Конвектор Тойнби Брэдбери Рэй
Открыв входную дверь, он вышел на крыльцо и ненадолго присел на перила. Допил остатки лимонада, нагретого вечерним ожиданием, и крепко сдавил пальцами стакан, крепко, крепко, очень крепко. И только после этого опустил стакан на перила.
Серебряный свисток!
Вот оно! — подумалось ему. Близится. Близится.
Серебряный свисток!
Вот оно, думалось ему. Девять часов. Домой. Домой. Девять часов. Уроки, молоко с печеньем, прохладные белые простыни, домой, домой, девять часов, серебряный свисток.
Он резко сошел с крыльца и побежал — неслышно, легко, словно босиком; ни дыхания, ни стука сердца, как бежит лишь тот, кто весь — листья и зеленая июньская трава, и ночь, и сумрак; этот вечный бег уводил его прочь от притихшего дома, через дорогу, и дальше, в овраг…
Широко распахнув дверь, он шагнул в закусочную «Сова», которая занимала длинный, снятый с рельсов железнодорожный вагон, приговоренный влачить одинокое существование в центре городка. Внутри было пусто. Стоявший за дальним концом стойки буфетчик наблюдал, как захлопнулась дверь, впустив посетителя, и как тот проследовал вдоль ряда пустых вращающихся стульев. Буфетчик вынул изо рта зубочистку:
— Том Дилон, старый чертяка! Чего тебе надо в такое время?
Даже не заглянув в меню, Том Дилон сделал заказ. Пока его не обслужили, он бросил пять центов в щель телефонного аппарата, висевшего на стене, набрал номер и приглушенно заговорил. Потом вернулся, сел за стойку, прислушался. Через шестьдесят секунд они с буфетчиком услышали вой полицейский сирены; машина неслась на предельной скорости.
— Мать честная! — воскликнул буфетчик. — Хватайте всех злодеев, ребята! — Он поставил перед посетителем высокий стакан с молоком и тарелку с шестью свежими крекерами.
Том Дилон долго молчал, украдкой поглядывая на рваный отворот брюк и грязные ботинки. Свет в закусочной был холодным и ярким, как огни театральной сцены. Сжимая в руке высокий прохладный стакан, он с закрытыми глазами прихлебывал молоко и разжевывал пшеничные крекеры в вязкую массу.
— Как по-твоему, это сытный ужин? — тихо спросил он.
— Я бы сказал, это весьма и весьма сытный ужин! — усмехнулся буфетчик.
Том Дилон методично прожевал следующий крекер, набив рот вязким месивом. Теперь это лишь вопрос времени, подумал он, ожидая.
— Еще молока?
— Давай, — ответил Том.
Он с неподдельным интересом и полной сосредоточенностью наблюдал, как наклонился, поблескивая глянцем, картонный пакет, как из него побежало белоснежное молоко, прохладно-спокойное, точно родник в ночи, и заполнило стакан до краев, до самых краев, и через край…
От греха моего очисти меня
Bless Me, Father, for I Have Sinned1984 годПереводчик: Е. Петрова
В сочельник, когда время близилось к двенадцати, отец Меллон задремал, но через несколько минут проснулся. У него возникло совершенно необъяснимое желание встать, подойти к парадным дверям и распахнуть их настежь, чтобы впустить внутрь церкви снег, а потом проследовать в исповедальню и ждать.
Ждать чего? Кто знал? Кто смог бы ответить? Но стремление было настолько сильным, что ему невозможно было противиться.
— Что происходит? — одеваясь, пробормотал он себе под нос. Не иначе как я умом тронулся! Кому в такой час придет в голову отправиться в церковь, хоть по своей, хоть по чужой воле? С какой стати я должен…
Несмотря ни на что, он надел свое облачение, спустился вниз и, распахнув двери, замер в благоговении перед великим произведением искусства, открывшимся его взору, — этот вид поражал сильнее, чем живописное полотно: снежное кружево украсило крыши, занавесило фонари, накрыло чехлом прижавшиеся к тротуару автомобили, словно жаждущие благословения. Летящие через порог снежинки холодили его веки и сердце. Он затаил дыхание, упиваясь этой изменчивой красотой, потом отступил назад и удалился в исповедальню, а снежинки, кружась, устремились за ним.
Форменный болван, ругал он себя. Совсем спятил, старик. Нечего тебе здесь делать! Ложись в постель!
Но тут до его слуха донесся какой-то шум: вошедший замешкался у дверей, по каменным плитам застучали шаги, а вслед за тем послышался влажный шорох, но сам нарушитель покоя еще не появился за перегородкой исповедальни. Отец Меллон выжидал.
— Исповедуйте меня, отец, — прошептал чей-то голос, — ибо я грешен!
Не в силах поверить, что в такой час таинство и впрямь оказалось кому-то нужным, отец Меллон только и сказал:
— Как ты узнал, что церковь открыта и я готов тебя выслушать?
— Я молился, отец, — послышался тихий ответ. — Господь сделал так, чтобы вы пробудились и открыли церковь.
На это нечего было возразить, и тогда старый священник и тот человек с хриплым голосом грешника замерли в долгом холодном молчании; стрелки часов между тем приближались к полуночи, и в конце концов незнакомец, явившийся из тьмы, повторил:
— Исповедуйте меня, грешного, отец!
Но вместо обычных исцеляющих слов отец Меллон, ощущая, как с каждой снежинкой близится Рождество, склонился к зарешеченному окошку и невольно произнес:
— Должно быть, на тебе воистину лежит тяжкое бремя греха, коль скоро ты вышел из дому в такую ночь, чтобы исполнить невозможное, которое оказалось возможным только благодаря тому, что Господь тебя услышал и поднял меня с постели.
— Грехи мои постыдны, отец, и вы сами в этом убедитесь!
— Тогда говори, сын мой, — сказал священник, — пока мы оба не окоченели…
— Дело было так, — зашелестел печальный голос за тонкой перегородкой. — Шестьдесят лет тому назад…
— Говори громче! Шестьдесят лет назад?! — Священник открыл рот от удивления. — Так давно?
— Шестьдесят! — Последовала мучительная пауза.
— Продолжай, — сказал священник, укоряя себя за прерванную исповедь.
— Ровно шестьдесят лет назад, когда мне было двенадцать, — говорил все тот же грустный голос, — в такую же святочную неделю мы с бабушкой отправились за рождественскими покупками. Жили мы тогда в маленьком городке на восточном побережье. В магазины и обратно ходили пешком… В те времена и машин-то не было, так ведь? Мы брели нога за ногу, нагруженные подарочными свертками, и бабушка сделала мне какое-то замечание — уж не помню точно, какими словами, только я разозлился и убежал вперед, просто взял да и убежал. Издали я слышал, как она меня звала, потом кричала, кричала что есть мочи, чтобы я вернулся, вернулся к ней, но я — ни в какую. Она плакала в голос, я знал, что она мучается, и это меня подстегнуло, раззадорило, я захохотал и побежал еще быстрее. Домой, конечно, примчался первым, а когда она, едва дыша, появилась в дверях, ее сотрясали рыдания, которым, казалось, не будет конца. Мне стало стыдно, и я спрятался…
Воцарилось долгое молчание.
Священник пришел на помощь:
— Это все?
— Перечень длинный, — скорбно произнес голос за тонкой стенкой.
— Продолжай, — с закрытыми глазами сказал священник.
— Точно так же я поступил с матерью, причем перед Новым годом. Чем-то она мне досадила. Я убежал и слышал, как она кричит мне вслед. Но я только ухмыльнулся и припустил во все лопатки. Зачем?
Зачем, боже мой, зачем?
Священник не нашелся, что ответить.
— Теперь все? — помолчав, спросил он вполголоса, странно взволнованный чужим признанием.
— Однажды летом, — продолжал голос, — какие-то хулиганы меня избили. Когда они ушли, я увидел на ветке кустарника двух бабочек, нежно трепетавших бок о бок. От их безмятежности меня захлестнула злоба. Я прихлопнул их ладонью и растер в порошок. Отец, какой стыд!
В церковь сквозь открытые двери ворвался ветер: оба повернули головы и увидели снежное рождественское привидение, которое возникло на пороге и тут же рассыпалось белыми хлопьями по каменным плитам.
— Был еще один скверный случай, когда мне стукнуло тринадцать, — опять заговорил старик, превозмогая стыд, но все же нашел в себе силы продолжать, — и тоже в канун Рождества. У меня пропал пес по кличке Бо — убежал и не возвращался трое суток. Я любил его больше жизни. Пес был необыкновенно умен и платил мне бесконечной привязанностью. И вдруг мой питомец исчез, и все хорошее исчезло вместе с ним. Я ждал. Плакал. Снова ждал. Молился. Беззвучно кричал. Я знал: он никогда, никогда не вернется! Но потом, потом, в два часа ночи, когда за окном валил мокрый снег, на дорогах чавкала слякоть, а на карнизах таяли сосульки, во сне я услышал какой-то совсем другой звук, проснулся и понял, что это пес скребется под дверью! Я вскочил с кровати, как сумасшедший, чуть не сломал шею. Дернул ручку двери — и на пороге увидел моего несчастного Бо: он был весь в грязи, дрожал от холода, но лучился радостью. Я завопил от счастья, втащил его в дом, захлопнул дверь, упал на колени, прижал его к себе и разревелся. Какой подарок, какой это был подарок! Я снова и снова называл его по имени, а он подвывал мне в тон — это были голоса муки и счастья. А потом я умолк. Знаете, что за этим последовало? Можете представить всю мерзость моего поступка? Я избил его. Да-да, избил. Молотил его кулаками, костяшками пальцев, ладонями, и снова кулаками, а сам кричал: будешь знать, как уходить без спросу, будешь знать, как убегать, будешь знать, как не слушаться, как ты посмел, как посмел?! И я истязал его до тех пор, покуда он не заскулил, и только тогда до меня дошло, что я делаю. А он это безропотно сносил, словно понимал, что оказался недостойным моей любви; но теперь недостойным оказался я, тогда я его оттолкнул и залился слезами; задыхаясь, я снова обхватил его за шею, прижал к себе и закричал: прости, пожалуйста, Бо, прости меня. Я не хотел. Бо, прости…
Но разве мог он меня простить, отец? Кто он был? Бессловесное существо, животное, пес, мой любимец. И он смотрел на меня такими прекрасными черными глазами, что у меня сжалось сердце, и с тех пор оно навеки замкнулось от стыда. Я так и не смог себя простить. С тех пор меня преследует память о моей любимой собаке и о моей собственной низости. Под Рождество, не просто в последние дни уходящего года, а именно в канун Рождества, передо мной возникает призрак моего пса. Я его вижу, слышу шлепки и удары, терзаюсь чувством вины. О боже мой!
Незнакомец умолк и содрогнулся от рыданий.
В конце концов старый священник вымолвил:
— Так вот почему ты здесь?
— Да, отец. Разве это не ужасно? Разве это не позор?
Священник не сумел ответить: у него тоже текли слезы и срывалось дыхание.
— Господь простит меня, отец? — спросил старик.
— Да.
— А вы, отец?
— Да. Но позволь кое-что тебе рассказать, сын мой. Когда мне было десять лет, со мной произошло то же самое. Точно так же я поступил с родителями, потом так же поступил и с моей собакой, которую любил больше всех на свете, но она убежала, и меня охватила ненависть, а когда она вернулась, я тоже гладил ее, и бил, и снова начинал гладить. До этой ночи я не рассказывал об этом ни одной живой душе. Все эти годы меня обжигал стыд. Я регулярно исповедовался своему духовнику. Но об этом молчал. Так что теперь…
Наступило молчание.
— О чем вы, отец?
— Господь, Господь, милый человек, Господь Бог простит нас. Наконец-то мы открылись, осмелились рассказать все. Что до меня — я тоже прощу тебя. Но напоследок…
Старый священник не договорил: его душили слезы.
Незнакомец все понял и осторожно спросил:
— Отец, вы хотите получить мое прощение?
Священник молча кивнул. Возможно, его собеседник уловил тень от кивка, поскольку он тут же заверил:
— Вы его получили!
И они оба долго сидели в темноте, а в дверях появился еще один призрак, который, впрочем, тут же смешался со снегом и исчез.
— Прежде чем уйти, — сказал священник, — выпейте со мной вина.
Огромные часы на башне, против церкви, начали отбивать время.
— Вот и Рождество, отец, — сказал голос из-за перегородки.
— Определенно, это лучшее Рождество в моей жизни.
— Самое лучшее.
Старик священник поднялся со стула.
Он ждал шороха или хоть какого-нибудь движения за перегородкой.
Но оттуда не донеслось ни звука.
Нахмурившись, священник распахнул дверцу и всмотрелся в каморку для исповеди.
Внутри не было никого и ничего.
У него отвисла челюсть. Снежинки падали ему за ворот.
Он вытянул руку и ощупал темноту.
Там было пусто…
Обернувшись, он уставился на входную дверь, а потом поспешил выглянуть на улицу.
Снег кружил в последних отзвуках боя курантов. Улицы давно опустели.
Когда он вернулся и затворил двери, его внимание привлекло высокое зеркало при входе.
В холодном отражении он узнал старого знакомца, самого себя.
Почти не задумываясь, он поднял руку и осенил его крестным знамением. Отражение в зеркале сделало то же самое.
Осушив слезы, старый священник отвернулся и пошел за вином.
На улице вместе со снегом кружилось Рождество.
По уставу
By the Numbers!1984 годПереводчик: Е. Петрова
Рота, смирно!
Щелк.
— Вперед — шагом марш!
Топ. Топ.
— Рота, стой!
Топ, бух, стук.
— Равнение напра-во.
Шепот.
— Равнение нале-во.
Шорох.
— Кру-гом!
Топ, шарк, бух.
Давным-давно под лучами палящего солнца один человек в полный голос отдавал приказы, а рота их выполняла. Летом пятьдесят второго под небом Лос-Анджелеса, у бассейна, что рядом с отелем, стоял сержант-инструктор, и там же выстроилась его рота.
— Равнение на середину! Выше голову! Подбородок убрать! Грудь вперед! Живот втянуть! Плечи расправить, черт побери, расправить плечи!
Шорох, шепот, шелест, шаг. Тишина.
И сержант-инструктор, раздетый до трусов, идет вдоль кромки бассейна, сверля водянисто-холодным взглядом свою роту, свою команду, свою часть — своего…
Сына.
Мальчик лет девяти или десяти стоял по струнке, смотрел по-военному в никуда, плечи держал ровно, будто накрахмаленные, а отец, чеканя шаг, ходил кругами, лающим голосом выкрикивал команды, склонялся над мальчишкой и давал жесткие указания. Оба — и отец, и сын — были в плавках, минуту назад они убирали территорию, раскладывали полотенца, драили кафель. Но теперь время близилось к полудню.
— Рота! По порядку номеров рассчитайсь! Первый, второй!
— Третий, четвертый! — выкрикивал мальчик.
— Первый, второй! — громко кричал отец.
— Третий, четвертый!
— Рота, стой! На плечо! Целься! Подбородок на себя, носки в линию, выполняй!
Воспоминания замелькали, как старая пленка в допотопной киношке. Откуда они пришли, эти воспоминания, и почему?
Я ехал на поезде из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско. Время было позднее, я пошел в вагон-ресторан и оказался там в одиночестве, если не считать бармена и еще какого-то пассажира, то ли молодого, то ли старого, который сидел через проход от меня и пил уже вторую порцию мартини.
Он и навеял воспоминания.
Эти волосы, лицо, испуганные, затравленные голубые глаза, находящиеся в нескольких футах от меня, внезапно остановили течение времени, перебросив меня в прошлое.
То отчетливо, то расплывчато я видел себя в вагоне поезда, а потом сразу — возле кромки бассейна, видел светлый, исполненный боли взгляд этого человека, сидящего рядом, — и сквозь три десятка лет слышал голос его отца, а уж вернувшись в прошлое на те же пять тысяч дней, не сводил глаз с его сына, который выполнял повороты кругом и в полоборота, замирал как вкопанный, вскидывал воображаемую винтовку, брал на караул, целился.
— Смирно! — рявкал отец.
— Смирно! — эхом вторил сын.
— Будет ли этому конец? — прошептал Сид, мой лучший друг, который загорал рядом со мной под жарким солнцем, следя глазами за происходящим.
— В самом деле, — тихо поддакнул я.
— Сколько времени это длится?
— Как видно, не один год. Похоже на то. Долгие годы.
— Ать, два!
— Три, четыре!
Башенные часы неподалеку пробили полдень; в это время у бассейна начинал работать летний бар.
— Рота… шагом марш!
Двое, мужчина и парнишка, маршем направились по мощеной дорожке к полузапертым воротцам.
— Рота, стой. Слушай мою команду! Открыть засовы! Делай!
Мальчик поспешно отодвинул засовы.
— Делай!
Он распахнул створки, отпрыгнул назад, выпрямился в ожидании.
— Кру-гом, вперед, шагом марш!
Дошагав до самой кромки бассейна, мальчишка едва не свалился в воду; тогда отец с кривой ухмылкой приглушено скомандовал:
— …стой.
Сын пошатнулся.
— Черт, — прошептал Сид.
Отец оставил сына у воды, негнущегося, как скелет, и прямого, как флагшток, а сам куда-то ушел.
Сид неожиданно вскочил, не отрываясь от этого зрелища.
— Куда? — одернул я.
— Мать честная, неужели он заставит ребенка стоять столбом?!
— Не дергайся, Сид.
— Да ведь это издевательство!
— Не лезь на рожон, Сид, — сказал я вполголоса. — Это ведь не твой сын, верно?
— Верно! — сказал Сид. — Черт побери!
— Из этого не выйдет ничего хорошего.
— Нет, выйдет. Сейчас найду этого…
— Посмотри, Сид, какое у мальчишки лицо.
Взглянув на мальчика, Сид весь сжался.
Парнишка, стоящий в ослепительном блеске солнечных лучей и воды, был горд. В том, как он держал голову, в том, как горели его глаза, как его обнаженные плечи вынесли бремя понуканий и придирок — во всем сквозила гордость.
Именно эта оправданная гордость заставила Сила отступиться. Придавленный какой-то безнадежностью, он опустился на колени.
— Неужели мы так и будем сидеть сложа руки и смотреть на эту идиотскую игру. — Сам того не замечая, Сид перешел на крик: — «Делай раз, делай два»?
Отец мальчика это услышал. Складывая полотенца в стопку, он замер у дальнего конца бассейна. Мышцы спины заиграли, как шары в автомате, набирающем очки. Он резко повернулся, прошел мимо своего сына, который до сих пор стоял по струнке в сантиметре от края бассейна, кивнул ему, выказывая хмурое одобрение, а потом приблизился к нам с Сидом и накрыл нас стальной тенью.
— Будьте любезны, сэр, не повышать голос, — приглушенно начал он, — чтобы не сбивать с толку моего сына…
— Еще чего! Я буду говорить так, как сочту нужным! — Сид начал подниматься.
— Нет, сэр, не будете. — Он устремил на Сида острый нос, точно прицелился. — Это мой бассейн, моя земля. У меня договор с хозяевами отеля: их территория заканчивается у ворот бара. Если уж я берусь за дело, то порядки устанавливаю сам. Кто им не подчиняется, того гоню взашей. В буквальном смысле. Сходите в спортзал — там на стене мой черный пояс по джиу-джитсу и дипломы с соревнований по боксу и стрельбе. Попробуйте схватить меня за руку — сломаю вам запястье. Попробуйте чихнуть — сломаю нос. Одно неверное слово — и вашему дантисту обеспечена работа на два года. Рота, смирно!
Он выпалил все это на одном дыхании.
Его сын окаменел на краю бассейна.
— Сорок дорожек! Марш!
— Марш! — выкрикнул мальчик и нырнул в бассейн.
Мальчишеское тело вошло в воду, руки яростно замелькали в воздухе, и это отрезвило Сида. Он закрыл глаза.
Расплывшись в ухмылке, отец мальчика отвернулся и стал наблюдать, как сын вспенивает воду летнего бассейна.
— Я в его возрасте так не умел, — сказал он. — Джентльмены.
После этого он коротко кивнул и неспешно удалился.
Сиду оставалось только разбежаться и прыгнуть в бассейн. Он проплыл двадцать дорожек. За мальчиком ему было не угнаться. Выбравшись из воды, Сид рухнул на землю, но его лицо больше не горело гневом.
— Готов поспорить, — прошептал он, вытирая лицо полотенцем, — в один прекрасный день мальчишка взбунтуется и прикончит этого гада!
— Как сказано у Хемингуэя, — ответил я, наблюдая за сыном сержанта, отмахавшим тридцать пятую дорожку, — этим можно утешаться, правда?[39]
В последний раз, в последний день, когда я их видел, отец мальчика пружинисто расхаживал у бассейна, вытряхивал пепельницы (в этом деле ему не было равных), подвигал столы, выстраивал в шеренгу кресла и шезлонги, раскладывал на скамейках свежие полотенца безупречными, математически выверенными стопками. Даже в том, как он драил кафель, была какая-то геометрическая точность. Он чеканил шаг, без устали поправлял и передвигал все, что возможно, и лишь изредка поднимал голову и стрелял взглядом, желая убедиться, что его отряд, его взвод, его рота часами стоит без движения по стойке смирно и чем-то напоминает флажок на мачте: волосы развеваются на летнем ветру, взгляд устремлен за горизонт, губы сжаты, подбородок вниз, плечи расправлены.
Я ничего не мог с собой поделать. Сид уже давно уехал по делам. А я оккупировал гостиничный балкон с видом на бассейн, допивал последнюю порцию спиртного и неотрывно смотрел, как отец расхаживает туда-сюда, а сын стоит без движения, будто идол. Когда стало смеркаться, отец размашистым шагом направился к забору и, словно опомнившись, гаркнул через плечо:
— Смирно! Равняйсь! Первый, второй…
— Третий, четвертый! — выкрикнул сын.
Мальчик строевым шагом прошел через калитку, и его подошвы стучали по цементу не хуже армейских ботинок. Он направлялся к парковке, а отец бесстрастно щелкнул замком, быстро огляделся, взглянул наверх, заметил меня и помедлил. Его взгляд огнем жег мое лицо. У меня сами собой расправились плечи, опустился подбородок — я даже вздрогнул. Чтобы положить этому конец, я небрежно отсалютовал ему своим стаканом и выпил.
Что же дальше? — думал я. Сын вырастет и прикончит своего старика, или изобьет его до полусмерти, или просто сбежит, искалеченный жизнью, и до конца своих дней будет маршировать по чужой команде, так и не узнав, что такое «вольно»?
Не исключено, размышлял я, отхлебывая из высокого стакана, что у парнишки со временем тоже будут дети, и он точно так же будет орать на них из года в год где-нибудь у бассейна. А может, он просто сунет себе в рот пистолет и таким способом, единственно доступным, убьет отца? А если жена не родит ему сыновей, сумеет ли он похоронить все приказы и команды заодно с сержантами? Вопросы, полуответы, опять вопросы.
Мой стакан опустел. Солнце скрылось, а с ним и отец и сын.
Но теперь один из них вернулся и сидел на расстоянии вытянутой руки от меня, а поезд, следующий в северном направлении, уносил нас в неосвещенную даль. Это был все тот же мальчуган, новобранец, сын того самого отца, который в летнюю жару командовал солнцу, когда взойти и когда закатиться.
Еле выжил? Едва уцелел? Еще в силах?
Поди знай.
Как бы то ни было, он оказался рядом тридцать лет спустя, шагнувший из детства в старость или состарившийся в детстве, и медленно прихлебывал третью порцию мартини.
Тут я спохватился, что слишком бесцеремонно сверлю его взглядом. Его ярко-голубые глаза смотрели как-то затравленно, поэтому я не сразу решился на разговор.
— Простите меня, — начал я, — боюсь сказать глупость, но… тридцать лет назад я приезжал на выходные в отель «Амбассадор», где один военный вместе с сыном следил за порядком у бассейна. Он… м-м-м… Вы его сын?
Молодой и в то же время старый человек задумался, осмотрел меня бегающими глазами и, наконец, слегка улыбнулся:
— Да, — сказал он, — я и есть тот самый сын. Садитесь поближе.
Мы пожали друг другу руки. Пересев к нему за столик, я заказал для нас обоих еще мартини, как будто мы собирались что-то праздновать или оплакивать. Когда бармен поставил перед нами стаканы, я сказал:
— Предлагаю тост — за год тысяча девятьсот пятьдесят второй. Хороший был год? Или плохой год? Все равно — за тот год!
Мы выпили, и этот человек без возраста почти сразу сказал:
— Вы, очевидно, хотите спросить о судьбе моего отца.
— Ох… — выдохнул я.
— Ничего, ничего, — успокоил он меня, — не смущайтесь. Очень многие интересуются, хотя прошло столько лет.
Ребенок в обличье взрослого поглаживал стакан с мартини и вспоминал прошлое.
— И вы отвечаете, когда люди вас спрашивают? — спросил я.
— Отвечаю.
Я собрался с духом:
— Тогда ладно. Что же случилось с вашим отцом?
— Он погиб.
Последовало долгое молчание.
— Это весь ответ?
— Не совсем. — Человек без возраста опустил стакан на стол и развернул салфетку, причем точно под углом к стакану, а потом в самую середину водрузил оливку, словно камешек из прошлого. — Помните, каким он был?