Три Дюма Моруа Андре
19 октября 1861 года. Маршаль становится моим толстым Бебэ…»
Таким образом, Маршаль, прибывший в Ноан незваным гостем вместе с Дюма-сыном и всеми его «Россиями», долго оставался в Берри после отъезда своих друзей. Приехав на два дня, он пробыл несколько месяцев. Его увлечение марионетками завоевало ему симпатию Мориса Санда. Чувство Жорж к нему было совсем другого характера и вызвало неудовольствие Мансо (бывшего уже в течение десяти лет принцем-консортом). Под тем предлогом, что он пишет портрет владелицы замка, Маршаль запирался с ней в мастерской. Дюма-сын прислал свое благословение.
Дюма-сын – Жорж Санд, 23 ноября 1861 года: «Я говорил Вам, какое хорошее влияние можете Вы оказать на него авторитетом таланта, примером и советом; влияние, которого не могу оказать я, слишком близкий по возрасту, характеру и полу к этому взрослому мальчишке. Я просто счастлив тем, что Вы оценили этого человека по достоинству, а также тем, что сам он открыл в себе новый талант. Много раз я советовал ему заняться портретом, но среди художников бытует непонятная недооценка этого жанра, которой я не могу себе объяснить…»
В декабре Маршаль наконец покинул Ноан. Он не прислал Санд ни одного письма, ни одного нежного привета, ни слова благодарности. Напрасно ждала она весточки от него, посылая ему письмо за письмом. Ответа не было. Обезумев от тревоги, она обратилась к своему «дорогому сыну» Александру, чтобы узнать, что сталось с ее толстым Бебэ, ее придворным художником.
Дюма-сын – Жорж Санд, 21 февраля 1862 года: «Я никогда больше не решусь вводить кого бы то ни было в Ноанскую обитель, где все так слажено между друзьями, что малейшая песчинка может испортить весь механизм! Итак, наш друг Маршаль уже выказал себя неблагодарным? Рановато! Он должен был хотя бы сказать Вам спасибо за полученный им заказ на шесть тысяч франков, который принц дал ему лишь благодаря Вам. Увы! Увы! Я весьма опасаюсь, что человечество – отнюдь не лучшее творение Господа Бога…»
26 февраля 1862 года: «Сегодня я в ярости, и молчание моего Мастодонта немало этому способствует! Я не лучше Вас знаю, где он. Пороки воспитания, укореняющиеся в зрелом возрасте, весьма схожи с душевной черствостью. Этот бедный парень еще не знает, что когда так долго пользуешься гостеприимством такого человека, как Вы, гостеприимством столь сердечным и столь плодотворным, то следует по меньшей мере отвечать на письма, которые ты в довершение всего получаешь!.. Этот негодяй эгоистичен, как сама природа, и отличается таким простодушием, наивностью, бесцеремонностью, которым нет равных. До тех пор, пока я один страдал от этого, я объяснял эти свойства простотой отношений между сверстниками, но от Вас, да и от других людей его отделяет слишком большое расстояние, – нельзя подпускать его к себе слишком близко. Когда я вез его к Вам, у меня была затаенная надежда, что простота и доброта, которые Вы сохранили, несмотря на талант и славу, произведут на него благоприятное впечатление и покажут ему, каким надо быть, когда и он, в свою очередь, станет величайшим мастером своего искусства, покажут ему, что полезно знать в ожидании этого далекого будущего. Но я убеждаюсь, что он, как обычно, увидел лишь внешнюю сторону вещей и что на Вас он смотрит как на товарища. Это уж чересчур, дорогая матушка!..»
В течение всего 1862 года между «дорогим сыном» и «дорогой матушкой» велась активная переписка. Дюма завершил «Маркиза де Вильмера» и великодушно от» казался от гонорара за пьесу в пользу Жорж Санд. Он жаловался на жизнь:
«Минувшую неделю я провел в отчаянии и безделье. Не в силах был написать ни строчки – ни романа, ни пьесы. И потому я дал себе зарок: если мне удастся написать их, как я задумал, я пошлю ко всем чертям перо и чернила! Я барахтаюсь в них со дня рождения, и с меня хватит. Если только художник не переживает за свою жизнь троекратного превращения, как Рафаэль и другие лица – не стоит их называть, – то искусство становится презренным ремеслом. Кроме того, я вообще не художник. Ни по форме, ни по содержанию. У меня зоркий глаз. Я вижу достаточно ясно и говорю достаточно четко – это так, но в том, что я пишу, нет ни энтузиазма, ни поэзии, ни волнения. Это иронично и сухо. Произведения этого сорта развлекают, удивляют, затем утомляют публику, автора же это убивает. Закончив обе вещи – сделав этот двойной выстрел, – я попытаюсь жить для себя, и если в этой второй жизни родится что-то новое, какое-то неведомое чувство, суждение, даже иллюзия, я поведаю о них другим; если же нет, то – нет. Как будет связана с этой второй жизнью „Особа“, о которой мы столько говорили: номинально или фактически? Это не имеет значения. Не настолько я принимаю всерьез жизнь ее общества, чтобы цепляться за форму. Пусть я просто буду счастлив – больше мне ничего не надо, как тому герою из пьесы Мери, который ничего не требовал:
…в награду за труды –
лишь проводить все дни на лоне наслаждений.
Поживем – увидим. Ни одно из всех добрых и справедливых слов, которые Вы говорили мне, не будет упущено в том великом совете, что я держу с самим собой…»
Короче говоря, он склонялся к женитьбе на «Особе».
«Остается девочка, и в этом вопросе Вы совершенно правы. Придется ждать ее замужества, или хотя бы того времени, когда она сможет сознательно от него отказаться. Не буду ничего говорить Вам о «ее характере. Надо, чтобы Вы сами длительное время наблюдали Ольгу в жизни, чтобы оценить ее. Она в меру любит свою мать. Чувствует она себя хорошо только за городом. Она лакомка, целый день говорит о своем пищеварении – любимое развлечение породистых женщин. В своей бережливости она доходит до того, что отдает перешивать для себя старые платья матери и штопает чулки! И она же с превеликой легкостью отдает свои деньги любому нуждающемуся. Очень гордая, очень высокомерная с равными себе, она мягка и снисходительна с простыми людьми, на какой бы ступени они ни стояли. Имя не производит на нее никакого впечатления, она готова называться госпожой Бенуа. Она увлекается науками, в особенности точными, и не из честолюбия, ибо она копит свои небольшие знания так же, как копит свои карманные деньги. Ольга хочет знать для самой себя. В общем она молчалива и говорит только в подходящий момент. Больная печень прибавляет к этому сочетанию немного туманной меланхолии, без всякой фантазии. Вот что я увидел в ней, дорогая матушка. Выводы делайте Вы – женщина.
Пока что мать и дочь намерены поселиться в Булонском лесу, в очаровательном доме с красивым садом, который незаметно сообщается с владениями Вашего сына. Можно будет видеться сколько угодно, при этом каждый будет жить у себя, и приличия будут соблюдены. Теперь, когда все устроено таким образом, пусть Бог и царь довершают остальное. Дело за ними…»
Глава третья
В КОТОРОЙ ЖОРЖ САНД ДАРИТ ДЮМА-СЫНУ ДВОИХ ДЕТЕЙ
Сила и мудрость Санд всегда оказывали глубокое влияние на слабых мужчин. Она исторгла шедевры у Мюссе, она поддерживала Шопена и утешала Флобера. Дюма-сын открылся ей в своем душевном смятении:
«Жизнь была представлена мне с изнанки. Те, кому выпало на долю наставлять меня, были заняты совсем другими делами, и я не вправе упрекать их в том, что у них не нашлось для меня мудрости, которой им недоставало для самих себя…»
В свою очередь, Жорж со свойственной ей мужской откровенностью описала ему физические тяготы своего замужества и дала ему понять, сколь ужасно первое плотское испытание для девушки, если мужу недостает деликатности. «Мы воспитываем их, как святых, – говорила Жорж, – а случаем, как кобылиц».
На эту тему после долгих размышлений Дюма написал пьесу «Друг женщин». Ее сюжет: госпожа де Симроз, напуганная первой брачной ночью, разошлась со своим незадачливым мужем, которого она, сама того не зная, все еще любит. И вот она одна в свете, беззащитная против домогательств всех тех, кто сулит ей «иную любовь». Она погибла бы, если бы ее не оберегал Друг женщин, господин де Рион, который, как в свое время Оливье де Жален, являл собою рупор автора. Господин де Рион все знает, все понимает, все предвидит. Для него не составляют тайны ни женское сердце, ни мужские желания. Он устраивает или расстраивает свидания; угадывает намерения, изобличает ошибки. Короче говоря, он играет в мире Дюма-сына ту же роль, что граф Монте-Кристо в мире Дюма-отца. Он возлагает на себя полномочия, расставляет ловушки, ведет допросы. Беспощадный к злым, изрекает жестокие афоризмы. «Женщина, – говорит господин де Рион, – существо алогичное, низшее, зловредное». – «Молчите, несчастный! Ведь женщина вдохновляет на великие дела». – «И препятствует их свершению». Ему задают вопрос: «Значит, порядочных женщин нет?» – «Есть, их даже больше, чем полагают, но меньше, чем говорят». – «Что вы о них думаете?» – «Что это самое прекрасное зрелище из всех, какие довелось видеть человеку». – «Наконец-то! Значит, вы все же их встречали?» – «Никогда».
Пессимизм, которого не выказывали ни Гюго, ни Санд, ни Дюма-отец. Те верили в любовь-страсть, даже когда сами предавались любви-прихоти. Что касается Дюма-сына, то он твердо убежден, что всякая любовь – обманчивый мираж. Любить женщину – значит любить мечту нашего духа. Дюма-сын не верит в эту мечту. Отцы слишком наслаждались жизнью, у сыновей осталась оскомина. После развращенного XVIII столетия романтики воскресили христианский и рыцарский идеал женщины. Женщина оказалась чересчур слабой, чтобы подняться на высоту этого идеала. Дюма-сын обнаружил в своих взбалмошных княгинях существа, исполненные противоречий и хитрости. Романтики любили капризы этих несчастных. Господин де Рион презирает их, а быть может, и ненавидит.
Беспощадный тон диктует эпоха. Растиньяк и Марсе уже вошли с хлыстом в руках в клетку с женщинами. С этого времени все ширится свобода нравов. Усиление разврата пробуждает скептицизм и отвращение. С приходом Морни торжествует фатовство. Куртуазность гибнет. Флобер, Готье, нимало не смущаясь, пишут «президентше» непристойные письма. Дюма-сын берет на себя миссию исправлять нравы.
«По той иронии, за которую прячется господин де Рион, – говорит Поль Бурже, – по насмешкам, которыми он разит направо и налево, неизменно начеку и неизменно во всеоружии, по той позиции морального бретера, которую он занимает при всяком столкновении – будь то с женщиной или с мужчиной, с юной девушкой или старцем, – по всему этому легко заметить, что для этого мизантропа общественная жизнь оказалась слишком суровой. Он не сознается в своих обидах и не жалуется на них – он слишком горд. Но тон любой его реплики – насмешливый и намеренно беспощадный, его стремление с первых же слов покорить собеседника и установить свое превосходство, презрение, которое сквозит в каждой его фразе и каждом жесте, – все это своего рода признание, своего рода жалоба».
То была жалоба самого Дюма-сына. Он сообщал Жорж Санд, как поживает героиня, которую она помогла ему произвести на свет:
4 октября 1863 года: «Что касается г-жи Симроз, то наше сожительство стало постоянным. Мы больше не расстаемся. Она спит со мной. Она сопровождает меня в самые интимные места, наконец, она начинает мне надоедать. Поэтому я прилагаю все усилия к тому, чтобы поскорее от нее избавиться…»
Джейн де Симроз удивила и шокировала парижскую публику. «Друг женщин» в течение сорока дней пытался одолеть удивление, молчание, замешательство, а иногда и шумные протесты. Один зритель, сидевший в партере, после рассказа Джейн о ее брачной ночи поднялся и крикнул: «Это гнусно!» Некая куртизанка, знаменитая своими бесчисленными и открытыми любовными связями, заявила: «Это сочинение оскорбляет самую сокровенную стыдливость женщины!» И все же каждая женщина знала, что в пьесе есть значительная доля правды. Однако Дюма «предал Пол и разоблачил тайны Доброй Богини». В те времена о таких вещах не говорили. Особенно в театре, где царила женщина. Чтобы иметь успех, пьеса должна была обожествлять женщину и приносить в жертву мужчину.
«Без подобного жертвоприношения прочный успех невозможен. Клитандр, Орас и Валер причиняют друг другу столько зла для того, чтобы в конце пьесы жениться на ней; Отелло становится убийцей оттого, что считает ее неверной; он не может больше жить потому, что убил ее. Это ради нее Арнольф катается по земле и рвет на себе волосы; это по ее вине Альцест стал мизантропом; это она сделала Цинну неблагодарным, Ореста – убийцей, Тартюфа – богохульником. Довольно того, что она любит – пусть даже кровосмесительной любовью, – чтобы Ипполит умер! Один только Родриго, несмотря на свою любовь к Химене, убивает ее отца; но ведь потом он приходит к своей возлюбленной, предлагая ей свою жизнь взамен той, что он отнял. Ведь он не может „дышать воздухом, не напоенным ее любовью! Ведь он хочет, чтобы дон Санчо убил его, если она не пожелает его простить и не вернет ему свое доверие! Не имела успеха ни одна пьеса, где бы Мужчина не приносился в жертву Женщине. Здесь, в театре, она – божество, и, сидя в своей ложе или в своем кресле – красивая, гордая, торжествующая, спокойная, окруженная поклонением и лестью, она присутствует при этих человеческих гекатомбах“.
Господин де Рион раздражал зрительниц. Следует признать – в нем было немало раздражающего. Но они не прощали ему другого: не того, что он укрощал их (они не питают ненависти к укротителям), а того, что не позволял хотя бы одной из них поработить себя. В первом варианте пьесы одна красивая девушка, богатая и умная, бросалась на шею «Другу женщин», а он ее отталкивал. Возмущение публики подобной развязкой было так сильно, что по настоянию Монтиньи на следующем спектакле господин де Рион женился на мадемуазель Хакендорф. Тэн, а следом за ним Бурже запротестовали. Они предпочитали непримиримого господина де Риона. В предисловии к изданию пьесы, написанном вдали от сверкающих золотом театральных зал, Дюма осмелился повторить свой тезис: женщин надо держать в рабстве.
«Женщина – существо ограниченное, пассивное, подчиненное, живущее в постоянном ожидании. Это единственное незавершенное творение Бога, которое он позволил закончить человеку. Это неудавшийся ангел… Итак, природа и общество сошлись на том и будут сходиться вечно, как бы ни протестовала Женщина, что она – подданная Мужчины. Мужчина – орудие Бога, Женщина – орудие Мужчины. Illa subille super[50]. И нечего с этим спорить…»
В жизни господин де Рион женился. Князь Нарышкин умер в Сьезе 26 мая 1864 года, и Дюма мог жениться на княгине, наконец овдовевшей. В субботу 31 декабря 1864 года мэтр Ансель, опекун Бодлера и мэр Нейисюр-Сен, совершил в присутствии Александра Дюма-отца и Катрины Лабе (с согласия их обоих) бракосочетание Александра Дюма-сына с Надеждой Кнорринг, вдовой Александра Нарышкина.
Новобрачная пригласила в качестве свидетелей адвоката Анри Миро и своего акушера Шарля Девилье. Дюма сопровождали двое друзей – художник Шанделье и помощник хранителя императорской библиотеки Анри Лавуа. Больше никого не было. Церемония совершалась втайне, так как весь акт бракосочетания должен был зачитываться вслух, а он содержал до крайности странный параграф:
«Будущие супруги заявили, что удочеряют ребенка женского пола, записанного в мэрии Девятого округа Парижа 22 ноября 1860 года под именем Марии-Александрины-Анриетты и родившегося 20-го числа того же месяца у Натали Лефебюр; при этом они подчеркнули, что имя матери – вымышленное…»
В течение четырех лет «малютку Лефебюр» выдавали за сиротку, подобранную и взятую на воспитание княгиней Нарышкиной.
Дюма-сын – Жорж Санд, 75 декабря 1864 года: «Дорогая матушка, через несколько дней я женюсь. Вот уже час, как я, принял бесповоротное решение, о чем незамедлительно Вам сообщаю. Я не прошу Вашего согласия – я знаю, Вы мне его даете. Но, как покорный и почтительный сын, я делюсь с Вами этой новостью, прежде чем сообщить ее кому бы то ни было. Нежно обнимаю Вас и Мансо тоже».
В качестве свадебного подарка Санд послала вазу в форме урны. Не для того ли, чтобы собрать в нее пепел свободы?
Дюма-сын – Жорж Санд, 7 января 1865 года: «Когда я получил этот красивый сосуд, все вокруг спрашивали: „Кто мог это прислать? Какая красивая штуковина!“ Но я сказал: „Бьюсь об заклад, что это от матушки…“
Получив наконец право афишировать свое отцовство, Дюма-сын делал это с упоением. Его письма к Жорж Санд изобилуют упоминаниями о Колетте, восхитительном и щедро одаренном ребенке. В возрасте пяти лет она знала французский, русский и немецкий языки. Вечернюю молитву она повторяла на трех языках.
28 марта 1865 года: «Колетта чувствует себя великолепно. Она еще не способна оценить свою бабушку, но это придет».
21 августа 1865 года Санд потеряла Мансо, своего любовника-секретаря, давно болевшего туберкулезом легких. Кому, как не Маршалю, было заменить его? Жорж привязалась к нему и преследовала его избытком лестного внимания.
Жорж Санд – Шарлю Маршалю; «Дорогой малыш! Я ни разу не видела „Орфея в аду“, а говорят, что это забавно и красиво. Я не решаюсь обратиться к Оффенбаху, несмотря на его любезность. Поскольку ты, должно быть, знаешь эту вещь наизусть, я не обрекаю тебя на то, чтобы еще раз смотреть ее со мной… Сбереги время и желание, чтобы посмотреть со мной какую-нибудь пьесу, которая тебя позабавит или по крайней мере будет тебе внове. Целую тебя… Знаешь ли ты, что г-жа Дюма разрешилась от бремени? Завтра я навещу ее. Сегодня я была в Палезо…[51] Г-жа Плесси вчера сказала мне, что постарается достать нам два хороших места на «Влюбленного льва»…»
Другое письмо: «Слушал ли ты „Дон-Жуана“ в Лирическом театре? Я заказываю два билета на вторник. Не хочешь ли взять один из них? Если да, пообедаем вместе, где ты пожелаешь Если нет, давай где-нибудь встретимся, чтобы я обняла и благословила тебя, прежде чем уеду в Ноан. Из Парижа я уезжаю в четверг, но еще раньше – в понедельник – отбываю из Палезо. Пришли мне в понедельник ответ на улицу Фельянтин, чтобы я отдала второй билет на. „Дон-Жуана“ какому-нибудь другому приятелю, если ты почему-либо не сможешь им воспользоваться. Как ты поживаешь, мой жирный кролик? Я – хорошо. Только здесь дует восточный ветер, он меня раздражает. Целую тебя… О, смотри, какая я глупая!.. Я отложу на день свой отъезд, если ты меня предупредишь заранее. Постарайся освободиться. Правда, ты, быть может, уже видел „Дон-Жуана“. Поступай как знаешь, но напиши мне хоть словечко…»
Но Мастодонт упорно держался за свою независимость. В его мастерской ему позировали обнаженными красивые и доступные девушки. Когда Санд неожиданно приходила к нему, она наталкивалась на закрытую дверь. Тем не менее он охотно обедал у Маньи с нею, Дюма-сыном и Ольгой Нарышкиной, которая к восемнадцати годам похорошела и стала очень красивой. Надежда (которую ее супруг перекрестил в Надин), еще не оправившись от преждевременных родов на пятом месяце, томилась в Марли, где готовилась к тяготам новой беременности, ибо чета желала иметь Дюма-внука.
Письмо Дюма-сына: «Г-жа Дюма обречена семь месяцев лежать в постели, если она действительно хочет произвести на свет нового Александра – потребность в нем ощутима, несмотря на то, что первые двое еще в расцвете сил и в зените славы… Да! Натворил я здесь дел! Проклятые морские купанья всегда приводят к этому. Фи!..»
Возраст и красота юной Ольги ставили ее по отношению к матери в щекотливое положение: любовнице, только что вступившей в новый брак, неприятно иметь дочь на выданье. Так как доктор Девилье прописал Надин пребывание на свежем воздухе, Дюма попросил у своего старого друга Левена разрешения занять его дом в Марли и поместил там свою больную супругу, в то время Как Ольга, чтобы не прерывать занятий, оставалась в Нейи. Приехавшие из Москвы соотечественники взяли на себя миссию просветить «Малороссию», ставшую, в свою очередь, «Великороссией», относительно ее юридического положения. Она спрашивала себя, не причинил ли ей серьезного ущерба роман ее матери, заставив жить вдали от феерического двора, где она приходилась бы родней Романовым.
Записная книжка Жорж Санд, 3 февраля 1866 года: «Я отправляюсь к Маршалю. В половине седьмого мы идем обедать к Жоберам: там – родственники мужа и жены, Леман, отец и сын Дюма, несколько друзей дома. Весь обед, от супа до салата, приготовил папаша Дюма! Восемь или десять превосходных блюд. Пальчики оближешь! После обеда мы с ним беседуем; в общем он очарователен… Маршаль провожает меня.
4 февраля 1866 года: Александр приехал в два часа. Я читала ему «Жана»[52]. Ах, какое счастье! Он доволен всем в целом! И читаю я не слишком плохо. Он дал мне три превосходных совета. Как быстро он все подмечает и как хорошо умеет исправить! Я рада за Були[53] и пишу ему, не сходя с места… Александр узнает, не возьмут ли пьесу на улице Ришелье; если нет – то устроит ее в Жимназ. Иду обедать к Маньи, погода собачья. Невесело… В Одеоне – «Жизнь богемы». Какая прекрасная пьеса, душераздирающая и очаровательная!..
6 февраля 1866 года: Демарне только что сообщил мне, что у г-жи Дюма преждевременные роды и наш обед в четверг не состоится. Он ведет меня к Маньи, где я обедаю и затем нанимаю карету, чтобы ехать на проспект Нейи; у меня умопомрачительная мигрень. Кучер пьян, лошадь тоже. Но все-таки мы молодцы, нам удается найти дом. Г-жа Дюма спокойна и бодра, она не страдает. Но как она будет чувствовать себя завтра? Родит ли она? Ребенок жив и готов появиться на свет. Это странно… Александр с ней очень ласков. Возвращаюсь к себе на той же лошади – она спотыкается, с тем же кучером – он спит. Но мигрень моя прошла…
9 февраля 1866 года: Мне удалось немного поработать, урвать час у гостей и писем. Г-жа Дюма пережила свои преждевременные роды болезненно, но благополучно… Я отправляюсь обедать к Маньи пешком…
11 февраля 1866 года: Еду в Нейи. Ночью это настоящее путешествие, и стоит оно десять франков! Г-жа Дюма настрадалась. Ей придется месяц лежать. Александр и Ольга от нее не отходят…»
В августе 1866 года Жорж Санд отправилась навестить Дюма-сына в Пюи – маленькую рыбачью деревушку неподалеку от Дьеппа, где он купил дом, довольно безобразный и не вполне удобный, зато в восхитительном месте.
Записная книжка Жорж Санд: «У Алекса в Пюи (sic!), воскресенье, 26 августа 1866 года: Чудесный край! Дивная погода. Очаровательные хозяева. Лавуа уезжает, Амеде Ашар здесь уже давно, г-жа де Беллейм только приехала. Прелестные дети. Хозяйка дома очень любезна, но не в должной мере хозяйка. Беспорядок немыслимый! Из ряда вон выходящая неаккуратность, ставшая привычной. Для мытья служат ваза и салатница, а вода есть, только если за нею сходишь сам! Окна не закрываются! Собачий холод в постели… Но день великолепный. Мы идем гулять в лес и к морю. Эти лесистые берега – сущий рай. Море – жемчужное, с голубыми бликами, и белый песчаный берег, усеянный кремневой галькой в форме полипов. Белые меловые утесы. Все в нежных и блеклых тонах. В казино – детский бал. Разряженные женщины, довольно-таки уродливые. Дома – превосходный обед, однако в восемь часов мадам плохо себя чувствует, и Александр отправляется спать. Не знаешь, как читать при одной-единственной свече! Ночью поднимается буря. Потоки дождя, стужа. Я кашляю, надрывая горло.
У Алекса, Пюи, понедельник, 27 августа: Погода сырая, но вокруг красиво. Я остаюсь послушать предисловие и два акта. Они очень хороши и очень изящно написаны. Обед чертовски вкусный. После обеда все улизнули, а я осталась с г-жой Беллейм! Жизнь, которая замирает в восемь часов, мне совсем не по душе! Да еще спать приходится идти с переполненным желудком… Сколько мучений с одеваньем и тому подобным! Господи, до чего же здесь скверно!.. И, все-таки очень красиво…»
Из Пюи Жорж Санд поехала в Круассе, к Флоберу, где нашла «отличные удобства, чистоту, воду, предупредительность – все, что только можно пожелать». Мать Флобера, очаровательная старушка, была лучшей хозяйкой, чем «Великороссия».
Но Дюма любил Пюи до такой степени, что вскоре приобрел там еще одну виллу. Вокруг него образовалась небольшая колония. Феликс Дюкенель, навестивший Дюма, увидел однажды, как к нему явился какой-то рыбак с бородой, высокого роста, сутуловатый, но крепкого сложения. В куртке табачного цвета, фланелевой рубашке и грубошерстных панталонах он выглядел великолепно и держался непринужденно. «Добрый день, сосед, – сказал рыбак, – как поживаете?» – «Прекрасно, ваша светлость. А вы?» – «Я себя чувствую, как Новый мост. Так ведь, кажется, у вас говорят?» У рыбака был английский акцент. Когда он ушел, Дюкенель спросил: «Почему вы его величаете светлостью?» – «Потому что это маркиз Сэлсбери. Он очутился здесь случайно и сам нанес мне первый визит: „Нельзя требовать от Александра Дюма, чтобы он кому-то представлялся. Позвольте мне представиться самому. Кроме всего прочего, я ваш должник. Читать романы вашего отца – мое любимое времяпрепровождение и лучший отдых для ума“.
Знаменитый сын все еще пользовался покровительством отца.
Провал «Друга женщин» на какое-то время отдалил Дюма от театра. Сложности супружеской жизни с ноющей женщиной, «то равнодушной, то неистовой», усилили его женоненавистничество. Беременная Надин погружалась в сонное оцепенение, здоровая – страдала припадками ревности. Когда она видела Александра в окружении толпы поклонниц, то сравнивала его с Орфеем среди вакханок. С того момента, как госпоже Дюма исполнилось сорок лет, она подозревала в кокетстве всякую молодую женщину, даже собственную дочь. Издерганные нервы «Великороссии» сделали ее как спутницу жизни невыносимой. В это время Дюма-сын вступил в активную переписку с одним морским офицером, капитаном второго ранга Ривьером, который был также одаренным писателем. В письмах к нему Дюма изливал свое мрачное настроение:
Дюма-сын – Анри Ривьеру: «Дорогой друг!.. Я в – восторге оттого, что Вы снова ведете жизнь моряка. Давно пора вернуться к ней и вырваться из-под власти чувств низшего порядка, совершенно недостойных ума, подобного Вашему. Лучше открытое море со всеми его штормами, чем бури в стакане воды, – ведь женщины убедили нас, будто мы непременно должны быть их жертвами. Поверьте человеку, который не раз спасался вплавь и в конце концов приплыл к надежному берегу: истина в работе и в солидарности с человечеством, на которое люди умные, как Вы и я, оказывают и должны оказывать влияние. Лучше командовать хорошим экипажем или написать хорошую пьесу, чем быть любимым, даже искренне, самой обворожительной женщиной. Аминь.
…Вы созданы для того, чтобы бодрствовать от полуночи до четырех часов утра на капитанском мостике корабля, а вовсе не в будуаре г-жи Канробер. Женщина – это стихия, которую надо изучить с детства, как я, чтобы уметь управлять ею неутомимо и уверенно, а все эти красивые богини издергали Вам нервы, не дав ничего нового, ибо они пусты, как погремушки… Море наводит на меня грусть, я люблю его, только когда ощущаю его под собой. В этом оно для меня схоже с женщинами. Эта несколько фривольная шутка покажет Вам, что его величество мое тело чувствует себя немного лучше, хотя оно не так уж часто пускается в сие рискованное плавание, как может показаться из моих слов… Пока что я работаю благодаря привычке или тренировке и терплю разочарования, неотъемлемые от этой странной профессии, которая превращает мысль в льнотеребилку…»
Пессимизм Дюма-сына распространялся не только на женщин, но и на весь род людской. Когда капитан Ривьер был ранен в голову веслом, Дюма написал ему:
«Вы, мой друг, вменяете в заслугу Провидению, что оно убило Вас лишь наполовину, словно мы здесь, на земле, всего лишь глиняные фигурки в тире для стрельбы из пистолета… Куда лучше, дорогой мой, крепко вбить себе в голову, пока на нее не опустилось весло, что все это комедия, в которой мы исполняем свои роли, не ведая ни развязки, ни автора; суфлер меняется ежеминутно, и единственно ценное в этой комедии – любовь и дружба. В особенности дружба».
Одна-единственная женщина, оптимистка, по-прежнему пользовалась расположением Злопамятного – это была Жорж Санд. Дюма изумило, как быстро она воспряла духом после смерти Мансо.
Дюма-сын – Анри Ривьеру. «Я много раньше ответил бы на Ваше письмо, если бы мне не пришлось все эти дни посвящать свое время г-же Санд – у нее большое горе. Она потеряла Мансо, который в течение пятнадцати лет был спутником и распорядителем ее жизни. Он умер после четырех месяцев тягчайших страданий, в маленьком домике в Палезо, где они жили вместе… Три дня тому назад мы его похоронили и пытались отвлечь его подругу от горестных мыслей… Она обладает большой энергией и большой волей. Вот ум, способный унизить наш пол, ибо не многие из нас были бы в состоянии каждые десять лет начинать свою жизнь заново после таких потрясений, какие пережила эта женщина… Поскольку жизнь приносит одни огорчения, с этим надо свыкнуться раз и навсегда и стараться смотреть на происходящие события таким же равнодушным взглядом, каким быки, пасущиеся на лугу, смотрят на проезжающие по дороге экипажи. Уподобьтесь Минерве – богине с бычьими глазами. Этот эпитет, для многих непостижимый, по-видимому, должен выражать бесстрастность наивысшей мудрости, которая, несомненно, есть не что иное, как предельное безразличие…
Дружба представляется мне единственным чувством, ради которого стоит жить…»
Поскольку безотчетный страх мешал ему в ту пору писать для театра, он работал над романом «Дело Клемансо». В нем он дал волю затаенной ярости против женщин. Это была исповедь убийцы, умертвившего некогда обожаемую им жену – не только за то, что она его обманывала, но и за то, что она была воплощением лжи и фальши под маской самой совершенной красоты. Скульптор Пьер Клемансо был, разумеется, внебрачным сыном и, конечно же, сыном белошвейки. Вся первая часть книги в значительной мере походила на автобиографию. Женщина, на которой женился герой, Иза Доброновская, была полька (что позволяло автору косвенно взять реванш у «вероломных славянок»). Дюма сообщает нам, что образ Изы восходит к госпоже Джеймс Прадье – его первой любовнице.
Дюма-сын – Жорж Санд, 26 мая 1866 года: «Эта штука – „Дело Клемансо“ – начинает меня раздражать. Я очень скоро брошу ее и вернусь к моим маленьким пьесам, где можно не ломать голову над стилем, если не хочется. Я все еще плутаю в последних главах. Удар ножом никак не получается… Жизнь не всегда бывает веселой. До двадцати лет еще куда ни шло; потом – конец! Будем же любить друг друга в ожидании лучшего и строчить свои рукописи, ибо это единственное, на что мы способны…»
5 июня 1866 года: «Дорогая матушка! Только в четверг, в шесть часов двадцать минут вечера, Иза, наконец, скончалась, искупив по всей справедливости те гнусности, которые она совершила. До этого момента ее убийца, имеющий честь быть Вашим сыном, работал, как негр, как один из тех, от кого он ведет свое происхождение по отцовской линии. Уф! У меня нет никаких угрызений совести, но я так измотан, словно они у меня есть, и я еще чуть-чуть больше восхищаюсь Вами за то, что Вы создали столько шедевров и создали их так быстро…»
Читатели, знакомые с семейной жизнью скульптора Прадье, узнали героиню. Критик журнала «Ревю де Де Монд» писал: «Эту женщину, которая позирует своему мужу-скульптору, женщину, для которой стыдливость существует лишь как светская условность и которой не дают спать лавры Фрины, – эту женщину мы знаем или полагаем, что знаем, и, пожалуй, обозначение „чудовище“ слишком сильно для этой прекрасной язычницы XIX века…» Иза – «грязная душа в мраморном теле, рожденная для того, чтобы наслаждаться и чтобы лгать, куртизанка с головы до пят, одно из тех экзотических растений, которые опьяняют и убивают», – обезоруживает критика. Он обвиняет не столько ее, сколько ее мужа. Зачем он любил ее, когда с первых же дней ее порочная натура была очевидна? Затем, что для Пьера Клемансо, так же как для Дюма-сына и для всех его героев, любовь всегда была только физическим желанием. Без этой исходной точки сладострастная и трагическая развязка (Пьер последний раз спит с Изой и затем убивает ее) была бы невозможна.
Современного читателя не может не удивлять, что в 1866 году этот роман превозносили как образец самого смелого реализма. «Все правдиво, жизненно, красноречиво, и когда г-н Дюма вступает врукопашную с действительностью, то перед нами два атлета, равных по силе… Г-н Дюма перешел от пьес к роману, так как возможности, предоставляемые прозой, позволяли ему поставить более сильные акценты, дать более осязаемое ощущение плоти. Это удалось ему…» Сцены лепки обнаженного тела и объятий нагих любовников посреди реки были сочтены «экспериментальной литературой», смелой и дерзкой. Говорили, что роман г-на Дюма в полной мере современник г-на Тэна, который, кстати, им сильно восхищался. Флобер был сдержан, но принял книгу всерьез.
«Я не вполне разделяю Ваш энтузиазм по поводу „Дела Клемансо“, хотя во многом это самое сильное произведение Дюма. Но напрасно он испортил книгу длинными рассуждениями и общими местами.
Романист, по-моему, не имеет права высказывать свое мнение о происходящем. В акте творения он должен уподобиться Богу, то есть создавать и молчать. Концовка этой книги представляется мне в корне фальшивой: мужчина не убивает женщину после; после ощущаешь полную расслабленность, чуждую какой бы то ни было энергии. Это большая оплошность – физиологическая и психологическая…»
Все только и говорили, что о «Деле Клемансо». Толстяк Маршаль рассказал Гонкурам историю одной главы.
29 сентября 1866 года, Сен-Грасьен: «Маршаль сегодня вечером рассказал нам, что однажды около четырех часов утра он удил рыбу в Сент-Ассизе, у г-жи де Бово. И вдруг заметил двух купающихся девушек: одну брюнетку, другую рыжую. Восходящее солнце ласкало их резвящиеся в Сене тела, и красота их сияла в розовом свете. Маршаль рассказал об этом Дюма; тот на следующее утро пришел взглянуть на девушек и, чтобы сыграть с ними шутку, уселся на их сорочки. Отсюда – сцена купанья в „Деле Клемансо“…»
Что касается Дюма-сына, то он был удовлетворен своим успехом, хотя и изнурен напряжением.
Дюма-сын – капитану Ривьеру: «Вы увидите по моему почерку, что имеете дело с изможденным человеком. Перо не слушается меня – так я злоупотреблял им в течение двух месяцев. Но в конце концов эта тварь мертва и уже не воскреснет. Только что я два часа спал; нынешней ночью я спал одиннадцать часов. Больше я ни на что не способен. Г-жа Дюма спит не меньше. Если мы будем вдвоем отдыхать от книги, которую я писал один, то надеюсь, что через месяц я буду в силах начать снова…»
Он в самом деле начал и вернулся к драме. Удивительно, что этот гигант чувствовал себя таким измученным, написав совсем короткий роман. Это объясняется силой страстей, которые проснулись в нем при размышлениях о бесстыдстве и сладострастии. Чтобы успокоиться, он должен был вывести на сцене хорошую женщину и отправиться на лоно природы. Он снял возле Сен-Валери-ан-Ко, в Этеннемаре, небольшое шале, напомнившей ему некоторые счастливые дни его холостяцкой жизни, и отправился туда работать.
Там он сочинил новую пьесу, которая также была вдохновлена Жорж Санд: «Взгляды госпожи Обре». Тема: женщина типа Санд придерживается самых широких взглядов на брак, на классы общества, на внебрачных детей. В один прекрасный день она внезапно оказывается перед мучительной дилеммой: либо она отречется от идей всей своей жизни, либо позволит своему собственному сыну жениться на Жаннине, любимой им молодой женщине, у которой был любовник и которая работает, чтобы вырастить внебрачного ребенка. Госпожа Обре какое-то время колеблется, мечется, потом принимает героическое решение: именем морали и веры она женит своего единственного сына на девушке-матери.
Дюма устроил у госпожи Санд первую читку, на которой присутствовали Эдмон Абу и Анри Лавуа. Шумный успех! Спиритуалистка Санд и скептик Абу дружно плакали. Чтобы подвергнуть пьесу еще одному испытанию, автор поехал в Прованс читать ее другому приятелю – Жозефу Отрану. Тот же слезливый успех. Отран, у которого было больное сердце, даже упал в обморок. Большего уж нельзя было требовать. Монтиньи, директор Жимназ, принял пьесу с энтузиазмом. Однако Дюма не оставляло беспокойство. Как отнесется лицемерная публика к осуждению ее предрассудков? Он быстро успокоился.
Записная книжка Жорж Санд, 27 ноября 1866 года: «Вчера у Бребана Александр скакал на черном апокалипсическом коне: говорил, что хотел бы быть Рафаэлем или Микеланджело; что для него не может быть счастья без вдохновения, без радости творчества, без упоения славой и силой. Его Бог – это сила. Маршаль, человек, полный здравого смысла, который ему никогда не изменяет, не касался столь высоких материй. А я вообще молчала. Того, что я думаю, когда я счастлива, не высказать. Что скажешь о неуловимых движениях души, о мимолетных, быть может, даже пантеистических, впечатлениях? Нет, я не могу выразить себя. Когда я говорю одно, понимают другое. Почему? Этого я никогда не узнаю.
Ноан, 17 марта 1867 года: Добрая весть: «Госпожа Обре», как явствует из телеграммы Александра, имела колоссальный успех.
18 марта 1867 года: Статья Сарсе о «Госпоже Обре». Письма о Дюма… Мне надо ехать в Париж!..
Париж, 23 марта 1867 года: Иду завтракать к Дюма. Возвращаюсь, читаю и пишу письма. Иду в Жимназ с Эстер[54]; «Госпожа Обре» восхитительна, я плачу. Сыграно превосходно…»
Врачи предписали Надин Дюма с октября не вставать с постели, чтобы она могла в срок родить ожидаемого наследника.
Дюма-сын – Жорж Санд, 26 февраля 1867 года: «Малыш изо всех сил стучится в дверь этого света. Сразу видно – он еще не знает, чем это пахнет! Г-жа Дюма все толстеет…»
20 апреля 1867 года: «Возможно, в ту самую минуту, когда это письмо придет к Вам в Ноан, маленький Дюма появится на свет».
Увы! 3 мая Надин разрешилась от бремени девочкой. Поскольку героиня «Взглядов госпожи Обре» звалась Жанниной, это имя и дали ребенку.
Отец в ту пору писал предисловия к полному собранию своих пьес. Предисловия эти получили шумное одобрение, какового они действительно заслуживали, так как были написаны живо, смело и много лучше, чем пьесы. Барбе д'Оревильи, ненавидевший обоих Дюма – отца и сына, – признал успех предисловий, но причину его увидел лишь в умело замаскированной развращенности, которая всегда будет нравиться людям. «Ибо хотя удовольствие, доставляемое процессом развращения, и само по себе не мало, еще большее удовольствие – вам это хорошо известно – любоваться собственной развращенностью… Что за собрание! Несмотря на самоуничижение, характерное для всех авторов предисловий, я не верю в эту скромность с первой страницы… Кто предваряется, тот притворяется… Но поскольку публика интересуется вами и слушает вас, вы хорошо сделаете, рассказав ей о себе… Надо заткнуть разинутые рты зевак».
Зеваки набросились на проповеди драматурга.
Глава четвертая
СУМЕРКИ БОГА
Теперь Жеронту надо
С любовью распроститься:
Зима к нему стучится,
Любовь ему не рада.
Ж. – П.Туле
Как мы завершим свой путь?
Седые волосы предъявляют нам
свои почтительные требования.
Бальзак
Если судить по внешнему виду, папаша Дюма почти не изменился за все время своей неаполитанской авантюры. Немного больше седых волос, немного больше торчит живот, но все та же лучезарная веселость, тот же бьющий через край талант, та же жадная чувственность. Сын наблюдал, удивлялся, сожалел.
Дюма-сын – Жорж Санд, Вильруа, 8 марта 1862 года: «Я нашел его более шумным, чем прежде. Дай ему Бог еще долго оставаться таким, но сомневаюсь, что это возможно. Средство, которым пользуется он сам, чтобы помочь доброй воле Создателя, представляется мне противным здравому смыслу, – каким бы действенным оно ни казалось созданиям Божьим. Одним словом, что бы ни случилось, этот могучий организм, который еще проявляет себя во всякий час дня и ночи с прежней щедрой силой, не перестанет быть одной из самых необычайных фантазий природы. Пытаться руководить им, в особенности теперь, наверняка бесполезно. Это то же самое, что происходит с человеком, которому всегда везло и который упал с пятого этажа; либо он останется цел и невредим, либо убьется на месте. Если бы можно было поставить этот локомотив в момент его отправления на рельсы и заставить пересечь жизнь по прямой линии, один Бог знает, сколько бы он потянул за собою великих и полезных для человечества идей. Но раз уж этого не случилось, то, значит, и не могло случиться. Посмотрим, что будет дальше, а пока я очень хотел бы иметь не столь шумного отца, у которого было бы больше времени для меня… и для самого себя».
Возвратясь в Париж, Дюма привез с собой из Италии певицу Фанни Гордозу, «черную, как слива», но аппетитную и столь неукротимого темперамента, что ее муж итальянец, обессилев, обматывал ей вокруг бедер мокрые полотенца. Дюма-отец избавил ее от этих повязок и утолил ее пыл. По этой причине она привязалась к нему с неистовой страстью. Сначала они жили на улице Ришелье, на углу бульвара, против ателье знаменитого фотографа Рейтлингера; затем в Энгиене, где Дюма снял на лето 1864 года виллу «Катина». И снова богемная жизнь, как в замке «Монте-Кристо». Гордоза заполнила дом «трубами, скрипками, лютнями. С утра до вечера она пела вокализы в окружении льстивых нахлебников, которые обосновались в доме, шарили по буфетам и пожирали запасы. Олимпиец Дюма работал на втором этаже, покрывая большие листы голубоватой бумаги своим писарским почерком, а по вечерам он спускался в бильярдную, где его ждали старые друзья: Ноэль Парфе, Нестор Рокплан, Роже де Бовуар, которых окружала компания незнакомых ему блюдолизов. Когда запасы, казалось, были исчерпаны, Дюма отыскивал в кладовой рис, помидоры, ветчину и мастерски стряпал для всех rizotto[55].
Множество женщин побывало в Энгиене: Эжени Дош, которая все еще играла «Даму с камелиями» Дюма-сына, но отнюдь не пренебрегала Дюма-отцом; очаровательная Эме Декле с бархатными глазами, за которой Дюма-отец ухаживал в Неаполе, где она играла в пьесах Дюма-сына; красивая дебютантка Бланш Пьерсон; великолепная трагическая актриса Агарь (ее настоящее имя – Леонида Шарвен, но она взяла себе библейский псевдоним, чтобы походить на Рашель); Эстер Гимон, львица с хриплым рыком, и Олимпия Одуар, падавшая в обморок в самый неподходящий момент. Напрасно синьора Гордоза несла караул. «Одная женщина! – кричала она, когда вторгалась очередная нарушительница покоя. – Сказайт ей, что господин Дюма есть больной!» Дюма терпел эту живописную фурию, одетую в прозрачный пеньюар, который не скрывал ее прелестей.
Он объяснял Матильде Шебель, дочери французского ученого-ориенталиста, которую знал ребенком и которую называл «своей маленькой ромашкой»: «Фанни несколько взбалмошна, но у нее превосходное сердце». И добавлял не без бахвальства: «У меня много любовниц, потому что я гуманный человек. Будь у меня одна – ей не прожить бы и недели!.. Не хочу преувеличивать, но полагаю, что по свету у меня разбросано более пятисот детей».
Вернувшись осенью в Париж, он поместил Гордозу в своей новой квартире на улице Сен-Лазар, 70. В течение некоторого времени он каждый четверг устраивал званый обед, после которого дива пела, между тем как хозяин дома спасался бегством от «мяуканья» и работал. Вскоре разразилась буря. Пылкая колоратура застала Дюма на месте преступления в ложе театра и своими воплями взбудоражила весь зал. Дело кончилось тем, что он ее выгнал. Она уехала, заявив, что возвращается к мужу, и прихватила с собой все деньги, что еще оставались в ящиках.
Дюма поселился на бульваре Мальзерб, 107 вместе со своей дочерью Мари, которая оставила своего беррийца Олинда Петеля, страдавшего умственным расстройством. На какое-то время она нашла убежище в монастыре Успения, а теперь занималась тем, что разрисовывала старые требники. Сама Мари тоже производила впечатление слегка помешанной: она одевалась, как кельтская жрица, украшала голову венком из омелы и носила на поясе серп. Дюма гордился ею, как всем, что имело касательство к нему, хотя, конечно, не так, как Александром. Но сына он немного побаивался. «Александр любит тезисы и мораль, – делился он с Матильдой Шебель. – Вот возьмите одну из его последних книг. Посмотрите, какую он сделал на ней надпись, – Дюма прочел посвящение: – Моему дорогому отцу его большой сын и меньшой собрат», – и заключил не без горечи; – «Он ошибся в расстановке прилагательных, чтобы доставить мне удовольствие; но он вовсе так не думает».
В этом Дюма как раз ошибался, но, страшась упреков «мальчика», принимал бесконечные меры предосторожности, чтобы сын не встречал у него полураздетых нимф, которыми старик окружил себя, Дюма-сын купил на авеню Вильер, 98 особняк с крошечным садиком, вызывавшим у отца насмешки «Здесь очень хорошо, Александр, – говорил он, – очень хорошо, но тебе следовало бы открыть окно гостиной, чтобы пустить хоть немного воздуха в твой сад». Сына огорчала распутная старость отца, и он редко навещал его. Старик жаловался:
«Я теперь вижу его только на похоронах. Быть может, в следующий раз увижу на своих собственных».
Корделией этого короля Лира была маленькая Микаэла, дочь Эмилии Кордье, хилое создание с восковым цветом лица, безгубым ртом, но глазами невыразимой прелести. Он дарил ей кукол, которых наряжала Мари Петель. «Только бы она пришла, мое маленькое сокровище», – говорил он, когда у него бывала приготовлена для нее какая-нибудь кукла – маркиза Помпадур или Людовик XV. Маленькое сокровище являлось, он осыпал свою девочку поцелуями, сокрушаясь, что «глупый Адмирал» помешала ему ее удочерить.
Дюма-отец – Микаэле Кордье, 1 января 1864 гола: «Моя дорогая маленькая Бебэ! Надеюсь, что через три-четыре дня смогу тебя обнять. Я очень рад, что увижу тебя, но не надо никому говорить о моем приезде, чтобы у меня было время вволю приласкать тебя. Мари и я принесем тебе двух красивых кукол и игрушки. До 5-го, жди меня.
Твой отец А.Д.»
Дюма-сын был недоволен присутствием в отцовском доме Микаэлы – «дочери распутницы». Он отказывался признать в ней единокровную сестру.
«Я видела Вашего отца в Одеоне. Боже мой, какой удивительный человек!» – писала Санд в 1865 году. В шестьдесят три года он оставался «стихийной силой». Его работоспособность не уменьшилась. Он только что поставил две драмы – превосходные в своем роде – «Парижские могикане» и «Узники Бастилии». «Парижских могикан» долгое время не разрешала цензура под тем предлогом, что пьеса, действие которой разыгрывалось в 1829 году, кишмя кишела весьма либеральными намеками. Письмо автора к императору нанесло поражение цензорам. Наполеон III снял запрет.
Тем временем Дюма-отец опубликовал один из своих лучших романов, «Сан-Феличе», действие которого разыгрывалось в Неаполе, во времена Марии-Каролины, леди Гамильтон и Нельсона. Это была эпоха, когда генералы французской революционной армии создавали и упраздняли королевства, эпоха молодых героев, опоясанных трехцветным шарфом, эпоха генерала Дюма. А место действия – своеобразный город, где автор не так давно провел четыре года. Дюма был полон совсем еще свежих воспоминаний о неаполитанских друзьях. Поэтому рассказ отличался живостью, стремительным ритмом, ослепительным блеском. Герой итальянец, достойный мушкетеров, в одиночку закалывал шестерых. Корабли в Неаполитанском заливе, рыбачьи лодки, застигнутые бурей в открытом море, – все эти картины играли естественными красками. Если автор хотел доказать, что не нуждается ни в Маке, ни в ком другом, чтобы называться Дюма, это ему удалось.
Жирарден платил за «Сан-Феличе», который печатался в качестве романа-фельетона в «Пресс», по сантиму за строчку. «Как г-же Санд», – с гордостью заявлял Дюма. «Сан-Феличе» был его лебединой песней, не орошенной слезами, но проникнутой необычайной нежностью.
Гонкуры набросали два очень живых портрета шестидесятилетнего Дюма:
1 февраля 1865 года: «Сегодня вечером за столом у принцессы сидели одни писатели, и среди них – Дюма-отец. Это почти великан – негритянские волосы с проседью, маленькие, как у бегемота, глазки, ясные, хитрые, которые не дремлют, даже когда они затуманены. Контуры его огромного лица напоминают те полукруглые очертания, которые карикатуристы придают очеловеченному изображению луны. Есть в нем что-то от чудодея и странствующего купца из „Тысячи и одной ночи“. Он говорит много, но без особого блеска, без остроумных колкостей, без красочных слов. Только факты – любопытные факты, парадоксальные факты, ошеломляющие факты извлекает он хрипловатым голосом из недр своей необъятной памяти. И без конца, без конца, без конца он говорит о себе с тщеславием большого ребенка, в котором нет ничего раздражающего. Например, он рассказывает, что одна его статья о горе Кармель принесла монахам 700 тысяч франков… Он не пьет вина, не употребляет кофе, не курит; это трезвый атлет от литературы».
14 февраля 1866 года: «В разгар беседы вошел Дюма-отец – при белом галстуке, при белом жителе, огромный, потный, запыхавшийся, с широкой улыбкой. Он только что побывал в Австрии, Венгрии, Богемии. Он рассказывает о Пеште, где его пьесы играли на венгерском языке, о Вене, где император предоставил ему один из залов своего дворца для лекции, говорит о своих романах, своей драматургии, своих пьесах, которые не хотят ставить в Комеди-Франсез, о своем „Шевалье де Мезон-Руж“, которого запретили; затем о том, что никак не может добиться разрешения основать театр и, наконец, о ресторане, который он намерен открыть на Елисейских Полях.
Непомерное «я» – под стать его росту; однако он брызжет детским добродушием, искрится остроумием. «Чего же вы хотите, – продолжает он, – когда в театре теперь можно заработать деньги только с помощью трико… которые трещат по швам… Да, так ведь и составил себе состояние Остен. Он рекомендовал своим танцовщицам выступать только в трико, которые будут лопаться… и всегда в одном и том же месте. Вот тогда пошли в ход бинокли… Но в конце концов в дело вмешалась цензура, и торговцы биноклями теперь прозябают…»
Хотя талант его не потускнел, ему теперь с трудом удавалось пристраивать свои пьесы. Он стал похож на обедневшего старого актера, который ради хлеба насущного готов взять любой ангажемент в любом театре. В аркаде Венсеннской железной дороги для народного зрителя парижских предместий был построен Большой Парижский театр, такой же необычный по своей архитектуре, как и по местоположению. Дюма отдал туда одну из своих лучших драм – «Лесная стража», которая была впервые сыграна в Большом театре Марселя в 1858 году. Проходившие поезда сотрясали зал; гудки паровозов заглушали голоса актеров. Спектакль шел так плохо, что вскоре его перестали играть.
Чтобы помочь актерам, Дюма предложил им организовать турне и обещал сопровождать их всякий раз, когда у него будет возможность.
Здесь, в предместье, и в провинций он сохранил еще свой престиж. И его бурно приветствовали. На его родине в департаменте Эн энтузиазм публики дошел до исступления. В Вилле-Коттре пришлось дать два представления. После спектакля жители городка столпились перед гостиницей, где он остановился. В окна они видели, как Дюма в переднике и белом колпаке готовил соусы, поливал жаркое – стряпал обед для всей труппы. Овация стала еще более бурной. Этот прием примирил Дюма с той благосклонной, но слегка насмешливой снисходительностью, которую выказывал теперь Париж своему бывшему любимцу. Он снова загорелся мыслью иметь свой театр и, пытаясь восстановить Новый Исторический театр, открыл подписку. Он разослал тысячи проспектов. Откликнулись только несколько молодых поклонников «Трех мушкетеров». Прежнее колдовство утратило силу. Будь Дюма благоразумен, он мог бы еще жить в полном достатке. В 1865 году Мишель Леви перевел на его счет сорок тысяч франков золотом; в 1866 году он подписал новый, весьма выгодный договор на иллюстрированное издание своих сочинений. Но деньги текли у него между пальцев. Десять раз он становился богачом и одиннадцать – разорялся. «Я заработал миллионы, – говорил он, – и должен был бы получать двести тысяч франков ренты, а у меня двести тысяч франков долгу». Он больше не в состоянии был выплачивать пенсию сестре, госпоже Летелье.
В июне 1866 года он покинул Париж, ставший для него негостеприимным, и посетил Неаполь, Флоренцию, потом Германию и Австрию. Из этого путешествия он привез роман «Прусский террор», хорошо написанный и полный точных наблюдений. Дюма подметил в Пруссии серьезную угрозу: «Тот, кому не довелось путешествовать по Пруссии, не может себе представить ненависть, какую питают к нам пруссаки. Это своего рода мономания, замутившая самые ясные умы. Министр может стать популярным в Берлине лишь в том случае, если он даст понять, что в один прекрасный день Франции будет объявлена война». Дюма нарисовал некоего Безевека – пророческий портрет Бисмарка. Как полагается, герой романа, молодой француз Бенедикт Тюрпен, дерется с германскими националистами на пистолетах, на шпагах, врукопашную и одерживает победу над всеми… Бриксенский мост… Портос на Унтер-ден-Линден…
Автор был в наилучшей форме, и в другое время одной такой книги было бы достаточно, чтобы создать славу молодому писателю, но у публики были теперь другие запросы и другие божества.
Предостережения против Пруссии вызывали смех: «Ну и шутник же этот Дюма!» Как можно было принимать всерьез старого султана, который швырял своим диковинным одалискам «последнюю дюжину платков»?
Глава пятая
СМЕРТЬ ПОРТОСА
Александр Дюма не боялся смерти. «Она
будет ко мне милостива, – говорил он, —
ведь я расскажу ей какую-нибудь историю».
Арсен Гиссе
1867 год. Сумма долгов растет. Несмотря на верность читателей, счет Дюма у Мишеля Леви становится дебетовым. За квартиру на бульваре Мальзерб не уплачено, Большая часть мебели продана. Единственные драгоценные сувениры, с которыми Дюма не захотел расстаться, – эскиз Делакруа для праздника, устроенного им в молодости и ставшего его триумфом, и полотенце, испачканное кровью герцога Орлеанского. Слуги требуют расчета. Он жалуется своей «маленькой ромашке», Матильде Шебель, что кое-кто из его «подруг» с чрезмерной жадностью роется в ящиках его секретера.
– Оставили бы мне хоть одну двадцатифранковую монету! – восклицал он с комическим отчаянием.
Матильда застала его больным, он лежал в кабинете, который служил ему и спальней. На стенах висело старинное оружие, портрет генерала Дюма и портрет Александра Дюма-сына кисти Ораса Верне.
– Как ты кстати! – сказал он. – Я нездоров, мне нужен отвар, а я не могу никого дозваться… По-моему, меня оставили совсем одного… И подумать только, что мне надо ехать в гости!.. Будь добра, загляни в ящики моего комода и скажи, не найдется ли там сорочки и белого галстука.
В ящике оказались только две неглаженые ночные рубашки.
– У тебя есть с собой деньги? Не можешь ли ты одолжить мне немного, чтобы купить вечернюю сорочку?
Девушка обегала весь квартал, но было уже поздно и такого гигантского размера не оказалось в тех немногих лавках, которые еще не успели закрыться». Наконец в магазине под вывеской «Рубашка Геркулеса» она отыскала белый пластрон в красную крапинку, Вечерняя сорочка с красной вышивкой! Дюма рискнул ее надеть и имел большой успех. «Это восприняли как намек на мою дружбу с Гарибальди».
Последним подвигом донжуана было покорение молодой американки, наездницы и актрисы Ады Айзеке Менкен[56], которая на сцене театра Гетэ в спектакле «Пираты саванны» полуголая носилась верхом на горячем чистокровном скакуне. Она была очень изящна в своем розовом трико и недавно покорила Лондон, выступив в «Мазепе» – драме по мотивам поэмы Байрона. Затаив дыхание, публика следила, как наездница, привязанная к спине коня, брала барьер на полном скаку. Заключительное сальто могло каждый раз стоить ей жизни. Толпа рукоплескала ее удивительной отваге и красоте.
Еврейка, родом из Луизианы (хотя она кичилась своим якобы испанским происхождением и подписывалась: Долорес Адиос лос Фуэртос), Ада стала цирковой наездницей после того, как сменила несколько профессий в поисках своего истинного призвания. Она перебывала статисткой, актрисой, танцовщицей, натурщицей у скульпторов, сотрудничала в газете» («Цинциннати Израэлит»), потом разъезжала с лекциями об Эдгаре По. Эта необыкновенная девушка знала английский, французский, немецкий, древнееврейский. Закончив беседу о бессмертии души, она залпом выпивала три рюмки водки. Влюбленная в поэзию, она сочиняла грустные стихи о своих кратких и несчастных увлечениях. Уолт Уитмен, Марк Твен и Брет Гарт были ее друзьями.
После того как Ада разошлась с тремя мужьями[57], она вышла замуж в четвертый и последний раз за Джеймса П.Беркли, единственно для того, чтобы узаконить ребенка, которого она тогда ожидала. Ее четвертая свадьба состоялась в Нью-Йорке 19 августа 1866 года. Два дня спустя новобрачная в одиночестве села на пакетбот «Ява». Больше ей не суждено было увидеть ни Америку, ни супруга.
Ее привлекал Париж. Она дебютировала 31 декабря 1866 года в театре Гетэ. Некоторое время спустя, в начале 1867 года, Дюма-отец явился к ней в уборную, чтобы поздравить ее. Она бросилась ему на шею. Одинаково жадные до рекламы, оба – и он и она – охотно выставляли напоказ свою эффектную любовь с первого взгляда. Дюма торжественно возвестил о своей победе; Ада появлялась всюду рядом с ним. Он показывал ей старый Париж и открывал Париж современный. Она испытывала тщеславное удовлетворение оттого, что связала свое имя с именем писателя-титана. Любить его она не могла, но он развлекал ее и льстил ей. На несколько недель он вернул себе молодость, возя наездницу в кабачки Буживаля, куда сорок лет назад приходил с белошвейкой Катрин. С реки по-прежнему доносились песни лодочников.
В те годы фотография была еще в диковинку, и Аде Менкен доставляло удовольствие позировать перед объективом вместе со всеми знаменитостями, игравшими роль в ее жизни. Это был своего рода ритуал, к которому она была странно привержена. Дюма допустил оплошность, позволив запечатлеть себя на фотографии без сюртука, со своей любовницей в трико на коленях.
На другой фотографии он обнимал ее, а она сидела, прислонясь головой к могучей груди старика. Он казался смущенным, но его живые глаза излучали бесконечную доброту. Он словно говорил: «Да, я знаю, это смешно, но ей этого хотелось, а я так люблю ее!» Фотограф Либерт, которому Дюма был должен небольшую сумму, решил, что, распродав эти фотографии как сенсацию, возместит себе потерянные деньги. Он выставил их во многих витринах Парижа. Молодой Поль Верлен написал по этому поводу триолет:
- С мисс Адой рядом дядя Том.
- Какое зрелище, о Боже!
- Фотограф тронулся умом:
- С мисс Адой рядом дядя Том.
- Мисс может гарцевать верхом,
- А дядя Том, увы, не может.
- С мисс Адой рядом дядя Том,
- Какое зрелище, о Боже!
Сатирический журнал «Суматоха» поместил балладу: «Всегда он!» Эпиграфом к ней служила фраза Жан-Жака Руссо:
«Кто посмеет поставить природе четкие границы и сказать: „Вот докуда может идти человек, но ни шагу дальше!“
- Она наездницей была,
- Писателем был он.
- Она цвела, его ж дела
- Катились под уклон.
- Она была свежа, легка,
- Была в расцвете сил,
- А он чуть меньше бурдюка
- Животик отрастил.
- Она брюнеткою была,
- Был седовласым он.
- И вот судьба их там свела,
- Где слышен рюмок звон.
- Как мушкетер и экс-герой.
- Что неизменно мил,
- Он, позабыв про возраст свой,
- Ей поцелуй влепил.
- «Тубо! Не к месту этот жар! —
- Воскликнула она. —
- Хотя ты толст, хотя ты стар,
- Добыча не жирна.
- Какая выгода с тебя?»
- «Всех выгод и не счесть:
- Мое внимание привлечь –
- Уже большая честь!»
- Она в ответ: «Писатель мой,
- Чтоб мне не сплоховать,
- Ты на колени предо мной
- Немедля должен встать.
- Тебе поверю я тогда,
- Мы славно заживем…»
- Вы в лавках можете всегда
- Увидеть их вдвоем.
Жорж Санд – Дюма-сыну, 30 мая 1867 года: «Как Вам, должно быть, неприятна вся эта история с фотографиями! Но ничего не поделаешь! С возрастом обнаруживаются печальные последствия богемного образа жизни. Какая жалость!..»
«Мой дорогой Александр, несмотря на свой преклонный возраст, я нашел Маргариту, для которой играю роль твоего Армана Дюваля».
Он был без ума от этой замечательной женщины, от ее голубых с поволокой глаз, длинных черных волос, великолепной фигуры; ее рассказы приводили его в восхищение. Эта неутомимая Шахерезада создала себе в воображении необычайное прошлое и рассказывала всякие фантастические истории. Неправда, что на Дальнем Западе она охотилась на буйволов вместе с ковбоями, но правда, что она с одинаковой осведомленностью говорила о теологии и о верховой езде. Никогда не была она ни танцовщицей в Опере, ни трагической актрисой в Калифорнии (поскольку Ада Менкен во всех странах семь лет подряд играла одну и ту же роль – в «Мазепе»); зато сущая правда, что она свободно читала по-гречески и по-латыни. История о том, как ее захватили в плен краснокожие и как она их «загипнотизировала», исполнив перед ними «танец змеи», была всего только красивой легендой. Переодетая мужчиной, она была в Дайтоне (Огайо) вовсе не гвардейским капитаном, а всего-навсего карнавальным «гусариком». Вместе с тем Чарльз Диккенс и Данте Габриель Россетти писали ей дружеские письма, которые она с гордостью демонстрировала своим французским поклонникам. Она выслушивала пылкие объяснения своего шестидесятипятилетнего любовника, Александра Дюма-отца: «Если правда, что у меня есть талант, как правда то, что у меня есть сердце, – и то и другое принадлежит тебе…» Отъезд Ады в Австрию, где она получила ангажемент (она должна была играть в «Мазепе» в Театр ан дер Вин), положил конец этой связи, которая своей скандальностью ухудшила и без того не блестящее положение старого писателя.
Из-за своих сумасбродств он переживал денежные затруднения. Сын охотно помог бы ему, но отец не любил признаваться в своих невзгодах. Он основал новую газету – «Д'Артаньян», которая должна была выходить три раза в неделю. Он просил своих друзей создать ей рекламу: «Мне не приходится рассказывать вам, что это за ловкий малый. Он, слава Богу, заставил достаточно говорить о себе; но важно, чтобы люди узнали следующее: он воскрес и снова обнажил шпагу, чтобы защищать прежние принципы…» Но «Д'Артаньян» не имел успеха. Дюма написал императору, еще раз прося помочь ему основать театр. Император отказал. Время чудес миновало. Старость жестока к чудотворцам.
В 1868 году в Гавре была устроена морская выставка, и Дюма пригласили туда прочитать несколько лекций. Он выступал также в Дьеппе, Руане, Казне. В Гавре он отыскал свою дочь Микаэлу – ее мать жила там со своим мужем Эдвардсом. Родив пятерых детей, «Адмирал» ухитрилась, наконец, выйти замуж. В Гавре Дюма встретил также Аду Менкен: в Англии судьба оказалась к ней немилостива, и теперь, едва оправившись после падения с лошади, она вернулась в Париж, где получила ангажемент в Шатле. Вначале речь шла о пьесе, которую собирался написать для нее Дюма. Однако директор театра Остен счел более выгодным возобновить «Пиратов саванны», – декорации и костюмы еще сохранились. Во время репетиций наездница тяжело заболела. 10 августа 1868 года она умерла.
Ее горничная, грумы, несколько актеров (всего пятнадцать человек) и ее любимая лошадь – вот и весь похоронный кортеж, который следовал за ее гробом с улицы Комартен на кладбище Пер-Лашез.
О смерти актрисы Дюма узнал в Гавре. Когда он возвратился домой на бульвар Мальзерб, чувствуя себя совершенно разбитым, он нанял секретаршу – маленькую робкую женщину; он пичкал ее сладостями и с утра до вечера рассказывал ей о задуманных пьесах и романах. Однако наступил день, когда мысли его утратили ясность и рассказы сделались сбивчивыми. Тогда он заперся у себя в комнате и стал перечитывать свои старые книги.
«Каждая страница напоминает мне, – говорил он, – один из ушедших дней. Я подобен Дереву с густой листвой, в которой прячутся птицы; в полдень они спят, но потом пробуждаются и наполняют безмолвие гаснущего дня хлопаньем крыльев и песнями».
Сын пришел к нему и увидел, что он с увлечением читает какую-то книгу.
– Что это?
– «Мушкетеры». Я давно решил, что когда буду стариком, то постараюсь уяснить себе, чего стоит эта вещь.
– Ну и как? Где ты читаешь?
– Подхожу к концу.
– И как тебе показалось?
– Хорошо!
Перечитав также «Монте-Кристо», он заявил:
«Не идет ни в какое сравнение с „Мушкетерами“.
С того дня, когда Дюма-старший бросил Катрину Лабе с ребенком на руках, вся ее жизнь могла бы служить образцом добродетели. Неудивительно, что Дюма-младшему, доктринеру моралисту, пришла мысль соединить своих престарелых родителей и, быть может, даже поженить их. Дюма-отец, уведомленный об этом проекте, поддался искушению. В Нейи он, наконец, обрел бы семейный очаг и хозяйку, способную содержать в порядке его дом и принимать его друзей. Несомненно, он надеялся и на то, что его престарелая сожительница, которой он долгие годы пренебрегал, будет покорно сносить его последние шалости.
Отказ исходил от Катрины Лабе. «Мне уже за семьдесят, – писала она приятельнице, – и вечно нездоровится; живу я скромно с одной-единственной служанкой. Г-н Дюма перевернет вверх дном мою маленькую квартиру… Он опоздал на сорок лет…» История с Адой Менкен вызвала у нее улыбку. «Ах, – сказала она, – он все такой же; годы ничему его не научили». Катрина умерла 22 октября 1868 года; ей было семьдесят четыре года.
Дюма-сын – Жорж Санд, 23 октября 1868 года: «Дорогая матушка! Моя мать скончалась вчера вечером без всяких мучений. Она не узнала меня, а значит, не ведала, что покидает. Да и вообще, покидаем ли мы друг друга?..»
Дюма-сын в сопровождении своего друга Анри Лавуа, хранителя императорской библиотеки, отправился в мэрию Нейи, чтобы составить там акт о смерти. Он заявил, что усопшая была «незамужняя, без определенных занятий», и, назвав себя, отметил, что является «ее единственным сыном Александром Дюма Дави де ля Пайетри». Но в рубрике «дочь таких-то» в регистрационном листе значилось: «имена и фамилии отца и матери (усопшей) нам сообщены не были». Это свидетельствует о том, что Катрина была внебрачным ребенком неизвестных-родителей.
Дюма-сын – Жорж Санд, Сеньеле-Оксэрр, Ионн (конец октября 1868 года): «Мы в Бургони, у друзей. Здесь я узнал печальную новость и сюда возвратился, исполнив печальный долг. Я много плакал и до сих пор плачу. Мне надо выплакаться – вот уже двадцать с лишним лет, как я не плакал. От слез мне становится легче. Сказано, что мать продолжает делать сыну добро, даже испустив последний вздох… Книга Мориса лежала у меня на столе в ту ночь, которая последовала за горестным событием. Единственное, что я пока мог сделать, – это разрезать ее. Она здесь, со мной. Я начну читать ее, как только буду способен что-либо воспринимать…»
Дюма-отец провел лето 1869 года в Бретани, в Роскове. Он искал спокойный уголок, чтобы написать «Кулинарную энциклопедию», заказанную ему издателем Лемером. Он привез с собой кухарку Мари, которой Росков не понравился. «Ах, сударь, – сказала она, – в таком месте мы оставаться не можем». – «Весьма вероятно, что вы здесь не останетесь. Мари, но что до меня, то я останусь». – «Сударю нечего будет есть!»
Вечером жители Роскова, которых распирало от гордости, что к ним приехал великий Александр Дюма, притащили ему дары: две макрели, омара, камбалу и ската величиною с зонтик. Но если рыбы было вдоволь, то артишоки оказались твердыми, как пушечные ядра, зеленая фасоль – водянистой, масло – несвежим, «Вот и весь тот ассортимент продуктов, на основании которого приходится писать книгу о кулинарии». От этого Дюма работал с не меньшим пылом, чем обычно, но рассвирепевшая Мари взяла расчет. Тогда Дюма стал гостем всего Роскова – он обедал то у одних, то у других, и люди изощрялись, чтобы приготовить ему самые изысканные кушанья. «В этом старании угодить мне было нечто такое, что трогало меня до слез». В марте 1870 года рукопись (неоконченная) «Большой кулинарной энциклопедии» была передана издателю Альфонсу Лемеру. Это монументальное произведение было издано только после войны, при участии «молодого сотрудника Лемера» – Анатоля Франса.
Весною 1870 года Дюма уехал на юг; он чувствовал, что силы его на исходе, и надеялся, что солнце вольет в него новую жизнь. В Марселе он узнал, что объявлена война. Известия о первых поражениях доконали его.
Полупарализованный после удара, он с трудом добрался до Пюи и позвонил у дверей сына. «Я хочу умереть у тебя», – сказал он. Его встретили с любовью. «Мне привезли отца, он парализован. Скорбное зрелище, хотя эту развязку и можно было предвидеть. Избегайте женщин – таков вывод…» То было возвращение Блудного Отца. Его поместили в самой лучшей комнате. Приехав, он сразу лег и заснул.
Его продолжал волновать вопрос о ценности его творчества. Однажды утром он рассказал сыну, что во сне видел себя на вершине горы, и каждый камень этой горы был его книгой. Вдруг гора осыпалась под ним как песчаная дюна. «Послушай, – сказал ему сын, – спи спокойно на своей гранитной глыбе. Она головокружительно высока, долговечна, как наш язык, и бессмертна, как родина». Тут лицо старца прояснилось: он пожал руку своего мальчика и поцеловал его. Возле его постели на столике лежали два луидора – все что осталось от заработанных им миллионов. Однажды он взял их, долго разглядывал, потом сказал:
– Александр, все говорят, что я мот; ты даже написал об этом пьесу. Видишь, как все заблуждаются? Когда я впервые приехал в Париж, в кармане у меня было два луидора. Взгляни… Они все еще целы.
Юная Микаэла, жившая со своей матерью в Марселе, в семейном пансионе, написала отцу, чтобы узнать, как его здоровье. Ответил ей Дюма-сын.
Дюма-сын – Микаэле Кордье: «Мадемуазель! Я получил те три письма, которые Вы написали моему отцу и которых я не мог ему передать, поскольку Вы говорите там о его болезни, а мы (елико возможно) скрываем от него, что он болен. То ласковое имя, каким Вы его называете, доказывает, что Вы любите его со всей силой, на какую способен человек в Вашем возрасте, и что он был привязан к Вам. Впрочем, мне кажется, что я несколько раз видел Вас у него, когда Вы были совсем маленькой.
Я взял на себя труд сообщить Вам о его состоянии, так как сам он не в силах этого сделать. Он был крайне тяжело болен. Теперь ему немного лучше… Если он поправится настолько, что сможет читать присылаемые ему письма, я Вас извещу об этом… Я перешлю Вам его ответ.
Так как Вы любите моего отца, мадемуазель, само собой разумеется, что я приложу все усилия, чтобы сделать Вам приятное».
Вскоре больной почти перестал говорить. Он не страдал, он чувствовал, что его любят, и больше ничего не желал. В хорошую погоду его вывозили в кресле на Пляж, и он целыми днями молча смотрел на море, которое в блеклом свете зимнего солнца сливалось на горизонте с серым облачным небом.
Время от времени какое-то произнесенное им слово, какая-то фраза показывали, что он думает о смерти. «Увы! – говорил он. – Я принадлежу к тем обреченным, которые, уходя, прощаются навеки». О чем он думал, когда к ногам его подкатывала зеленая волна? Быть может, о своих героях, о Мушкетерах и Сорока Пяти, о Буридане и Антони, об актерах, игравших его пьесы – о Дорваль и Бокаже, о Фредерике Леметре и мадемуазель Жорж, о мадемуазель Марс и Фирмене; быть может, о пыльной канцелярии Пале-Рояля, где, случайно раскрыв книгу, он нашел сюжет для своей первой пьесы; о маленькой комнатке, где он любил Катрину Лабе; о лесах Вилле-Коттре, о первой подстреленной дичи, о крытой шифером островерхой колокольне, о генерале Дюма – опальном герое, обезоруженном великане; быть может, о том дне, когда он скакал верхом на сабле Мюрата.
Александр Дюма-сын – Шарлю Маршалю: «Дорогой друг! В ту минуту, когда прибыло Ваше письмо, я собирался писать Вам, чтобы сообщить о постигшем нас несчастье, неизбежность которого стала ясна нам еще несколько дней назад. В понедельник, в десять часов вечера, мой отец скончался, вернее – уснул, так как он совершенно не страдал. В прошлый понедельник, днем, ему захотелось лечь; с этого дня он больше не хотел, а с четверга уже не мог вставать. Он почти беспрерывно спал. Однако когда мы обращались к нему, он отвечал ясно, приветливо улыбаясь. Но с субботы отец стал молчалив и безразличен. С этого времени он всего один-единственный раз проснулся, все с тою же знакомой Вам улыбкой, которая ни на секунду не покидала его. Только смерть могла стереть с его губ эту улыбку. Когда он испустил последний вздох, черты его застыли в непреклонной суровости.
Разум, даже остроумие не изменили ему до конца. Он высказал много интересных мыслей – я спешу сообщить Вам некоторые из них, ибо Вы используете их наилучшим образом. Хочу дать Вам представление о желании шутить, которое не покидало его. Однажды, поиграв с детьми в домино, он сказал: «Надо бы что-нибудь давать детям, когда они приходят играть со мной, – ведь это им очень скучно». Живущая у нас русская горничная преисполнилась нежности к этому тяжелому больному, неизменно улыбчивому и доброму, который был беспомощен, как ребенок. Однажды моя сестра сказала отцу: «Аннушка находит тебя очень красивым». – «Поддерживайте ее в этом мнении!» – ответил он.
Наконец он произнес едва ли не самые прекрасные и поэтические слова, которые только можно сказать, – они относились к Ольге, она часто навещала его. Вы замечали, что она немного напоминает «Святую деву» Перуджини – длинные платья, тонкие руки и наша малышка, которую она обычно водит за собой или носит на руках, еще усиливают сходство, это и прежде всегда поражало моего отца, и он соблюдал по отношению к Ольге церемонную, даже почтительную вежливость. В один прекрасный день, когда он дремал, она зашла к нему, но, увидев, что он спит, удалилась. Он открыл глаза и спросил: «Кто там?» – «Это Ольга», – сказала ему моя сестра. «Пусть войдет!» – «Ты любишь Ольгу?» – «Я почти не знаю ее, но ведь девушки – это свет».
Всякий день он находил веселые или трогательные слова в духе тех, что я только что Вам сообщил. Недавно я спросил его: «Хочется тебе работать?» – «О нет!» – ответил он с выражением, на которое ему давало право воспоминание о том, сколько пришлось ему работать в течение сорока лет.
Вот, друг мой, некоторые подробности, которыми Вы можете воспользоваться, если будете говорить о нем… Они послужат ответом на распространившиеся слухи о размягчении этого могучего мозга, который не требовал больше ничего, кроме покоя. Отец отдыхал на лоне природы и в лоне семьи, видя перед собой безбрежное море и безбрежное небо, а вокруг себя – детей. Он по-настоящему любил Колетту. Наконец-то он чувствовал себя счастливым в этой покойной и уютной обстановке, которая столь редко встречалась ему в его рассеянной и расточительной кочевой жизни, что он наслаждался ею всем своим существом… Нам сообщили, что пруссаки сегодня вступили в Дьепп! Итак, он жил и умер в историческом романе.
…Пишу Вам эти несколько слов впопыхах перед отпеванием, которое состоится в маленькой Невильской церкви, недалеко от Дьеппа, сегодня, 8 декабря, в одиннадцать часов. Временно он будет покоиться там».
Микаэла узнала о смерти своего отца в марсельском пансионе из беседы за табльдотом. Она залилась слезами; мать одела ее в траур. Жорж Санд находилась в Ноане, отрезанная от Нормандии немецкой армией. Тем не менее ее «младший сыночек» попытался известить ее.
Дюма-сын – Жорж Санд, Пюи, 6 декабря 1870 года: «Мой отец скончался вчера, в понедельник, в десять часов вечера, без мучений. Вы не были бы для меня тем, что Вы есть, если бы я не сообщил Вам первой о его смерти. Он любил Вас и восхищался Вами более, нежели кем-либо другим…»
Она могла выразить свое сочувствие только много позже, по окончании военных действий.
Жорж Санд – Дюма-сыну, Ноан, 16 апреля 1871 года: «Вам приписывают следующие слова о Вашем отце: „Он умер так же как жил – не заметив этого“. Не зная, что Вы это сказали или что это вкладывают в Ваши уста, я написала в „Ревю де Де Монд“: „Он был гением жизни, он не почувствовал смерти“. Это то же самое, не правда ли?..»
Дюма-сын – Жорж Санд, 19 апреля 1871 года: «Слова эти подлинные. Я написал их Гаррису и вспоминаю о том, что они принадлежат мне лишь потому, что наши мысли – Ваши и мои – совпали, хотя и в разных выражениях. Я постараюсь найти здесь (или если не найду в Дьеппе, то выпишу из Лондона) Вашу статью о моем отце. Вы понимаете, что мне не терпится ее прочитать. Как это Вам не пришла в голову добрая мысль послать мне ее? Или хотя бы сообщить дату ее опубликования? Меня очень мало трогает мнение, которое может высказать г-н де Сен-Виктор или какой-нибудь другой насмешник о моем отце (чьих книг он, вероятно, не читал), но Ваше суждение для меня очень ценно. Быть может, и я когда-нибудь, отринув свои сыновние чувства, выскажу то, что думаю про этого необыкновенного, исключительного человека, для которого у современников нет мерила, этого своего рода добродушного Прометея, которому удалось обезоружить Юпитера и насадить его коршуна на вертел. Здесь нашелся бы интереснейший материал для изучения вопроса о смешении рас, любопытнейший феномен для анализа. Вправе ли я заняться таким физиологическим исследованием? Об этом можно будет судить, когда я его сделаю. Если оно окажется удачным, убедительным, полезным, я буду оправдан, в противном случае меня осудят. Пока что я читаю и перечитываю его книги, и я раздавлен его воодушевлением, эрудицией, красноречием, добродушием, его остроумием, милосердием, его мощью, страстью, темпераментом, способностью поглощать вещи и даже людей, не подражая им и не обкрадывая. Он всегда ясен, точен, ослепителен, здоров, наивен и добр. Он никогда не проникает глубоко в человеческую душу, но у него есть инстинкт, заменяющий ему наблюдение, и некоторые его персонажи испускают шекспировские крики. Впрочем, если он и не погружается в глубину, то часто воспаряет к высотам идеала. И какая уверенность, какое стремительное движение, какая восхитительная композиция, какая перспектива! Каким свежим дыханием овеяно все это, какое разнообразие всегда безошибочно точных тонов!
Приглядитесь-ка: герцогиня де Гиз, Адель д'Эрве, госпожа де При, Ришелье, Антони, Якуб, Буридан, Портос, Арамис и «Путевые впечатления»… И все и всегда увлекательно! Кто-то однажды спросил меня: «Как это получилось, что ваш отец за всю жизнь не написал ни одной скучной строчки?» Я ответил: «Потому что ему это было бы скучно». Он весь, без остатка, перевоплотился в слово. На его долю Выпало счастье написать больше, чем кто бы то ни было; счастье всегда испытывать потребность писать для того, чтобы воплотить самого себя и стольких других людей, счастье писать всегда только то, что его увлекало. Во время Ваших ночных бдений дайте себе труд прочесть то, чего Вы, вероятно, никогда еще ни читали: «Путешествие по России и Кавказу». Это чудесно! Вы проделаете три тысячи лье по стране и по ее истории, не переводя дыхания и не утомляясь… Вас всего трое в этом веке: Вы, Бальзак и он. А за вами больше нет, да и не будет никого!..»
Еще одна женщина после войны великодушно отозвалась о нем: то была Мелани Вальдор, пережившая на сорок лет все «сломанные герани».
Мелани Вальдор – Дюма-сыну, Фонтенбло, 20 апреля 1871 года: «Когда я думаю о твоем отце, которого я никогда не забуду, я неизменно думаю о тебе, мой дорогой Александр. Я увезла с собой два твоих письма, которые очень взволновали меня, проникли мне в самую душу, – в особенности то, что от 18 октября, столь прекрасное по своей простоте и правдивости, что я часто его перечитываю, стремясь мысленно вновь очутиться с твоим отцом и с тобой – с теми, кого я никогда не переставала любить.
Я знаю, ты веруешь в потустороннюю жизнь и изучил много священных книг. В них только и можно почерпнуть силу и утешение на долгие времена… Если жил когда-либо человек неизменно добрый и сострадательный, то это был, без сомнения, твой отец. Только его талант мог сравниться с его доброжелательностью и неизменной готовностью помогать другим. Господь благословил его, ниспослав ему в час тяжких бедствий для Франции безмятежную кончину в кругу его детей. Он не изведал безграничной, неутешной скорби – смерти существа, которому он дал жизнь.
Прощай, дорогой мой сын. Я еще очень слаба и не позволяю воспоминаниям увлечь меня. Когда же мы сможем без страха вернуться в Париж? Хочу, чтобы, дожидаясь этого более или менее отдаленного времени, ты знал, что видеть тебя и говорить с тобой будет для меня почти материнской радостью.
Твой старый и самый искренний друг, М.Вальдор».
Дюма-сын написал Маке, чтобы сообщить ему о смерти своего отца и вместе с тем чтобы осведомиться о финансовых взаимоотношениях двух соавторов. В последних разговорах с сыном Дюма-отца бормотал что-то о «тайных счетах». Дюма-сын, высказывая свое недоумение, спрашивал, не заключили ли соавторы какого-либо тайного соглашения?
Огюст Маке – Дюма-сыну, 26 сентября 1871 года: «Дорогой Александр! Печальная новость, которую Вы мне сообщили, глубоко огорчила меня. Что касается пресловутых „тайных счетов“, то это плод воображения. Ваш отец не решался заговорить со мной об этом, а когда все же заговорил, довольно было и пяти минут, чтобы заставить его отступить…
В самом деле, дорогой Александр, Вы лучше кого бы то ни было знаете, сколько труда, таланта и преданности предоставил я в распоряжение Вашего отца за долгие годы нашего сотрудничества, поглотившего мое состояние и мое имя. Знайте также, что еще больше вложил я в это дело деликатности и великодушия. Знайте также, что между Вашим отцом и мною никогда не было денежных недоразумений, но что нам никогда не удалось бы рассчитаться, ибо, не останься за ним полмиллиона, я был бы его должником.
Вы деликатно просили меня сказать Вам правду. Извольте, вот она – я излил Вам свое сердце, надеясь тронуть Ваше. Примите уверения в моей давней и неизменной привязанности.
О.Маке.
Что касается каких-то таинственных счетов, о которых Вам говорил Ваш отец, не верьте этому. Он и сам никогда в это не верил».
Дюма-отец был похоронен в декабре 1870 года в Невиль-ле-Полле, на расстоянии километра от Дьеппа. Директор Жимназ Монтиньи, также укрывшийся в Пюи, произнес надгробное слово от имени друзей. Когда война кончилась, Дюма-сын перевез останки в Вилле-Коттре. На похороны приехали барон Тейлор, Эдмон Абу, Мейсонье, сестры Броан, Го и даже Маке. Могила была вырыта рядом с могилами генерала Дюма и Мари-Луизы Лабуре[58].