многие вещи, оставляющие меня совершенно холодными, когда я вижу их или о них слышу, могут тем не менее глубоко тронуть меня, раздражать или причинять боль, когда я сам об этом заговорю или — особенно — напишу. Это одна из особенностей моей шутовской натуры».

Письмо к Луизе Коле, 8 октября 1846 г.

д) Джузеппе Марко Фиески (1790 — 1836) стал знаменитым потому, что завладел каким-то клочком земли, принадлежавшим Луи Филиппу. Он снял квартиру на бульваре Тампль и с помощью двух членов Общества прав человека построил «дьявольскую машину», имеющую двадцать ружейных стволов, из которых можно стрелять одновременно. 28 июля 1835 года, когда Луи Филипп с тремя сыновьями и немалой свитой проезжал мимо участка Фиески, тот произвел выстрел по высочайшей компании.

Несколько лет спустя Флобер поселился в одном из домов на этом же участке бульвара Тампль.

е) «Да, действительно! Период (Наполеона III) дает богатый материал для основательных книг. Впрочем, во всемирной гармонии вещей дворцовый переворот и его результаты были специально задуманы для кучки бумагомарателей, умеющих красочно описывать привлекающие внимание сцены».

Высказывание Флобера в «Литературных воспоминаниях» Дю Кана

Часть II

Проследите на основании следующих замечаний, как у Флобера смягчается отношение к критикам и критике вообще.

а) «Это действительно глупые вещи: 1) литературная критика, какой бы она ни была, хорошей или плохой; 2) „Общество трезвенников“…

«Личный блокнот»

б) «Это настолько смешно касательно жандармов, что я не в силах сдержать смех; эти блюстители закона всегда производят на меня такое же комичное впечатление, как стряпчие, мировые судьи и профессора литературы».

«Над берегом и полем»

в) «Ты можешь судить о человеке по количеству его врагов, а о произведении искусства по количеству отрицательных отзывов. Критики словно блохи: им нравится свежее белье, и они обожают кружева любого плетения».

Письмо Луизе Коле, 14 июня 1853 г.

г) «Критика занимает самое последнее место в иерархии литературы: что касается формы, то всегда, а если говорить о морали, то это неоспоримый факт. Она стоит ниже игр в рифмованные фишки и акростихи, требующие хотя бы чуточку изобретательности и воображения».

Письмо Луизе Коле, 28 июня 1853 г.

д) «Критики! Вечная посредственность, живущая за счет гениев, очерняя и эксплуатируя их! Тучи майских жуков, рвущие в клочья лучшие страницы! Я настолько сыт типографиями и тем, что они творят, что если бы император завтра же запретил всякое печатание, я на коленях пополз бы в Париж, чтобы поблагодарить его и поцеловать в зад».

Письмо Луизе Коле, 1 января 1869 г.

е) «Замечаете вы, как редко бывает в литературе здравый смысл? А между тем знание языков, археологии, истории и пр. должно бы принести пользу. И вот нисколько! Люди, с позволения сказать, просвещенные становятся глупее в вопросах искусства. Сама сущность Искусства от них ускользает. Комментарии для них важнее текста. Они придают больше значения костылям, чем ногам».

Письмо к Жорж Санд, 1 января 1869 г.

ж) «Как редко встретишь критика, который понимает, о чем говорит».

Письмо к Эжен Фроментэн, 19 июля 1876 г.

з) «Испытав отвращение к старой критике, они пожелали ознакомиться с новой и выписали газетные отчеты о пьесах. Какой апломб! Какое упрямство! Какая нечестность! Брань по адресу шедевров, похвала пошлостям! И тупоумие тех, кто слывет знатоками, и глупость общепризнанных остроумцев!»

«Бувар и Пекюше»

РАЗДЕЛ Б

Экономика

Флобер и Буйе ходили в одну и ту же школу, у них были одинаковые интересы, они делили своих подружек и разделяли одинаковые эстетические взгляды; оба мечтали о литературных успехах и одновременно попробовали себя в другом жанре — в драматургии. Флобер называл Буйе «своим вторым яичком». В 1854 году Буйе, побывав в Мантре, провел ночь в том же номере отеля, в котором обычно встречались Гюстав и Луиза. «Я спал в твоей постели, — сказал он другу, — пользовался твоим унитазом». (Что за странный символ!) Поэту необходимо было вечно трудиться, чтобы зарабатывать на жизнь; писателю этого не требовалось. Представьте себе, какими были бы и книги и репутации, если бы они поменялись своими доходами.

География

«Такого сонливого и покойного места, как в этом районе, нигде более не найдешь. Я подозреваю, что в какойто мере этим и объясняется та медлительность и трудность, с которой работал Флобер. Когда он думал, что сражается со словами, он сражался с небом. Возможно, в другом климате сухой воздух вдохновлял бы его и он был бы менее требовательным к себе и достигал результатов меньшими усилиями» (Андре Жид. Написано в Кювер-вилле, Сен-Маритим, январь, 1931). Обсудить.

Логика (с медициной)

а) Ахилл-Клеофас Флобер в своих словесных поединках с младшим сыном просил его объяснить, зачем нужна литература. Гюстав в ответ задавал своему отцу-хирургу вопрос: зачем нужна селезенка. «Вы так же не знаете этого, как не знаю я, кроме одного — что селезенка так же необходима нашему организму, как поэзия нашей душе». Доктору Флоберу ничего не оставалось, как признать свое поражение.

б) Селезенка состоит из лимфоидной ткани (или белой пульпы) и васкулярной сети (или красной пульпы). Играет важную роль в очищении крови от старых и поврежденных эритроцитов. Активно продуцирует антитела: у людей с больной селезенкой уменьшается количество антител. Обнаружено, что тетрапептид, называемый туфтсином, образуется из белка, продуцированного селезенкой. И хотя удаление селезенки, особенно в детском возрасте, повышает опасность для организма при менингите и сепсисе, селезенка более не считается непременным органом: она может быть удалена без каких-либо значительных последствий для активной деятельности человека.

Каков ваш вывод из этого?

Биография (с этикой)

Максим Дю Кан сочинил следующую эпитафию на надгробие Луизы Коле: «Той, которая оговорила Виктора Кузена, высмеяла Альфреда де Мюссе, оскорбила Гю-става Флобера и пыталась убить Альфонса Kappa. „Покой в мире“. Дю Кан опубликовал эпитафию в своем издании „Souvenirs littйraires“. Кто из них выглядел лучше: Луиза Коле или Максим Дю Кан?

Психология

Э[18]год рождения 1855.

Эгод рождения 1855. Трудные роды. Едва выжила.

Э безоблачное детство; отрочество, не лишенное нервных кризисов.

Э безоблачное детство; отрочество, не лишенное нервных кризисов.

Э беспорядочная половая жизнь, по мнению добропорядочного общества.

Э беспорядочная половая жизнь, по мнению добропорядочного общества.

Э считала себя постоянно находящейся в стесненных финансовых обстоятельствах.

Э знала, что постоянно находится в стесненных финансовых обстоятельствах.

Э покончила с жизнью, выпив синильную кислоту.

Э покончила с жизнью, отравившись мышьяком.

Э была Элинор Маркс.

Э была Эмма Бовари.

Первый перевод романа «Мадам Бовари» на английский язык был издан Элинор Маркс. Обсудить.

Психоанализ

Поразмышляйте над сном, о котором сделал запись Флобер, будучи в Ламальгю в 1845 году: «Мне приснилось, что я с моей матерью прогуливаемся в огромном лесу, полном обезьян. Чем дальше мы углублялись в лес, тем больше их становилось. Обезьяны смеялись, перепрыгивали с ветки на ветку. Их было множество, и их число все увеличивалось, они становились выше ростом и стали уже мешать нам двигаться дальше. Все время они почему-то пристально всматривались в меня. Понемногу я уже начал испытывать страх. Вскоре они уже окружали нас плотным кольцом, и одной из обезьян явно захотелось погладить меня; она взяла меня за руку. Я выстрелил из ружья и попал ей в плечо, из раны потекла кровь. Обезьяна громко закричала от боли. Тогда моя мать спросила меня: „Зачем ты ранил ее, она твой друг? Что она тебе сделала? Разве ты не видишь, что она любит тебя? И к тому же она на тебя похожа“. Обезьяна продолжала смотреть на меня. Чувствуя, как мое сердце разрывается от боли, я проснулся… и ощутил себя так, будто я один из них, я дружен с ними в их добром пантеистском братстве».

Филателия

На французских почтовых марках изображение Гюстава Флобера появилось в 1952 году (деноминация 8Ф+2Ф). Это был обычный портрет «в стиле Е. Жиро», где писатель — со слегка раскосой китайской физиономией — был нехарактерно представлен в современном воротничке и галстуке. Это была марка самой низкой стоимости в серии, выпущенной для сбора средств в Национальный фонд помощи: марки самой высокой деноминации в этой серии были посвящены (по восходящей) Мане, Сен-Сансу, Пуанкаре, Осману и Тьеру.

Первым французским писателем, чье изображение появилось на почтовой марке Франции, был Ронсар. Затем между 1933-м и 1936-м годами вышли три разные марки, посвященные Гюго, одна — в серии для Фонда помощи безработным интеллектуалам. Портрет Анатоля Франса в 1937 году помог собрать средства на эти благотворительные цели, а в 1939 году внесла свой взнос в этот Фонд марка с портретом Бальзака. Мельница Доде на марке появилась в 1936 году. Петэновская Франция отметила юбилей марками Фредерика Мистраля (1941) и Стендаля (1942). Марки, посвященные Сент-Экзюпери, Ламартину и Шатобриану, появились в 1948-м; Бодлеру, Верлену и Рембо — в 1951 году в расцвет декаданса. В последний год филателистов порадовала марка с Альфредом де Мюссе, который после Флобера занял его место в кровати Луизы Коле; зато его марка появилась на почтовых конвертах Франции годом раньше, чем марка Флобера.

а) Следует ли нам из-за этого испытывать нечто вроде чувства пренебрежения к Флоберу? А если так, то должны ли мы презирать в той или иной мере Мишле (1953), Нерваля (1955), Жорж Санд (1957), Виньи (1963), Пруста (1966), Золя (1967), Сент-Бсиа (1969), Мериме и Дюма-отца (1970) или же Готье (1973)?

б) Подумайте на досуге, есть ли шанс, например, у Луи Буйе, Максима Дю Кана или же Луизы Коле появиться на французской почтовой марке.

Фонетика

а) Совладельца отеля «Нил» в Каире, где останавливался Флобер в 1850 году, звали Буваре. У героя первого романа Флобера было имя Бовари, один из персонажей последнего романа писателя носил имя Бувар. В пьесе «Кандидат» среди действующих лиц находим графа де Бувиньи, а в пьесе «Замок сердец» есть персонаж с именем Бувиньар. Это все умышленно?

б) Фамилия Флобера впервые была искажена в «Ревю де Пари»: вместо Флобера он стал — Фобером. На улице Ришелье находилась лавка бакалейщика, имя которого было Фобе. Газета «Ля Пресс» в своем репортаже о судебном процессе по поводу выхода в свет романа «Мадам Бовари» величала писателя не иначе как Фубером. Мартин, доверенное лицо Жорж Санд, называла его Фламбаром. Для Камилла Рожье, художника, жившего в Бейруте, он был Фольбером. «Ты улавливаешь подоплеку этой шутки?» — писал Гюстав матери. (Что за шутка? Возможно, двойной язык, вариант сути внутреннего образа писателя. Рожье по-домашнему называл его Бешеным медведем.) Буйе зачем-то стал называть его Фольбером. В Манте, где Флобер встречался с Луизой, было кафе «Фламбер». Неужели это все совпадения?

в) Дю Кан говорил, что имя Бовари должно произноситься с коротким «о». Следует ли нам прислушаться к нему и зачем?

Театральная история

Прикиньте и оцените технические трудности создания декораций для следующей сцены («Замок сердец», акт VI, сцена VIII):

«Кастрюля, ручки которой превратились в крылья, поднимается в воздух, опрокидывается ие то оке время увеличивается в размерах; кажется, что она уже накрыла собой весь город и как бы парит над ним, а овощи — морковь, репа и лук-порей, — высыпавшиеся из кастрюли, не упали на землю, а повисли в воздухе, превратившись в светящиеся созвездия».

История (с астрологией)

Подумайте над следующими предсказаниями Гюстава Флобера:

а) (1850) «Мне кажется, что Англии не понадобится много времени на то, чтобы взять под контроль Египет. Аден уже сейчас полон английских войск. Сделать это проще простого: пересечь Суэц, и в одно прекрасное утро Каир полон английских солдат в красных мундирах. Франция узнает об этом через пару недель, и все мы будем предельно удивлены! Попомните мои слова».

б) (1852) «Человечество совершенствует себя, а человек деградирует. Если все сводится к контрбалансу экономических интересов, то останется ли место такому понятию, как нравственность? Когда Природа настолько порабощена, что утратила свои естественные формы, что остается для пластических искусств? И так далее. А тем временем перспектива становится все более мрачной».

в) (1870 год, канун франко-прусской войны). «Это будет возврат к расовым конфликтам. Прежде чем кончится наш век, мы в одно мгновение потеряем миллион убитых. Восток против Запада, старый мир проти» нового. Почему бы нет?»

г) (1850) «Время от времени я открываю газету. События развиваются с головокружительной быстротой. Мы пляшем не на краю кратера вулкана, а на краю деревянного стульчака клозета, который, по-моему, насквозь прогнил. Недалек час, когда наше общество стремительно полетит вниз в кучу дерьма, оставленного нам девятнадцатым веком. Шуму и воплей будет немало».

д) (1871) «Интернационалисты это иезуиты будущего».

15. И ПОПУГАЙ…

Попугай? Что ж, мне понадобилось почти два года, чтобы завершить «Дело о Чучеле попугая». Письма, которые я разослал после своего первого возвращения из Руана, не дали мне ничего существенного, на многие я даже не получил ответа. Возможно, кое-кто из моих адресатов просто решил, что я — какой-то свихнувшийся тип или выживший из ума ученый-самоучка, зацепившись за ничтожный факт, таким жалким образом пытается теперь создать себе имя в ученой среде. Кстати сказать, подобным образом чаще свихиваются молодые, а не старые — они гораздо эгоистичнее, склонны к самоистязанию и самоуничтожению и зачастую настоящие психи, жаждущие крови. Просто пресса более снисходительна к ним. Когда те, кому за восемьдесят, семьдесят или даже только пятьдесят пять, кончают свою жизнь самоубийством, то это обычно принято объяснять старческим размягчением мозгов, постклимактерической депрессией или последним приступом тщеславия, а то и мести, желанием заставить других почувствовать себя виноватыми. Когда же так кончает жизнь кто-то из двадцатилетних, то это объясняют высокомерным отказом от тех жалких обещаний, которые может дать им жизнь, и тогда самоубийства считаются не только актом героизма, но и актом морального и социального протеста. Жизнь? Пусть старики проживут ее за нас. Полный идиотизм, разумеется. Говорю, как врач.

Кстати, пока мы дискутируем на эту тему, мне хочется заметить, что слухи о том, что Флобер сам наложил на себя руки — это еще одна идиотская выдумка, и к тому же выдумка одного типа из Руана, которого зовут Эдмон Леду. Этот выдумщик небылиц возникает дважды в связи с биографией Флобера и каждый раз распространяет сплетни. Его первая неприятная отсебятина — это утверждение, будто Флобер был помолвлен с Джульет Герберт. Леду утверждал, что видел экземпляр книги «Искушение Св. Антония» с надписью, сделанной рукой Гюстава: «Моей невесте». Странно, что он увидел книгу в Руане, а не в Лондоне, где жила Джульет. Странно, что никто, кроме него, не видел этой книги, странно и то, что книга не сохранилась, и то, что Флобер сам не обмолвился о помолвке, странно также, и то, что все это диаметрально противоречило тому, во что верил Флобер. Странно также еще и потому, что все другие ложные утверждения Леду — о самоубийстве, например, — тоже глубоко противоречили убеждениям писателя. Вслушайтесь в его слова: «Нам надо учиться скромности у раненых животных, которые прячутся в глубокие норы и затихают. Мир полон людей, которые громко сетуют на Провидение. Нам бы следовало избегать вести себя так, хотя бы ради соблюдения хороших манер». И снова вспомнились слова, прочно засевшие в памяти: «У таких, как мы, должна быть религия отчаяния. Мы должны соответствовать своей судьбе, то есть быть столь же бесстрастными, как она. Сказав: „Тому и быть, тому и быть“, человек, заглянув в темную яму у своих ног, должен оставаться спокойным».

Не такие слова произносят самоубийцы. Это слова человека, чей стоицизм столь же непоколебим, как и пессимизм. Раненый зверь не убивает себя. И если вы понимаете, что взгляд в пропасть у ваших ног грозит утратой покоя, не прыгайте в нее. Возможно, в этом была слабость Эллен: она не отважилась заглянуть в черную яму. Она только постоянно косилась на нее. Одного взгляда оказалось бы для нее достаточным, чтобы впасть в отчаяние, но отчаяние заставило бы ее искать возможности отвлечься и забыть. Кто-то словно не видит эту черную яму, кто-то просто игнорирует ее; те же, кто постоянно поглядывают на нее, становятся одержимыми. Эллен выбрала нужную ей дозу; она, казалось, впервые воспользовалась своими знаниями жены врача.

Вот что рассказывал Леду о самоубийстве Флобера: он повесился в своей ванной. Полагаю, это звучит правдоподобней, чем утверждать, будто Флобер покончил с собой, наглотавшись снотворного… Но на самом деле все было так: Флобер, проснувшись, принял горячую ванну, после нее с ним случился апоплексический удар и он еле добрался до софы в кабинете. Там и нашел его умирающим врач, который позднее констатировал смерть и подписал свидетельство. Вот как это было. Такой была смерть Флобера. Первый биограф писателя лично беседовал с врачом, засвидетельствовавшим кончину писателя. Согласно же версии Леду, получается, что Флобер, приняв горячую ванну, вдруг решил повеситься, что и проделал каким-то необъяснимым образом, а затем вышел из ванной, спрятал веревку, добрался до софы в кабинете и упал на нее. Когда пришел врач, Флобер умер, успев изобразить все симптомы апоплексии. Полнейшая нелепость.

Нет дыма без огня, говорят. Боюсь» что это не совсем так. Эдмон Леду — пример такого неожиданного дыма без огня. Кто он, этот Леду, в конце концов? Кажется, этого никто не знает. Он ничем себя не проявил, чтобы о нем заговорили. Он — полнейшее ничтожество и существует лишь как рассказчик двух лживых историй. Возможно, кто-то из семьи Флоберов когда-то чем-то не угодил ему (может, Ахиллу Флоберу не удалось вылечить бурсит на его ноге). И теперь он удачно отомстил. А это означает, что немногим книгам о Флобере удается перед изданием избежать дискуссии, — за которой неизменно следует отказ, — об этой истории с самоубийством. Как видите, это происходит и сегодня. Если вновь сдаться и отступить на длительный срок, то нс помогут никакие моральные протесты и возмущения. Вот почему я решил написать о попугаях. Во всяком случае, у Леду нет никакой теории относительно попугаев.

У меня же она есть. И не только теория. Я уже говорил, что на это у меня ушло два года. Нет, это, пожалуй, похоже на хвастовство. Просто я хочу сказать, что между моментом, когда возник этот вопрос, и моментом, когда он был решен, прошло целых два года. Один из академических снобов, к которому я обратился с письмом, даже высказал мнение о том, что, в сущности, этот вопрос не представляет никакого интереса. Что ж, он должен стеречь неприступность своей территории. Но кто-то из других все же назвал мне имя некого месье Люсьена Андрие.

Я решил не писать ему; в конце концов, моя затея с перепиской ни к чему не привела. Вместо письма, в августе 1982 года я сам отправился в Руан. Я остановился в гранд-отеле «Норд», соседствующем буквально впритык с городскими «Большими часами». В одном из углов моего номера проходила плохо замаскированная канализационная труба, атаковавшая меня каждые пять минут характерным шумом; она исправно выполняла свои обязанности, сбрасывая вниз все отходы отеля. После ужина, лежа на постели, я вынужден был слушать спорадические шумы трубы, свидетельствующие о здоровом галльском аппетите постояльцев отеля. Затем, в свое время, били «Большие часы», их звон казался мне ненормально близким, будто они спрятаны в моем платяном шкафу. Я усомнился в том, что ночью мне удастся спокойно выспаться.

Мои опасения, однако, оказались напрасными. После десяти вечера труба затихла, затихли и «Большие часы». Видимо, все это относилось к дневным развлечениям для туристов. Руан действительно заботливо отключал куранты, когда гости города ложились спать. Я же лежал, вытянувшись на постели, погасив лампу, и думал о попугае Флобера: для Фелиситэ он был огромным и вполне логично предстал перед нею как Святой дух; мне же сейчас он казался еле уловимым отзвуком голоса писателя. Когда Фелиситэ умирала, попугай вернулся к ней во всем своем великолепии, чтобы приветствовать ее в разверстых небесах. Засыпая, я гадал, какие сны мне будут сниться в эту ночь.

Попугаи мне не снились. Вместо них мне снилось, что я путешествовал, меняя поезда в Бирмингеме. Шла война. В дальнем конце платформы стоял фургон охраны. Мой чемодан, мешая, терся мне о ногу. Стоящий на путях поезд был без огней, еле освещено было только здание станции. Свериться с расписанием я не смог: мелкие буквы слились в одно темное пятно. Надежды никакой. Поезда явно не ходили, кругом безлюдье и темнота.

Думаете, подобные сны сбываются, если в них есть хотя бы какой-то смысл? Сны не очень считаются с нами, и тем более им не свойственны ни такт, ни деликатность. Этот сон о железнодорожной станции — он снился мне три месяца подряд, если не больше — повторился, как кусок киноленты, пока наконец я не проснулся, испытывая неприятную тяжесть в груди, совершенно подавленный. Проснулся я после второго удара часов и от уже знакомого грохота в трубе: меня разбудили «Большие часы» и канализационная труба. Время и дерьмо: интересно, позабавило бы это Гюстава Флобера?

В больнице тот же сухопарый смотритель и белом халате снова провел меня по залам. В медицинском отделе музея я увидел то, что пропустил в первый раз: клизму, которую каждый может сам себе Гюставить без посторонней помощи. Ненавистные Гюставу Флоберу: «Железные дороги, яды, клизмы и сливочные торты»… Это был узкий деревянный стульчик с дырой, пустым шприцем и вертикальной ручкой. Садишься на стул прямо над шприцем и, нажимая на ручку, вводишь в себя столько воды, сколько тебе нужно. Во всяком случае, ты делаешь это сам, без чьей-то помощи. Мы со смотрителем вдоволь посмеялись. Я открылся ему, сказав, что я врач. Тогда, усмехнувшись, он решил показать мне нечто такое, что действительно заслуживало моего внимания.

Он вернулся с большой коробкой для обуви, в которой лежали две высушенные человеческие головы. Кожа на лице хорошо сохранилась, хотя от времени потемнела и стала коричневого цвета, как старый джем из красной смородины. Зубы тоже хорошо сохранились, чего нельзя сказать о высохших глаза в запавших глазницах и потерянных волосах. Однако на одной из голов был парик из жестких черных волос, а в глазницы были вставлены стеклянные глаза (какого цвета, я не запомнил, но уверен, что не столь переменчивого, как у Эммы Бовари). Попытка сделать мертвую голову более похожей на живую имела обратный эффект. Голова скорее напоминала маску ужаса, какие неумело делают дети, или маску-пугало «кошелек или жизнь» в витрине магазина детских игрушек.

Смотритель объяснил мне, что головы засушены врачом Жаном Батистом Ламмоньером, предшественником Ахилла-Клеофаса Флобера, отца писателя. Ламмоньер искал новый способ сохранения трупов, и город разрешил ему провести эксперимент с головами двух казненных преступников. Мне сразу вспомнился случай из детства Гюстава. Однажды, гуляя со своим дядей Прэном, шестилетний Густав, пройдя мимо гильотины, которой, видимо, недавно пользовались, увидел на топоре живую яркую кровь. Я не без надежды рассказал об этом смотрителю, но тот отрицательно покачал головой. Это было бы интересное совпадение, но по времени события не сходились. Ламмоньер умер в 1818-м, и, кроме того, это не были головы гильотинированных преступников. У них на шее остались явные следы от петли. Когда Мопассан видел умершего Флобера, он тоже заметил на его шее темную полосу. Это характерный кровоподтек при апоплексии, а отнюдь не след от веревки, на которой человек повесился в ванной.

Мы продолжали бродить по комнатам музея, пока наконец не достигли той, где хранились чучела попугаев. Я вынул свой «полароид», и мне было разрешено сделать несколько снимков. Пока я держал под мышкой пленку, ожидая, когда она проявится, смотритель обратил моевнимание на ксерокс письма; я уже видел его в свое первое посещение музея. Флобер написал его мадам Брэин 28 июля 1876 года: «Знаете, что стояло передо мной на столе в эти последние три недели? Чучело попугая. Он стоял, как страж на посту. Его вид стал раздражать меня. Но я не трогал его, потому что хотел, чтобы из моей головы не уходила память о попугаях. В это время я писал повесть о любви старой девы к попугаю».

— Это он, — сказал мне смотритель, стуча пальцем по стеклу шкафа. — Это тот, настоящий.

— А другой?

— Самозванец.

— Откуда вы это знаете?

— Все очень просто. Этот попугай из музея Руана. — Он указал на круглый штамп на деревянном насесте, а потом обратил мое внимание на фотокопию выписки из инвентарной книги музея. В ней разрешалось выдать Флоберу на время чучело попугая. Большинство записей вносилось в реестр стенографическими знаками, которые мне были недоступны, но запись о предоставлении экспоната во временное пользование была сделана четким почерком. По «галочкам» в реестре было видно, что Флобер вернул все, что временно брал из музея. Включая и попугая.

Я почувствовал легкое разочарование. Я всегда сентиментально представлял себе — впрочем, без всяких на то оснований, — что после смерти писателя попугай был найден среди его вещей (вот почему я тайно отдавал предпочтение попугаю из Круассе). Конечно, фотокопия расписки ничего не доказывала, кроме того, что Флобер взял на время у музея чучело попугая и вернул его. Штамп мог быть обманом, его легко поставить, где угодно, и это еще не окончательное доказательство.

— Наш попугай это тот самый, настоящий, — напрасно настаивал смотритель, провожая меня. Казалось, мы поменялись ролями: убеждать надо было его, а не меня.

— Я уверен, вы правы.

Но я не был уверен. Я поехал в Круассе и сделал снимок с попугая. Я также посмотрел, не без ехидства, на музейный штамп и горячо поддержал смотрительницу в том, что их попугай действительно тот самый, а попугай в больничном музее — самозванец.

После ленча я отправился на городское кладбище. «Ненависть к буржуазии — начало рождения всех добродетелей и достоинств», — писал Флобер, и все же он был похоронен рядом с самыми именитыми гражданами Руана. Однажды, будучи в Лондоне, он побывал на Хайгейтском кладбище, и оно показалось ему чересчур аккуратным. «Похоже, что все эти люди умирали в белых перчатках». На мемориальном кладбище Руана местную знать хоронили при всех регалиях, даже с любимой лошадью, собакой или английской гувернанткой.

В подобном окружении небольшая могила Флобера казалась скромной и непритязательной, но не потому, что кто-то хотел сделать ее похожей на могилу художника, противника буржуазных нравов; у нее как-то само собой невольно получился вид могилы не преуспевшего в жизни буржуа. Я, прислонившись к ограде, окружавшей семейный участок — даже и в смерти у вас должно быть право на свою недвижимость, — вынул свой экземпляр повести «Простая душа». Флобер в самом начале четвертой главы дает краткое описание попугая Фелиситэ: «Его звали Лулу. У него было зеленое туловище. Кончики крыльев розовые, голубой лоб и золотистая шейка». Вынув свои фотографии, я сравнил их. У обоих попугаев было зеленое туловище; у обоих — розовые кончики крыльев (ярко-розовые у попугая из больничного музея). Но голубой лоб и золотая шейка были, без сомнения, только у попугая из музея больницы. У попугая из Круассе все было наоборот: золотой лоб и голубовато-зеленая шейка.

Это был он, сомнений не было. И тем не менее я позвонил мсье Люсьену Андриё и объяснил ему в общих чертах, что меня интересует. Он пригласил меня зайти к нему на следующий же день. Пока он диктовал мне свой адрес — улица Лурдинок, — я представил себе его дом — солидный, буржуазный дом ученого, исследующего творчество Флобера. Я видел его с высокой мансардой с круглым окном, построенный из розоватого кирпича, в стиле Второй империи, внутри он прохладен и строг, с застекленными книжными полками вдоль стен, полированными столиками и абажурами из белой пергаментной бумаги. Я уже вдыхал в себя запах мужского клуба.

Дом, который я так поспешно построил в своем воображении, оказался выдумкой, сном, фикцией. Подлинный дом ученого, посвятившего себя почитанию Флобера, стоял на противоположном берегу Сены, в южной, самой бедной части Руана. Это был район мелких промышленных предприятий, с рядами одноквартирных домишек из красного кирпича. Грузовикам было трудно развернуться в этих узких улочках, где было несколько лавок и столько же баров, меню которых предлагало неизменное фирменное блюдо — бычью голову. До того, как свернуть на улицу Лурдинок, в глаза бросался щит, указывающий дорогу к городским бойням.

Мсье Андриё ждал меня на пороге дома — невысокого роста старик в твидовом пиджаке, в таких же мягких твидовых шлепанцах и твидовой шляпе. В петлице у него была трехцветная ленточка. Сняв шляпу, чтобы пожать мне руку, он снова надел ее, объяснив это тем, что его голова слишком чувствительна, особенно летом. Все время, что мы провели в его доме, он не снимал твидовой шляпы. Кому-нибудь старый мсье мог бы показаться свихнувшимся чудаком, но только не мне. Говорю это как врач.

Ему было семьдесят семь — об этом он сказал мне сам, — он был секретарем и самым старым членом Общества друзей Флобера. Мы сидели друг против друга за столом, стоявшим в центре гостиной, чьи стены были в изобилии увешаны антикварными предметами, памятными медалями и медальонами с профилем Флобера. Здесь же висел рисунок маслом, изображавший городские Большие часы — работа самого мсье Андриё. В небольшой гостиной было тесно от всякой всячины, но все казалось интересным и каким-то личным: почти копия комнаты Фелиситэ, только более упорядоченная, или же павильон Флобера. Хозяин показал мне свой портрет, нарисованный на картоне его другом. На нем он был изображен как вооруженный бандит с бутылкой кальвадоса, оттопыривавшей его карман. Мне хотелось спросить, почему этот мягкий и доброжелательный человек изображен здесь заправским головорезом, но я не сделал этого. Я взял в руки экземпляр книги Энид Старки: «Флобер: Путь мастера» и показал мсье Андриё портрет на фронтисписе.

— Это Флобер? — спросил я для окончательного подтверждения.

Старик ухмыльнулся.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Жизнь Божественная» – произведение, в котором наиболее полно изложено мировоззрение Шри Ауробиндо. ...
Перед читателем мемуары, написанные не просто государственным деятелем, но «ученым во власти», склон...
Спортивные новогодние байки из сборника «Заметки о неспортивном поведении». Отношение спортсменов к ...
Вопрос поиска няни очень важный, так как этот человек будет проводить с вашим ребенком около 10 часо...
К знаменитому сыщику Дронго обратилась женщина из Швейцарии с просьбой обеспечить безопасность бывше...
Сердце Амалии разбито – возлюбленный обвенчался с ее лучшей подругой! История стара как мир: в любви...