Золотая голова Резанова Наталья
Островок посреди болота, где я намеревалась сделать привал, контрабандисты называли Ломаный Эртог. Он действительно по форме напоминал неправильный полукруг, но, думаю, в названии был заложен и другой смысл — если собьешься здесь с пути, жизнь твоя будет стоить меньше самой мелкой медной монеты. Нынче нас в этом не надо было убеждать. Во всяком случае, меня.
Добрались мы туда с рассветом — обычно на этот путь у меня уходило вдвое меньше времени. Как добрались — убейте, не помню. Туман, который стоял у меня перед глазами, вряд ли только выплыл из низин, и не знаю, кто из нас с Тальви кого сейчас подпирал. Измученные, отупевшие, с ног до головы в грязи, мы рухнули на твердую землю сразу же, как ступили на нее, забыв обо всем, друг о друге — тоже.
И тут меня замутило, причем еще хуже, чем вечером. Я несколько мгновений хватала ртом воздух, пытаясь утихомирить взбунтовавшийся желудок, который подступал к горлу, но безуспешно. Я откатилась в сторону, где между песчаных холмиков торчали кусты брусники, и меня вырвало. Вывернуло наизнанку. От этого стало не намного лучше, так как опустевший желудок мгновенно сжался, как ссохшийся лоскут кожи, и рот заполнила неимоверная горечь. В десяти шагах отсюда бил родник, но пройти эти десять шагов я не могла. Я их проползла.
Вода была с сильным торфяным привкусом, но мне было все равно — это была чистая, холодная вода, и ладно. Я долго пила, а потом вымыла лицо. Повернулась и улеглась навзничь — на мху, среди пучков травы, жухлой и блеклой даже летом, и сухого вереска, под жалобного вида березой — единственным деревом на всем острове — и сырым, бессолнечным небом.
И постепенно, от холодной ли воды, оттого ли, что хотя бы на время можно было не терзаться необходимостью беспрерывно двигаться, из-за того, что снова стало светло, в голове у меня тоже начало понемногу проясняться.
Я вспомнила недомогания, упорно терзавшие меня в последние недели — меня, знать не знавшую ни о каких болезнях, вспомнила свои странные поступки, противоречившие как логике, так и моим обычным привычкам, сопоставила кое-какие сроки — и на меня напал дикий, отчаянный хохот, с которым я не могла, да и не хотела справиться.
Тальви, доселе лежавший неподвижно, приподнялся на локте и посмотрел на меня. По его грязному лицу было видно: он решил, будто я не выдержала испытаний и помешалась умом. От этого смех разобрал меня еще пуще.
— Ты был прав… — еле отдышавшись, проговорила я, — и добился своего… тебе нужен был ребенок… наследник изгнанников с чудесными свойствами… Так ты его получишь… если я доживу до того времени, чтоб его родить!
И вновь, повалившись на спину, я смеялась, смеялась неостановимо, до колик, до боли в груди.
Тальви смотрел на меня с ужасом.
Поскольку светало теперь поздно, присоединиться к паломникам мне удалось незаметно и без особого труда. Паломников было достаточно много. Если бы их было мало, это бы весьма осложнило мою жизнь, в которой сложностей и без того хватало. Но сейчас, как всегда во время смут, люди бросились за заступничеством к Господу и святым Его, спеша поклониться гробницам праведников и с молитвою оставить там свечу.
У ворот аббатства я заметила солдат — по случаю осени под кирасами на них были подбитые ватой куртки, а шлемы они и вовсе сняли, оставшись в суконных подшлемниках с завязочками под подбородком, сильно напоминавших бабьи чепцы. Я насторожилась, но сонные ребята даже не посмотрели на серую толпу, смирно дожидавшуюся, пока откроются ворота аббатства. Собственно, вряд ли стоило ожидать, что именно здесь меня будут выглядывать. Конечно, меня ищут. Но в первую очередь ищут высокого светловолосого мужчину, хромающего на левую ногу, которого сопровождает женщина в мужской одежде и при шпаге. Одинокую деревенскую бабу, в шерстяном платке, посконине и овчинной безрукавке до колен, каких в любой толпе двенадцать на дюжину, не ищет никто. И уж конечно, ни этого мужчину, ни эту женщину не ищут здесь, в родовых владениях Сверре Дагнальда. Такой наглости даже от нас с Тальви не ожидают.
На самом деле это была не наглость, а единственная возможность выжить. Поначалу я хотела сделать то, что и предполагала, — пробраться к Эннету, а оттуда — на Юг. Но не тут-то было. Тальви почти не способен был передвигаться, хорошо хоть рана, вопреки моим опасениям, не загноилась. Но жар у него был, и слабость, и скорость, как у улитки. И первые недели приходилось оставлять его в лесу и шарить по деревням в поисках пропитания. Мне вновь пришлось опуститься до пошлейшего воровства, как в детстве, когда я еще не была Золотой Головой, мастерицей интриги, которой подобает играть только на высокие ставки. Сейчас я уже ею не была, но ставка — выше, чем когда-либо. Это весной я могла гордо поплевывать на все с высоты эшафота и опасаться лишь, что мой переход в мир иной несколько затянется. Теперь я хотела жить. Что же до перехода в мир иной… но об этом — после.
К сожалению, в нашу смерть в Катрейских болотах никто не поверил.
Шныряя по деревням, я слышала, как пристава выкликают описания наших личностей. Из чего с прискорбием явствовало, что кто-то из людей Тальви попал в плен и рассказал о наших намерениях уйти через Катрею и скрыться на Юге. Не знаю, кто это мог быть. Ренхид? А может, и нет. В моем описании приметы личности почти не были упомянуты. Зато не позабыта ни шляпа с загнутыми полями, нечувствительно сгинувшая той ночью, ни «кольцо с большим красным камнем». Я еще подумала — зачем людей в искушение вводить, небось подумают, что рубин или альмандин. Если эта неточность не была преднамерена. Как говорят в Свантере — на людскую честность никогда нельзя полагаться, зато верней людской корысти ничего нет.
Но шутки шутками, а дело было плохо. Гораздо хуже, чем я могла себе представить. Как не могла я представить ни разу за всю мою беззаконную жизнь
— что буду скрываться от травли беременной и выхаживая раненого. А травля не прекращалась. Бывший Нантгалимский Бык, ныне Эрдский Единорог, намерен был сесть крепко. В Эрденоне беспрерывно заседал трибунал под водительством генерального судьи Виллибальда Вирс— Вердера. Мне удалось поймать слухи о судьбе иных заговорщиков. Самитша сгоряча повесили сразу, без суда, и ему, надо полагать, повезло, чего не могу сказать о Кренге. Полковника присудили к смерти, но приговор пока не был приведен в исполнение, поскольку новоявленный герцог никак не мог выбрать между четвертованием и колесованием, либо ради отпрыска столь древнего рода (хотя и младшей линии) вновь ввести в обиход отмененную в прошлом столетии квалифицированную казнь. Фрауэнбрейс бежал в центральные области, но был схвачен и заточен в Тримейне, правда, не в Свинцовой башне, а замке Святого Гавриила. Сейчас Вирс-Вердер торговался с имперскими властями об его выдаче.
Тем временем Дагнальд наводил порядок. Как он его наводил, позвольте мне умолчать. Но я понимала — если я попадусь к нему в руки, милой патриархальной казнью в кинкарском духе мне не отделаться. В конце концов, мой род еще древнее, чем род Кренге… А об отсрочке казни, полагающейся по закону беременной женщине, можно ради такого случае и позабыть. Однако, разумеется, Дагнальду нужна была не я. Ему нужен был Тальви, и Бык разыскивал его со свирепостью, достойной его прозвища, и упорством, сравнимым с рвением Святых Трибуналов прошлого.
Так что все мои трепыхания оказались попусту. Были перекрыты все выходы к портам — а не в лодке же переплывать море об это время года! — и на Юг. Получалось, что зимовать придется в Эрде. А чтоб обеспечить убежище, наличности у нас было маловато. Конечно, была кое-какая, на нее я и рассчитывала, когда надеялась, что мы с Тальви сможем пробиться в Карниону. А там бы Тальви смог получить кредиты у местных финансистов… Но все эти надежды обломались. Хорошо хоть Тальви, вдобавок ко всему, не успел начеканить собственных денег, пользуясь древним правом герцогов Эрда. Как же ее звали, ту юную девицу, которая на английском троне продержалась еще меньше, чем Тальви на герцогском… забыла, давно дело было, еще голову ей отрубили… так она первым делом полновесную монету принялась чеканить взамен порченой. Старый Гарнего монету не портил, отчего она и сейчас в ходу по всей империи. За это пусть черти на том свете отгребут малость углей из-под его сковородки. Если, конечно, там есть черти и сковородки с грешниками, в чем я в последнее время стала сомневаться.
И все же бычий напор, с которым нас травил Дагнальд, порой приводил меня в недоумение. Неужели ему так досадил Тальви, что он готов без счета тратить деньги и усилия, прочесывать леса и деревни только для того, чтобы увидеть его голову на блюде?
Но оказалось, что не так уж был злобен и глуп Нантгалимский Бык. Были у него свои резоны. Тальви об этом едва обмолвился, почти губ не размыкая и уже много дней после того, как мы пустились в бега. А я тоже хороша, могла бы и сама догадаться, ведь слышала же, что говорил Ларком, да не о том были тогда мои мысли (по правде сказать, они и сейчас были не о том). Сказал же он-у Тальви герцогские регалии, без них провозглашение недействительно. Как-то толковал мне об этом Фризбю, да не втолковал ясно: корону, цепь и печать Йосселинги получили от Мелги Благодатного, первого императора Эрда-и— Карнионы. Так вот, по всему выходило, что Дагнальд полагал, будто эти регалии и сейчас у Тальви. А при таком раскладе, что бы ни говорилось, Тальви остается законным правителем, а Сверре Дагнальд, как ни называй он себя — самозванцем. И люди об этом знали. Вот Бык и рыл землю рогами. Но дело в том, что никаких регалий при Тальви не было. Из тех слов, что обронил Тальви, я поняла, что регалии в пути он отдал Эгиру, и тот вез их при себе. (Я тогда еще заметила при нем небольшую увесистую суму через плечо, но внимания не обратила — мало ли что люди могут тащить с собой при отступлении. ) А что стало с Эгиром, известно. Но известно только нам. Тальви, кстати, никаких чувств при известии о том, что Эгир и его груз на дне реки, не выразил, но у него всегда с выражением чувств было туго. И пока идет облава по всему Эрду, никто не догадается обшарить дно Хамара — что было бы вовсе не трудно, там ведь неглубоко, в конце концов. И хорошо, что не догадались, подумала я. Раньше в могилу полагалось класть ценный дар — приношение усопшему, и что может быть лучшим даром, чем герцогские регалии, в холодную и тинистую могилу последнего потомка рода, насчитывавшего больше тысячи лет? Эгир, возможно, по происхождению имел больше прав на герцогский титул, чем Тальви, да только никому это не приходило в голову, и ему в том числе, и мне бы не пришло, если б он остался жив.
Но ей-богу, с таким капиталом, как притязание на владение подлинными регалиями, и, следовательно, законной властью, Тальви мог бы попытаться найти сторонников среди эрдского дворянства или купечества, собрать вокруг себя людей. Мог бы, но не попытался. Я не знаю даже, хотел ли он этого. Может, и не хотел. Он слишком ясно видел, к чему приводят благородные и честолюбивые замыслы. И в этом отношении он оказался ничуть не выше бедного актера Дайре, который всего лишь переводил чужую трагедию, а его за это убили…
Но я не уверена, думал ли он о чем-то подобном. Мне он об этом ничего не говорил. Вообще избегал говорить со мной. Иногда мне казалось, что он меня ненавидит не меньше, чем Хрофт, и по той же причине: как свидетельницу своего унижения и даже виновницу его. Если бы не я, он был бы давно уже мертв, погиб быстро и без мучений. А так мучения все длились, и я упрямо отказывалась положить им конец. Не исключаю, что клевещу на него, и ему было просто стыдно быть обузой.
Да, он был для меня обузой. Ну и что? Мужчины придают этому слишком много значения. И если он ничем не помогал мне, то хотя бы не мешал.
Но пусть Тальви все было безразлично, мне — нет. Далеко нет. После первоначального недомогания здоровье мое восстановилось, и я с новыми силами готова была бороться за жизнь. За три жизни. Даже странно — когда все еще не было так безнадежно, мои мысли были чернее черного, теперь же мне было просто не до того, чтобы впасть в отчаяние.
А отчаяться было отчего. Все мои — наши! — попытки прорваться в Карниону провалились. Будь я одна… но я не была одна. Война в Эрде не прекращалась, хотя Тальви и был разбит. То и дело возникали, как грибы после дождя, новые претенденты на титул герцога, напиравшие на то, что Сверре Дагнальд — правитель незаконный и у них прав не меньше, а даже больше («всюду, где ни собиралась толпа, она тут же избирала себе царя… «), чем у него. Бродившие по дорогам шайки, похоже, готовы были пойти за любым, кто, побряцав какими-то побрякушками, выдавал их за чудесно явленные истинные реликвии дома Йосселингов или просто обещал им дармовую выпивку и баб.
Ну, а Гейрред Тальви — единственный, если вдуматься, законный правитель в этой череде претендентов и претендентишек? Бог с ними, с дворянством и бюргерством, не в них была сейчас сила, но разве не мог он крикнуть толпе то же самое — хромая нога, она глотку драть не препятствует — и повести за собой простонародье? Пожалуй, что и не мог, даже если б захотел. Я слышала, что говорили в деревнях. Тальви считали виновником всех несчастий, обрушившихся на Эрд, — должна признаться, не вполне несправедливо. Его проклинали с лютой ненавистью — не для того, чтобы угодить новой власти, а от души. Если бы его опознали, вряд ли бы пристава Дагнальда успели подоспеть вовремя, чтобы схватить его. И как ни тяжко мне приходилось, трудно было винить крестьян. Среди общих бедствий всегда нужно на ком-то отыгрываться, и Тальви досталась эта неблаговидная роль. Совсем по-иному говорили об Альдрике — герое, спасителе Эрденона, светлом воине. Вирс-Вердер не решился вовсе лишить его погребения или посмертно предать тело огню, однако, как рассказывали, объявил его еретиком и богохульником, о чем неопровержимо свидетельствовало принятое им кощунственное прозвище, и приказал похоронить его так, как и надлежало хоронить еретиков, отступников и тех, кто лишен был последнего отпущения грехов, — в неосвященной земле, при дороге, без гроба, но в осмоленной бочке, разрисованной языками адского пламени. Странным образом это лишь добавило Альдрику популярности. Прозвище Без Исповеди, непрестанно употреблявшееся в указах генерального судьи, никогда не повторялось в народе. И я бы не удивилась, узнав, что на могиле его будут тайно собираться паломники, там начнут свершаться чудеса и в конце концов простонародье начнет считать Рика Без Исповеди — Альдрика Эрденонского — святым. Был бы он жив, вволю бы посмеялся такой славной шутке. В которой, в сущности, ничего смешного не было. Знаем мы примеры со святыми и похлеще. И никому не приходило на ум, что Тальви сделал то же самое, что и Альдрик, пытаясь спасти Бодвар от разрушения и разграбления, но неудачно. Однако всякое народное сочувствие имеет пределы, хоть и принято утверждать обратное. Может быть, Тальви бы простили, если б он погиб. Но он остался жив — а такое не прощается. И вдобавок пропал без вести — а это раздражает. И пусть Тальви не мог затесаться в толпу и послушать разговоры, все же во время наших скитаний он что-то понял. Обязан был понять. Возможно, и это также было одной из причин его бездействия.
Насчет моей собственной безопасности тоже вряд ли следовало обольщаться. Особенно это стало ясно после того, как я стала свидетельницей следующего достопримечательного случая. Дело было возле постоялого двора у дороги, к западу от Катреи. Народу поблизости собралось довольно много для эдакого захолустья — беженцы, погорельцы, крестьяне из окрестных деревень, просто бродяги. На них-то в первую очередь и насел отряд приставов, подъехавший, разбрызгивая грязь из многочисленных колдобин, — десяток молодцов в клеенчатых плащах, отнюдь не лишних, ибо шел дождь. Однако это была не облава на нищих и бродяг, несмотря на то что их хватали в первую очередь. Хватали и подтаскивали к своему начальнику, вальяжно восседавшему на рыжем мерине с отвислым задом. Начальник осматривал задержанных и небрежно делал ручкой — гоните, мол, в шею. Приглядевшись, я узнала в нем Ансу. Выходит, я не ошиблась — бросил он несчастных южан. И подался в служители правосудия. Такого даже я предположить не могла.
Всплыл, значит, Ансу. Немудрено. Дерьмо всегда всплывает. Вор, шпион и комедиант явно нравился себе в своей новой роли. Ради удовольствия покрасоваться на коне (ну ладно, на мерине) перед жалкой толпой он даже не ушел под навес, хотя под дождем это было бы куда как удобнее. Или им у себя в управе благочиния плащи такие прочные выдают?
Почему такая вошь, как Ансу, вдруг выбилась в начальники, пусть и мелкие, невзирая на провал своей шпионской карьеры, загадки не представляло. Все разъясняла манера оглядывать согнанных к нему бродяг. Разумеется, Пыльный доложился своему хозяину, что сумеет меня опознать.
Представителей воровской братии вряд ли можно назвать благородными джентльменами, но среди них, мягко говоря, не принято закладывать своих. Опять-таки не от высоких моральных принципов. Если об этом станет известно, собратья по стенке размажут. Оправданием могут служить только пытки, и то не всякие Своди счеты сам, а не с помощью властей — гласит воровской кодекс, который, в сущности, так же бессмыслен и бесполезен в трудные времена, как кодекс рыцарский. Но раз Ансу уже побывал в шпионах, все дальнейшее должно было даваться ему гораздо легче. Впрочем, он мог оправдывать свои действия тем, что я «начала первая» и к «своим» уже не принадлежала.
Однако, когда я прошла мимо него, он меня не узнал. А я шла спокойно, не торопясь и не прячась. И сеющийся дождь вовсе не был помехой. Конечно, у Ансу были преимущества перед теми, кто всего лишь слышал мое описание. Но он не смог совместить облик, в котором видел меня в последний раз, — бархат и кружева, низкий вырез и высокие каблуки, блеск драгоценностей и пресловутых золотых волос — с нынешним, посконно-овчинным. Недостаток воображения, свойственный большинству жителей Эрда и столько раз выручавший меня, помог и теперь. … А и в самом деле, считают ли меня своей прежние знакомые? Им было не впервой слышать о том, что меня ловят и собираются казнить, но причины, по которым по мне сызнова застрадала плаха, были им совершенно чужды и непонятны. Живо представилось, как в зале «Оловянной кружки» Маддан вещает посетителям — тем, что не из «племянников»: «Вот тоже — Золотая Голова. Говорил я ей — не лезь ты в это дело Не послушалась, дура баба, и сгинула ни за грош. Вот что значит — связаться с благородными! „ А Оле-вышибала бубнит от дверей: «Неа, хозяин. Не такая она дура, чтобы просто так взять и сгинуть“.
Правильно, Оле. Я не собиралась сгинуть. А если и сгину, то не просто.
Вероятно, то, как нагло и безнаказанно прогулялась я на глазах Ансу, подтолкнуло меня к решению двинуться в вотчинные владения Дагнальда. Тогда я думала лишь о том, что лучшее укрытие чаще всего бывает под самым носом у врага. Мы перешли Нантгалим, причем, поскольку часть пути нужно было проделать по открытой местности, пришлось свести лошадей — мне повезло больше, чем тем троим, что в недобрый час сидели в засаде у лесной тропы, — а потом, на правобережье, избавиться от них, потому что предстояло углубиться в чащу, да и прокормить их стало невозможно.
От спешки и от усилий рана Тальви, начавшая уже было подживать, снова открылась, и у него сызнова началась лихорадка. Дней на пять пришлось остановиться. Я соорудила какой-то шалаш, уложила Тальви там. Сама чуть не подохла от голода, потому что не рисковала отходить далеко и помышлять об охоте, а тем более о походе по деревням. Уж конечно, припомнились мне все мои трапезы — и в «Коронованной треске», и в «Ландскнетте», и в «Раю земном», об «Оловянной кружке» я и не говорю, и горько пожалела я о том, что могла бы съесть и не съела — вот хотя бы с того подноса, что Берталь притащила Ларкому. Да, Ларком… О нем я ничего не сказала Тальви. Он и без того пережил довольно предательств. Но почему-то у меня было чувство, что он и так знает. Короче, не только о еде были мои мысли в те дни и ночи, когда я сидела возле горевшего в жару Тальви. Становилось все холоднее, но до морозов было еще далеко, я украла теплую одежду, и мы скрылись в такой глуши, что можно было разводить костер. Но это все — не спасение. Даже если Тальви поправится — а я надеялась, что он поправится, зимовать под открытым небом мы не сможем. Могли бы… но не в эту зиму. Я должна заботиться о своем ребенке. Это значит: я должна найти безопасное убежище, где смогу выносить его и родить. В этой части империи я не знала такого места. Да и есть ли для нас вообще безопасное место в империи?
В те дни вынужденного лесного сидения я много размышляла о недавних событиях, и постепенно стала мне мерещиться в них некая закономерность, и все яснее вырисовывалась фигура, доселе возникавшая в происходящем лишь как фигура умолчания. Карл-Эрвин II, император Эрда-и-Карнионы. Заговорщики были уверены, что послание герцога Гарнего было перехвачено, что Вирс-Вердеру удалось перехитрить Фрауэнбрейса. А собственно, почему? И кто здесь кого обманул? Никто не мог понять, почему Дагнальд и Вирс-Вердер, ненавидевшие друг друга, внезапно объединились и почему император не только признал правомочность притязаний Дагнальда — самого непопулярного из претендентов, но и оказал военную поддержку человеку, чьи действия наносили империи явный вред.
Да потому и оказал, Господи помилуй! Не зря еще в замке я предположила, что император не захочет в Эрде хорошего правителя. Но тогда я не решилась довести эту мысль до логического конца. Теперь, когда верховная власть Тримейна слабее, чем когда— либо за всю историю империи, Карл-Эрвин не захочет у себя под боком не только хорошего, но и сильного правителя. Не важно, Тальви это или Дагнальд. И не был ли союз Дагнальда с Вирс-Вердером условием, на котором предоставлялась военная помощь? Далеко, однако, глядел наш Карл-Эрвин. Ибо такой союз не может быть ни долгим, ни прочным. И правы те, кто не мог даже мысленно представить их в одном стане. Нантгалимского Быка, словно вынырнувшего из глуби Темных веков, и графа Виллибальда, придворного интригана. К тому же Вирс-Вердер не сможет забыть, что он и сам претендовал на герцогский титул, а не просто звание генерального судьи (судейская мантия, как бы роскошна она ни была, — неподобающее одеяние для знатного дворянина), и к тому же — единственный претендент, состоящий в отдаленном родстве с Йосселингами. Что же из этого следует? Крысы откусывают головы голубям, как говорила одна маленькая девочка. Ну а покончив с голубями, примутся благополучно жрать друг друга. Кто победит в этой схватке, значения не имеет. Точнее, победит заинтересованный зритель, которому выгодна анархия в Эрде. И не выдаст император Фрауэнбрейса, можно не беспокоиться, ему такой свидетель всех закулисных игр в Эрде и Тримейне будет полезен самому. Но не Тальви, не тот, кто притязал быть больше чем свидетелем. Он уже отыграл свой ход и должен убраться с доски. А партия продолжится, пока северные земли не будут полностью обескровлены и его императорское величество не останется последней надеждой страждущих. Вот тогда и можно будет навести порядок. И даже большого труда для этого не потребуется, хоть крепостное право вводи. Относительной самостоятельности Эрда придет конец, как не так давно пришел конец разбойной свободе Скьольдов. Герцогство Эрдское исчезнет с карты империи. Останется просто Эрдская провинция, управляемая каким-нибудь генерал-губернатором, назначаемым из Тримейна…
А уж непредвиденная потеря герцогских регалий как должна была прийтись на руку его величеству! Он ради такой удачи должен каждый день поминать Тальви в своих молитвах. Что не помешает ему распорядиться прикончить Тальви на месте, буде тот объявится в любой части империи. Без всякой мстительности. Просто чтобы тот не успел сообщить никому, где эти самые регалии находятся, или перехватить их, если Тальви имеет глупость таскать их с собой.
Понимал ли все это Тальви? Очень может, что и понимал. И не исключено, что именно это было последней соломинкой, способной переломить хребет. Тяжко, должно быть, тому, кто жизнь воспринимал как игру, осознать, что все время он был не игроком, а всего лишь пешкой.
Что Тальви — я сама в те дни от голода ли, от размышлений о большой политике была ближе к отчаянию, чем когда-либо. Но на гербе Скьольдов изображен ворон, а не голубь, и сама я не голубиной породы. Мне так просто голову не откусишь.
Тогда-то впервые и почудился мне выход из ловушки, куда загнали нас судьба и собственная глупость. Но я поначалу решила, что это просто голодный бред или разновидность тех безумных капризов, что посещают, как говорят, беременных женщин.
Лихорадка оставила Тальви, но положение наше от этого улучшилось не намного. Нантгалимский край и без того беден и неплодороден, а если что здесь и было в прошлые года, то выгреб во время своих военных приготовлений Дагнальд — дочиста, как пьяница, жаждущий опохмелиться, выгребает медяки из карманов. Тут нам меньше грозила опасность угодить в облаву, но мы могли с равным успехом умереть с голоду. А я сейчас не могла позволить себе подобной роскоши, как не могла разрешить заколоть себя вилами, как воровку.
Между тем неумолимо надвигалась зима. А я с каждым днем все меньше буду способна вечно находиться на ногах, добывать пропитание, защищать ребенка, себя и Тальви. А я обязана это делать. Иначе нельзя. И поставленная перед выбором: голодная смерть на снегу в Нантгалимском крае или плаха за его пределами, я все чаще стала задумываться о том единственном выходе, каким бы безумным он ни был.
Неподалеку от нас находилось аббатство Тройнт, славное гробницей святого Эадварда, одного из просветителей Севера, а также знаменитым собранием рукописей. Именно здесь, если верить шифрованному документу, который нашел отец Тальви, а сам Тальви и я вслед за ним сумели прочитать с помощью книги Арнарсона, находилось собрание записей, касаемое изгнанников.
Нужно было решаться, пока я еще легка на подъем.
Я сообщила Тальви о своих намерениях. Он не ответил ни да, ни нет. Стало быть, ему и это было безразлично. Но по крайней мере, он не собирался меня останавливать. Это уже была уступка с его стороны. «Поиграла и хватит»,
— сказал он мне однажды. Но это он играл в игры. И доигрался. А я просто жила и намерена была жить дальше. Если же все-таки считать это игрой… В любой пьесе ведь пять действий?
Ну так я начинаю шестое.
И вот теперь я стояла у ворот аббатства, в толпе таких же женщин — со стертыми, невыразительными лицами под спущенными до бровей платками. Слышались угрюмые жалобы на все на свете — войну, голод, бедность, хвори и то, что ворота долго не открывают. Ворота здесь были мощные, в окружении машикулей, способные выдержать приступ целой армии — да и выдерживали, наверное. Аббатство Тройнт было одним из старейших и почитаемых в Эрде, но за столетия своего существования оно не раз перестраивалось и наверняка изменило облик со времен святого Эадварда, который поставил здесь простую деревянную церковь, жилища для братии из глины и камыша и обнес все это палисадом. Потом постройки оделись камнем, доставленным с гор, потом стали по возможности укрепляться, а потом — украшаться.
Над восьмигранной звонницей, возвышавшейся над сумрачными стенами, ударили в колокол. Звонница также свидетельствовала об изменениях. В «Хронике утерянных лет» я вычитала, что в первых эрдских монастырях были не колокола, а большие бронзовые била. Хронист утверждал, что такой обычай пришел из Карнионы, где языческие монастыри древности тоже не знали колоколов, но, добавлял он, теперь традиция сия отмерла и на Юге.
После этого ворота с чудовищным скрипом, напоминающим о стенаниях грешных душ, распахнулись, и наше смиренное стадо протопало через створы во внешний двор.
Церковь аббатства была прямо перед нами. Галерея с колоннадой скрывала от взора пришлецов клуатр, где братия могла прогуливаться, не смешиваясь с мирянами, трапезную и дормиторий. Все они, разумеется, располагались по правую руку от входа. По левую были странноприимные дома, для мужчин и женщин отдельно (устав аббатства, в отличие от многих иных, дозволял женщинам-паломницам ночевать под защитой монастырских стен), и поварня, где благочестивые бедняки могли получить по ломтю хлеба и миске похлебки — во всяком случае, так полагалось, не знаю, как сейчас, но многие на это рассчитывали. Я в том числе. Ведь мне предстояло провести в аббатстве остаток дня и ночь, если повезет.
Во дворе тоже были солдаты. Четверо. Не исключено, что они прибыли искать нас с Тальви, но скорее всего их прислали защищать аббатство на случай, если под видом паломников сюда рискнут пробраться грабители. Это было бы вполне разумно, если разумные поступки возможны в смутные времена. На паломников, состоящих по большей части из женщин и стариков, солдаты взирали лениво. Очевидно, они думали, что воры— разбойники такими не бывают. Зря.
Но расслабляться не стоило. Я чуть повела рукой, дабы почувствовать, что в любой миг могу высвободить кинжал из рукава. Кинжал оставался сейчас моим единственным оружием. Пистолеты и «сплетницу» я оставила Тальви. Своей тяжелой шпаги он лишился — то ли сломал в последнем бою, то ли в болоте утопил, я не заметила, а спрашивать не стала — зачем лишний раз напоминать человеку о том, что он потерял? Придется ему довольствоваться «сплетницей», хоть она ему и не по руке.
Что-то не спешат, однако, пропустить страждущих поклониться гробнице. Такое впечатление, будто и братия и солдаты ждут, пока во дворе соберется побольше народу. Зачем? Не дергайся, сказала я себе, не считай их глупее себя, но не считай и умнее.
Из украшенных чеканкой, изображавшей изгнание из рая, врат вышел маленький сухонький старичок в рясе, с огорченным лицом. Судя по добротному теплому плащу и дорогому кресту, по старинному обычаю заключенному в круг, не простой монах. Может, и сам аббат. Неуместно вспомнилась старинная песенка клириков, которую Фризбю подхватил во время своей богословской карьеры, — он любил певать ее, когда был пьян, а пьян он бывал более чем часто:
Лишь аббат и приор, двое, Пьют винцо, и недурное, Но иное, но худое Грустно тянет братия Песня явно была сложена не про этого священнослужителя. Хотя его плащ и был подбит лисьим мехом, он ежился от холода и долго откашливался. Глоток подогретого вина ему бы совсем не помешал. Впрочем, как и всем здесь. В руке аббат (или приор? ) держал какой-то свиток Проповедь он, что ли, хочет сказать? Тогда почему не в церкви? Нам с детства внушали, что проповеди под открытым небом, на апостольский манер — это ересь. И по нынешней погоде я была склонна согласиться с этим утверждением.
В ожидании я озиралась по сторонам. Над воротами висел штандарт с единорогом. В доме Божием, можно сказать! Если я еще где-нибудь увижу эту рогоносную лошадь, меня вырвет. Без всяких скидок на беременность. Правда, единорог, как таковой, ни в чем не виноват. Хотя бы потому, что его выдумали люди.
Тут я вздрогнула, потому что за душеспасительными размышлениями пропустила миг, когда монах перестал кашлять и наконец заговорил. И осознала это, когда услышала имя Гейрреда Тальви и, кажется, собственное. Неужто и в святых обителях выкликают наши приметы?
Но я ошиблась. Монах зачитывал совсем другое. Капитул епископов под водительством архиепископа Эрдского отлучил преступного самозванца Гейрреда Тальви от церкви и предавал его анафеме.
— «Да ниспошлет на него Господь слепоту и безумие, — читал старец на лестнице, — да разверзнутся небеса и поразят его громами и молниями. Да проклянет его всяк входящий и выходящий. Да будут прокляты пища его, и все его добро, и псы, охраняющие его, и петухи, для него поющие Пусть ад поглотит его живым. Пусть вся Вселенная встанет на него войной. Пусть разверзнется и поглотит его земля и даже имя его исчезнет с лица Вселенной. Пусть все и вся объявят ему войну, пусть стихия и люди встанут против него и уничтожат. Пусть жилище его превратится в пустыню. Пусть святые при жизни помутят ему разум, пусть ангелы после смерти препроводят его черную душу во владения Сатаны».
Откуда, со дна каких архивных сундуков выскребли это скопище древних проклятий? Я не могла припомнить, когда в Эрде, да и во всей империи в последний раз кого-то отлучали. Лед двести назад, наверное. Даже Святые Трибуналы, тысячами отправлявшие на костры еретиков и ведьм, не слишком стремились отторгнуть их от лона церкви. Но это было еще не все. Далеко не все.
— «Пусть погибнут все сторонники и присные его, из них же первая — Нортия Скьольд, блудница и человекоубийца, извращавшая образ человеческий. („Это как? « — не поняла я. Потом смутно догадалась, что имеется в виду ношение мужской одежды. ) Да будут сочтены их дни и достойны сожаления. Пусть обрушатся на них невзгоды и голод, пусть поразит их проказа и другие болезни. Да будет проклят их род, да не поможет им молитва, не снизойдет на них благословение. Пусть будет проклято любое место, где они живут, и то, куда они переедут. Пусть преследует их проклятие днем и ночью, всечасно, едят ли они или переваривают пищу, бодрствуют или спят, разговаривают или молчат. Проклятие их плоти от темени до ногтей на ногах. Пусть оглохнут они и ослепнут, пусть поразит их немота, пусть отнимутся у них руки и ноги. Пусть преследует их проклятие, сидят ли они, стоят или лежат. Прокляты они отныне и во веки веков, до второго пришествия. Пусть сдохнут они, как собаки или ослы, и волки пусть разрывают их смрадные трупы. И пусть вечно сопутствует им Сатана и его черные ангелы“. Аминь! — с явным облегчением завершил он.
— Аминь, — нестройно откликнулась толпа. Для выражения энтузиазма все слишком замерзли.
Странно — чем дальше он читал, чем больше множились проклятия, чем тяжелее становился груз обещанных нам страданий, тем больше я успокаивалась. Может быть, потому, что значительная часть проклятий уже запоздала. Жилище Тальви уже превратилось в пустыню, невзгоды и голод тоже нас не миновали. И если на нас ополчилась не вся Вселенная, то ее часть, запертая в границах герцогства Эрдского, — точно. И я не находила в своей душе никакого зла против тех, кто призывал на нас анафему. Ни на приора (аббата? ), который, несомненно, был расстроен тем, что приходится читать все это паломникам, да еще на холоде (единственном из зол, не упомянутом в проклятии, — наверное, у того, кто это сочинял, была очень толстая шкура), когда ломит кости и садится голос. Ни на архиепископа, столь резво переместившегося на сторону победивших и отыскавшего в своих анналах сей перл церковного красноречия. Он старый и, видимо, больной, а ему угрожали, может, даже пытками стращали, ведь Нантгалимский Бык никакого почтения к святому сану не испытывает. И уж конечно, я не могла гневаться на Сверре Дагнальда за то, что он таков, каков есть. На Дагнальда, которого я так ни разу и не увидела, а если повезет, то и не увижу, — чудовище, сотворенное всеми нами совместно — Тальви, императором, даже мною, точнее моим бездействием. Он поступает сообразно своей природе. Любой другой на его месте объявил бы награду за наши головы, или, по крайности, за голову государственного преступника Тальви. Но зачем тратить деньги на тех, кто все равно обречен, когда проще добиться желаемого угрозами? А заодно застращать тех, кто слишком мягкосердечен или слишком глуп — хотя Дагнальд, безусловно, не видит разницы между этими понятиями, — чтобы осмелиться помочь беглецам. Удивительно, правда, что оба союзника-соперника — и Дагнальд и Вирс-Вердер — прибегают к тем методам запугивания, от которых и сама церковь отошла. И зачем, к примеру, было называть Альдрика еретиком, да еще затевать эту омерзительную церемонию с похоронами в бочке? Придумали бы что другое, не столь заумное. А так добились полностью обратного результата — сотворили святого. Конечно, святые и еретики и получаются в основном из одного материала, но Альдрик-то как раз еретиком не был.
Не менее удивительно, что я способна размышлять об этом в подобную минуту и с таким благодушием. Возможно, это влияние беременности, но я ничего не могла с собой поделать, потому что все понимала и никого ни в чем не винила. Но это не значило, будто я готова была сдаться на милость врагов и смириться с судьбой. Непостижимым образом уравновешенность и всепонимание уживались с решимостью выжить любой ценой. И если для этого нужно было совершить убийство, я бы убила без колебаний. Хоть аббата, хоть Дагнальда, хоть архиепископа.
Наверное, поэтому госпожа Риллент меня и возненавидела. Ждала, что я добровольно пожертвую собой ради обитателей замка, сдамся кирасирам, а я смылась. Я поступила так, считая, что мое самопожертвование ровно ничего не изменит, и это чистая правда, но вся ли правда? Тогда я еще не знала, что беременна, но тело мое об этом знало.
Так или иначе, я не имела желания вдаваться в природу этих противоречий и тем более их решать. Они не замутняли моей душевной ясности. И когда я, отлученная и проклятая, вслед за другими женщинами вошла в церковь, я вовсе не чувствовала, будто совершаю кощунство.
Там было очень красиво, в церкви. Или так казалось, после того как холодный и хмурый осенний день остался за стенами, а сияние свечей отразилось в ярких витражных окнах, из которых главное — роза — располагались фигуры в охристых и голубых одеждах словно исполняли некий сложный танец. Над алтарем возносились витые колонны — не то диковинные деревья, не то застывшие струи фонтана. Пол был выложен мозаикой, не многоцветной, как в Тальви, а ровного золотистого оттенка. Но главным была гробница. Ее розовый в прожилках мрамор за века был истерт прикосновениями и поцелуями паломников, и черты лица у статуи святого Эадварда, возлежавшего, сложив руки, на крышке, были почти неразличимы. Теперь гробницу заключили в позолоченную решетку сложного плетения, и паломники прикладывались уже к ней, так что решетка тоже местами потускнела.
Я поклонилась святому Эадварду и, отойдя в тень колонны, опустилась на колени. Это было не лицемерие и не желание слиться с толпой, дабы не привлекать к себе досужих взглядов. Вру. Отчасти было. Тальви, кажется, как-то говорил нечто подобное, но по другому поводу. А также усталость. До вечера еще оставалось порядком времени, а мне нужны были силы. И все же вот что довлело над остальным — я знала: пришел конец моим хождениям по святым местам герцогства Эрдского. Если нынче ночью мне удастся свершить то, что я задумала, я уже больше никогда не войду в церковь. Если не удастся — тоже.
И сознание того, что я в последний — последний! — раз стою под церковными сводами, было сродни тому чувству, словно бы меня отпевали заживо. Хотя, кажется, именно так в прежние времена и поступали с отлученными.
Что ж, можно вынести и это.
Не прислушиваясь ни к хору, ни к проповеди, звучавшей с кафедры, я стала молиться, долго и истово.
За упокой души:
Малхиры, Альдрика, Эгира, Ренхида, Каллиста, Мальмгрена, Буна Фризбю и Дайре. И за здравие:
Мойры и отца Нивена (если они еще живы), мадам Рагнхильд, Соркеса с семейством (хотя им мои молитвы вроде бы и ни к чему) и госпожи Риллент (пусть живет, стерва старая).
Господи, опять мертвых получается больше, чем живых…
Я не молилась за своих родителей, потому что Тальви сбил все-таки меня с толку и я не знала, среди живых или мертвых мне их числить.
За себя с Тальви я тоже не молилась.
Потому что это было бесполезно.
Мне не пришлось долго ждать, пока заснут мои товарки по странноприимному дому. Молва не солгала — даже теперь в обители за медный эртог можно было получить не только ночлег, но хлеб и похлебку. Конечно, в муку подмешивали кору, и вкус у похлебки был отвратительный, но я не стала привередничать и даже попросила бы добавки, да только ее не полагалось. (О, белые хрустящие скатерти в «Ландскнетте»! Коронное блюдо «Рая земного» — телятина с грибами, сыром и базиликом, на блюдах из фораннанской майолики! И южные легкие вина, которые Маддан выписывал только для меня… Решительно это становится навязчивой идеей. Еще немного, и я начну сожалеть, почему мы отпустили лошадей, вместо того чтобы забить их и съесть. А это ведь уже почти людоедство. ) Кое-кто из мужчин, пусть и были они старыми и беззубыми, роптали и брюзжали, будто похлебку здесь варят на кошачьем мясе, чтоб не сказать хуже. Но женщины схлебали это варево не жалуясь, даже если оно действительно было из кошатины. Вот кошек я еще не ела. А змей и ящериц — в детстве, когда впервые пряталась по лесам возле Кинкара и у подножия Фену-Скьольд, приходилось. Ладно, один черт, снова — с чего начинала, к тому и пришла. Да и разборчивые старички не видать чтоб отказывались от предложенного обеда, который заодно был и ужином.
А Тальви в лесу без обеда и без ужина сидит…
После горячего всех быстро разморило, и богомолки, растянувшись на соломе, засопели и захрапели, короткое время перед этим потолкавшись и побранившись, выбирая, где теплее. Однако на место у самого порога, где устроилась я, никто не претендовал — там сильно дуло. Поэтому мне удалось выбраться, никого не потревожив. Никто ночью за странноприимным домом не надзирал. Красть здесь было нечего, что же до всего остального — у паломников обоего пола был столь заморенный вид, что, похоже, нравственность их не вызывала опасений (может быть, и зря). И при выходе не пришлось врать
— что, мол, по нужде, и прочее.
Пусть не топили в странноприимном доме, опасаясь пожаров, и гуляли там сквозняки из множества щелей, но женщины притерлись друг к дружке и надышали, так что за порогом от холода пробирал озноб, а после вони от свежего колючего воздуха можно было опьянеть. И еще одну неприятность приберегла для меня эта ночь — она была удивительно звездной, небо словно усеяли алмазной крошкой, и казалось, будто светло как днем. Только днем не бывает таких густых теней, я бы даже сказала — ярких теней, если такое возможно.
Хуже всего, что я не знала распорядка ночных служб. И, огибая северный портал, едва не налетела на процессию, пересекавшую двор. Я метнулась в сторону кирпичного здания напротив и укрылась в благодатной тени. Благодарение святому Эадварду, что устав обязывает чернецов ходить опустивши глаза да еще надвинув капюшон. Правда, сейчас они кутались в капюшоны не столь из благочестия, сколь от холода. Меня они не заметили, но я решила не искушать судьбу сверх меры и не выскакивать из укрытия тотчас же, а переждать несколько мгновений, пока монахи не скроются. Прижимаясь к стене, я смотрела на пустынный двор и на возвышавшуюся против меня статую из серого песчаника. А статуя на меня не смотрела. Это была фигура женщины, высокой и худой, с повязкой на глазах. Фемида? Но тогда почему языческая богиня стоит на портале церкви? И почему в руках у нее не меч и весы, а копье, вдобавок сломанное, и какая-то книга? Женщина стояла отвернув в сторону лицо, узкое и презрительное, словно не желала видеть то, что ее окружало. На миг мне показалось, будто она похожа на меня. Или это была игра теней? Потому что тени на плиты двора отбрасывали теперь не только монастырские постройки. Мощная туча поглощала звездную россыпь. Но она не была сплошной, и в разрывах проглядывали дрожащие огоньки. Задрожишь в такой холод…
Я побежала дальше, мимо бокового нефа и капелл, туда, где впритык к колоннаде клуатра высилось здание без дверей, с неправильно сгруппированными окнами под самой крышей. Так оно и было описано в документе. Единственный кирпичный пристрой к церкви, сложенной из темного камня. Наверное, его построили уже в те времена, когда обжигать кирпич стало дешевле, чем возить камень по Белой дороге… оттуда, где погибли или исчезли мои родители. Что входа нет — понятно, сюда ходят только через церковь. Что ж, отсутствие дверей для нас не преграда…
Мои ноги сами собой замедлили ход. Днем, в церкви, я не верила, что совершаю кощунство. Но сейчас мне предстояло именно оно. Нет чтобы сделать архив и книгохранилище отдельным зданием, как, слышала я, принято в Карнионе, — они пристроили его к церкви. А взлом церкви… В моей изобильной грехами жизни бывало всякое, но сакрилегии я никогда не совершала.
И не потому что за это отрубают руки. Мне и так многое причиталось — по совокупности. Но даже в Камби, где церковь сделалась прикрытием для заговорщиков и убийц, я туда не полезла. Положим, для этого были другие причины, прежде всего — забота о собственной безопасности. Но не только. И пусть я не собиралась проникать внутрь самой церкви, пусть мной руководили не побуждения корысти, все равно это будет ограбление церковного здания.
Что ж, сказала я себе, пусть ты не считаешь себя проклятой, для других ты проклята и отлучена. И самое пребывание мое в этих стенах уже есть смертный, непростительный грех. Даже если бы я мирно провалялась всю ночь на вонючей соломе странноприимного дома, это было бы точно такое же святотатство, как если б я вломилась в алтарь и украла золотой реликварий. Вместе с реликвиями.
И даже не это главное. Днем я подумала о том, что, если для спасения жизни моего ребенка, а следовательно, и моей, нужно будет пойти на убийство,
— я совершу убийство. Значит, если нельзя обойтись без кощунства — придется совершить кощунство…
Я вынула из рукава кинжал и пристроила за пазуху — чтоб не выпал. Подоткнула юбку — чтоб не мешала. Сбросила с плеч котомку и достала «кошку».
Подъем в общем-то не был таким уж сложным. У меня была столь богатая практика, что я привыкла ходить по стенам как муха. И все же было в этом нечто бредовое. Наверное, потому что я впервые в жизни боялась сорваться. Или надорваться, все равно последствия могли быть одинаково гибельными. Ну что ж это делается, жаловалась я неизвестно кому, мне сейчас лежать надо, в тепле и покое, а не по стенкам отвесным лазать… И лезла дальше.
Когда-то, давным-давно, мне снилось, что я вот так же ползу по веревке вдоль стены и подъем этот бесконечен. Виноваты в этом были мой визит в Тайную палату и чтение «Хроники… „. «Но нет будущего, и прошлого нет“, — сказал блаженный Августин. Если сегодня я не добуду то, зачем пришла в аббатство, будущего у меня точно не будет. И если б только у меня…
Но эта стена, к счастью, была не сновиденной, а кирпичной, а стало быть, ограниченной. До окна я добралась. И тут же стало еще труднее, потому что предстояло его открыть. Окно было узкое, высокое, похожее на бойницу, к тому же запертое мощной дубовой ставней, в которую вонзились кошачьи когти. Правда, тут имелся хоть небольшой, но карниз, и я закрепилась на нем. Можно было начинать работать. Ставня запиралась изнутри на простой засов. Не потребовалось даже доставать отмычку, обошлась кинжалом. За ставней меня ожидала новая радость. Там не было решетки. Точно такое же окно, как у меня в замке. Свинцовый переплет с множеством мелких круглых стекол. Святые отцы, верно, считали, что это свинцовое плетение способно с успехом заменить решетку. Напрасно они так думали. С подобными окнами даже удобнее работать, чем с новомодными, где стекла сплошняком. Там иногда звона бывает многовато. А это круглое стеклышко очень легко вырезать или просто выдавить, а потом просунуть руку, ежели, конечно, она у вас достаточно худая и длинная, и открыть задвижку. Разумеется, неудобство состоит в том, что такие старинные окна порой задвижек не имеют и вообще не открываются. Тогда и впрямь решетка решеткой. Правда, можно взять ее тесаком или топориком, но опять же шуму, шуму… Это окно, само собой, открывалось. Иначе как бы они могли запирать ставни?
Я сделала все, как обычно, отперла окно и боком протиснулась внутрь. Убрала за собой «кошку», прикрыла ставню, на случай, если еще какая-нибудь неприкаянная душа вздумает шататься по монастырским дворам в неурочный час или грянет очередная ночная служба. И только тогда, прочно встав на ноги, вдохнула сладковатый запах книжных корешков и оглянулась.
Передо мной и вокруг меня тянулись ряды полок высотой почти до потолка, то есть примерно в два моих роста. Здесь книги и манускрипты, в отличие от Тайной палаты, где их запирали в ящики, были на виду. И никаких тебе цепей, которыми будто бы особо ценные книги прикованы к полкам, о чем нередко приходится слышать от недоучившихся студиозусов. Подходи и бери. Но это отнюдь не облегчало дела. Я насчитала до пятнадцати рядов, хотя во мраке могла и ошибиться. И каждый ряд заставлен с двух сторон. Это, почитай, уже тридцать. Все просмотреть — года не хватит. А у меня в запасе час, от силы — два. Да, это уж точно не Черная камора, где меня провели прямиком куда надо и вручили искомое. Но чтобы разработать сторожа Черной каморы, у меня были время, деньги и свобода действий. Теперь мне не дано ни первого, ни второго, разве что свобода действий осталась, но без денег и времени она мало что значит. И единственным моим проводником был зашифрованный документ, а там было сказано просто: «Отмечено знаком или надписью».
Я снова вперилась взглядом в полки. Кроме узкого луча лунного света, проникавшего сквозь неплотно прикрытую ставню, помещение ничем не освещалось, но я не хотела доставать огниво из котомки, предпочитая полагаться на свои привыкшие к темноте глаза. Знаки? Надписи? Я надеялась, что это будет латынь, кое-что из латыни я с грехом пополам да вспомню. Вот если монахи прибегли к греческому, или древнееврейскому, или — кто их, книжных червей, знает? — какому-нибудь сирохалдейскому языку, это хуже.
Но не тут-то было. Чего-либо, пусть отдаленно напоминающего надпись, я вообще не заметила. Не было и порядковых цифр, чего тоже можно было ожидать. На каждой полке были вырезаны какие-то символы. Некоторые были знакомы мне по книге Арнарсона, некоторые я знала и раньше, встречая их то в виде оружейных клейм, то в виде алхимических символов, иные являли собой просто геометрические фигуры — квадрат, треугольник, круг, но большинство было мне неизвестно. Что есть тот же круг на тайном языке, козе понятно, но что означает, скажем, тележное колесо? А то, что я видела перед собой, напоминало тележное колесо и ничто иное. И ни намека на астрологические символы, которые обожал упоминать в своих писаниях Арнарсон. А если так, то, возможно, я и насчет алхимии ошибалась, и совсем иное имели в виду монахи.
Ладно, остается прибегнуть к способу, испробованному мною в замке Тальви. Здесь я собиралась немного его усовершенствовать. И грустно будет, если я просчиталась.
Я спустила с головы платок и зубами ослабила узел на одном из его концов. В руку мне упала маленькая фигурка из убереженного мною костяного ларца. (Другой, розового дерева, утонул вместе с Малхирой. ) Подобное лечат подобным, внушала я себе когда-то. Правильно. Но подобное и притягивается к подобному.
Сжав в кулаке сразу потеплевшую фигурку, я закрыла глаза и протянула руку перед собой. Не знаю, для чего я зажмурилась, и так ведь было темно, но почему-то мне показалось, что так будет правильнее. И пошла туда, куда меня вело, огибая книжные ряды, пронизывая проход за проходом. Вначале это было чистое наитие, но потом уверенность стала нарастать. Я не проглотила компас, я сама и была компасом, и магнитом в нем, и одновременно — моряком, который следует курсом, что ему указан. И остановилась, едва не стукнувшись лбом о полку.
Я находилась в самом дальнем и, кажется, самом пыльном углу книгохранилища, у стены. Полки тут были заставлены неровно — одни просто распухали от обилия томов и манускриптов, на других валялись одна-две книги или даже отдельные сшитые листы.
В каждом хранилище, наверное, порядки свои, книги расставляют по размеру или по алфавиту. В здешней системе я еще не разобралась, но похоже, их собирали по темам. Так же, кстати, как и в библиотеке Тальви.
Я ошиблась, первоначально решив, что в здешних обозначениях отсутствуют цифры. Чуть выше моей головы была вырезана именно цифра. Римское «три» — III. Я поискала I и II, но их нигде не наблюдалось. Зато невдалеке я обнаружила полку, отмеченную тем же значком, что я видела в бодварской церкви, посвященной тому же святому, что основал здешнее аббатство. И загружена была эта полка преизрядно. Но стоило мне подойти к ней, как зверюшка в кулаке стала остывать. Пришлось вернуться к полке под номером три. На ней лежала одна-единственная книга. Даже не книга, если присмотреться, а нечто вроде альбома, переплетенного в черную кожу. Я сняла его с полки. Прежде чем открыть, села на пол и устроила альбом на коленях. Сбросила с плеча «кошку» и положила ее когтями вверх. Оперлась локтем на нижнюю полку. Если я не ошиблась, то могу потерять сознание. В этом случае рука моя ослабнет, выпрямится и ладонь напорется прямо на «кошку». И я приду в себя. Мне разлеживаться в обмороках некогда.
Но на сей раз я не потеряла сознания. Хотя и не ошиблась. Все плыло, книжные полки раскачивались, словно корабельные мачты в бурю, и, если бы я не сидела на полу, у меня подогнулись бы ноги. Но сознания я не теряла, пусть это требовало огромных усилий. Передо мной, оплетенная в кожу, была пачка листов бумаги и пергамента разного размера, попадались даже обрывки, исписанные разными чернилами, отличными друг от друга почерками, но буквами уже знакомого мне очертания. Строки дергались и скакали, однако ни разу не сделали попытки побежать, как это уже бывало прежде. И видения меня сейчас тоже не посещали. Хотя мысли путались, мешались без всякой доступной мне связи, и сильнее всего было чувство, будто я балансирую на краю бездны и вот-вот пойму нечто такое, что гораздо важнее всего, что мне доселе удалось узнать и угадать. Но что именно? Это от меня ускользало.
«Ты не понимаешь? Ничего не понимаешь? „ — спрашивал старик в моем сне… святой Хамдир? А до того он рисовал на земле три короткие вертикальные черты. Как те, что были вырезаны на полке. Не цифра это была вовсе. «Правая линия, и левая линия, и средняя линия“, — вот как он сказал. А я по-прежнему ничего не понимала.
Почему они преследуют меня? Или почему я, с тех пор как судьба столкнула меня с Тальви, постоянно хожу по их следам — святого Хамдира, святого Эадварда, безымянного хрониста? В какое озеро тьмы заглянули они — герой, порожденный буйным воображением карнионских поэтов, просветитель эрдов и злоязычный еретик прошлого века — и что они там увидели? Мне не узнать, пока я не прочту записей. А я их прочту. При всем разброде в мыслях сумела же я не лишиться сознания. Очевидно, я уже начала привыкать. Или… на мое восприятие влияет беременность? Если утверждение о наследственной памяти верно, не значит ли — от этой догадки мне стало жутко, — что мой ребенок уже сейчас узнает все, что знаю я? И его разум сообщается с моим, а мой — с его разумом?
Три линии. Три. Союз мужчины и женщины, побеждающий зло. Заумные слова, которые могут означать что угодно. Правая и левая линии. И средняя, без которой они теряют свое значение.
Неужели весь смысл только в этом?
Наверное, не весь, но та его частица, которая для меня важнее всего.
Вдруг мне почудилось, что я все же теряю власть над собой и если я не проваливаюсь в видения, то взамен слышу голоса. Я резко захлопнула альбом. Но голоса не исчезли. Они раздавались словно бы снизу, из-под ног, и звучали слаженно, но глухо, как это иногда бывает в сновидениях. Прислушавшись, я с трудом разобрала:
— Veni, pater pauperum, Veni, dator munerum, Veni, lumen cordium.
Это был кант « Veni, Sancte Spiritus». Стало быть, чернецы опять собрались в церкви. Бедные! Сколько же раз им приходится подыматься за ночь и каково это сейчас, едва успевши пригреться в теплой постели, пусть она даже жесткая и неудобная, снова выбираться в промозглый холод? Искаженные дальностью, отразившись от каменных перекрытий, слова о «вечной радости» звучали зловеще. Я привычно попыталась на слух определить расстояние. И совсем слабо до меня долетело:
— Lauda anima mea Domine, laudabo Dominum in vita mea.
Я бы тоже восхвалила Господа всей душою, если б осмелилась. Я совершила сегодня слишком много, чтоб у меня на это поворачивался язык. Довольно уж и того, что у меня хватает наглости пожалеть монахов, которых сама же и обкрадываю. Бог с вами, чернецы. Да уподобитесь вы добрым жнецам из Святого Писания, что оставляют спелые колосья на сжатой полосе, чтобы их могли подобрать бездомные себе на пропитание. И с чистым сердцем выпевайте свое «аллилуйя». Только поспешите, потому как мне еще обратно лезть…
А собственно, почему я должна возвращаться так же, как явилась? Столько раз повторив, что это не Тайная палата, пора бы уже в это поверить. Сейчас проверим, как выглядит здешняя дверь… Я встала, машинально одернув юбку, которая так и оставалась подоткнутой все это время, засунула альбом в котомку и двинулась вдоль стены. Дверь здесь тоже оказалась на задвижке. Я даже была несколько разочарована столь малыми предосторожностями, предохранявшими помещение от взлома. А зачем, если вдуматься, они здесь нужны? В наше время монахам следует опасаться не любопытных сверх меры послушников, коим неймется заглянуть в запретные манускрипты, и даже не воров— святотатцев, охотников за раритетами, но шаек грабителей и мародеров. А им никакие замки и запоры не преграда. От них спасут только надежные каменные стены да солдаты с мушкетами. Вот стены монахи и укрепляют. И стражу к себе пустили.
Пока монахи завершали свое « Hosanna in excelsis», я быстро изничтожала следы своего пребывания. Заперла ставню и окно, даже умудрилась вставить выдавленное стекло на прежнее место. Завтра, если кому-то вздумается вновь открывать окно, что при такой погоде сомнительно, от толчка стекло опять вылетит, однако вряд ли кто угадает истинную причину. Потом вернулась к двери. Рядом с ней располагался пюпитр. На нем — стопка чистой бумаги, принадлежности для письма. Я прихватила оттуда хороший свинцовый карандаш. Пусть не обижается на меня тот, кто с утра с таким тщанием собирался здесь работать. Возможно, при расшифровке мне придется что-то записывать, а в лесу мне вряд ли удастся разжиться пером и чернильницей. Открыла дверь — снова при помощи кинжала. Бедный Ренхид. Нынче я молилась за упокой его души, не удостоверившись в его смерти. Так он когда-то огорчался, что я не пускаю кинжал в ход. Возможно, он еще больше огорчился бы, узнав, для каких целей я его сейчас употребляю.
Голоса внизу смолкли. Темная вереница иноков, должно быть, пересекает двор. Когда я перейду из пристройки в церковь, они уже скроются.
Коридор был невелик и просторен, зато винтовая лестница, что вела вниз,
— крутая и узкая, с такими высокими ступенями, что впору было вновь подтыкать юбку. И вновь жалеть монахов — как они здесь в рясах не спотыкаются? Неужели подолы подбирают, как женщины? Решительно, ходить по этой лестнице каждый день можно только от великой любви к знаниям. Я сама умудрилась оступиться и удержалась, упершись растопыренными руками в стены, отчего меня бросило в жар. Навернуться на крутых ступеньках после того, как благополучно одолела подъем по стене, — это было бы верхом нелепицы.
Завершив спуск, я оказалась в коридоре со сводчатым потолком. Не прошла я по нему и двадцати шагов, как обнаружила, что переход разветвляется. Этого следовало ожидать. Разные ходы вели в главный неф и в боковые, где-то здесь должны были иметься лестницы вверх, на хоры, — еще днем я заметила, что они здесь не только с восточной, но и, западной стороны, — и вниз, в крипту (вот еще одно славное воспоминание)… и еще коридоры в сакристию… и в сокровищницу, наверное…
Внезапно в одной из галерей мелькнул огонек. И стал приближаться. Сердце у меня екнуло. Слишком уж хорошо все складывалось, обязательно что-то должно было случиться… Кто-то шел по коридору, прикрывая ладонью от сквозняка колеблющийся фитиль масляной лампы.
Я отступила за угол, сунув руку за пазуху. В ушах гнусненько зазвучало:
Ты не думай, сука, Много об себе. Я тебя прирежу И пойду гулять…
Неужели судьба моя такая — попадаться не из-за злонамеренности врагов, а на дурацких случайностях? Этого я допустить не могу…
Но Господь не допустил, чтобы я совершила в Его доме преступление, еще худшее, чем прежние. Человек с лампой не свернул в коридор, где пряталась я, и прошел мимо. Судя по походке, это был не старик. Скорее всего, монах, но в темноте любая длиннополая одежда могла сойти за рясу. И я так никогда и не узнала, кто это был: сторож, собрат-вор, грешный, либо, напротив, излишне благочестивый инок, молившийся в одиночестве после ухода братии, или просто человек, которого мучила бессонница?
Бог не только удержал мою руку от ненужного кровопролития, он отвел от меня опасное искушение. Кто знает, что бы стало с моими благими намерениями
— всем известно, куда они ведут, — если бы перед моими глазами оказались церковные ценности? Но чтобы не столкнуться с ночным бродягой вновь, я не вернулась в главный коридор, а пошла по тому, где скрывалась, и он привел меня в одну из капелл. Вероятно, оно и к лучшему. Если здесь в обычае шататься по церкви средь ночи, в главном нефе вполне мог оказаться еще кто-то из братии. В капелле же никого не было, а украшения ее — фрески и резьбу — в котомку не затолкаешь. Одно нехорошо. Главные врата монастырской церкви, как и положено, не запирались, а вот дверь капеллы была на замке. Тут мне впервые за долгое время пришлось извлекать свои инструменты. Но управилась я довольно быстро и вскорости уже была снаружи — там же, где пробегала несколько часов назад, с северной стороны. Как раз вовремя — звезды исчезли, и небо становилось из черного серым.
К первому удару колокола я уже мирно возлежала на соломе. Похоже, моя соседка заметила-таки, что я выходила. И по тому, как она ухмылялась, прикрываясь платком, она пришла ко вполне однозначному выводу — я навещала стражников. Не к старичкам же паломникам бегать, когда здесь с десяток кобелей здоровых! Однако догадки свои она оставила при себе. Может, потому, что я была выше ее ростом и крепче. А может, потому, что ночью она совершала как раз такую вылазку. Да, судя по ее довольному виду, так оно и есть. Ладно, как сказал бы отец Нивен, не мне ее судить.
Когда я покидала аббатство, вчерашний священнослужитель опять зачитывал новым паломникам — уже вконец простуженным голосом — весь список бессчетных проклятий, призываемых на нас с Тальви, препоручая нас Сатане и его черным ангелам. А паломники, бедные, дрогли на ветру, шмыгали носами и переминались с ноги на ногу.
Если так пойдет дальше, я докачусь до того, что начну жалеть Дагнальда. Сколько ему с нами хлопот, как будто у него других забот нету… Но чтобы я его пожалела, должно пройти очень много времени. А время мне потребно для другого. Потому что время для меня сейчас существует.
Отделаться от сопутствующих богомолок оказалось труднее, чем к ним примкнуть. Испросив покровительства у святого, бабы малость повеселели, начали болтать, пошли расспросы — кто, что, откуда, разговоры о мужьях (пьяницах и прохвостах — это если они живы, а ежели померли — ангелы во плоти), детях и родне. Врать с обычной легкостью я не могла — недостаточно знала Нантгалимский край, названия деревень и прочее, но все же как-то поддерживала беседу до ближайшего поворота дороги. А уж оттуда удалось убраться в лес. Давно перевалило за полдень, и нужно поспешить, если хочу найти Тальви до ночи. И так уже пришлось сделать крюк.
Сегодня, впервые за много дней, ярко светило солнце, холодное солнце осени. Желтая листва под ногами чем-то напоминала вчерашнюю золотистую мозаику, украшавшую пол. Да и весь лес, простором своим, яркостью в сочетании с полумраком и той особой торжественной гулкостью, что в ясные дни стоит под его сводами, имел много общего с храмом. Разве колонны с их затейливыми капителями — не сестры родные стройным деревьям с раскидистыми кронами? И световые столбы, падающие между стволами, сродни тем, что ложатся на мозаичный пол из высоких стрельчатых окон. Но я слишком долго и слишком часто бродила по лесам, чтобы обманываться всей этой красотой и тишиной. А ведь мой опыт относится еще к мирным и довольно сытым временам. Сейчас вероятность встретить в лесу лихого человека, а то и целую банду стала гораздо больше. … И накаркала. Кто-то ломился через самые заросли, с наглостью пропащего, которому наплевать на все и вся, на собственную шкуру в том числе. Но я не этот, с рыбьим именем, в пьесе несчастного Дайре, — не стану стрелять в каждый куст, за которым что-то трещит. Да и не из чего мне стрелять, ежели вспомнить. Лучше спрячусь-ка я, а там и удеру. Может, все и обойдется, как ночью, в переходе церкви…
Это был Тальви. Тальви, которому я твердо наказала ждать меня на условленном месте и никуда не уходить. Диво, что он всю братию лесную на ноги не поднял. Он упорно ковылял, опираясь на выломанную где-то дубину, глядя прямо перед собой, стиснув зубы и, похоже, ничего не замечая вокруг. Когда я выбралась из-под корней поваленной дряхлой сосны, где было залегла, меня он заметил, только когда я возникла прямо у него перед носом.
— Ты? — ошеломленно выдохнул он. Споткнулся, но удержался на ногах.
Я была в бешенстве. И готова была упереть руки в боки, распахнуть пасть и начать орать на него за то, что он меня не послушался и что смерти он будет искать только после того, как я сдохну, но не раньше…
Однако я справилась с собой. Это было бы уже чересчур. Лишь процедила:
— А ты как думал — я тебя брошу?
Именно так, конечно, он и думал. Хотя не сказал. А что он еще мог подумать? Внезапно мне стало стыдно. Я никогда не произносила вслух своего вечного припева:
«Если бы я была одна… «, но Тальви не мог не почувствовать моего настроя. Впору самой приниматься оправдываться, ей-богу.
Я ждала, что он скажет. Но Тальви молчал. Приоткрыть на мгновение, что он не столь бесчувствен, каким желает и старается быть, — это и так было для него слишком много. Он даже не спросил, удачна ли была моя вылазка.
— Ладно, — вздохнула я и привычно подставила ему плечо. — Ладно. Идем.
Примерно через месяц, Сегодня утром, высунувшись из землянки, я увидела, что лапник, прикрывающий ее крышу, поседел не только от ночной изморози, но и от снега. И сказала себе — все, дальше тянуть нельзя. Пусть к полудню снег растаял, завтра или послезавтра он ляжет прочно. Озеро уже затягивается льдом, а озеро — главное, что нас кормит. Мы забрались в такую глушь, что надежды на цивилизованные способы добычи провианта, вроде грабежа, нет никакой. Здесь нас вряд ли скоро найдут, но от голода бегство не спасает. Порох и патроны у нас кончились, никто из нас не в силах, к примеру, хаживать на кабана с одним кинжалом, и сейчас не то время года, чтобы охотиться с силками.
Поначалу нам как-то удавалось справиться со всем этим. Особенно когда набрели на озеро в предгорьях. Вырыли землянку, долбая землю исхищенным в обитаемых землях топором. Лопатой было бы сподручнее, но всего не предусмотришь. А совсем без укрытия выдержать было невозможно. Так у нас была хоть какая-то крыша над головой во время дождя. И очаг мы устроили. Темно, тесно, дым глаза ест, а все жилище. И птицы с озера на юг тогда еще не улетели. И рыбу можно было ловить.
Так уж получилось, что большая часть наших забот по обустройству и пропитанию, если не все они, пали на плечи Тальви. Плохая из меня спутница жизни. Никудышная. Целыми днями сижу и разбираю покраденную писанину. А Тальви занимается всем остальным. Рана у него зажила, и лихорадка больше не возвращалась. Но хромота осталась, и я не верю, что он поправился окончательно. Однако он все время занят. Землянку он копал — почти без моей помощи. И деревья рубил, из которых мы крышу выкладывали. Рыбу ловил. Пока боезапас был, охотился. И потом умудрялся уток бить, пока они на озере были, дубинкой и пращой, как деревенские браконьеры. И готовил их сам — запекал в глине. Бог ведает, в каких таких странствиях он этому научился, я такого способа никогда не видела. Ничего, есть можно. Хотя соли бы добавить не помешало, да где ее взять? Там же, где хлеб и все остальное. Там, куда нам путь заказан.
Но вначале не столько голод был мучителен, сколь холод. То есть не то чтобы сейчас холод стал привычен, просто еды было больше. Вечно огонь поддерживать в землянке нельзя — задохнешься. Мы набросали на земляной пол лапника и сухой листвы, потом еще и утиный пух добавился, спали, как звери, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, и все равно мерзли. Просыпаться было мучительно из-за возвращения в холод. Но это было неминуемо, и мы выбирались из-под земли. Тальви — на промысел, я — работать.
От многочасового неподвижного сидения у меня ломила спина, голова раскалывалась, из-за рези в глазах по щекам текли слезы. Но я складывала буквы в слова, слова в фразы, а иногда знание приходило само, безотносительно к тому, что написано на пергаментах и клочьях бумаги. Теперь я знала многое.
Знала, например, что карнионцы — те, древние, долговечные — не принадлежали к миру изгнанников, но знали о нем. Многое знало это надменное, утонченное и велеречивое племя, скрывшее холодную и жестокую истину под цветистым покровом поэзии. Но прямой связи не было.
Я знала, что ничто с тех пор, как я прикоснулась к этой истине, в моей жизни не было случайным — ни одна встреча, ни один разговор, ни одно сонное видение. Все должно было сложиться в общую схему, которая обязана была привести меня ко вратам и указать мне на ключ от них.
Я узнала также, как найти врата. Тальви был прав — для этого не обязательно пробираться в Открытые земли. Во всяком случае, для нас не обязательно. Ведь они, эти земли, когда-то называвшиеся Заклятыми, были ареной действий существ, совершенно чуждых людям, но их вторжение было явлением случайным, вызванным поступками как эрдов, так и карнионцев. Наших же предков, пусть и не по собственному желанию, привела сюда разумная воля, действовавшая извне. Но близость Эрдского вала для нас существенна. Здесь проходят линии силы, указывающие нам путь.
Узнала я многое и о том, что ждало нас по возвращении. Здесь Тальви ошибался — чудесные свойства, присущие нашим предкам, не вернутся к нам сразу же, как только мы придем из изгнания. Конечно, эти свойства были присущи им от рождения, но у большинства их соплеменников они словно бы пребывают в спячке — как у нас здесь, — ничем себя не проявляя. Существует немало изученных способов пробудить и разработать их, но лишь один дает возможность разом достичь всего или все потерять. Я видела, как это происходит. Арка, показанная мне, является не только средоточием выходов в большинство известных миров. Проходящий под ней освобождает в себе скрытые силы и обретает власть, которую и представить не могли сочинители волшебных сказок. Но могло не случиться и ровным счетом ничего. Искатель силы оставался таким же, как был. И это был еще не худший исход. Можно было потерять рассудок, превратиться в буйно помешанного или в пускающего слюни идиота. По какому принципу совершается выбор достойного — неизвестно. Мужчина или женщина, ребенок или старик, может быть, даже животное — есть недостоверная легенда, что оборотни произошли от зверей, по неразумию пробежавших под Аркой, — никто не умел предугадать заранее, кого из них Арка примет, кого отринет, а кого безжалостно перемелет. И это не значило, что путь к Арке был доступен и свободен. Нет, ее окружали все мыслимые и немыслимые препятствия, созданные теми, кто правил этим миром. Потому что далеко не все, прошедшие испытание, пользовались обретенной властью для бескорыстных занятий наукой или бесконечных странствий по множественным мирам. И сил у них было достаточно, чтобы правители увидели в них угрозу не только благополучию своего мира, но и самому его существованию — не знаю, справедливо или нет, ведь и среди правителей были измененные Аркой. Для защиты от потрясения основ и был создан Хрустальный собор. Мне так и не удалось понять в точности, что это такое. Знаю, что он одновременно был противопоставлен Арке и в чем-то подобен ей. Силы Собора могли если не уничтожить свойства, разбуженные Аркой, окончательно, то вернуть их к первоначальному, зачаточному состоянию. Однако они же могли пробудить эти свойства вновь, и не в одних лишь тех, кто подвергался каре, но и в их потомках. Все это было не то, что мы называем «чарами», «колдовством», но нечто подобное действиям хирурга, вроде иссечения опухоли или снятия катаракты, только на каком-то ином уровне.
Похоже на то, что карнионцам было известно и об Арке, и о Хрустальном соборе, но либо они тоже не разобрались, что это такое, либо за минувшие века успели позабыть, поэтому сведения о них, проскальзывающие в южных преданиях, оказались сильно искажены.
Вот вкратце то, что я узнала. Или вспомнила, что в данном случае все равно. Но меня беспокоило не столько то, что я узнала, сколько то, что я забуду. Потеря памяти неминуема — об этом свидетельствуют все. Она никогда не бывает полной, она никогда не бывает окончательной. Но сроки беспамятства указаны самые разные. От нескольких часов до нескольких лет. Последнее обстоятельство и приводило меня в невообразимый, противоречащий всяким разумным объяснениям ужас. Нет, я не боялась забыть все то, что перечислено выше Это как раз волновало меня меньше всего Но все предыдущее…
Я понимаю — многие люди, прожившие такую жизнь, как у меня, были бы лишь рады забыть ее — столько в ней было низменного и безобразного. А я положить голову на плаху боялась меньше. Ведь мои воспоминания — и есть я. Та возможная «она», которая вернет себе положенную ей по праву силу и власть, но забудет мошенницу, водившую компанию с разномастным ворьем, барыгами и шлюхами и ставшую подругой неудачливого заговорщика, не будет мной. Какими бы мелкими ни представлялись и мои радости, и мои горести, я не хотела от них отказываться. А ведь это уже должно было произойти, если верить Тальви, когда он описывал, какими мы должны были стать по природе, если б нас не ослепляло невежество. Но или Тальви ошибался, утверждая, что мы — не люди, или я, узнав о себе истину, не перестала быть Нортией Скьольд.
Существовала и еще одна возможность, не предусмотренная ни одним автором отрывочных записок. Та самая наследственная память, которой обладаем мы все. Мой ребенок не должен потерять ее. Я чувствую, что сейчас наши силы удвоены. Он защищает меня, я защищаю его. И сумею защитить при переходе. А когда он подрастет, то откроет мне правду Такое меня отнюдь не прельщало. Услышать правду о себе — довольно мерзкую правду, надо признаться, — из уст собственного сына (у меня будет сын, я знаю это уже сейчас)? Переложить подобную ношу на плечи ребенка? Этого я не желала.
И тогда я принялась лихорадочно записывать все, что произошло со мной за последние восемь месяцев, начиная со дня несостоявшейся казни, — на оборотах листов из альбома, на полях «Хроники… « и книги Арнарсона. Пусть я, вместе со всем прочим, забуду и язык, на котором все это написано, — но стремление к распутыванию загадок и умение разгадывать головоломные записи должно же остаться?
Теперь и эти записи подошли к концу. Всем, что я узнала и что задумала, я постаралась поделиться с Тальви. Не уверена, что мои слова для него — не пустое сотрясение воздуха Он по-прежнему говорит очень мало. Все его красноречие и остроумие исчезли вместе с высокими амбициями и положением в обществе, словно были такими же его атрибутами, как роскошная одежда, чистокровные кони и дорогое оружие. А может, он просто слишком устает, чтобы разговаривать Ведь от меня сейчас особой помощи не дождешься. Но что-то изменилось после того, как я вернулась из аббатства Тройнт. Мне кажется, он не ненавидит меня больше, как это было в дни наших первоначальных скитаний, а может быть, и раньше. И не винит меня в своем провале. А я ведь, если подумать, и в самом деле во многом виновата. Но что толку в напрасных терзаниях? Прошлого все равно не изменишь. Зато можно изменить будущее. Наверное, я поняла смысл пословицы, приведенной в «Хронике потерянных лет». «Мужчины не поклоняются Луне. Женщины не поклоняются очагу». Дом строит и охраняет мужчина, он — хозяин, и у очага его почетное место. Но когда действительно надо решать, как поступать и куда идти, — дело за женщиной, и ведет ее Луна, вечно изменчивая и в изменчивости своей непреклонно постоянная.
Возможно, я не права. Хотя умение признаться в своей неправоте тоже может быть сочтено признаком непостоянства.
Так или иначе, мы с Тальви начали привыкать друг к другу. Мне его общество тоже не так тягостно, как прежде. Грустно, что для этого нам пришлось попасть из замка в землянку и каждый день проводить под угрозой мучительной гибели — не в пыточной, так от голода. Возможно, мы и при благополучной жизни со временем притерпелись бы друг к другу, было бы только оно в запасе, это время, да опять-таки — что тут гадать? Что произошло — то произошло.
Изменила ли нас моя беременность? Не знаю. Зато я знавала множество женщин, которые ненавидели отцов своих детей, и не меньшее количество мужчин, жестоко измывавшихся над беременными женами и любовницами. Так что судить не берусь. Важно другое. За двадцать лет, минувших с того дня, как я лишилась родителей, я совершенно уверилась в то, что такая женщина, как я, не способна иметь семью. А теперь она у меня есть. Возникшая странным, нелепым, чудовищным образом, но есть. И теперь я понимаю женщин, заявляющих, будто готовы на все ради семьи — сменить веру, поменять отечество, горы своротить. Я готова на то же — и на большее. И мне страшно.
Я не могу рассказать о своих колебаниях Тальви. Было бы верхом жестокости вываливать на него еще и это. Он и без того слишком много потерял. Должно быть у него хоть что-то, в чем он может быть уверен! Со временем он научится обходиться без моей поддержки, как вновь научился ходить без костыля. Но сейчас я ему нужна. И нельзя отступать.
Но иногда я на это почти согласна. Не оставить Тальви, нет. Но отступиться от своего решения. Просто покинуть наше убежище и поискать другое. Меня и раньше-то с трудом можно было опознать, а Тальви… кто узнает прежнего Гейрреда Тальви в заросшем грязном бродяге?
Однако этот выход, по размышлении, представляется мне ничуть не более безопасным. Я не верю, что в Эрде наступило спокойствие, не верю, что война с нашим исчезновением улеглась сама собой или пошла на убыль. Напротив, более вероятно, что она очень скоро придет и сюда, в предгорья, а переход на Юг… боюсь, в нынешнем состоянии мне легче пройти между мирами, чем одолевать горные дороги зимой.
Вероятно, Тальви это понимает и посему никогда не высказывается в пользу последнего решения. А может, потому, что помнит — он сам когда-то толкнул меня на путь возвращения. И, если бы у него хватало сил удивляться, он недоумевал бы, вспоминая, как я упиралась и отказывалась принимать на веру любой приведенный им довод.
Как мне объяснить ему, что все сказанное им тогда не имеет для меня ровно никакого значения? Что он там говорил — наследие изгнанников? Сила, власть, чудесные свойства, великие знания? Все это мужские игры. Вроде борьбы за титул герцога Эрдского. А мне нужно убежище, более надежное, чем землянка у Эрдского Вала. Место, где нас не найдут убийцы, кто бы ни принял на себя это обличье, где мы сможем прокормиться и не замерзнем, — а там, куда мы попадем, будет лето, там такой зимы, как у нас, вообще не бывает. И плевать мне на все верховные предначертания и Хрустальные Соборы, где нам вернут былое величие. Мне оно сейчас совершенно безразлично. Мне бы спрятаться, отсидеться в покое и родить. А там видно будет.
Я знаю, что все это звучит глупо и пошло. Что я, возможно, совершаю самую большую ошибку в жизни. Что против моего решения можно привести множество разумных доводов. Но на разумные доводы мне тоже наплевать. Я никогда не подозревала, что стану настолько глуха к голосу рассудка.
Возможно, Тальви и здесь ошибался — а ошибался он слишком часто, — утверждая, что нами не правят чувства. Правят, да еще самые простые. Или во мне слишком сильна кровь Скьольдов. Их божество, с именем которого они когда-то явились грабить Эрдские земли, всегда сопровождали волки и вороны. Скьольды избрали ворона для своего знамени. А надо было волка. Говорят, волки на свете самые верные твари. Не хозяину, как псы, — нет у волков хозяев, а друг другу. Своей семье. Что вовсе не делает их ни милее, ни добрее.
Я завершаю свой рассказ. Завтра мы уйдем. Ключ в моих руках, и Врата, которые он отпирает, не так далеко отсюда. И я не знаю, что нас ждет. Все, что я прочла, что вспомнила, — это для ума. А жизнь, обычная жизнь, строится по другим законам. В любом из известных миров.
Может быть, когда все изменится, я взгляну на это подругому. Не стану отрицать. Сколько раз за последние месяцы я меняла свои взгляды — кто сосчитает? И какое это имеет значение?
Мы уйдем. Как нас учили — вместе.
Я никогда больше не буду одна. Даже если я этого захочу. Но мои желания тоже не имеют значения.
Так же, как любовь и долг.