Социальные истоки диктатуры и демократии. Роль помещика и крестьянина в создании современного мира Мур-младший Баррингтон

До обретения независимости Хайдарабад был одним из самых крупных и мощных княжеств, а также относился к той части Индии, где политическая и социальная структура, унаследованная со времен мусульманского правления, сохранилась в более или менее неизменном виде [Smith, 1950, p. 28–31]. Около 80 % населения были индусами [Qureshi, 1949, p. i, 30]. Возможно, этот регион отставал по сравнению с остальной Индией, однако нет никаких свидетельств, что положение крестьянства в Хайдарабаде было существенно хуже, чем во многих других частях страны. В подробных отчетах сообщается о типичной фрагментации земельных владений, избытке населения, об 1,15 акра земли на человека в областях производства продуктов питания в 1939–1940 гг., о проблемах с арендой, долгах и о большом числе крайне бедных сельскохозяйственных рабочих, составлявших около 40 % населения [Ibid., p. 39, 61, 67]. Возможно, ситуация некоторых сельскохозяйственных рабочих, существовавших на краю долгового рабства, была хуже, чем в остальной Индии [Ibid., p. 72]. Тем не менее примерно такие же условия можно было обнаружить во многих районах, где бунтов не произошло. Кроме того, само по себе восстание случилось в той части провинции, где проблемы аренды были менее острыми [Ibid, p. 133–134].[236] Причем оно распространилось в область Телингана из соседней области Андхра, где коммунисты обосновались в качестве сравнительно богатой землевладельческой касты [Smith, 1950, p. 32; Harrison, 1960, p. 162].

Коммунисты начали свою работу с крестьянами из Телинганы в 1940 г. Их успех был поразителен. Деревня за деревней, особенно в областях вдоль границы с Мадрасом, в 1943–1944 гг. отказались повиноваться приказам помещиков поставлять рабочую силу, платить арендную плату и налоги [Smith, 1950, p. 33].

Дополнительный шанс предоставили коммунистам смятение и временный паралич власти, поскольку князь Хайдарабада, низам, совершал политические маневры, чтобы избежать поглощения новым индийским союзом. По утверждениям коммунистов, в конце 1947 – начале 1948 г. были «освобождены» по крайней мере 2 тыс. деревень. Возникли сельские советы, взявшие под контроль обширную территорию. На короткое время коммунисты уничтожили власть помещиков и полиции, распределили землю, списали долги и устранили своих врагов в классической манере. Один исследователь описывает это как «крупнейшее и на короткий срок, возможно, самое успешное крестьянское восстание в Азии за пределами Китая» [Ibid., p. 33–40]. Низам Хайдарабада пытался воспользоваться силами коммунистов, а также мусульманских реакционных головорезов, организованных в протофашистские банды, для предотвращения аннексии своей территории. 13 сентября 1948 г. индийская армия завоевала княжество, потратив на это меньше недели. Однако потребовались еще «несколько месяцев» интенсивных военных и полицейских операций, тысячи арестов, казни революционных вождей без суда и следствия для того, чтобы усмирить коммунистически настроенных крестьян в Телингане [Ibid., p. 45, 47].

Первый урок провалившейся революции в Хайдарабаде – отрицательный. Следует отказаться от всех теорий, гласящих, что касты либо какие-то иные типичные черты индийского крестьянского общества являются непреодолимым препятствием для восстания. У крестьянства есть революционный потенциал. Кроме того, ухудшение материальных условий само по себе еще не является решающим фактором для начала бунта, хотя это влияет на его интенсивность. Нет сведений о том, что в областях, где случился мятеж, материальная ситуация крестьян была хуже, напротив, есть надежные свидетельства, указывающие на противоположное. Коммунисты сумели на время распространить свою власть, хотя им и не удалось закрепиться, из-за паралича высшей политической администрации в регионе. Аналогичные обстоятельства в прошлом являлись необходимыми условиями деревенских восстаний. В Хайдарабаде в 1947 и 1948 гг. этот паралич власти был исключительным событием. Если ему суждено повториться в будущем, в других местах так же легко могут возникнуть очаги коммунистического правления.

До сих пор революционный экстремизм пользовался в Индии незначительной поддержкой и очень малым влиянием.[237] До смерти Неру и в последующие годы центральное правительство оставалось достаточно сильным, чтобы уничтожать очаги коммунизма, когда это движение становилось революционным, и удерживать его в законных рамках, когда оно имело реформистский характер. Чтобы понять причины этого, следует обратиться к историческим фактам.

Согласно предположению, высказанному мной ранее, в добританскую эпоху кастовая система обеспечивала способ организации местного сообщества таким образом, что центральное правительство воспринималось скорее как нечто избыточное, а не как то, что имело смысл поменять, когда дела пошли плохо. Касты были формой организации предельно фрагментированного общества, включавшего множество национальностей, религий и языков, позволявшей им по крайней мере сосуществовать вместе на одной территории. Хотя эта фрагментация временами отчасти преодолевалась в некоторых местностях, она препятствовала широкомасштабной революции. Более того, система каст принуждала к иерархическому подчинению. Если заставить человека во множестве повседневных поступков ощущать свое скромное положение, он будет вести себя смиренно. Традиционный кастовый этикет не был чем-то внешним, он имел политические последствия. Наконец, в качестве предохранительного клапана касты обеспечивали способ коллективной вертикальной мобильности в рамках традиционной системы благодаря механизму «санскритизации». Во всех этих отношениях индийское общество резко отличалось от Китайской империи.

Все эти факторы, пусть и в ослабленной форме, сохранили свое влияние в сельской местности, когда при британцах началась ограниченная модернизация. Метод проведения модернизации также во многом благоприятствовал стабильности. Восстание сипаев случилось еще до того, как лидеры радикальных движений научились превращать реакционные настроения в революционные порывы; хотя остается спорным вопрос, насколько они смогли бы воспользоваться этим кризисом. Когда национальное движение стало проникать в крестьянскую среду, оно оказало на нее довольно умиротворяющее влияние по указанным выше причинам. Особо примечательно, что передача власти от британцев к индийцам прошла без какого-либо реального кризиса власти; хотя небольшое осложнение возникло в Хайдарабаде, где произошло неудавшееся революционное восстание.

Один аспект заслуживает более полного рассмотрения. Многочисленные акты враждебности, вызванные воздействием современного мира, вероятно, вылились в ужасы религиозной войны между индусами и мусульманами. В качестве показателя ее значимости достаточно напомнить, что в мятежах, сопровождавших раздел Индии и провозглашение независимости, погибли 200 тыс. человек, а 12 млн были вынуждены бежать в разные стороны через границу между двумя новыми государствами [Mellor, 1951, p. 45]. На протяжении долгой индийской истории межрелигиозная вражда, конечно, иногда приобретала насильственные формы. В основном это были попытки мусульманских правителей с помощью силы обратить индусов в свою веру. В XX в. религиозная вражда и фанатизм имеют качественное отличие. Они скорее напоминают хорошо известный феномен нативизма. Во многих частях мира при ослаблении господствующей культуры, подвергающем опасности часть населения, в ответ происходит возрождение традиционного образа жизни с новой и неистовой силой. Зачастую возврат к прошлому слабо связан с исторической реальностью. Нечто подобное случилось и в Индии, причем это обстоятельство не получило прежде адекватного рассмотрения. Общинные религиозные чувства сыграли свою роль в слабой версии реакционной фазы развития Индии и, по сути, оказались ее самым худшим аспектом. Но по крайней мере для Индийской республики и ее лидеров они были неофициальными и антиправительственными. К чести Ганди и Неру, оба лидера боролись против религиозного насилия всеми доступными методами. Религиозная война могла оказаться заменой несостоявшейся революции. Но в то же время это было крайнее выражение фрагментации индийского общества, ставшей помехой для всех эффективных политических действий, а не просто для революционного радикализма. Естественной мишенью радикалов могли стать изгои и деревенские пролетарии. Помимо тенденции к «санскритизации», радикализм сталкивался с другими препятствиями. Революционеры не способны обратиться напрямую к деревенскому пролетариату, даже под мирным предлогом, не настроив против себя массу мелких и средних крестьян. В любом случае реальная проблема революционного движения состоит в том, чтобы вывести из состояния status quo целые области и деревни, – задача трудновыполнимая в Индии, да и то разве что на ограниченной территории. Кое-где коммунисты могли опираться и опирались в своих обращениях на языковую и региональную лояльность. В других случаях они попытались добиться успеха, воспользовавшись кастовыми противоречиями (хороший пример см.: [Harrison, 1960, p. 222–223]). Апелляция к местечковой лояльности или к предмету споров может порой стать удачной революционной тактикой. Но когда наступает время для превращения локального недовольства в большую политику, эти мелкие поводы для враждебности нейтрализуют друг друга в какофонии несущественных притязаний. Для революции требуются общечеловеческие идеалы, а не пошлые местечковые суждения.

Проблема быстрой смены тактики (по причинам, не имеющим отношения к индийским реалиям) и вопрос о равнении на курс иностранного государства, будь то советского или китайского, также являются серьезными препятствиями, которые возникают в настоящее время перед изолированными группами, претендующими на следование революционным традициям. Однако самое главное то, что режим Неру пользуется поддержкой среди верхнего слоя крестьянства. Силы порядка сейчас имеют на руках сильные карты; впрочем, все эти карты унаследованы из прошлого, их ценность постепенно будет снижаться, если индийским политическим лидерам не удастся привести в движение и удержать под контролем глубинные тенденции, которые уже сегодня определяют будущее индийской деревни. Хотя исход этих событий непредсказуем, суть самой проблемы можно понять через исследование причин того, что было сделано и что было оставлено незавершенным.

8. Независимость и цена мирных преобразований

К моменту изгнания британцев в 1947 г. в индийском обществе установился порочный круг. Движение в сторону индустриализации было незначительным, потому что для строительства фабрик не накапливались ресурсы. Сельское хозяйство находилось в стагнации и было неэффективным, потому что влияние города не проникало в деревню для увеличения производительности и реформы деревенского общества. Из-за этого деревня не поставляла ресурсы, которые используются для индустриального роста. Помещики и кредиторы забирали прибыль себе и транжирили ее без пользы для общества.

Термин «порочный круг» создает впечатление, что ситуация безнадежна, но это не так. Как показывает опыт других стран, недавно перенесших индустриализацию, существует политика, способная разорвать порочный круг. В общих чертах как сама проблема, так и ответ на нее достаточно просты. Все сводится к тому, чтобы, используя комбинацию экономических стимулов и политического принуждения, заставить людей, возделывающих землю, повышать урожайность и одновременно направлять существенную часть полученной таким образом прибыли на создание индустриального общества. Но в центре этой проблемы находится политический вопрос о том, сформирован ли класс людей, обладающих талантами и безжалостностью для проведения подобных изменений. В Англии это были сквайры и первые промышленные капиталисты, в России – коммунисты, в Японии – оппозиционно настроенные аристократы, сумевшие превратиться в бюрократов. По указанным выше причинам в Индии ничего такого не обнаруживается.

Прежде чем вдаваться в подробности, уместно вновь предостеречь против психологизма и некритического отношения к фактам в рассуждениях об отсутствии серьезной тенденции к переменам. На время мы можем ограничиться ситуацией в деревне. Отчасти из-за отсутствия лучшего термина мы вели речь о помещике-паразите. Это не означает, что помещики просто сидели в сторонке и наслаждались тем, что их карманы наполняет арендная плата, хотя, конечно, и такое происходило, причем, вероятно, в больших масштабах. Было много активных и энергичных помещиков, продемонстрировавших не меньше предпринимательских способностей и желания достичь цели, чем встречается в образцовом протестантском капитализме. Но в рамках индийского общества такие таланты были востребованы только для того, чтобы дергать за рычаги старой репрессивной системы. Помещик располагал всеми средствами для увеличения платежей своих арендаторов – от британских судов до механизмов, обеспеченных политической и социальной структурой деревни (ряд «живых» примеров см.: [Neale, 1962, p. 204–205]). Несложно привести примеры инноваций, произведенных внутри системы, для доказательства того, что дело было отнюдь не в отсутствии людей, склонных к предпринимательству. Те, кто обладает предпринимательской хваткой, вероятно, составляют меньшинство в любой репрезентативной группе. Задача состоит в том, чтобы дать им свободу действия и направить их на решение серьезных социальных проблем. Создание благоприятной ситуации для проявления деловых наклонностей – это в широком смысле политическая проблема.

Не только отсутствие прогрессивных деловых новаторов в деревне не являлось проблемой, но и отсутствие ресурсов. Потенциально ресурсов было достаточно. Чтобы убедиться в этом, можно взглянуть на отдельную деревню глазами антрополога:

Крестьянин из Гопалпура осуществляет сельскохозяйственные работы так, как могут себе позволить лишь очень богатые страны. Вместо того, чтобы использовать достаточное количество семян хорошего качества и известной всхожести, крестьянин высеивает на поля расточительные объемы неотобранных и непроверенных семян. Не умея защитить всходы, он поневоле делится сеянцами с птицами, насекомыми и дикими животными. Он беспечно хранит навоз и компост за дверью своего дома, не думая о защите удобрений от солнца или дождя. Вместо того, чтобы тщательно оберегать урожай, он хранит его у себя дома в глиняных кувшинах или, хуже того, на грубом каменном полу. То, что не становится добычей крыс, съедают или портят черви и долгоносики [Beals, 1963, p. 78].

Пусть не везде дела обстояли так плохо, как в этой деревне, – где хуже, где лучше, но эта ситуация показательна в целом для Индии на семнадцатый год после обретения независимости. В стране более 500 тыс. деревень. Если умножить описанную ситуацию на несколько сотен тысяч деревень, можно увидеть необъятные ресурсы, которые возникнут вследствие изменения сельскохозяйственной практики.

Но сами люди не меняются просто потому, что им сказано измениться. Такая ситуация длится уже некоторое время. Необходимо изменить саму ситуацию, в которой находятся люди, работающие на земле, чтобы они изменили свое поведение. Если же в целом ничто не изменилось, то для этого есть политические причины. В последней части этой главы наша задача будет состоять в том, чтобы выяснить эти причины, оценить препятствия на пути перемен и то, какие силы необходимо задействовать для преодоления препятствий. Выполнение этой задачи предполагает не предсказание, но анализ проблемы, выявляющий спектр возможных решений и их сравнительную цену, включая цену отсутствия решения.

Для начала лучше всего вернуться к национальной политической сцене и к тем силам, которые действуют в индийском обществе после обретения независимости в 1947 г. Британская оккупация привела к появлению оппозиционного движения – партии Индийский национальный конгресс, в рядах которой были интеллектуалы вроде Джавахарлала Неру, симпатизировавшие социализму; состоятельные бизнесмены, с неприязнью относившиеся к таким идеям; журналисты, политики и адвокаты, придерживавшиеся широкого круга идей. В целом ИНК пользовался поддержкой крестьянства, воодушевленного учением Махатмы Ганди, бывшего скорее традиционным индийским святым, чем современным политиком. Класс промышленных рабочих был слишком малочислен и не играл существенной роли в политике. Общая борьба против британцев, чья власть давала всем группам удобное объяснение для любых бедствий, долго сглаживала конфликты между лидерами групп и приучала их к сотрудничеству. Эти конфликты вышли наружу после исчезновения общего врага. Тем не менее в отсутствие сколько-нибудь мощного радикального движения среди промышленных рабочих или крестьян консервативным элементам без труда удавалось направлять Индию по умеренному курсу, который не представлял угрозы их интересам.

Борьба за экономическую политику сразу после обретения независимости проливает свет на причины того, почему умеренные силы обладают таким влиянием. При поддержке Сардара Валлабхаи Пателя бизнес-сообщество провело успешную атаку на систему регулирования цен на продукты питания и средства первой необходимости. Правительство отказалось от контроля цен, что привело к сильной инфляции. Цены выросли на 30 % за несколько месяцев. Затем правительство вновь взяло ситуацию под контроль, но не раньше, чем серьезно пострадали миллионы тех, чьего дохода даже в «нормальных» условиях едва хватало на самое необходимое. Патель и Неру составляли «дуумвират», правивший Индией с момента Раздела до смерти Пателя в 1950 г. Помимо того что Патель представлял интересы бизнеса, он был тем лидером, у которого помещики и ортодоксальные индусы искали защиты от аграрных и секулярных реформ. В это время Ганди уже вмешивался в политику, лишь когда чувствовал, что на кону стоят серьезные моральные принципы. Споры о регулировании цен были одним из таких случаев. Характерно, что вмешательство Ганди склонило чашу весов в сторону снижения контроля. Таким образом, по решающему вопросу, затрагивающему судьбы миллионов людей, причем по первому же вопросу, возникшему после обретения независимости, вождь крестьянских масс выразил свою поддержку консерваторам [Brecher, 1959, p. 390, 395, 509–510]. В этом эпизоде мы видим уже знакомую связь между крестьянскими и коммерческими интересами, которая на некоторое время оказалась важнейшим фактором индийской политики.

Махатма Ганди был убит в 1948 г. Сардар Патель умер в 1950 г. За один год Джавахарлал Неру с помощью парламентских и закулисных маневров сумел превратиться в бесспорного лидера ИНК и страны. Индия впервые в своей истории оказалась готовой к быстрому росту или по крайней мере к тому, чтобы всерьез приступить к решению собственных проблем. В марте 1950 г. была сформирована Плановая комиссия во главе с Неру. В 1951 г. началось выполнение первого пятилетнего плана, за которым последовали второй и третий. Однако лишь в 1955 г. правительство приняло решение ориентироваться на «социалистическую модель общества» [Ibid., p. 432–436, 520, 528–530].

Несмотря на обилие разговоров о социализме, серьезно беспокоивших бизнес-сообщество, на практике было сделано очень мало. К 1961 г. центральное правительство через множество фирм проявляло активность в таких разных областях, как атомная энергия, электроника, производство локомотивов, авиастроение, электрооборудование, станкостроение, производство антибиотиков, при этом оно либо владело, либо поддерживало какое-то количество предприятий этих отраслей. Но доля частной промышленности оставалась довольно существенной. Согласно тексту третьего пятилетнего плана, правительство рассчитывало увеличить долю государственного сектора экономики в производстве с 2 % в 1961 г. почти до одной четверти. Однако львиная доля инвестиций была выделена на транспорт и коммуникации, иными словами – на создание служб, востребованных частной промышленностью [India… 1961, p. 14, 23]. Сама по себе такая политика не обязательно провальна. Но было бы серьезной ошибкой ссылаться на индийский эксперимент как на разновидность социализма. В промышленности определенно произошел прогресс. Я не стану его оценивать, приведу только голую статистическую информацию о том, что индекс промышленного производства вырос со 100 в 1956 г. до 158,2 в 1963 г., т. е. увеличился больше чем наполовину, и что доход на душу населения намного превышал рост численности населения, в результате чего возник медленный рост, по 2 % в год, с 1951 по 1961 г. [Far Eastern… 1964, p. 168, 174].[238] Тем не менее стоит повторить предостережение, что в этих цифрах содержится большая доля предположений. На сегодняшний день достигнутый прогресс в значительной мере соответствует капиталистическому пути развития.

В области аграрной политики главной задачей было повышение урожайности в рамках господствующей системы, унаследованной от Акбара и британцев. Для политики эпохи Неру были характерны два основных направления: искоренение землевладельческих проблем и стремление повысить урожайность через Программу местного развития.

Вскоре после провозглашения независимости индийское правительство предприняло фронтальную атаку на долго обсуждавшуюся проблему заминдаров. Как мы видели, заминдар был не только помещиком, но и сборщиком налогов, занимавшим позицию посредника между правительством и теми, кто работал на земле. Заминдаров вытесняли, конечно, не ради установления социалистической формы сельского хозяйства, но для поощрения крестьянского земледелия, поскольку реальный труженик получал наконец постоянную долю земли, которую обрабатывал, в условиях ограничения арендной платы, использования принудительного труда и других злоупотреблений [Patel, 1954, p. 402]. Принятие конкретных законодательных актов было передано в компетенцию штатов нового государства. Разнообразие местных условий было достаточным основанием для этого решения. Но передача вопроса на усмотрение штатов повышала вероятность того, что этим воспользуются в своих интересах влиятельные местные группы, которые вскоре поставили под сомнение законность реформы. Когда проволочки стали угрожающими, центральное правительство ускорило процесс, внеся поправки в конституцию [Ibid., p. 477]. К 1961 г. официальные источники сообщали о том, что посредники были устранены повсюду, за исключением незначительных регионов. Прежде в собственности посредников находилось более 43 % пахотных земель Индии, к 1961 г. предположительно их доля сократилась до 8,5 % [Times of India, 1961, p. 102]. Более внимательный взгляд на ситуацию внушает сильное подозрение, что связь этой статистики с социальными реалиями в деревне имеет произвольный характер.

Говорить о быстром решении проблемы заминдаров было бы серьезным заблуждением. В ряде штатов местное правительство не ограничивало размер земли, которую заминдары могут сохранить за собой, но при условии, что они используют ее для проживания и культивации. Цель была похвальной: требовалось избежать распада крупных эффективных хозяйств, хотя необходимо помнить о том, что в Индии крупная ферма – это не хорошо управляемая единица культивации, а большой холдинг, сдаваемый в аренду множеству мелких арендаторов. Последствием этой особенности во многих областях стало то, что заминдары провели кампанию по выселению арендаторов, многие из которых уже долгое время жили на этой земле, и увеличили площадь собственного домашнего хозяйства. Один добросовестный исследователь описывает эти последствия как неслыханную в предшествующей истории Индии экспроприацию [Patel, 1954, p. 478–479]. Даже в тексте третьего пятилетнего плана признается, что арендное законодательство на практике принесло меньше пользы, чем ожидалось, потому что арендаторы были вытеснены помещиками под видом добровольного отказа от земли. Сведения по штатам об успехах реформы остаются разрозненными на конец 1963 г., т. е. спустя десятилетие после начала перемен [India… 1961, p. 224–225].[239] Отчеты с мест и локальные исследования показывают очень мало изменений. Дэниел Торнер в 1960 г. сделал вывод, что «по сути, богачи оставили себе много земли и заставляют других обрабатывать ее» [Thorner, Thorner, 1962, p. 5].[240]

Тем не менее влиятельные люди на селе чувствуют себя сегодня менее спокойно, чем прежде. Правительственная система не поддерживает их так же твердо, как это было при британском правлении. Я даже осмелюсь предположить, что замечание о том, что богачи уже не так богаты, как раньше, недалеко от истины и что арендное законодательство эпохи Неру внесло значительный вклад в общую политику, главным последствием которой стало выдвижение на первый план в индийском деревенском пейзаже мелких помещиков и зажиточных крестьян (эти две группы часто пересекались) [Neale, 1962, p. 257]. Подобное впечатление усиливается после знакомства с результатами статистического исследования о распределении земельной собственности, выполненного в 1953–1954 гг. – к тому времени посредники были уже якобы почти ликвидированы. Статистические данные по Индии очень ненадежны по причинам, обозначенным выше. Но итоговый вывод о том, что примерно половина всей земли находится в собственности у менее чем одной восьмой части сельского населения, вероятно, не содержит большой ошибки.[241] Официальная аграрная политика эгалитарна, но это проявляется скорее на словах, чем на деле. Та же оценка справедлива по отношению к Программе местного развития, к рассмотрению которой мы переходим.

Интеллектуальные и институциональные основы этой программы не связаны с марксистской версией социализма. Ее важный элемент – вера Ганди в то, что идеализированная индийская деревня – это наиболее подходящая среда для цивилизованного человека. Другой элемент – американский опыт повышения квалификации аграриев. Третий элемент – влияние британского патернализма и, конкретно, движений за «подъем деревни». Последний элемент представляется мне самым важным. Помимо, конечно, масштабов эксперимента, я не смог обнаружить существенных различий между Программой местного развития в Индии и тем, что опробовалось и рекомендовалось в сочинениях Ф. Л. Брейна или сэра Малкольма Дарлинга [Brayne, 1929; Darling, 1947].

Такая странная родословная объясняет две главные идеи, на которые опирается центральная доктрина программы. Одна из идей состоит в том, что индийские крестьяне захотят экономического прогресса и будут поддерживать его своими силами, как только им покажут его преимущества. Другая идея – это то, что изменения нужно проводить демократически, т. е. в ответ на «реальные нужды» (излюбленный термин) индийских крестьян, которые каким-то образом смогут участвовать в планировании лучшей жизни для всех. В предварительной части программы основной упор делался на огромный потенциал народной энергии и энтузиазма, который можно направить на достижение новых, весьма туманно сформулированных социальных идеалов.

Такой настрой, а также пришедшее ему на смену разочарование заставляют вспомнить народническое движение русских интеллектуалов в XIX в. Индийский министр коммунального развития и кооперации однажды даже выступил с опровержением того, что реальной целью реформ был экономический прогресс:

Проект местного развития не имеет цели повышения производительности в сельском хозяйстве и промышленности, улучшения дорог и домов, увеличения числа школ и больниц. Ничто из этого не является конечной целью проекта. У проекта развития нет множества целей, его цель одна – это лучшая жизнь [Dey, 1959, p. 348].[242]

События показали, что крестьянские массы неохотно перенимали новые, чуждые методы культивации, а достижение демократического согласия оказалось очень медленной и неэффективной процедурой, в то время как бюрократы, авторы проекта, настаивали на быстрых результатах. Эти трудности лежат в основе той дилеммы демократических реформ, с которой столкнулось правительство Неру.

Программа местного развития начала функционировать в 1952 г., т. е. ко времени написания данного исследования она действует уже 12 лет. К концу 1963 г. пресса объявила о том, что блоки развития (т. е. области проектов развития) охватили почти всю территорию Индии (Times of India, 1963, November 27). Хотя партия ИНК в начале 1959 г. приняла резолюцию, провозгласившую модифицированную версию коллективизма целью на будущее, для реализации этого ничего не было сделано.[243] На практике политика Программы местного развития с большой осторожностью допускала изменения, затрагивающие социальную структуру деревни. Поначалу в официальных инструкциях, адресованных ответственным чиновникам, контактирующим с деревенскими жителями, не упоминались ни касты, ни отношения собственности, ни избыток рабочей силы в деревне, иными словами, ни одна реальная проблема [Dube, 1958, p. 22]. Мне не встречалось признаков изменения этой ситуации к лучшему. Больше всего усилий реформаторов было направлено на оживление и возрождение деревенской демократии через поощрение деятельности деревенских советов («панчаятов»). В некоторых частях страны это привело к ослаблению авторитета прежних помещиков и даже крестьянской элиты. Но процесс не зашел слишком далеко. В принципе понятие деревенской демократии – это часть романтической мечты, восходящей к Ганди и не связанной к сегодняшними реалиями. Досовременная индийская деревня была, вероятно, в равной мере мелкой деспотией и мелкой республикой; и сегодня она устроена именно так. Пытаться демократизировать деревню без изменения отношений собственности бессмысленно. (То, что простое перераспределение земли не является адекватной мерой, вполне ясно и не заслуживает отдельного комментария.) Наконец, реальные источники изменений, факторы, которые определяют судьбу крестьянства, находятся вне деревни. Крестьяне могут добиться улучшений через участие в выборах и через давление на государственную и национальную политику, но не в рамках деревенской политики.

В любом случае после того, как программа столкнулась с серьезными трудностями и с косвенной критикой после одной из рутинных экспертиз, даже последователи Ганди из числа чиновников открыто высказались против независимой крестьянской республики и призвали к более строгому контролю сверху [Tinker, 1963, p. 116–117; Retzlaff, 1959, p. 43, 71, 110].

Без внесения изменений в содержание программы усиленный контроль сверху едва ли поможет многого достичь. Пока оно сводится на практике к предоставлению крестьянам ресурсов и технологий посредством бюрократических процедур, но в то же время в программе обходятся стороной все попытки внести изменения в социальную структуру и в общую ситуацию, мешающую крестьянам перейти на прогрессивные методы работы. В этом, на мой взгляд, состоит фундаментальный недостаток всей этой политики. Ни Программа местного развития, ни программы земельной реформы не сделали никаких шагов для использования существующей или возможной прибыли, получаемой из сельского хозяйства, для экономического роста таким образом, чтобы он в конечном счете пошел на благо крестьянам. В самом деле, как подсчитал один выдающийся индийский экономист, правительство потратило на сельское хозяйство гораздо больше, чем получило от него прибыли! [Mitra, 1963, p. 295].

Это не значит, что правительство Неру должно было прибегнуть к сталинским методам для давления на крестьян. В том, чтобы заходить так далеко, нет никакой нужды. В рамках демократической системы достаточно вариантов для достижения лучших результатов. Смысл моего замечания скорее в том, что, позволяя старым институциям сохранять себя под прикрытием реформистской риторики и бюрократической шумихи, правительство Неру, во-первых, допустило сохранение прежних форм разбазаривания сельскохозяйственной прибыли, во-вторых, не смогло организовать рыночную экономику или ее рабочий аналог для того, чтобы приобретать у крестьян продукты и снабжать ими города, и, в-третьих, по этим причинам не смогло увеличить производительность сельского хозяйства или использовать во благо потенциально огромную прибыль, имеющуюся в деревне. Говоря прямо, аграрная программа Неру провалилась. Эта суровая оценка нуждается в обосновании и объяснении. Через семь лет после запуска Программы местного развития в официальном отчете указывалось, что более трех четвертей общего объема производства продуктов питания в Индии не достигают рынка сбыта [India… 1959a, p. 98].[244] Крестьяне до сих пор получают 85 % займов у кредиторов и «иных лиц», скорее всего – у более состоятельных крестьян. Как и раньше, зерно, поступающее на рынок, продается местным перекупщикам по заниженным ценам в сезон сбора урожая. Крестьяне по-прежнему платят невероятные проценты по неадекватным кредитам, значительная часть которых расходуется на традиционные формы демонстрации богатства, такие как свадебное приданое. Кооперативы все так же предоставляют менее 10 % общего объема сельскохозяйственных кредитов, используемых крестьянами [Ibid., p. 6, 71, 85]. Недовольство кооперативами как внешними бюрократическими организациями, чьи методы кредитования слишком медленны и громоздки по сравнению с привычным обращением к кредитору, остается характерной чертой деревенской жизни.

ТАБЛИЦА 2. Производство риса в Индии (официальные данные)

ИСТОЧНИКИ: Для 1948–1957 гг. [India… 1959b, p. 437]; для 1958–1961 гг. [Times of India, 1960–1961, p. 113; 1962–1963, p. 282]; для 1961–1963 гг. [Far Eastern Economic Review, 7.11.1963, p. 294]; нижняя оценка для 1962–1963 гг. взята из [Ibid., 1964, Yearbook, p. 174].

Основная слабость проявляется в неспособности увеличить незначительный прирост производства продуктов питания. Прежде чем остановиться на причинах, полезно рассмотреть некоторые статистические данные. Хотя данные по производству и урожаю ненадежны, картина, которую они представляют, настолько ясна, что лишь невероятно крупный пробел способен повлиять на общую интерпретацию. В табл. 2 представлены официальные данные по производству риса в Индии с 1948 по 1963 г. Поскольку значение риса намного превосходит значение остальных продовольственных культур, можно с полным правом ограничиться только им. Нет нужды приводить цифры после 1963 г. К этому времени наличие скрытого кризиса стало общепризнанным. Наша задача сводится к оценке причин экономической неудачи, а не к определению ее масштабов в изменчивых условиях настоящего времени.

К 1956 г. Программа местного развития должна была охватить не более четверти населения; к 1959 г. она охватила около 61 % сельских жителей; предполагалось, что к 1963 г. последствия от ее внедрения должны были стать заметны для всех [Dube, 1958, p. 12; Times of India Yearbook, 1960–1961, p. 264; Times of India, 27.11.1963]. Согласно этому плану, если бы программа вносила вклад в увеличение производства, некоторый эффект был бы заметен уже к 1954–1955 гг., а более или менее постоянный рост проявился бы в последующие годы. Хотя некоторый рост производства фиксируется, ожидаемого результата не получилось. Между 1953–1954 и 1954–1955 гг. случился спад производства риса на 3 млн т, а еще один спад почти в 3,5 млн т произошел между 1956–1957 и 1957–1958 гг.; после 1960 г. производство постоянно снижалось, что привело к еще одному резкому спаду в 1962–1963 гг. В октябре того же года население Калькутты взбунтовалось из-за нехватки риса. Прежний рост производства едва успевал опережать рост численности населения. Неурожай в 1962–1963 гг. уничтожил этот резерв, и потребление продуктов питания на душу населения снизилось, по официальным данным, на 2 %.[245]

Одним словом, сегодня индийское сельское хозяйство остается таким же, как во времена Акбара и Керзона: азартной игрой с дождем, в результате которой неурожай означает катастрофу для миллионов людей. Во второй половине XX в. это скорее социальная и политическая, чем географическая и материальная проблема. Как осознают активисты Программы местного развития, даже на локальном уровне имеются ресурсы для того, чтобы смягчить влияние климатических условий. Но для этого потребуется произвести не только техническую, но и социальную революцию. Однако достигнутые до сих пор улучшения произошли в основном за счет распространения старой неэффективной системы в новые, по всей видимости, периферийные части страны.

Есть много свидетельств, указывающих на это. Удивительно, но кое-что можно извлечь даже из статистических данных об урожайности. В любом случае они дают лучшее представление об изменениях в производительности, чем данные по общему производству. Эти цифры позволяют нам провести сравнение между ситуацией при британском режиме и теперешним положением дел, даже если статистику не следует понимать буквально, поскольку со Второй мировой войны улучшились методы подсчета объема собранного урожая.[246] В табл. 3 представлены данные для отдельных лет по сборам урожая риса-сырца для Индии и Японии. Данные по Индии в довоенное время не включают Бирму.

ТАБЛИЦА 3. Урожай риса-сырца в Индии и Японии

ИСТОЧНИКИ: Для 1927–1938 гг.: Annuaire international de statistique agri cole 1937–1938 [Rome, 1938, p. 279 (table 77)]; для 1948–1962 гг.: Food and Agriculture Organization of the United Nations. Production Yearbook 1960, XIV, 50; 1962, XVI, 50.

Эти цифры вряд ли нуждаются в комментарии. Даже при новом режиме производительность в Индии колебалась на уровне конца 1920-х – начала 1930-х годов. Начав с более высокого уровня, Япония планомерно продвигалась вперед в последние годы. Производительность в этой стране почти в три раза выше, чем в Индии. Едва ли одни климатические условия несут ответственность за такое гигантское различие.

Хотя выше упоминались фундаментальные институциональные факторы, лежащие за пределами сельского мира, которые могут объяснять низкую производительность в Индии, для более полного понимания ситуации полезно и даже необходимо рассмотреть их влияние на крестьянскую общину. Кроме того, данные, усредненные по стране, могут скрывать решающие обстоятельства. В некоторых областях происходили значительные улучшения. Чтобы определить помехи, необходимо понять, почему где-то улучшения происходили, а где-то – нет. Я попытаюсь выделить эти факторы, начав с рассмотрения одной из тех частей Индии, где было достигнуто значительное увеличение производства, а затем перейду к анализу тех аспектов деревенского сообщества, которые до сих пор мешают экономическому прогрессу.

Мадрас – одно из светлых пятен на карте Индии, здесь урожай риса вырос на 16–17 % [India, 1959a, p. 180]. Если посмотреть, какие при этом сработали факторы, возникает картина, резко противоречащая официальным теориям. В терминах земельной площади самая важная культура, намного превосходящая другие, – это выращиваемый в полях рис. Около одной трети всей возделываемой в штате площади, 4,5 млн из 14,27 млн акров, искусственно орошается. Поскольку с 1952 по 1959 г. система ирригации увеличила свой охват всего на 344 тыс. акров [Madras… 1959, p. 41–42], эти успехи не могут быть главной причиной прироста производительности. Более правдоподобный ответ состоит в том, что Мадрас продвинулся дальше других областей во внедрении капиталистических форм сельского хозяйства.

Причины этого изменения заслуживают хотя бы краткого упоминания из-за их важных последствий. В конце XIX в. тенденция к тому, чтобы лишать крестьян земельной собственности, стала заметной в Мадрасе, вызвав, как и в других частях Индии, озабоченность правительства. Однако в Мадрасе профессиональные кредиторы были редкостью. Чаще деньги давали в долг сами крестьяне. Кроме того, не было четкой границы между крестьянством и городскими торговыми классами. Последние сохраняли свою земельную собственность, увеличивая ее за счет приобретения орошаемых рисовых полей. Эти тенденции, по-видимому, ускорились после провозглашения независимости. По закону о справедливой арендной плате 1956 г. помещик-посредник, сдававший свою землю в аренду за часть урожая, должен был перейти на прямую эксплуатацию земли с помощью наемной рабочей силы, поскольку заработная плата осталась на прежнем уровне [Dupuis, 1960, p. 130–131, 144–145]. Это привело к тому, что в дельте реки, т. е. в лучших областях для выращивания риса, собственность стала концентрироваться в руках немногих владельцев. Меньшинство землевладельцев вступило в конфликт с пролетарским большинством наемных рабочих. Даже если богатый собственник не возделывает землю сам, он может, благодаря внимательному контролю за наемной силой, удачному использованию удобрений и другим мерам, собирать урожай до 27 центнеров с гектара при средней урожайности для этой местности в 17 центнеров [Ibid., p. 125, 132, 151–152].

Таким образом, прирост урожайности, по крайней мере в этой местности, явно произошел из-за возникновения капиталистических отношений. Никакого влияния на это не оказала правительственная политика, благоприятствовавшая верхним слоям крестьянства. Среди сельскохозяйственных рабочих и мелких крестьян это также привело к ожидаемым последствиям: возрастание напряженности, разочарование в ИНК и рост симпатий к коммунистам.

Прекрасная подборка литературы по отдельным деревням (отличное целительное средство для тех, кто твердо верит в бескрайнее разнообразие деревенских условий в Индии) создает в целом то же впечатление ограниченного проникновения капитализма, пусть и не в такой степени, как в Мадрасе.[247] К настоящему времени антропологи исследовали большое число деревень в различных частях страны и различные этапы процесса модернизации. Вместо того, чтобы сравнивать модернизированные деревни с отсталыми, что уже было с успехом выполнено для двух соседних деревень в одной из областей [Epstein, 1962], я постараюсь проанализировать главные проблемы и привести конкретные случаи, иллюстрирующие их решение.

Базовым допущением Программы местного развития, как помнит читатель, было то, что индийский крестьянин по своей воле и вследствие своих «реальных нужд» перейдет на прогрессивные технологии, как только ему покажут их преимущество. Существенная часть проблем была вызвана тем, что неповоротливая и чуждая деревне бюрократия, много делавшая для демонстрации новых технологий, ничего не знала о местных условиях. Если бы программа воспользовалась своей демократической направленностью для того, чтобы достичь чего-то более конкретного, чем реформа панчаята, вероятно, она добилась бы больших успехов. Нынешнее положение показывает, что вековая пропасть между автономной деревней и правительством сохраняется.

В одном отчете рассказывается следующее о чиновнике, присланном в деревню: «Руки работника сельского уровня гладкие и мягкие. Он проводит свое время за написанием отчетов о проделанной работе, поддерживая свой офис в чистоте и порядке на случай, если вышестоящий чиновник приедет с внезапной проверкой». В этой конкретной деревне правительственный чиновник заставил крестьян применять удобрения. Но они применили слишком большой объем, в результате чего урожай погиб. На следующий год те же крестьяне, настроенные по-прежнему дружелюбно, послушались его совета посеять пшеницу в пустующем ирригационном резервуаре. Пшеница покрылась бурой ржавчиной. Пытаясь бороться с заболеванием, крестьяне сломали германский опылитель. В конечном счете чиновники пришли к выводу, что крестьяне тупы и ленивы. А крестьяне, которые не могли рисковать урожаем, обратились к традиционным методам, дававшим проверенный результат [Beals, 1963, p. 79, 82]. Таких отчетов бесконечное множество. Я добавлю лишь еще один эпизод из книги вспыльчивого, но здравомыслящего французского агронома, Рене Дюмона, который с раздражением покинул группу экспертов ООН, поскольку, на его взгляд, ее деятельность напоминала показательное турне, и решил самостоятельно потоптать пыль и грязь индийских деревень. Однажды Дюмону с большой гордостью показали образцовые рисовые поля с рекордной для Индии урожайностью, которая все-таки оставалась на 40 % ниже среднего японского уровня. Здесь, как и во многих других местах, индийцы пытались внедрять японские методы. Но японсие методы нельзя перенимать поэтапно. Успех зависит не только от пересадки растений, но и от тщательного контроля подачи воды и состава почвы. Для получения правильных результатов нужно учитывать местные условия и вносить соответствующие поправки. Вместо этого все было «спланировано на бумаге, а не на земле». Планы улучшений, прибавляет Дюмон с негодованием, рекомендованные для каждого отдельного блока развития, были одинаковыми почти по всей стране [Dumont, 1961, p. 124–127, 144–145].

Однако там, где технологии подходили к местным условиям, польза от них была очевидной и крестьяне быстро перенимали их. В одной деревне крестьяне поначалу просто изолировали свой скот вместо того, чтобы делать ему прививки от чумы, смертельная эпидемия которой бушевала в том районе. Несмотря на приложенные усилия, лишь 47 животных получили прививки. Но после того, как привитые животные выжили, а 2 тыс. голов непривитого скота полегло, отношение крестьян к новшествам резко переменилось [Singh, 1959, p. 361–365].

В этом случае у нововведения оказался шанс на внедрение, поскольку бюрократия смогла предложить услугу, которая соответствовала «реальным нуждам». Но так было далеко не во всех случаях. «Реальные нужды» в любом обществе являются во многом производной от конкретной социальной ситуации человека и предшествующего образа жизни. Они создаются, а не достаются от природы. Необходимо проводить углубленное исследование и анализировать, что стоит за ними, чтобы понимать то, что ощущается в качестве «нормы». В индийской деревне она сводится к тому факту, что «реальные нужды» произвольно определяются сельскими олигархами, враждующими между собой, но сохраняющими общую классовую гегемонию через кастовую систему и традиционную политическую структуру деревни. За низовым противодействием новым технологиям стоят чьи-то материальные интересы. В основном это опасение господствующих каст, которые боятся потерять свои привилегии в рабочей силе и натуральном доходе. Дюмон указывает, что при помощи совсем простых инструментов и с опорой на рабочую силу, доступную и не используемую большую часть года, можно было бы привести в порядок традиционную систему ирригации, в которой задействованы небольшие резервуары (цистерны). Это позволило бы увеличить площадь плодородной, высокоурожайной земли, чего, по его оценке, было бы достаточно для решения большей части продовольственных проблем Индии. Почему же этого не происходит? Потому что собственники, управляющие деревней, опасаются, что увеличение площади плодородных земель, орошаемых из цистерн, ударит по высокой арендной ставке и предоставит изгоям шанс торговаться об условиях найма [Dumont, 1961, p. 139; Beals, 1963, p. 79].[248] Все эти бесконечные разговоры о приверженности Индии традиционным культурным ценностям, о наследии веков, поддерживающем кастовую систему, об апатии деревенских жителей вместе с новой демократической риторикой не что иное, как гигантская дымовая завеса, прикрывающая эти интересы.[249]

Для нижнего слоя деревенского населения, т. е. в целом для подавляющего большинства индийцев, ограничение потребностей и амбиций, довольство тем, что предоставляется очень узким жизненным горизонтом, а также постоянное усталое недоверие к «чужакам» образуют реалистическую и осязаемую реакцию на господствующие условия. Там, где крестьянин беден настолько, что любая мелкая неудача выталкивает его за черту бедности, глупо следовать бюрократическим рекомендациям по внедрению новых технологий выращивания растений, которые не дают результата из-за невнимания к важным деталям и местным условиям. Было бы странно ожидать от крестьян приложения невероятных усилий и проявления великого энтузиазма, покуда большая часть доходов уходит в руки местной олигархии. В такой ситуации «реальные нужды» остаются совсем скромными. Поэтому по многим частям страны Программа местного развития пронеслась словно смерч, породив всплески локального энтузиазма (ведь большинству людей нравится, когда к ним проявляют внимание), и двинулась дальше, дав повод поставить галочку в официальной отчетности о переходе этой местности к постинтенсивной фазе. Впоследствии многие деревни вернулись к прежним обычаям: только бы начальство было довольно, а после можно и нормально пожить.

Все эти препятствия можно было преодолеть, как вместе, так и в отдельности, даже если они усиливали друг друга. Самое лучшее тому подтверждение в том, что крестьяне добивались успеха там, где ситуация того требовала. Обычно к новой ситуации адаптировали те части традиционного социального механизма, которые продолжали функционировать.[250] Однако крестьяне не выказывали больших колебаний, если нужно было отказаться от того, что явно мешало прогрессу. Одно поучительное исследование сравнивает ситуацию в деревне, где ирригация сделала возможным масштабное выращивание сахарного тростника, с соседней деревней, куда воду нельзя было провести. В орошаемой области крестьяне без колебания перешли на производство сахарного тростника, хотя это потребовало полной реорганизации их методов работы. Автор исследования даже высказывает достаточно убедительное предположение, что полную реорганизацию было провести легче, чем частичную. Несмотря на кастовые предрассудки против полевых работ, фермеры выполняли на открытом воздухе около половины общего объема работ, необходимых для выращивания тростника. Все это оказалось возможным главным образом потому, что местная фабрика обеспечивала постоянный спрос на тростник. Но в той же самой области выращивание риса оставалось крайне неэффективным. Никто не хотел перенимать японские технологии. Для риса не было рынка сбыта. Стоит заметить, что выращивание сахарного тростника в качестве коммерческого продукта и переход к денежной экономике произвели сравнительно мало изменений в жизни деревни. Крестьяне остались крестьянами, хотя и больше преуспевали, чем раньше. Касты и традиционная система постепенно примирились с переходом, несмотря на изменения в принципах труда. В соседней деревне, куда вода не поступала, ситуация была совершенно иной. Там жителям приходилось выкручиваться, предлагая разнообразные услуги, чтобы воспользоваться общим подъемом экономики региона. По этой причине традиционный строй в деревне без орошения пострадал гораздо больше. Данное сравнение делает очевидным широкий диапазон адаптаций, на которые способно пойти при подходящем внешнем стимуле исконное крестьянское общество, как правило гомогенное по всему региону до введения ирригации. Но и ирригация не принесла бы благоприятных результатов без хорошего рынка сбыта продукции.[251] В других частях Индии ирригационная система приходила в упадок, поскольку крестьяне не испытывали в ней надобности.

Введение денежной экономики, как это описано выше, поучительно, поскольку оно помогает избавиться от предвзятых представлений о характере рассматриваемых трудностей. Но так было далеко не везде. Более типичной была ситуация, когда предприимчивые мелкие помещики и крестьяне демонстрировали сильное желание перейти к коммерческой деятельности либо через местную торговлю своей продукцией, либо через организацию дополнительного бизнеса в ближайшем городе. Это было непреднамеренное последствие Программы местного развития, главные выгоды от которой доставались зажиточным крестьянам [Tinker, 1963, p. 130–131]. В этом сегодняшняя Индия напоминает Советскую Россию эпохи НЭПа. Царит та же неразбериха, которая позволяет энергичным людям использовать прорехи в системе для того, чтобы нажить состояние. Это еще один показатель гибкости традиционного строя. Кастовый бойкот сегодня менее эффективен, чем прежде, поскольку даже крестьянин способен оплачивать услуги других вместо того, чтобы пребывать в полной зависимости от закрытой сети экономического обмена. Ослабление угрозы бойкота означало для кастовой системы потерю одной из своих самых действенных санкций.

В погоне за легкими рупиями, в которой участвуют мелкие помещики и преуспевающие крестьяне, есть и обнадеживающие аспекты. Например, она демонстрирует, что там, где наличествует прибыльная альтернатива использованию механизма традиционного общества, за нее тут же спешит ухватиться множество амбициозных крестьян. Это, возможно, указывает на путь, по которому Индия движется к коммерческому сельскому хозяйству, – в грубом приближении это французская модель конца XVIII–XIX в. Современные технологии помогают устранить наиболее трудоемкие и отупляющие моменты крестьянского сельского хозяйства. Но есть и политические угрозы. Деревенский пролетариат в Индии привязан к господствующему строю через кастовые обязательства и свою крошечную земельную собственность. По-видимому, направление будущих изменений скорее указывает на дальнейшее разложение традиционных связей, на использование наемного труда, а не на модификацию патриархальных связей, как это случилось в Японии. Если господствующая тенденция продолжится, традиционные узы ослабнут еще сильнее. Уже сейчас происходит интенсивная миграция в городские трущобы, где коммунистическая агитация находит серьезный отклик. Если в обществе не найдется места для мобильных масс наемных работников, оставшихся не у дел после почти «нэповских» трансформаций в деревне, политические последствия могут привести к социальному взрыву.

Завершая рассмотрение ситуации в индийской деревне и переходя к итоговой сводке по проблеме в целом, можно поставить закономерный вопрос о главной причине стагнации и совсем неубедительного прогресса. Непосредственная причина явно состоит в сравнительной неспособности рыночной экономики проникнуть вглубь сельской местности и поставить крестьян в новую ситуацию, на которою они вполне способны ответить резким приростом производительности. Структура деревенского общества – всего лишь второстепенное препятствие, которое может измениться в ответ на новые внешние обстоятельства. Фокусироваться на местных очагах противодействия, посылать бесконечные группы антропологов для изучения особенностей сельского образа жизни – это всего лишь способ отвлечь внимание от главного источника всех проблем: от личностей тех, кто определяет правительственную политику в Дели. Подробнее мы остановимся на этом ниже. Слабое влияние рынка объясняется неспособностью направить на промышленное развитие те ресурсы, которые поставляет сельское хозяйство. Следующий шаг, предпринятый с оглядкой на другие страны, показывает, что курс исторического развития в Индии не привел к появлению класса, который имел бы сильный интерес к перенаправлению сельского хозяйства в сторону увеличения прибыли тем же способом, которым запускается промышленный рост. Национальное движение получило массовую поддержку с помощью крестьянства, и благодаря Ганди оно прониклось соответствующей идеологией.

Но это максимум того, что может дать социологический анализ. У меня есть сильное подозрение, что он уже зашел слишком далеко и что лично Неру должен нести весомую часть ответственности за неудачи. Чрезмерное внимание к обстоятельствам и объективным трудностям ведет к ошибочному забвению того, что именно великие политические лидеры способны произвести важнейшие институциональные перемены вопреки обстоятельствам. Неру был очень влиятельным политическим лидером. Нелепо отрицать, что у него имелось широкое поле для маневра. Тем не менее по решающему вопросу его политика сводилась к чистой риторике и метаниям. Атмосфера деятельности подменила собой реальное действие. Но в этом отношении индийская демократия не была в одиночестве.

В ответ на такую оценку западный либеральный наблюдатель немедленно возразит, что даже если индийская аграрная политика, и вообще вся национальная экономическая политика, была сильна разговорами и бедна успехами, то по крайней мере здесь обошлось без брутальной коммунистической модернизации. Этот аргумент подразумевает, что проигрыш в скорости даже необходим для торжества демократии.

Такое успокоительное обобщение упускает из виду чудовищную цену человеческих страданий, которую политика в духе «поспешай медленно» означает в индийской ситуации. В случае Индии цену невозможно измерить безучастными данными статистики. Но некоторые цифры позволяют получить примерное представление о масштабе страданий. В 1924 и 1926 гг. Всеиндийская конференция медицинских работников оценила ежегодные потери Индии в 5–6 млн человеческих жизней только из-за болезней, возникновение которых можно предотвратить (цит. по: [Great Britain… 1928, p. 481]). После голода 1943 г. правительственная комиссия в Бенгалии пришла к выводу, что около 1,5 млн человек погибли «непосредственно от голода и эпидемии, которая за ним последовала» (цит. по: [India… 1953, p. 80]). Хотя трудности военного времени внесли свой вклад в эту трагедию, по сути, голод стал производной от всей структуры индийского общества.[252] Огромное количество смертей указывает лишь на уровень, который отделяет неудачу от успеха в чисто биологической борьбе за выживание. Сами по себе эти цифры не говорят ничего о болезнях, нечистотах, отбросах и о совершенно диком невежестве, насаждаемом религиозными верованиями среди миллионов тех, чьи условия жизни, по счастью, оказались чуть выше этого уровня. Повышенное доверие населения означает также, что, если не предпринять резкого ускорения прогресса, это может обернуться массовой гибелью.

В дополнение необходимо указать, что если демократия означает для человека возможность играть осмысленную роль в качестве разумно мыслящего существа в определении своей судьбы, то в индийской деревне пока еще нет никакой демократии. У индийских крестьян нет требуемых материальных и интеллектуальных условий для построения демократического общества. Как сказано выше, «возрождение» панчаята – это романтическая риторика. В реальности Программа местного развития была спущена сверху. Те, кто занимались ее реализацией, постепенно расстаются с идеализмом, приходя к выводу, что демократические процессы развиваются «слишком медленно», и переориентируются на достижение «результатов» – нередко внешних статистических результатов, как, например, увеличение числа компостных ям, – лишь бы это вызвало одобрение начальства.

В том факте, что программа была спущена сверху, еще нет ничего плохого. Важно ее содержание. Критиковать бюрократическое правление абстрактно можно, лишь опираясь на концепцию демократии, которая исключает любое вмешательство в жизнь человека, независимо от того, насколько невежественно и жестоко люди ведут себя в силу своей истории. Всякий сторонник подобной формалистской концепции демократии должен смириться с фактом, что большинство индийских крестьян не хотят экономического прогресса. Они не хотят этого по причинам, которые я пытался объяснить выше. Единственная последовательная программа с этой точки зрения состоит в отказе от всякой программы, что позволит индийским крестьянам существовать в грязи и болезнях в ожидании голодной смерти. Но такие итоги вряд ли порадуют теоретика демократии.

Более реалистичная политика принимает в расчет различные виды воздействия на общество и их социальную стоимость. Будет ли применяться то или иное воздействие в условиях, когда индийское государство может распасться по уже существующим линиям раскола, – это другой вопрос, и я не собираюсь его здесь обсуждать.

Если господствующая политика сохранится в общих чертах, то, насколько можно предвидеть, она приведет к очень медленным улучшениям, в основном благодаря деятельности верхнего слоя крестьян, переходящего на коммерческое фермерство. Опасность уже упоминалась выше – это постепенное нарастание массы городского и деревенского пролетариата. Со временем эта политика может породить встречную политику, хотя трудности перехвата радикальных настроений в Индии огромны.

Намного желательнее с демократической точки зрения, если бы правительству удалось сдержать и использовать эти тенденции в своих интересах. Для этого нужно отказаться от доктрины Ганди (что, вероятно, не так уж сложно для нового поколения администраторов), дать полную свободу верхнему слою деревенского населения, обложив налогом их прибыль, организовать рынок и кредитный механизм таким образом, чтобы вытеснить традиционных кредиторов. Если правительству удастся при этом перенаправить уже имеющуюся прибыль, производимую сельским хозяйством, и поощрить к получению еще большей прибыли, оно сможет самостоятельно добиться намного большего в промышленности. По мере своего роста промышленность будет постепенно забирать себе излишки рабочей силы, появляющиеся на селе, и более интенсивно распространять рыночные отношения. Тогда усилия по внедрению в деревне новых технологий и современных ресурсов увенчаются успехом.[253]

Третья возможность – это более широкое использование принуждения, более или менее по образцу коммунистической модели. Даже если такая попытка осуществима в Индии, сомнительно, что она принесет пользу. В индийских условиях в долговременной перспективе, на мой взгляд, ни один политический лидер, как бы ни был он мудр, целеустремлен и хладнокровен, не способен провести революционную аграрную политику. Страна все еще слишком пестра и аморфна, хотя это постепенно меняется. Административная и политическая проблема организованного принуждения в духе коллективизации, способной преодолеть кастовые барьеры и традиции племен, говорящих на 14 языках, настолько очевидна, что едва ли нуждается в подробном рассмотрении.

Итак, только одно направление политики, похоже, дает реальную надежду, но нужно повторить, что отсюда еще не следует, что именно оно и будет реализовано. В любом случае сильный элемент принуждения будет востребован для проведения перемен. Если оставить в стороне возможность технического чуда, которое позволит каждому индийскому крестьянину выращивать достаточное количество еды в стакане воды или миске песка, необходимо использовать более эффективно трудовые ресурсы, внедрять технические усовершенствования и находить способы для поставок продуктов питания городскому населению. Либо масштабное скрытое принуждение по капиталистическому образцу, как в той же Японии, либо более прямое принуждение по социалистическому образцу будет необходимо. Трагическим остается факт, что в любом случае беднейшие из крестьян понесут самое тяжкое бремя модернизации, будь то по социалистическому или капиталистическому пути. Единственное оправдание для возложения на них этого бремени состоит в том, что в противном случае положение бедняков со временем еще больше ухудшится. В такой формулировке это по-настоящему жестокая дилемма. К тем, кто пробует ее разрешить, можно испытывать величайшую симпатию. Но отрицать ее существование – это крайняя степень интеллектуальной и политической безответственности.

Часть третья

Теоретические следствия и прогнозы

VII. Демократический путь в современное общество

Из нашей актуальной перспективы мы можем теперь обрисовать в общих чертах главные особенности каждого из трех путей в современный мир. Самый ранний из них соединил капитализм и парламентскую демократию после серии революций: в Англии, Франции и Гражданской войны в Соединенных Штатах. С оговорками, рассматриваемыми ниже в этой главе, я называю это путем буржуазной революции, на которую вступили Англия, Франция и Соединенные Штаты, следуя друг за другом по времени и имея на исходный момент сильно различающиеся общества. Второй путь был также капиталистическим, но в отсутствие сильной революционной волны он привел к реакционным политическим формам, закончившимся фашизмом. Стоит подчеркнуть, что в Германии и Японии через революцию сверху промышленности удалось подняться и добиться успеха. Третий путь, конечно, коммунистический. В России и Китае революции, опиравшиеся в основном, хотя и не исключительно, на крестьянство, сделали возможным коммунистический вариант. Наконец, в середине 1960-х годов Индия с трудом присоединилась к процессу превращения в современное индустриальное общество. В этой стране не было ни буржуазной революции, ни консервативной революции сверху, ни пока что коммунистической. Сможет ли Индия избежать трагических жертв, которые придется заплатить на каждом из трех путей, найдет ли она свой вариант, как пыталось сделать правительство Неру, или она принесет не менее ужасающую жертву стагнации, остается величайшей проблемой для политиков нынешнего поколения.

Едва ли эти три варианта – буржуазная революция, завершающаяся демократией западного типа, консервативная революция сверху, заканчивающаяся фашизмом, и крестьянская революция, ведущая к коммунизму, – образуют весь спектр возможных путей и альтернатив. Скорее всего они являются последовательными историческими этапами. Кроме того, они связаны между собой. Методы модернизации, избранные в одной стране, меняют представление о проблеме в тех странах, которые идут следом, как заметил еще Веблен, введя в оборот модный термин «преимущества отсталости». Без предшествующей демократической модернизации Англии вряд ли были бы возможны реакционные пути, по которым пошли Германия и Япония. Без капиталистического и реакционного опыта коммунистический путь был бы совершенно иным, если бы вообще возник. Достаточно легко заметить, даже при благожелательном взгляде, что индийская неуверенность объясняется в большой мере негативной критической реакцией на все три предшествующих исторических опыта. Хотя были некоторые общие проблемы в построении индустриальных обществ, эта задача оказывается постоянно меняющейся. Исторически необходимые условия для каждого крупного политического образования резко различаются между собой.

Внутри каждого из трех основных типов также есть различия, причем, пожалуй, самые поразительные – внутри демократического варианта, как и значительные сходства. В этой главе я постараюсь воздать должное тому и другому, рассмотрев аграрные социальные особенности, которые внесли вклад в развитие западной демократии. Следует еще раз объяснить, что значат эти громкие слова, несмотря даже на то, что определения демократии обычно уводят в сторону от реальных проблем к тривиальной игре в слова. Автор рассматривает развитие демократии как длительную и пока, конечно, не завершенную борьбу за достижение трех сравнительно близких целей: 1) ограничение произвола правителей, 2) замена произвольных правил правления справедливыми и рациональными, 3) обеспечение участия населения в выборе правителей. Казнь королей была наиболее драматичным, но ни в коем случае не наименее важным аспектом первой цели. Усилия по установлению верховенства права, авторитета законодательной власти, а впоследствии использование государства в качестве механизма для обеспечения общественного благосостояния – знакомые и известные аспекты двух оставшихся.

Хотя подробный анализ более ранних этапов развития досовременных обществ выходит за рамки настоящего исследования, следует все-таки кратко рассмотреть вопрос о различии в стартовых условиях. Существуют ли в аграрных обществах структурные особенности, благоприятствующие в некоторых случаях последующему развитию в направлении парламентской демократии, тогда как иные стартовые условия способны затруднить это движение или сделать его невозможным? Конечно, стартовые условия не определяют полностью последующий курс модернизации. В прусском обществе XIV в. можно было обнаружить множество черт, объединяющих его с обществами, ставшими предшественниками парламентской демократии в Западной Европе. Решающие сдвиги, которые принципиально изменили направление развития прусского и в конечном счете немецкого общества, произошли в следующие два столетия. Тем не менее даже если стартовые условия сами по себе ничего не решают, некоторые из них могут более благоприятствовать демократическому развитию, чем другие.

На мой взгляд, достаточно обоснован тезис о том, что западный феодализм содержал определенные институции, отличавшие его от других обществ в благоприятную для демократии сторону. Немецкий историк Отто Хинтце, проанализировав социальные порядки феодального общества (Stnde), сделал, пожалуй, больше других для доказательства этого тезиса, хотя он остается предметом горячих споров среди ученых [Hintze, 1962, S. 40–185, 120–139, 84–119].[254] Для нас наиболее интересный аспект – это постепенный рост иммунитета отдельных групп и персон от власти правителя, а также концепция права на сопротивление несправедливой власти. Наряду с концепцией договора как общего дела, свободно предпринимаемого свободными личностями, выведенной из феодальных отношений вассальной зависимости, этот комплекс идей и практик образует главное наследие, оставленное европейским средневековым обществом современным западным представлениям о свободном обществе.

Такой комплекс сложился только в Западной Европе. Только здесь возник тонкий баланс между слишком сильной и слишком слабой королевской властью, внесший важный вклад в развитие парламентской демократии. Широкое разнообразие отдельных аналогий возникает и в других местах, но им, похоже, недостает решающего ингредиента или решающей пропорции, которые обнаруживаются в Западной Европе. В русском обществе также сформировалась система сословий. Но Иван Грозный переломил хребет независимой аристократии. Попытка восстановления привилегий после сильной власти Петра I вернула их, но без соответствующих обязательств или общего представительства в механизме управления государством. В бюрократическом Китае развилась концепция «небесного мандата», придававшего некоторый оттенок легитимности борьбе против несправедливого притеснения, но без сильной концепции корпоративного иммунитета, пусть даже ученые чиновники отчасти воплотили ее на практике и вопреки базовому принципу бюрократического правления. Феодализм зародился в Японии, но с сильным бременем лояльности к вышестоящим и к божественному правителю. Этой форме феодализма недоставало концепции взаимных обязательств среди тех, кто теоретически равен между собой. Кастовую систему в Индии можно рассматривать как уверенный шаг по направлению к концепциям иммунитета и корпоративных привилегий, но опять-таки при отсутствии теории или практики свободного договора.

Попытки найди единое всеобъемлющее объяснение этих различий, подстрекаемые несколькими импровизированными замечаниями Маркса и кульминируемые в выдвинутой Виттфогелем спорной концепции восточного деспотизма, базирующегося на контроле за источниками воды, не были слишком успешными. Это не значит, что они совершенно промахиваются мимо цели. Водоснабжение, пожалуй, слишком узкое понятие. Традиционный деспотизм возникал там, где центральное правительство было способно выполнять множество задач или следить за активностями, существенно важными для функционирования всего общества. В прежние времена для правительства было гораздо менее возможно, чем сегодня, создавать ситуации, которые включают собственное определение того, что является существенно важным для общества в целом, и принуждать население к пассивному принятию этого. Поэтому для доиндустриальных стран отчасти менее рискованно, чем для современных, исследовать гипотезу о том месте, где происходит реализация существенных задач. В то же время сегодня, похоже, есть более широкий выбор, чем раньше, того политического уровня, на котором общество организует разделение труда и поддержание социального единства. Крестьянская деревня, феодальный фьеф или даже грубая территориальная бюрократия могут стать решающим уровнем при в общем сходных аграрных технологиях.

После краткого анализа различий в стартовых условиях мы можем обратиться к собственно процессу модернизации. Один момент совершенно ясен. Сохранение королевского абсолютизма или вообще доиндустриальной бюрократической власти вплоть до Нового времени создавало условия, неблагоприятные для демократии западного типа. Столь различные истории Китая, России и Германии сходятся в этом пункте. Любопытный факт, которому я не пытаюсь дать объяснение, состоит в том, что во всех основных странах, рассмотренных в связи с этим в настоящем исследовании (за исключением, конечно, Соединенных Штатов), а именно в Англии, Франции, в прусской части Германии, России, Китае, Японии и Индии, в XVI–XVII вв. сформировались сильные центральные правительства, которые можно грубо назвать королевским абсолютизмом или аграрной бюрократией. Какие бы ни были на то причины, этот факт оказывается удобной, хотя и произвольной точкой опоры для рассуждений о началах модернизации. Хотя сохранение сильной власти имело неблагоприятные последствия, сильные монархические институции выполнили необходимую функцию на раннем этапе, ограничив произвол аристократии. Демократия не смогла бы вырасти и процветать в условиях грабежа и мародерства со стороны безудержных баронов.

В раннее Новое время решающим предварительным условием для современной демократии было появление грубого баланса между короной и знатью, в котором королевская власть преобладала, но который обеспечивал существенную независимость дворянству. Плюралистическое представление о том, что дворянство является существенным ингредиентом в развитии демократии, прочно основывается на исторических фактах. Сравнительную поддержку этому тезису обеспечивает отсутствие такого ингредиента в Индии при Акбаре и в Китае при маньчжурах или, вероятно, точнее – неспособность выработать приемлемый и законный статус для того уровня независимости, который фактически имелся. Те способы, которыми независимость выкорчевывалась, также важны. В Англии Война роз, locus classicus для позитивного свидетельства, выкосила земельную аристократию, значительно облегчив установление такой формы королевского абсолютизма, которая была много мягче, чем во Франции. Разумно вспомнить, что подобный баланс, которым так дорожит традиция либерализма и плюрализма, стал итогом применения насильственных и нередко революционных методов, от которых современные либералы обычно отказываются.

В связи с этим можно задать вопрос, что происходит, когда и если землевладельческая аристократия пытается освободиться от контроля со стороны короля при отсутствии многочисленного и политически сильного класса горожан. Либо в менее точной форме этот вопрос звучит так: что может произойти, если знать стремится к свободе при отсутствии буржуазной революции? На мой взгляд, можно спокойно сказать, что исход в этом случае очень неблагоприятен для западной версии демократии. В России XVIII в. служивая аристократия смогла расторгнуть свои обязательства перед царским самовластием, одновременно сохранив и даже увеличив свои земельные владения и власть над крепостными крестьянами. Это развитие в целом было неблагоприятно для демократии. Немецкая история в некоторых отношениях даже более показательна. Там знать по большей части вела борьбу с Великим курфюрстом без помощи городов. Многие требования немецкой аристократии этого времени напоминают английские: за право голоса в правительстве и особенно в вопросе о том, какими способами правительство получает доход. Но исходом этой борьбы стала не парламентская демократия. Слабость городов, переживших упадок после своего расцвета в южной и западной Германии в конце Средних веков, была постоянной чертой немецкой истории.

Не пускаясь в более подробное рассмотрение и не затрагивая азиатский материал, указывающий в том же направлении, можно просто засвидетельствовать сильную степень согласия с марксистским тезисом о том, что энергичный и независимый класс горожан является необходимым элементом для роста парламентской демократии. Без буржуа нет демократии. Если мы ограничиваем свое внимание исключительно аграрным сектором, то главное действующее лицо не появляется на сцене. При этом в сельской местности разыгрывалась достаточно важная драма, также заслуживающая тщательного изучения. И если кому-нибудь захочется вывести в своей истории героев и негодяев – автор настоящей книги решительно отказывается от такой позиции, – то следует учесть, что тоталитарный негодяй порой жил в деревне, а у демократического героя-горожанина там были союзники.

Так, например, обстояло дело в Англии. Пока абсолютизм укреплялся во Франции, в большей части Германии и в России, на английской почве ему впервые пришлось серьезно ограничить свои притязания, хотя и попытки его установления здесь были намного более слабыми. В существенной мере это было так из-за того, что английская землевладельческая аристократия достаточно рано начала приобретать коммерческие черты. К числу решающих факторов, наиболее сильно влияющих на ход последующей политической эволюции, относится вопрос о том, перешла ли землевладельческая аристократия к коммерческому сельскому хозяйству, и если да, то какую форму приобрела эта коммерциализация.

Теперь нам следует проанализировать основные контуры и сравнительные перспективы этой трансформации. В европейской средневековой системе определенная часть земли феодального лорда была его собственным поместьем, где работали крестьяне, за что господин предоставлял им защиту и обеспечивал правосудие, которое, конечно, нередко отвечало его собственным материальным интересам. Крестьяне использовали другую часть помещичьей земли, которую они возделывали для собственного пропитания и где были расположены их жилища. Третья часть земли, обычно леса, реки и пастбища, была известна как общее достояние и служила для добывания топлива, охоты и выпаса скота как для помещика, так и для крестьян. Отчасти для обеспечения господину достаточного объема рабочей силы крестьяне различными способами привязывались к земле. Верно, что рынок играл важную роль в средневековой аграрной экономике, причем намного более важную роль уже в достаточно раннее время, чем это было признано. Тем не менее в отличие от последующего времени помещик со своими крестьянами образовывал самодостаточное сообщество, способное обеспечить из местных ресурсов с помощью местных умений и навыков большую часть своих потребностей. Несмотря на бесчисленные локальные вариации, эта система доминировала в большей части Европы. Такой системы не было в Китае. Феодальная Япония демонстрирует сильные сходства с этими порядками; аналогии можно отыскать и в некоторых частях Индии.

Среди многих последствий прихода коммерции в города и возросшей потребности абсолютистских правителей в сборе налогов было то, что у сюзерена возрастала нужда в наличных деньгах. В различных частях Европы возникли три ответа на эту ситуацию. Английская землевладельческая аристократия перешла к коммерческому сельскому хозяйству, что предусматривало предоставление крестьянам свободы самим заботиться о себе по мере своих сил. Французская землевладельческая элита в целом предоставила крестьянам de facto владение землей. В тех областях, где помещики занялись коммерцией, они заставляли крестьян отдавать им долю своей продукции, которую затем продавали на рынке. В Восточной Европе возник третий вариант – помещичья реакция. Восточно-немецкие юнкеры превратили ранее свободных крестьян в фермеров, чтобы выращивать и продавать на экспорт зерно, тогда как в России сходное развитие произошло скорее из-за политических, чем из-за экономических причин. Только к XIX в. экспорт зерна стал важным фактором российской экономики и политического ландшафта.

В самой Англии поворот к коммерческому фермерству со стороны землевладельческой аристократии устранил в основном ее зависимость от короны и стал причиной ее враждебности к неуклюжим попыткам Стюартов ввести абсолютизм. Кроме того, форма коммерческого фермерства, которая укоренилась в Англии, в отличие от Восточной Германии, породила солидную общность интересов с городами. Оба фактора были важными причинами гражданской войны и итоговой победы дела парламентаризма. Последствия этого оставались важными и усиливались новыми факторами в XVIII–XIX вв.

Последствия кажутся даже более ясными, если мы сопоставляем английский опыт с другими вариантами. Говоря в общем, есть две другие возможности. Коммерческий импульс может быть весьма слабым среди высших землевладельческих классов. Где это случается, результатом будет сохранение огромных крестьянских масс, что в лучшем случае оказывается чудовищной проблемой для демократии, а в худшем случае – потенциалом для крестьянской революции, ведущей к коммунистической диктатуре. Другая возможность – в том, что высшие землевладельческие классы будут использовать разнообразные политические и социальные рычаги для удержания рабочей силы на земле и перехода к коммерческому фермерству в такой форме. Вместе с существенным показателем промышленного роста результатом скорее всего окажется то, что мы считаем фашизмом.

В следующем разделе мы рассмотрим ту роль, которую играли высшие землевладельческие классы в создании фашистских правительств. А пока нам достаточно заметить, что, во-первых, форма коммерческого сельского хозяйства была не менее важна, чем сама по себе коммерциализация; во-вторых, провал укоренения подходящих форм коммерческого сельского хозяйства на ранней стадии по-прежнему оставляет открытым иной путь к современным демократическим институциям. Обе черты заметны во французской и американской истории. В некоторых частях Франции коммерческое сельское хозяйство в основном оставило неизменным крестьянское общество, но взяло больше от крестьянства, внеся вклад в формирование революционных сил. В большей части Франции движение знати к коммерческому сельскому хозяйству было слабее, чем в Англии. Но революция нанесла удар аристократии и открыла путь к парламентской демократии. В Соединенных Штатах рабство на плантациях было важной стороной капиталистического роста. В то же время оно было, мягко говоря, институцией, неблагоприятной для демократии. Гражданская война преодолела это препятствие, пусть и не до конца. Говоря вообще, рабство на плантациях – это лишь самая крайняя форма репрессивной адаптации капитализма. Три фактора делают его неблагоприятным для демократии. Высший землевладельческий класс нуждался в государстве с сильным репрессивным аппаратом, т. е. таким, который устанавливает в целом политическую и социальную атмосферу, неблагоприятную для человеческой свободы. Кроме того, такое государство поддерживает превосходство села над городом, города при этом оказываются скорее перевалочными складами для экспорта товаров на отдаленные рынки. Наконец, проявляются жестокие последствия отношения господ к рабочей силе, особенно суровые в тех плантаторских экономиках, где трудящиеся принадлежат к другой расе.

Поскольку переход к коммерческому сельскому хозяйству очевидно является чрезвычайно важным шагом, как можно объяснить те формы, в которых он удался либо потерпел неудачу? Современный социолог, вероятно, будет искать объяснения в культурологических терминах. В тех странах, где коммерческое сельское хозяйство не смогло развиться в большом масштабе, он будет подчеркивать сдерживающий характер аристократических традиций, таких как понятия чести и негативного отношения к зарабатыванию денег и труду. На начальном этапе этого исследования я был склонен к поиску подобных объяснений. По мере накопления материала появились основания для скептического отношения к этой линии нападения, хотя мы еще рассмотрим впоследствии общие вопросы, затрагиваемые при этом.

Чтобы быть убедительным, культурологическое объяснение должно продемонстрировать, например, что среди английских высших землевладельческих классов военные традиции и понятия статуса и чести были существенно более слабыми, чем, скажем, во Франции. Хотя английская аристократия была менее замкнутой группой, чем французская, и не подчинялась формальному правилу понижения в статусе, сомнительно, что культурных различий хватает для объяснения различия в экономическом поведении. А что сказать о восточно-немецкой знати, которая перешла от колонизации и захвата территорий к увеличению экспорта зерна? Даже более важное соображение – тот факт, что там, где среди землевладельческих элит коммерческий импульс кажется слабым в сравнении с ситуацией в Англии, нередко можно обнаружить устойчивое меньшинство тех, кто все-таки успешно перешел к коммерции, поскольку местные условия благоприятствовали этому. Таким образом коммерческое сельское хозяйство, ориентированное на экспорт, развилось в некоторых частях России.

Подобные наблюдения заставляют вновь подчеркнуть важность различий в возможностях перенять коммерческое сельское хозяйство, таких как в первую очередь наличие рынка в близлежащих городах и наличие удобных методов перевозки товаров: до появления железной дороги объемный груз переправляли в основном по воде. Хотя вариации в почве и климате, конечно, важны, в качестве главного действующего лица вновь кстати появляется буржуазия. Политические соображения также сыграли решающую роль. Там, где помещики смогли без труда воспользоваться государственным аппаратом принуждения для собирания арендной платы – обычное дело в Азии и до некоторой степени в дореволюционной Франции и России, – явно отсутствует побудительный стимул для усвоения менее репрессивных форм капитализма.

Хотя вопрос распространения коммерческого сельского хозяйства среди крестьян менее существен для установления демократии, здесь уместно сделать замечания по этому поводу. В общем решение крестьянского вопроса через трансформацию крестьянства в социальное образование иного вида, по-видимому, является хорошим знаком для демократии. Тем не менее в Скандинавии и Швейцарии крестьяне стали частью демократических систем, занявшись довольно специфическими формами коммерческого фермерства – в основном поставляя молочную продукцию на городские рынки. Там, где крестьяне упорно сопротивлялись подобным переменам, как, например, в Индии, нетрудно выстроить возражение в обход объективных условий. Реальная рыночная перспектива часто отсутствует. Для крестьян, живущих на грани физического выживания, модернизация очевидно слишком рискованна, особенно если при господствующих социальных институциях прибыль достается кому-то другому. Поэтому запредельно низкий уровень жизни и ожиданий – это единственный вид адаптации, имеющий смысл в подобных условиях. Наконец, там, где обстоятельства иные, порой можно обнаружить драматические изменения, происходящие за короткое время.

До сих пор рассуждение концентрировалось на двух главных переменных: отношения высших землевладельческих классов с монархией и их ответ на необходимость рыночно ориентированного производства. Есть и третья главная переменная, которая уже заявляла о себе: отношения высших землевладельческих классов с городским населением, в основном с высшей его стратой, которую приблизительно можно назвать буржуазией. Коалиции и контркоалиции, которые возникли среди и поверх этих двух групп, составили, а в некоторых частях мира до сих пор составляют базовую рамку и среду политического действия, предлагающую набор шансов, соблазнов и невозможностей, внутри которой приходится действовать политическим лидерам. В очень широком смысле наша задача сводится к установлению тех ситуаций в отношениях между высшими землевладельческими классами и городским населением, которые внесли вклад в развитие относительно свободного общества Современности.

Лучше всего начать с напоминания о естественных линиях раскола между городом и деревней и соответствующими частями населения. Во-первых, есть знакомый конфликт интересов между потребностью города в дешевой еде и в высоких ценах на продукцию, которая в нем производится, и стремлением сельчан повысить цены на продукты питания и приобрести подешевле продукцию ремесленников и товары с фабрики. Этот конфликт может приобрести огромное значение по мере распространения рыночной экономики. Классовые различия, например на селе между помещиком и крестьянином или в городе между мастером и наемным рабочим, владельцем фабрики и промышленным рабочим, идут поверх разрыва между городом и деревней. Там, где интересы высшей страты в городе и деревне сходятся в ущерб крестьянам и рабочим, исход борьбы оказывается скорее всего неблагоприятным для демократии. Однако очень много зависит от исторических обстоятельств, в рамках которых это выравнивание интересов осуществляется.

Очень важный пример совпадения интересов между главными сегментами земельной аристократии и высшими слоями городского населения предлагает Англия при Тюдорах и Стюартах. Там совпадение возникло на раннем этапе в ходе модернизации и в условиях, которые привели обе группы к борьбе против королевской власти. Эти аспекты имеют ключевое значение в объяснении последствий для установления демократии: в отличие от ситуации во Франции того же времени, где производители были в основном вовлечены в производство оружия и предметов роскоши для короля и придворной аристократии, английская буржуазия была энергичной и независимой с обширными интересами в торговле на экспорт.

На стороне землевладельческой знати и джентри был еще ряд благоприятных факторов. Торговля шерстью стала оказывать воздействие на село еще до XVI в., что привело к огораживаниям земли для выпаса овец. Английский высший класс, занимавшийся выращиванием овец, немногочисленный, но очень влиятельный, нуждался в городах, которые занимались экспортом шерсти, и эта ситуация сильно отличалась от ситуации в Восточной Германии, где юнкеры, производившие зерно, обходились без городов, переживавших упадок.

В Англии союз между высшими классами на селе и в городе до гражданской войны в такой форме, которая благоприятствовала делу свободы, оказался уникальной конфигурацией для крупных стран. Вероятно, более масштабная ситуация, частью которой она являлась, могла случиться лишь однажды в человеческой истории: английская буржуазия с XVII по большую часть XIX в. была максимально заинтересована в деле свободы, поскольку это была первая буржуазия и она еще не придала своим зарубежным и внутренним соперникам их полную силу. Тем не менее полезно перевести некоторые выводы, полученные из английского опыта, в форму предварительных общих гипотез о тех условиях, в которых сотрудничество между важными сегментами высших классов в городе и деревне может оказаться благоприятным для развития парламентской демократии. Уже указывалось значение того, что слияние интересов происходит в оппозиции к королевской бюрократии. Вторым условием, похоже, является то, что коммерческие и промышленные лидеры должны постепенно становиться преобладающим элементом общества. При этих условиях высшие землевладельческие классы способны выработать буржуазные экономические навыки. Это происходит не через простое копирование, но в ответ на общие условия и их собственные жизненные обстоятельства. Все эти вещи, похоже, могут случиться только на раннем этапе экономического развития. Их повторение где-либо в XX в. кажется совсем невероятным.

Заимствование характерных черт у буржуазии облегчает впоследствии для высших классов землевладельцев удержание ключевых политических позиций в том, по сути, бюрократическом обществе, которым была Англия в XIX в. Еще три фактора можно отнести к важным в этой связи. Первый – это наличие существенного уровня антагонизма между коммерческими и промышленными элементами и прежними землевладельческими классами. Второй – это то, что землевладельческие классы сохраняли достаточно прочное экономическое положение. Оба этих фактора предотвращают образование солидного фронта оппозиции из высшего класса, требующей реформ и поощряющей определенную склонность к борьбе за народную поддержку. Наконец, я выскажу предположение, что землевладельческая элита должна быть способна передать кое-что из своего аристократического мировоззрения коммерческим и промышленным классам.

Эта передача представляет собой большее, чем смешанный брак, в котором древнее поместье может сохранить себя благодаря союзу с новыми деньгами. Здесь задействовано множество тонких изменений в общем положении, которые сегодня едва ли можно понять. Мы знаем лишь о последствиях: позиции буржуазии укрепились, а не ослабли, как произошло в Германии. Механизмы, посредством которых осуществилось это проникновение, далеко не ясны. Нет сомнения, что система образования играет при этом важную роль, хотя сама по себе она вряд ли может иметь решающее значение. Изучение биографической литературы, весьма богатой в Англии, может принести здесь большую пользу, несмотря на английское табу на откровенное обсуждение социальной структуры, которое иногда соблюдается не менее строго, чем табу на откровенные разговоры о сексе. Там, где линии социального, экономического, религиозного и политического раскола располагались не близко, конфликты с меньшей вероятностью приобретают настолько яростный и жестокий характер, чтобы исключить демократическое примирение. Цена подобной системы, конечно, увековечивание в большом объеме «допустимых» злоупотреблений, которые в основном допустимы для тех, кто выигрывает за счет системы.

Краткое рассмотрение судьбы английского крестьянства предполагает еще одно условие демократического развития, которое вполне может оказаться решающим на собственных основаниях. Хотя окончательное решение крестьянского вопроса по-английски, через огораживания, возможно, и не было таким брутальным, как пытались убедить нас некоторые авторы в прошлом, вряд ли есть сомнения, что огораживания как часть промышленной революции устранили крестьянский вопрос из английской политики. Поэтому в этой стране не осталось больших масс крестьян, которые послужили бы потенциалом для достижения реакционных целей в интересах высших землевладельческих классов, как в Германии и Японии. В них так же не было массового базиса для крестьянских революций, как в России и Китае. По совершенно иным причинам Соединенные Штаты также избежали политического проклятия крестьянского вопроса. Франции это не удалось, и нестабильность французской демократии в XIX–XX вв. отчасти объясняется этим фактом.

Признанная жестокость огораживаний ставит нас перед ограничениями, наложенными на возможность мирного перехода к демократии, и напоминает об открытых и насильственных конфликтах, которые предшествовали ее установлению. Пора вернуть диалектику, напомнить себе о роли революционного насилия. Большая доля этого насилия, возможно, его самые важные особенности имеют свое основание в аграрных проблемах, возникших на пути, который привел к западной демократии. Гражданская война в Англии ограничила королевский абсолютизм и предоставила коммерчески мыслящим крупным помещикам свободу в том, чтобы сыграть свою роль в уничтожении крестьянской общины в XVIII – начале XIX в. Французская революция разрушила власть землевладельческой элиты, остававшейся в основном докоммерческой, хотя некоторые ее представители начали переходить к новым формам хозяйствования, требовавшим использования репрессивного механизма для сохранения рабочей силы. В этом смысле, как уже замечено, Французская революция представила альтернативный путь создания институций, в конечном счете благоприятных для демократии. Наконец, Гражданская война в Штатах также сломала власть землевладельческой элиты, которая была помехой на пути демократического прогресса, но в этом случае она сформировалась вместе с успехами капитализма.

Независимо от того, помогли или помешали эти три насильственных восстания развитию либеральной и буржуазной демократии, следует признать, что они были важной частью общего процесса. Сам по себе этот факт обеспечивает существенное оправдание для именования их буржуазными или, если угодно, либеральными революциями. Тем не менее есть реальные трудности в классификации революций, как и любого крупного исторического феномена. Перед тем как двигаться дальше, полезно рассмотреть этот момент.

Достаточно общие соображения заставляют использовать широкие категории. Вполне очевидно, что определенные институциональные порядки, такие как феодализм, абсолютная монархия или капитализм, возникают, достигают высшей точки своего развития и уходят в прошлое. Тот факт, что какой-то специфический институциональный комплекс сначала развился в одной стране, а затем в другой, как произошло с капитализмом в Италии, Голландии, Англии, Франции и Соединенных Штатах, не является помехой для общей эволюционной концепции истории. Ни одна страна не проходит через все стадии; изменения происходят лишь до определенной стадии, в рамках конкретной ситуации и институций. Таким образом, революция в средствах производства в интересах частной собственности имеет хороший шанс на успех, но только на некоторых этапах. Она может случиться безнадежно рано, оказавшись в XIV и XVI вв. второстепенным событием, либо безнадежно запоздать во второй половине XX в. Сверх и помимо конкретных исторических условий в данный момент в конкретной стране, есть также общемировые условия, такие как состояние технического искусства, экономической и политической организации, достигнутой в других частях света, что оказывает сильное влияние на перспективы революции.

Эти соображения приводят к заключению, что революции необходимо классифицировать по их широким институциональным последствиям. Много путаницы и нежелания прибегать к более крупным категориям происходит из того факта, что те, кто обеспечивают массовую поддержку революции, те, кто возглавляют ее, и те, кто в итоге больше всего от нее выигрывают, – это совсем разные люди. Только если это различие остается ясным в каждом случае, имеет смысл (и даже совершенно необходимо ради разграничения и выделения сходств) рассматривать гражданскую войну в Англии, Французскую революцию и Гражданскую войну в Соединенных Штатах как этапы развития буржуазно-демократической революции.

Есть основания для нежелания использовать этот термин, и полезно указать, почему он может ввести в заблуждение. Для некоторых авторов понятие буржуазной революции подразумевает постоянное увеличение экономической мощи городских коммерческих и промышленных классов вплоть до того момента, когда экономическая мощь вступает в конфликт с политической властью, все еще находящейся в руках прежнего правящего класса, в основном опирающегося на землевладение. В этот момент, предположительно, происходит революционный взрыв, в ходе которого коммерческие и промышленные классы перехватывают бразды политической власти и устанавливают основные контуры современной парламентской демократии.

Эта концепция не является совершенно ошибочной. Даже для Франции есть хорошие свидетельства увеличения экономической мощи сегмента буржуазии, враждебного по отношению к ограничениям, установленным при старом порядке. Тем не менее такое понимание буржуазной революции – упрощение, переходящее в карикатуру того, что происходило на самом деле. Чтобы убедиться в карикатурности нарисованной картины, достаточно вспомнить (1) важность капитализма в английской деревне, который позволил землевладельческой аристократии сохранять контроль над политической системой в течение всего XIX в.; (2) слабость всех чисто буржуазных движений во Франции, их тесную связь со старым режимом, зависимость от радикальных союзников во время революции, сохранение крестьянской экономики до новых времен; (3) и тот факт, что в Соединенных Штатах рабство на плантациях возникло как составная часть промышленного капитализма, для которого оно представляло значительно меньшую помеху, чем для демократии.

Как указано чуть выше, центральная трудность в том, что такие выражения, как «буржуазная революция» или «крестьянская революция», смешивают в одну кучу тех, кто делает революцию, и тех, кто выигрывает от нее. Кроме того, эти термины смешивают юридические и политические результаты революции с социальными группами, принимавшими в ней активное участие. Крестьянские революции XX в. пользовались массовой поддержкой крестьян, которые стали главной жертвой модернизации, осуществленной коммунистическими правительствами. Тем не менее я буду откровенно и эксплицитно непоследователен в использовании терминов. При рассмотрении крестьянских революций мы будет говорить о главной общественной силе, поддерживавшей их, прекрасно помня о том, что в XX в. результатом был коммунизм. При рассмотрении буржуазных революций оправдание этого термина основывается на ряде юридических и правовых последствий. Последовательная терминология вынуждает изобретать новые термины, что, по моим опасениям, только увеличивает путаницу. Главная проблема, в конце концов, в понимании того, что именно случилось и почему, а не в правильном использовании ярлыков.

Ясно, насколько это только возможно, что Пуританская революция, Французская революция и американская Гражданская революция были достаточно насильственными восстаниями в долгом процессе политических изменений, приведших к тому, что мы называем сегодня современной западной демократией. Этот процесс имел экономические причины, хотя они определенно были не единственными. Свободы, добытые в этом процессе, показывают ясную взаимосвязь. Созданные вместе с развитием современного капитализма, они демонстрируют черты определенной исторической эпохи. Ключевые элементы в либеральном и буржуазном порядке общества: право голоса, представительство в законодательном органе власти, который создает законы, а не просто штампует их по указке исполнительной власти, объективная правовая система, которая по крайней мере в теории не дает никаких особых привилегий по рождению или унаследованному статусу, гарантия прав собственности и устранение препятствий к этому, оставшихся от прошлого, свобода слова и право на мирное собрание. Даже если практика отставала от деклараций, тем не менее они являются широко признанными чертами современного либерального общества.

Умиротворение аграрного сектора оказалось решающей чертой всего исторического процесса, породившего такое общество. Оно было не менее важным, чем более известное дисциплинирование рабочего класса, и, конечно, тесно с ним связано. В самом деле, английский опыт подталкивает к выводу о том, что устранение сельского хозяйства в качестве основной социальной активности является одним из необходимых условий успешной демократии. Политическую гегемонию высшего класса землевладельцев необходимо было разрушить либо трансформировать. Крестьянина нужно было превратить в фермера, производящего продукцию для продажи, а не для собственного потребления или для нужд своего господина. В этом процессе высшие классы землевладельцев либо превращались в важный элемент капиталистического и демократического движения, как в Англии, либо, если они пытались сопротивляться, их господство ликвидировалось в конвульсиях революции или гражданской войны. Одним словом, высшие классы землевладельцев либо помогали произвести буржуазную революцию, либо становились ее жертвой.

Завершая это рассуждение, полезно зафиксировать основные условия, которые, очевидно, являются наиболее важными для развития демократии, и в качестве грубого теста сопоставить их с ситуацией в Индии. Если окажется, что наличие какого-то из этих условий имеет доказуемую связь с успешными сторонами парламентской демократии в Индии либо с историческими корнями этих сторон и в то же время отсутствие остальных условий демонстрирует связь с трудностями и препятствиями на пути к демократии в Индии, то мы можем с большей уверенностью опираться на эти выводы.

Первым условием демократического развития, установленным в нашем анализе, было возникновение баланса сил, помогающего избежать как слишком мощной королевской власти, так и слишком независимой землевладельческой аристократии. В Индии при Моголах верховная власть в зените могущества была недосягаема для высших классов. Не имея гарантированных прав собственности, знать была, согласно известной фразе Морланда, либо слугой, либо врагом правящего режима. Упадок системы Моголов высвободил высшие классы, сдвинув баланс в противоположном направлении, к политике враждующих между собой князьков. Тем не менее попытка британцев в XVIII в. создать на индийской почве класс энергичных прогрессивных сквайров по домашнему образцу полностью провалилась. В индийском обществе не смогло также возникнуть второе необходимое условие – поворот к подходящей форме коммерческого сельского хозяйства либо со стороны землевладельческой аристократии, либо со стороны крестьянства. Вместо этого защитный зонтик британского правопорядка благоприятствовал росту населения и позволял классу помещиков-паразитов забирать себе большую часть того, что крестьяне не проедали сами. В свою очередь, эти условия значительно затруднили накопление капитала и промышленный рост. Независимость Индии была отчасти достигнута под влиянием крестьянства, мечтавшего о возвращении к идеализированной деревенской жизни прошлого, что еще больше ограничило и даже опасным образом задержало реальную модернизацию на селе. Не приходится объяснять, что эти обстоятельства были среди главных помех для установления и функционирования прочной демократии.

В то же время уход британцев сильно ослабил политическое влияние землевладельческой элиты. Многие даже скажут, что реформы, последовавшие за объявлением независимости, уничтожили ее могущество. В этой ограниченной мере развитие демократических институций пошло по западному образцу. Важнее даже то, что британская оккупационная власть, опиравшаяся на землевладельческую элиту и отдававшая предпочтение коммерческим интересам в Англии, вынудила перейти в оппозицию солидную часть городских коммерческих и торговых классов, предотвратив тем самым образование роковой коалиции сильной землевладельческой элиты и слабой буржуазии, которая, как мы подробнее увидим в следующем разделе, была социальным истоком правых авторитарных режимов и движений в Европе и Азии. Таким образом, были выполнены два условия: ослабление землевладельческой аристократии и предотвращение коалиции аристократии и буржуазии, направленной против крестьян и рабочих.

Индия действительно важный пример, где по крайней мере формальная структура демократии и значительная часть ее содержания, например наличие легальной оппозиции и каналов для протеста и критики, возникли без фазы революционного насилия. (Восстание сипаев было в основном обращено в прошлое.) И все-таки отсутствие пятого условия, революционного разрыва с прошлым и сколько-нибудь сильного движения в этом направлении вплоть до настоящего времени, относится к числу причин продолжающегося отставания Индии и исключительных сложностей, с которыми сталкивается здесь демократия. Некоторые исследователи ситуации в Индии выражали удивление, что немногочисленная индийская элита, получившая западное образование, сохранила верность демократическим идеалам, хотя могла с легкостью отказаться от них. Но почему им нужно было от них отказываться? Разве демократия не обеспечивает хорошего объяснения для их отказа от попыток масштабной реформы социальной структуры, которая сохраняет их привилегии? Конечно, ради справедливости нужно добавить, что задача представляется неподъемной и внушает страх огромной ответственности за ее выполнение.

Хотя и увлекательно было бы разобрать этот случай подробнее, но индийская политика здесь интересна постольку, поскольку она служит проверкой для теории демократии. Достижения и провалы индийской демократии, препятствия и неопределенность, с которыми она сталкивается, – все это находит рациональное объяснение в терминах пяти условий, выведенных выше из опыта других стран. Конечно, это еще не доказательство. Но, на мой взгляд, можно по праву считать, что эти пять условий не только проясняют существенные стороны индийской истории, но получают из нее серьезную поддержку.

VIII. Революция сверху и фашизм

Второй основной путь в мир современной промышленности мы назвали капиталистическим и реакционным; его самые очевидные примеры – Германия и Япония. Капитализм прочно укоренился как в сельском хозяйстве, так и в промышленности этих стран, превратив их в индустриальные. Однако его развитие обошлось без революционного восстания народных масс. Слабые революционные тенденции, причем намного более слабые в Японии, чем в Германии, в обоих случаях удалось отклонить в сторону и подавить. Хотя аграрные условия и специфические типы капиталистической трансформации, которая произошла в деревне, не были единственными причинами, они внесли существенный вклад в провал этих тенденций и в ослабление любых попыток движения в сторону демократических реформ западного образца.

Существуют определенные формы капиталистической трансформации сельского хозяйства, которые могут быть экономически успешны в смысле получения хорошей прибыли, но которые по очевидным причинам неблагоприятны для роста либеральных институций, характерных для XIX в. Хотя эти формы смешиваются между собой, несложно выделить среди них два типа. Высший класс землевладельцев может, как в Японии, поддерживать в неизменном виде сложившееся к этому времени крестьянское общество, ограничиваясь лишь теми нововведениями, которые позволяют крестьянам вырабатывать достаточные излишки продукции, которые можно присвоить себе и продать с прибылью. Либо высший класс землевладельцев может изобрести совершенно новые социальные отношения по типу рабовладельческой плантации. Современное рабство – это изобретение колонизаторов, вторгшихся в тропические регионы. Однако в Восточной Европе местной знати удалось установить крепостное право, которое привязывало крестьян к земле, приводя в целом к аналогичным последствиям. И это был промежуточный случай между двумя первыми.

Как функционирование системы, при которой крестьянское общество сохранялось, поскольку из него можно было выжимать все большую прибыль, так и использование рабского или полурабского труда в крупных аграрных хозяйствах требовали силовых политических методов для отъема излишков продукции, закрепления рабочей силы на месте и в целом для поддержания работы системы. Не все эти методы были политическими в узком смысле этого слова. В особенности там, где крестьянская община сохранялась в прежнем виде, предпринимались всевозможные попытки использовать традиционные отношения и взгляды для упрочения позиции помещика. Поскольку у этих политических методов были важные последствия, будет полезно дать им названия. Экономисты различают трудоемкий и капиталоемкий типы сельского хозяйства в зависимости от того, ориентируется ли система на использование больших объемов рабочей силы или капитала. Возможно, небесполезно будет выделить также трудорепрессивные системы, предельным примером которых является рабовладение. Сложность с этим понятием в том, что всегда с полным правом можно спросить, система какого типа не является трудорепрессивной. Различие, которое мне хотелось бы провести, – это различие между использованием политических механизмов (в широком смысле, как указано выше), с одной стороны, и опорой на рынок рабочей силы, чтобы обеспечить необходимый объем рабочей силы для обработки земли и производства излишков сельскохозяйственной продукции, которые потребляют другие классы, – с другой. В обоих случаях сильнее всего страдают те, кто находится в самом низу социальной лестницы.

Чтобы понятие трудорепрессивной сельскохозяйственной системы было полезным, следует оговорить, что в этом случае к труду принуждаются большие группы людей. Кроме того, необходимо прямо указать, что это понятие не включает, например, американскую семейную ферму XIX в. Конечно, и в этом случае происходила трудовая эксплуатация членов семьи, однако она в основном осуществлялась главой домохозяйства с минимумом внешней помощи. Далее, система наемного сельскохозяйственного труда, при которой рабочие имеют значительную свободу в том, чтобы отказаться от работы или уехать в другое место – что весьма редко случается в актуальной практике, – не попадает под эту рубрику. Наконец, докоммерческие и доиндустриальные сельскохозяйственные системы не обязательно являются трудорепрессивными, если в них устанавливался примерный баланс между вкладом суверена в поддержание правопорядка и общественной безопасности и вкладом крестьянина в форме продуктов своего труда. Вопрос о том, можно ли точно определить этот баланс в каком-то объективном смысле, является спорным, и его лучше рассмотреть в следующей главе, где эта тема поднимается в связи с анализом причин крестьянских революций. Здесь нам достаточно лишь заметить, что формирование трудорепрессивных систем в процессе модернизации не обязательно приводит к большим тяготам для крестьян, чем в иных случаях. Японским крестьянам жилось легче, чем английским. Нас интересует другой вопрос: как и почему трудорепрессивные аграрные системы были неблагоприятны для развития демократии, став важной частью институционального целого, обеспечившего подъем фашизма.

При рассмотрении аграрных истоков парламентской демократии мы заметили, что определенный уровень независимости от единоличной власти является благоприятным условием для демократического развития, пусть оно и не обеспечивается во всех случаях. Хотя трудорепрессивная сельскохозяйственная система может возникать в оппозиции к центральной власти, впоследствии в поисках политической поддержки она склонна к объединению с монархией. Эта ситуация может также привести к сохранению военной этики среди знати в форме, неблагоприятной для развития демократических институций. Эволюция прусского государства – самый яркий тому пример. Поскольку мы ссылались на эти процессы несколько раз на протяжении этой книги, здесь было бы уместно дать им краткую характеристику.

На северо-востоке Германии реакционные настроения помещиков в XV–XVI вв., о чем нам придется поговорить подробнее в совершенно ином контексте, воспрепятствовали движению в сторону освобождения крестьянства от феодальных уз, а также тесно связанному с этим развитию городской жизни, которое в Англии и Франции привело в итоге к установлению западной демократии. Фундаментальной, хотя и не единственной причиной этого стало увеличение экспорта зерна. Прусская знать расширяла свои владения за счет крестьянства, которое при тевтонских порядках пользовалось большой свободой, а теперь оказалось закрепощенным. В рамках того же процесса знать поставила в зависимость города, расстроив их экспортную торговлю. Впоследствии Гогенцоллернам удалось ликвидировать независимость знати и разделить сословия, настраивая друг против друга аристократов и горожан, что привело к ограничению аристократического участия в движении к парламентской демократии. Результатом этого в XVII–XVIII вв. стало возникновение «Северной Спарты», воинственного союза монаршей бюрократии и земельной аристократии [Rosenberg, 1958; Carsten, 1954].

Именно знать культивировала идеи о наследственном превосходстве правящего класса и внимание к статусным отличиям, которые сохраняли свое значение даже в XX в. Впоследствии в новых условиях эти представления были вульгаризированы и сделаны привлекательными для простых жителей Германии в форме доктрины расового превосходства. Королевская бюрократия продвигала вопреки значительному сопротивлению знати идеал полного и беспрекословного подчинения государственным учреждениям, независимого от классовых и личных заслуг (до XIX в. было бы анахронизмом говорить о нации). Прусская дисциплина, послушание и восхищение суровыми солдатскими добродетелями в основном исходят от усилий Гогенцоллернов по созданию централизованной монархии.

Все это, конечно, не означает, что еще с XVI в. какой-то неумолимый рок вел Германию к фашизму и что этот процесс невозможно было повернуть назад. В игру должны были включиться и другие факторы, в том числе довольно важные, по мере того, как в XIX в. стала набирать силу индустриализация. Об этом необходимо будет поговорить ниже. В общей модели, которая привела к фашизму, было также значительное число вариантов и подстановок – «субальтернатив» (если требуется техническая точность определений) внутри главной альтернативы – консервативной модернизации через революцию сверху. В Японии идея о тотальном подчинении власти явно ведет свое происхождение со стороны феодализма, а не монархии [Sansom, 1958, vol. 1, p. 368]. А в Италии, на родине фашизма, вообще не было сильной национальной монархии. Поэтому Муссолини в поисках соответствующей символики пришлось обращаться к наследию Древнего Рима.

На более позднем этапе процесса модернизации обычно появляется новый и решающий фактор в форме грубой рабочей коалиции между влиятельными секторами высших землевладельческих классов и нарождающихся коммерческих и промышленных кругов. В общем это была конфигурация, характерная для XIX в., хотя она сохранялась и в XX в. Маркс и Энгельс в своем анализе провала революции 1848 г. в Германии, в основном ошибочном, правильно указали решающий фактор: коммерческий и промышленный класс, слишком слабый и зависимый для того, чтобы прийти к власти и править самостоятельно, объединился поэтому с землевладельческой аристократией и монаршей бюрократией, выменяв себе право наживы за счет права на власть ([Marx, n.d.], текст написан в основном Энгельсом). Необходимо добавить, что, даже если коммерческие и промышленные круги были слабыми, у них все-таки уже было достаточно влияния (либо они его быстро приобрели впоследствии), чтобы считаться ценным политическим союзником. Если бы этого не произошло, в политический расклад могла бы вмешаться крестьянская революция, которая привела бы к коммунистическому режиму. Именно это случилось в России и в Китае псле провала усилий по созданию подобной коалиции. На более позднем этапе, следующем за ее формированием, в игру вступает еще один фактор: рано или поздно трудорепрессивные системы непременно сталкиваются с трудностями, возникающими из-за конкуренции с технически более развитыми системами в других странах. Конкуренция со стороны американского экспорта пшеницы привела к проблемам во многих странах Европы после окончания Гражданской войны. В условиях формирования реакционной коалиции подобная конкуренция усиливает авторитарные и реакционные тенденции среди высших классов земельной аристократии, опасающейся угрозы для своего экономического базиса и прибегающей поэтому к политическим рычагам для сохранения своей власти.

Там, где коалиции удавалось упрочить свое положение, возникал длительный период консервативного и даже авторитарного правления, которое, однако, не было фашистским. Исторические границы подобных систем часто оказываются нечеткими. По самой благосклонной оценке в эту рубрику попадает временной период, начиная с реформ Штейна – Гарденберга и заканчивая Первой мировой войной, в Германии, а в Японии – с момента падения сёгуната Токугава по 1918 г. Эти авторитарные режимы отличались некоторыми демократическими чертами: при них действовал парламент с ограниченной властью. Их история знавала попытки расширить пределы демократии, которые в конце концов привели к установлению нестабильных демократических режимов (Веймарская республика, Япония 1920-х годов, Италия при Джолитти). В итоге дорога к власти для фашистских режимов оказалась открытой вследствие неудачных попыток этих демократий справиться с серьезными проблемами своего времени, их нежелания или неспособности осуществить фундаментальные структурные изменения.[255] Одним из факторов (среди множества других) в социальной анатомии этих правительств было сохранение достаточно существенной доли власти в руках землевладельческой элиты из-за несостоявшегося революционного выступления крестьян в союзе с городскими слоями.

Некоторые полупарламентские правительства, возникшие на этом основании, проводили более или менее мирные экономические и политические революции сверху, и этим странам пришлось пройти длинный путь превращения в современные индустриальные государства. Германия двигалась быстрее других в этом направлении, Япония немного отставала, Италия развивалась гораздо медленнее, а Испания – едва заметно. В процессе революционной модернизации сверху правительству приходилось решать многие из тех проблем, которые в других странах были решены посредством революции снизу. Как показывает история Германии и Японии, представление о том, что насильственная народная революция безусловно необходима для устранения «феодальных» препятствий на пути индустриализации, полный абсурд. В то же время политические последствия демонтажа старого порядка сверху оказываются совершенно иными. Продвигаясь по пути консервативной модернизации, эти полупарламентские правительства пытались сохранить как можно больше от исходной социальной структуры и при малейшей возможности переносили крупные блоки в новое здание. Результатом этого было нечто вроде нынешних домов викторианской эпохи, в которых есть современные электрические плиты, но недостаточно ванных комнат, а текущие трубы декоративно скрыты за новыми гипсовыми стенами. В конечном счете эти спонтанные постройки рухнули.

Важной серией мероприятий стала рационализация политического строя. Это подразумевает разрыв с традиционными, издавна установленными территориальными делениями, такими как феодальное княжество в Японии или независимые государства и княжества в Германии и Италии. Во всех странах, за исключением Японии, этот разрыв не был доведен до конца. Но по ходу времени центральное правительство установило сильную власть и унифицированную административную систему, возникли более или менее единообразные кодекс законов и судебная система. Кроме того, с разным успехом этим государствам удалось создать достаточно мощную военную машину, которая позволяла правителю утверждать свои интересы на международной арене. Экономически установление сильной центральной власти и устранение внутренних барьеров для торговли означали увеличение размеров эффективной экономической единицы. Без этого разделение труда, необходимое для индустриального общества, не могло бы существовать, разве только все страны согласились бы на мирную торговлю друг с другом. Англия, первой вставшая на путь индустриализации, еще могла рассчитывать на большую часть доступного мира в поисках сырья и рынков сбыта, но эта ситуация стала постепенно ухудшаться в XIX в., когда подтянулись другие страны, охотно прибегавшие к использованию государственной власти для защиты своих рынков и источников ресурсов.

Еще один аспект рационализации политического строя связан с превращением граждан в общность нового типа. Грамотность и базовые технические навыки необходимы народным массам. Развитие национальной системы образования обычно приводит к конфликту с религиозной властью. Верность новой абстракции – государству – должна заменить в том числе религиозные узы, если они выходят за пределы национальных границ или их соперничество угрожает нарушить внутреннее согласие. У Японии в этом отношении было меньше проблем, чем у Германии, Италии или Испании. Но даже в Японии, как показывает отчасти искусственное возрождение синтоизма, трудности были существенными. Для преодоления такого рода трудностей наличие внешнего врага может оказаться вполне полезным. Тогда патриотические и консервативные обращения к воинским традициям помещичьей аристократии помогут преодолеть местечковые тенденции среди влиятельных групп и отодвинуть на задний план любые чересчур активные требования нижних слоев, мечтающих о неоправданно большой доле в преимуществах нового строя.[256] Занимаясь рационализацией и распространением политического порядка, правительства XIX в. проделывали работу, которую в других странах уже выполнил королевский абсолютизм.

Поразительной особенностью процесса консервативной модернизации является появление целой плеяды выдающихся политических лидеров: в Италии – Кавура, в Германии – Штейна, Гарденберга и, самого известного из них, Бисмарка, в Японии – политиков эпохи Мэйдзи. Хотя причины этого неясны, вряд ли появление сходных по типу лидеров в сходных обстоятельствах могло быть чистой случайностью. В политическом спектре своего времени и своей страны все они были консерваторами, преданными монархии, желавшими и способными использовать ее силу для проведения реформы, модернизации и национального объединения. Хотя все они были аристократами, но в то же время и своего рода диссидентами или аутсайдерами в отношении старого порядка. Поскольку их аристократическое происхождение обогатило политику командными навыками и чувством вкуса, можно даже зафиксировать вклад прежнего аграрного режима в построение нового общества. Но здесь также были сильные импульсы в противоположном направлении. Поскольку эти политики были чужыми для аристократии, можно констатировать неспособность этого сословия ответить на вызов современного мира с помощью собственных интеллектуальных и политических ресурсов.

Наиболее успешные консервативные режимы достигли довольно многого не только в ликвидации прежнего порядка, но и в установлении нового. Государство несколькими важными методами помогало индустриальному строительству. Оно служило двигателем первичного накопления капитала, поскольку собирало ресурсы и направляло их на строительство промышленного производства. Оно также играло важную роль, хотя и не полностью репрессивную, в усмирении рабочей силы. Производство вооружений служило важным стимулом для промышленности. Как и протекционистская тарифная политика. Все эти меры в некоторый момент привели к оттягиванию ресурсов или людей из сельского хозяйства. Поэтому периодически они обостряли отношения внутри коалиции между представителями высших коммерческих и аграрных кругов, что и было главной чертой этой политической системы. В отсутствие внешней угрозы, порой реальной, порой, вероятно, вымышленной, а в случае Бисмарка – и расчетливо организованной ради внутренних целей, интересами помещиков могли пренебречь, что ставило под угрозу весь политический процесс. Однако нет необходимости объяснять его характер только лишь внешней угрозой.[257] Материальные и иные награды – «выигрыш» (payoff) на языке гангстеров и теории игр – были довольно значительными для обеих сторон, поскольку им удавалось удерживать на месте крестьянство и промышленных рабочих. Там, где был существенный экономический прогресс, промышленные рабочие смогли получить значительные преимущества, как, например, в Германии, где была изобретена Sozialpolitik («социальная политика»). Именно в тех странах, которые сильнее отставали, – в Италии и в большей степени в Испании – была сильнее выражена тенденция к «каннибализации» собственного населения.

По-видимому, для успеха консервативной модернизации были необходимы определенные условия. Во-первых, требуется достаточно способное политическое руководство для того, чтобы вести за собой более близорукие реакционные элементы, сконцентрированные в основном, хотя и не исключительно, в высших землевладельческих классах. Японии вначале пришлось подавить реальный мятеж, Сацумское восстание, для обуздания этих элементов. Реакционеры всегда могут выдвинуть правдоподобный аргумент, что вожди модернизации совершают изменения и уступки, которые лишь пробуждают аппетит низших классов и ведут к революции.[258] Руководство должно иметь в своем распоряжении или суметь создать достаточно мощный бюрократический аппарат, включающий репрессивные органы, армию и полицию (как говорят немцы: «Gegen Demokraten helfen nur Soldaten» – «От демократии помогают только солдаты»), чтобы освободить себя от крайних влияний как со стороны реакционеров, так и со стороны народных масс и радикалов. Правительство должно изолировать себя от общества, что может произойти гораздо легче, чем утверждается в примитивных пересказах марксистской теории.

В краткосрочной перспективе сильное консервативное правительство имеет отчетливые преимущества. Оно способно одновременно поощрять и контролировать экономический рост. Оно может присматривать за тем, чтобы низшие классы, которые оплачивают все варианты модернизации, не создавали больших проблем. Но Германия и – даже в большей степени – Япония попытались решить, по сути, неразрешимую проблему – провести модернизацию без изменения социальной структуры. Единственным выходом из этой дилеммы был милитаризм, который сплотил высшие классы. Милитаризм усилил напряженность в международных отношениях, что, в свою очередь, делало промышленный рост все более настоятельной задачей, пусть даже в Германии Бисмарку удавалось некоторое время контролировать ситуацию, отчасти потому что милитаризм еще не стал массовым явлением. Проведение бескомпромиссных структурных реформ, т. е. переход к платному коммерческому сельскому хозяйству, осуществленный таким образом, чтобы не подвергать репрессиям тех, кто трудится на земле (как и их собратьев на производстве), одним словом, рациональное использование современных технологий на благо людей совершенно не вписывалось в политическое видение этих правительств.[259] В конечном счете эти системы потерпели крах из-за стремления к внешней экспансии, но это случилось лишь после того, как они попытались внушить реакционные взгляды массам в форме фашизма.

Перед обсуждением этой финальной фазы поучительно было бы проанализировать неудачи реакционных тенденций в других странах. Как сказано выше, в определенной мере реакционный синдром обнаруживается во всех рассмотренных случаях. Понимание того, почему он потерпел поражение в одних странах, может прояснить причины его успеха в других. Краткий обзор этих тенденций в таких разных странах, как Англия, Россия и Индия, поможет выделить важные фундаментальные сходства, скрытые под внешними различиями в их историческом опыте.

Начиная с последних лет Французской революции и вплоть до 1822 г. английское общество прошло через реакционную фазу, которая заставляет вспомнить как о рассмотренных выше случаях, так и о современных проблемах американской демократии. Почти все эти годы Англия вела войну против революционного режима и его наследников, причем на кону иной раз оказывалось спасение нации. Как и в наше время, сторонников внутренних реформ считали иноземными врагами, воплощающими само зло. Опять-таки, как и в наше время, насилие, репрессии и предательства, которыми сопровождалось революционное движение во Франции, приводили в отчаяние и разочаровывали его английских сторонников и в то же время облегчали и делали более убедительной деятельность реакционеров, страстно желавших затоптать на своей земле малейшие искры пожара, бушевавшего по ту сторону канала. Великий французский историк Эли Галеви, далекий от драматических преувеличений, утверждал в своем сочинении 1920-х годов, что «знать и средний класс установили по всей Англии царство террора, причем более ужасного, хотя и менее слышного, чем громкие акции [радикалов]» [Halvy, 1949, vol. 2, p. 19]. События 40 с лишним лет, прошедших со времени написания этих строк, притупили наше восприятие и снизили наши стандарты. Ни один из сегодняшних авторов не назвал бы эту фазу царством террора. Число прямых жертв этих репрессий было невелико. В «бойне при Петерлоо» (1819) – как называют это событие с саркастическим намеком на знаменитую победу Веллингтона в битве при Ватерлоо – погибло 11 человек. Тем не менее митинговое движение за парламентскую реформу было поставлено вне закона, прессу заставили замолчать, ассоциации, имевшие черты радикализма, подвергались запретам, была организована серия спешных судебных процессов над изменниками родины, в народную среду внедрялись шпионы и провокаторы, а правовая гарантия Habeas Corpus была приостановлена после окончания войны с Наполеоном. Репрессии и страдания были реальными, распространенными и лишь отчасти сдерживаемыми за счет активности непреклонных оппозиционеров – аристократов, подобных Чарлзу Джеймсу Фоксу (1749–1806), отважно выступавшему в парламенте, а иногда судей или присяжных, отказывавшихся вынести приговор обвиняемому в измене родине и по другим статьям.[260]

Почему этот реакционный подъем был не более чем проходной фазой развития Англии? Почему Англия не пошла дальше по этому пути и не стала еще одной Германией? Англосаксонские свободы, Великая хартия вольностей и тому подобная риторика не дают ответа на этот вопрос. Парламент принимал репрессивные меры подавляющим большинством голосов.

Многое объясняет тот факт, что за век до этого английские радикалы отрубили голову своему монарху, уничтожив тем самым магию королевского абсолютизма в Англии. На уровне причинно-следственных связей выясняется, что вся предшествующая история Англии, ее опора на морской флот вместо армии, на неоплачиваемых мировых судей вместо королевских чиновников привели к тому, что в распоряжении центрального правительства здесь был намного более слабый репрессивный аппарат, чем в мощных континентальных монархиях. Поэтому материальные условия, на основе которых можно было построить немецкую систему, либо отсутствовали, либо были недостаточно развиты. Тем не менее мы встречали выше достаточно примеров крупных социальных и политических изменений, развивавшихся из, казалось бы, малообещающего начала, поэтому следует допустить, что недостающие институции могли бы возникнуть в более благоприятных обстоятельствах. Однако, по счастью (для гражданских свобод), они не были таковыми. Движение в сторону индустриализации началось в Англии намного раньше, избавив английскую буржуазию от необходимости искать поддержку со стороны короны или землевладельческой аристократии. Наконец, самим высшим классам землевладельцев не было нужны угнетать крестьян. В основном они стремились оттеснить крестьянство в сторону, чтобы оно не мешало развитию коммерческого сельского хозяйства; в общем экономических мер было достаточно для того, чтобы обеспечить птребность в рабочей силе. Добиваясь экономического успеха такими методами, крупные землевладельцы не испытывали необходимости прибегать к репрессивным политическим мерам для удержания своего господствующего положения. Поэтому в Англии промышленные и аграрные круги соперничали между собой за народную поддержку на протяжении оставшейся части XIX в., постепенно расширяя избирательное право, но в то же время они ревниво отвергали и сокрушали более эгоистичные меры своих оппонентов (билль о реформе 1832 г., отмена «хлебных законов» 1846 г., поддержка со стороны джентри фабричного законодательства и т. д.).

В английской реакционной фазе были намеки на возможность фашизма, в особенности в некоторых выступлениях против радикалов. Но это были не более чем намеки. Время еще не пришло. Фашистские симптомы были намного заметнее в другой части мира в более позднюю эпоху – во время краткой фазы экстремизма в России после 1905 г. Это было слишком даже по российским меркам той поры, и можно найти хорошие аргументы в пользу тезиса о том, что именно русские реакционеры изобрели фашизм. Таким образом, эта фаза российской истории особенно поучительна, поскольку она показывает, что фашистский синдром (1) может возникнуть в ответ на сложности в развитии промышленности независимо от специфических социальных и культурных условий, (2) может найти множество первопричин в аграрной жизни, (3) появляется отчасти в ответ на слабый импульс в сторону парламентской демократии, (4) но не способен добиться успеха без преобладания промышленности или в условиях доминирования сельского хозяйства. Все эти моменты, конечно, подтверждаются недавней историей Китая и Японии, однако поучительно найти для них серьезное подтверждение в российской истории.

Накануне революции 1905 г. малочисленный класс российских торговцев и промышленников выразил некоторые признаки неудовольствия репрессивной политикой царского самодержавия и проявил готовность поиграть с идеями либерализма и конституции. Однако забастовки рабочих и содержавшееся в императорском Манифесте от 17 октября 1905 г. обещание согласиться на некоторые требования рабочих вновь вернули сторонников индустриализации в лагерь защитников царской власти [Gitermann, 1944–1949, Bd. 3, S. 403, 409–410; Берлин, 1922, с. 226–227, 236]. На фоне этого возникает движение черносотенцев. Опираясь отчасти на американский опыт, они ввели в русский язык слово «линчевать» и настаивали на применении «закона Линча». Они прибегали к насилию в стиле штурмовиков для подавления «измены» и «мятежа». Как утверждала их пропаганда, если России удастся избавиться от «жидов» и приезжих, все будут жить счастливо, вернувшись к «исконно русским» традициям. Этот антисемитский нативизм пользовался большой популярностью у отсталых, докапиталистических, мелкобуржуазных элементов в городской среде и среди мелкого дворянства. Однако в отсталой крестьянской России начала XX в. эта форма правого экстремизма оказалась неспособна найти прочную поддержку в народе. Она в основном распространилась в областях совместного проживания разных национальностей, где объяснение всех несчастий деятельностью евреев и чужеземцев приобретало какой-то смысл в рамках крестьянского опыта [Левицкий, 1914, с. 347–472, 353–355, 370–376, 401, 432]. Как всем известно, в той мере, в какой оно было политически активным, русское крестьянство было революционным и в конечном счете стало главной силой, сокрушившей прежний режим.

В Индии, которая была в равной степени, если не более, отсталой страной, аналогичные движения также потерпели неудачу в получении твердой опоры среди народных масс. Конечно, Субхас Чандра Бос, погибший в 1945 г., имел диктаторские замашки, сотрудничал со странами «Оси» и пользовался значительной народной поддержкой. Хотя его профашистские симпатии согласовывались с остальными аспектами его публичной деятельности и вряд ли стали результатом сиюминутного энтузиазма или оппортунизма, в индийской традиции Субхас Чандра Бос остался радикальным, пусть и заблуждавшимся антибританским патриотом [Samra, 1959, p. 78–79]. Кроме того, было множество нативистских индусских политических организаций, в некоторых случаях развивших автократическую дисциплину европейских тоталитарных партий. Пик их влияния пришелся на время хаоса и бунтов, сопровождавших раздел Британской Индии, когда они способствовали антимусульманским выступлениям и обеспечивали защиту индусских общин от атак мусульман, возглавлявшихся обычно такими же организациями на другой стороне. Их программы, которым недоставало экономического содержания, в основном имели форму воинственного ксенофобского индуизма, опровергавшего стереотип, согласно которому индусы миролюбивы, разделены по кастовому принципу и слабы. До сих пор они пользовались незначительной поддержкой у избирателей [Lambert, 1959, p. 211–224].

Одна из причин слабости индусского варианта фашизма на сегодняшний день, возможно, заключается в фрагментации индусского мира по кастовым, классовым и этническим границам. Поэтому откровенно фашистский призыв, обращенный к одному сегменту, вызывает неприятие у остальных, а более общий призыв, окрашенный в оттенки всеохватывающего гуманизма, уже начинает утрачивать чисто фашистские черты. В этой связи стоит заметить, что почти все экстремистские индусские группы выступили против «неприкасаемости» и прочих социальных неравенств кастовой системы [Ibid., p. 219]. Главная причина, однако, вероятно, состоит в том простом факте, что Ганди предвосхитил враждебные настроения по отношению к иностранцам и капитализму, свойственные огромным слоям населения – крестьянам и ремесленникам из кустарной промышленности. В условиях британской оккупации ему удалось связать эти настроения с интересами крупных сегментов коммерческого класса. В то же время землевладельческая аристократия в целом осталась в стороне. Поэтому реакционные тенденции были сильными в Индии, и они помогли замедлить экономический прогресс после провозглашения независимости. Но в качестве массового феномена крупные политические движения относятся к иному историческому виду, нежели фашизм.

Хотя не менее полезно было бы предпринять параллельное рассмотрение провалов демократии, которые привели к фашизму в Германии, Японии и Италии, для наших теперешних целей достаточно заметить, что фашизм немыслим без демократии или без того, что порой торжественно называется выходом масс на историческую арену. Фашизм был попыткой сделать реакционные и консервативные идеи популярными и плебейскими, вследствие чего консерватизм, конечно, утрачивал свойственную ему связь со свободой – некоторые аспекты этого процесса были рассмотрены в предшествующей главе.

Фашизм отменял понятие объективного права. Среди его наиболее значимых черт было насильственное отторжение гуманистических идеалов, включая любое понятие о равенстве людей. Фашистская идеология не только подчеркивала необходимость иерархии, дисциплины и повиновения, но также утверждала, что все это имело самостоятельную ценность. Романтические представления о товариществе едва ли смягчают эту доктрину; это товарищество в повиновении. Еще одной особенностью был акцент на насилии. Он превосходил все холодные и рациональные оценки фактического значения насилия в политике и доходил до мистического преклонения перед «твердостью» ради нее самой. Крови и смерти нередко свойственны черты эротического соблазна, однако в свои менее экзальтированные моменты фашизм был совершенно «здоровым» и «нормальным», он обещал возврат в уютное буржуазное или даже добуржуазное, крестьянское, лоно.[261]

Плебейский антикапитализм, таким образом, наиболее явно отличает фашизм XX в. от его исторических предшественников – консервативных и полупарламентских режимов XIX в. Он является результатом как вторжения капитализма в деревенскую экономику, так и напряжений, возникающих после конкурентной фазы развития капиталистической промышленности. Поэтому наиболее полно фашизм развился в Германии, где капиталистический промышленный рост продвинулся дальше всего в рамках консервативной революции сверху. В таких отсталых регионах, как Россия, Китай и Индия, он проявил себя лишь в форме слабой второстепенной тенденции. До Второй мировой войны фашизму не удалось распространиться в Англии и Соединенных Штатах, поскольку капитализм там функционировал достаточно хорошо либо усилия по исправлению его недостатков предпринимались в рамках демократии, а их успеху способствовал долговременный военный бум. На практике большая часть попыток антикапиталистической оппозиции противостоять крупному бизнесу ни к чему не привела, впрочем, нельзя делать и противоположную ошибку – считать фашистских вождей простыми агентами крупного капитала. На привлекательность фашизма для нижних слоев городского среднего класса, который испытывал угрозу со стороны капитализма, многократно указывалось; мы можем здесь ограничиться кратким рассмотрением сведений о разнообразии отношений к нему в крестьянской среде в различных странах. В Германии усилия по формированию массовой консервативной опоры в деревне предпринимались задолго до нацистов. Как указывает профессор Александр Гершенкрон, базовые элементы нацистской доктрины вполне отчетливо проявились в достаточно успешных попытках юнкеров завоевать поддержку крестьян из небольших хозяйств в неюнкерских областях с помощью Аграрной лиги, созданной в 1894 г. К приемам, использовавшимся для усиления антикапиталистических настроений среди крестьян в контексте, тесно связанном с нацистским различением «хищнического» и «производительного» капитала, относились: культ «фюрера», идея корпоративного государства, милитаризм, антисемитизм [Gerschenkron, 1943, p. 53, 55]. Есть много надежных указаний на то, что в годы, предшествовавшие депрессии, зажиточные и преуспевающие крестьяне постепенно сдавали свои позиции крестьянской бедноте. Депрессия ознаменовала собой глубокий и всесторонний кризис, главным ответом на который в деревне стал национал-социализм. Деревенская поддержка нацистов составляла в среднем 37,4 % и практически не отличалась от поддержки в целом по стране на последних относительно свободных выборах 31 июля 1932 г.[262]

Если посмотреть на карту Германии, показывающую распределение голосов, поданных за нацистов в сельских регионах, и сравнить эту карту с другими, которые показывают распределение цен на землю, типов культивации[263] или области преобладания небольших, средних и крупных хозяйств,[264] то на первый взгляд популярность нацизма в деревне не показывает жесткой связи с чем-либо из этого. Однако если изучить карты подробнее, можно обнаружить существенное подтверждение тому, что нацисты добились успеха у крестьян, владевших небольшими наделами, сравнительно нерентабельными для своей местности.[265]

Для мелкого крестьянства, страдавшего под натиском капитализма с его проблемами цен и кредитов, которыми, как казалось, заправляли враждебно настроенные горожане среднего класса и банкиры, нацистская пропаганда представляла романтический образ идеализированного крестьянина, «свободного человека на свободной земле». Крестьянин стал ключевой фигурой в идеологии правого радикализма, разработанной нацистами. Они охотно подчеркивали, что для крестьянина земля нечто большее, чем средство, необходимое для того, чтобы заработать себе на жизнь; в их представлениях земля обладала всеми сентиментальными обертонами того, что называется Heimat, Родиной, связь с которой крестьянин ощущал намного сильнее, чем белый воротничок – со своим офисом, а промышленный рабочий – со своим цехом. В этом учении правого радикализма смешивались воедино физиократические и либеральные понятия [Bracher, Sauer, Schulz, 1960, S. 390–391]. «Крепкая сердцевина мелкого и среднего крестьянства во все времена оказывалась наилучшей защитой от социальных бедствий, с которыми мы имеем дело сегодня», – утверждал Гитлер в «Mein Kampf». Такое крестьянство обеспечивает единственный способ, каким нация способна обеспечить свой хлеб насущный. Он продолжает: «Промышленность и коммерция оставляют свои нездоровые лидирующие позиции и встраиваются в общую рамку государственной экономики, базирующейся на потребности и равенстве. Они уже не основа для пропитания нации, а только помощники в этом» [Hitler, 1935, S. 151–152].[266]

Для наших целей нет особого смысла рассматривать судьбу этих понятий после прихода к власти нацистов. Хотя кое-где предпринимались какие-то начинания, большинство из них были свернуты, поскольку они противоречили требованиям сильной военной экономики, с необходимостью базирующейся на индустрии. Идея отказа от промышленности с очевидностью была самой абсурдной чертой.[267]

В Японии, как и в Германии, псевдорадикальный капитализм добился значительного успеха среди крестьянства. Здесь также был первоначальный импульс, происходивший со стороны высших землевладельческих классов. В то же время его более экстремальные формы, такие как банды убийц, состоявшие из молодых военных офицеров, хотя и заявляли о том, что выступают от имени крестьян, похоже, не имели среди них особенной популярности. В любом случае экстремизм растворился на фоне общей картины «респектабельного» японского консерватизма и военной экспансии, которым крестьянство обеспечивало массовую поддержку. Поскольку ситуация в Японии подробно рассматривалась выше, здесь нет необходимости останавливаться на ней дольше.

Итальянский фашизм демонстрирует те же псевдорадикальные и прокрестьянские черты, как в Германии и Японии. Однако в Италии эти понятия были оппортунистскими, они представляли собой циничную декорацию, возведенную ради того, чтобы воспользоваться обстоятельствами. Циничный оппортунизм, конечно, присутствовал в Германии и Японии, но в Италии он был наиболее откровенным.

Сразу после войны 1914 г. в североитальянской деревне разразилась ожесточенная борьба между социалистическими и христианско-демократическими профсоюзами, с одной стороны, и крупными помещиками – с другой. В это время, т. е. в 1919–1920 гг., Муссолини, согласно Иньяцио Силоне, пренебрегал деревней и не верил в фашистский триумф на земле, полагая, что фашизм всегда будет городским движением [Silone, 1934, S. 107]. Однако борьба между помещиками и профсоюзами, представлявшими интересы наемного труда и арендаторов, предоставила фашистам неожиданную возможность поймать рыбу в мутной воде. Выступая в качестве спасителей цивилизации от угрозы большевизма, fasci – по сути, банда идеалистов, демобилизованных армейских офицеров и простых уголовников – громили штаб-квартиры деревенских профсоюзов, нередко при попустительстве полиции, и в течение 1921 г. уничтожили левое движение на селе. Среди тех, кто устремился в ряды фашистов, были крестьяне, ставшие помещиками средней руки, и даже арендаторы, которым были противны монополистические практики профсоюзов [Schmidt, 1938, p. 34–38; Silone, 1934, S. 109; Salvemini, 1918, p. 67, 73]. Летом того же года Муссолини высказал свое известное замечание, что, «если фашизм не хочет умереть или, хуже того, совершить самоубийство, он должен теперь обеспечить себя учением… Я хочу, чтобы за эти два месяца, которые остаются до нашей национальной ассамблеи, была создана философия фашизма» (цит. по: [Schmidt, 1938, p. 39–40]).

Лишь впоследствии вожди итальянского фашизма стали заявлять, что фашизм, защищая интересы крестьян, делает Италию ближе к деревне или что фашизм в первую очередь был «сельским явлением». Подобные заявления были нонсенсом. Число фермеров-собственников сократилось на 500 тыс. человек с 1921 по 1931 г., зато число арендаторов, расплачивавшихся деньгами и продукцией, выросло примерно на 400 тыс. человек. По сути, фашизм защищал крупные аграрные хозяйства и крупную промышленность за счет сельскохозяйственных рабочих, мелких крестьян и потребителей (см.: [Ibid., p. v, 66–67, 71, 113, 132–134]).

Оглядываясь на фашизм и его предшественников, мы можем видеть, что прославление крестьянства возникает как реакционный симптом и на Западе, и в Азии в тот момент, когда крестьянская экономика сталкивается с суровыми испытаниями. В первой части эпилога я попытаюсь указать некоторые повторяющиеся формы, которые приобретает это прославление на более опасных стадиях. Сказать, что подобные идеи были просто навязаны крестьянам со стороны высших классов, не совсем верно. Поскольку эти идеи находят отклик в крестьянском опыте, они могут получить широкое распространение, причем, похоже, тем шире, чем более промышленно развитой и современной является страна.

Можно возразить на то, чтобы расценивать прославление крестьянства как реакционный симптом, процитировав слова одобрения Джефферсона в отношении мелкого фермера или Джона Стюарта Милля в защиту крестьянского фермерства. Однако оба мыслителя в характерном для раннего либерального капитализма стиле скорее защищали не крестьянство, но мелкого независимого собственника. В их рассуждениях нет ни воинственного шовинизма, ни прославления иерархии или повиновения, которые встречаются в последующую эпоху, пусть им и были свойственны спонтанные всплески романтического отношения к сельской жизни. Но даже и в этом случае их позиция по аграрным проблемам и по деревенской общине обозначает те пределы, выйти за которые не мог либеральный мыслитель той поры. Для того чтобы подобные идеи смогли послужить реакционным целям в XX в., они должны были бы приобрести новую форму и появиться в новом контексте; защита тяжелого труда и мелкой собственности в XX в. приобрела совершенно иной политический смысл, отличающийся от того, который она имела в середине XIX или в конце XVIII в.

IX. Крестьяне и революция

Процесс модернизации начинается с провалов крестьянских революций. Он достигает кульминации в XX в., когда крестьянские революции добиваются успеха. Больше уже невозможно рассматривать всерьез точку зрения, согласно которой крестьянство – это «объект истории», форма социальной жизни, поверх которой проходят исторические изменения, но которая не вносит ничего своего в импульс этих перемен. Если иметь вкус к исторической иронии, то чрезвычайно любопытным представляется тот факт, что в современную эпоху крестьянин был в не меньшей степени агентом революции, чем машина, что параллельно с успехами техники крестьянин совершенно самостоятельно превратился в эффективного деятеля исторических преобразований. Тем не менее революционный этот вклад был различным: он был решающим в Китае и России, довольно важным во Франции, достаточно слабым в Японии, незначительным в Индии (на сегодняшний день), ничтожным в Германии и Англии после первоначального всплеска, закончившегося неудачей. В заключительной главе наша задача состоит в том, чтобы систематично сопоставить эти факты между собой, чтобы определить, какие социальные структуры и исторические ситуации приводят к сильным крестьянским революциям, а какие, напротив, препятствуют им.

Этот замысел непросто реализовать. Общие традиционные объяснения наталкиваются на важные исключения, если рассматривать исторический материал в таком же широком диапазоне, как в этом исследовании. Никакая теория, выделяющая какой-то отдельный фактор, не оказывается удовлетворительной. Поскольку отрицательные результаты также полезны, я начну с краткого обзора тех теорий, которыми следует пренебречь.

Первый случай возникает, когда современный исследователь выбирает простую экономическую интерпретацию в терминах ухудшения положения крестьянина под воздействием торговли и промышленности. Там, где ухудшение достигло заметного уровня, логично ожидать революционного выступления. Здесь полезным ограничением оказывается пример Индии, особенно если сравнивать ее с Китаем. Нет никакого указания на то, что ухудшение экономического положения крестьянства в Индии было более серьезным, чем в Китае в XIX–XX вв. Конечно, свидетельства в обоих случаях неполны. В то же время вряд ли какие-либо различия способны объяснить контраст в политической вовлеченности китайских и индийских крестьян за последние полвека. Поскольку эти различия уходят корнями глубоко в прошлое, очевидно, что простое экономическое объяснение здесь не поможет.

Можно возразить, что этот вид экономического объяснения слишком примитивен. Скорее не просто ухудшение материального положения крестьян, но тотальное уничтожение всего их образа жизни, самих оснований крестьянского быта – собственности, семьи, религии – оказывается причиной революционной ситуации. Но факты вновь говорят противоположное. Массовое восстание подняли не английские крестьяне, брошенные на произвол судьбы из-за политики огораживаний, но французские, которым она всего лишь угрожала. Русская крестьянская община в 1917 г. осталась в основном нетронутой. И, как подробнее показано ниже в этой главе, не крестьяне на востоке Германии, где прокатилась помещичья реакция, приведшая к восстановлению крепостничества, подняли кровопролитные мятежи в XVII в., но крестьяне на юге и западе страны, в целом сохранявшие и даже развивавшие свой традиционный образ жизни. Как мы увидим, к истине ближе прямо противоположная гипотеза.

Романтическая и консервативная традиция XIX в. порождает еще один известный тезис о том, что, если благородный аристократ живет среди своих крестьян в сельской местности, вероятность ожесточенного крестьянского выступления меньше, чем в тех случаях, когда пристрастившийся к роскоши помещик уезжает жить в столицу. Истоком этой теории, по-видимому, является контраст между судьбами французской и английской аристократии в XVIII–XIX вв. Однако русские помещики XIX в. часто проводили большую часть своей жизни в своем поместье, что не помешало крестьянам сжигать усадьбы и в конце концов устранить дворянство с исторической сцены. Даже для самой Франции этот тезис сомнителен. Современные исследования показали, что отнюдь не вся знать жила при дворе; многие помещики вели морально образцовую жизнь в сельской местности.

Несколько ближе к истине может оказаться мнение, что массы деревенского безземельного пролетариата являются потенциальным источником восстаний и революций. Огромная численность и явная нищета деревенского пролетариата в Индии, похоже, опровергают эту теорию. В то же время многие из этих людей привязаны к господствующей системе благодаря владению крошечным участком земли и через кастовые отношения. Там, где подобные связи рушились либо вообще никогда не существовали, как в плантаторской экономике, функционировавшей за счет очень дешевого наемного труда представителей другой расы или рабов, шансы на восстание были намного выше. Хотя рабовладельцы американского Юга, вероятно, преувеличивали свои опасения, в других случаях было достаточно оснований для страхов перед восстанием: в Древнем Риме, на Гаити и в других странах Карибского бассейна в XVIII–XIX вв., в некоторых областях Испании Нового времени, а также не так давно – на сахарных плантациях Кубы. Но даже если эта гипотеза продемонстрирует свою правильность при более тщательном изучении, она не предложит никакого объяснения для исторически важных случаев. Деревенский пролетариат этого типа не играл никакой роли в русских революциях 1905 и 1917 гг. (см.: [Robinson, 1932, p. 106]). Хотя китайский случай хуже задокументирован, а банды бродячих крестьян, по различным причинам вынужденных оставить свою землю, играли здесь заметную роль, революционные выступления 1927 и 1949 гг. точно не были связаны с деревенским пролетариатом, трудившимся в крупных поместьях. Не приводило это и к революционным всплескам в XIX в. В качестве общего объяснения эта теория попросту не работает.

Отказавшись от материальных объяснений, естественно обратиться к гипотезам, указывающих на роль религии. На первый взгляд этот путь кажется многообещающим. В индуизме можно найти множество объяснений пассивности индийских крестьян. Вообще органическая космология, легитимирующая роль правящего класса и нашедшая свое выражение в теории вселенской гармонии, которая внушает покорность и примирение со своей судьбой, очевидно, может стать сильным препятствием для восстания и бунта крестьян, если те придерживаются ее принципов. Здесь сразу возникают сложности. Такие религии порождаются городскими жреческими классами. Уровень их поддержки среди крестьян проблематичен. В целом для крестьянской общины характерно наличие подспудных верований, отличных от религиозных взглядов образованного слоя и часто находящихся в прямой оппозиции к ним. Лишь фрагменты этой скрытой традиции, передаваемой из уст в уста из поколения в поколение, обычно сохраняются в исторических записях, да и то, вероятно, в искаженной форме.

Даже в пропитанной религией Индии встречаются многочисленные примеры широко распространенной враждебности к брахманам. Крестьяне в Индии и других странах могут верить в действенность магии и ритуалов, но в то же время неприязненно относиться к людям, которые проводят ритуалы, и к той плате, которая взимается за это. Движения, стремившиеся к устранению жрецов и к прямому доступу к божеству и источнику магии, долгое время подспудно бурлили как в Европе, так и в Азии, периодически выплескиваясь наружу в ересях и бунтах. Поэтому хотелось бы понять, какие обстоятельства делают крестьян приверженцами таких движений в определенный исторический момент. Кроме того, они отнюдь не всегда сопровождают более важные крестьянские выступления. Почти нет никаких указаний на религиозную составляющую крестьянских волнений, предшествовавших Французской революции и сопровождавших ее. В русской революции вряд ли какие-то городские идеи, будь то религиозные или секулярные, сыграли значительную роль. Дж. Т. Робинсон в своем исследовании русского крестьянства накануне 1917 г. указывает, что религиозные и другие духовные течения, навязывавшиеся крестьянам извне, были совершенно консервативными, и отказывается принимать в расчет роль революционных идей, проникших из города [Robinson, 1932, p. 144]. Конечно, дальнейшие исследования могут показать роль подспудных традиций, характерных для крестьянства и выраженных в религиозных терминах. Тем не менее чтобы это объяснение оставалось осмысленным в случае России, как и любого другого общества, требуются сведения о том, каким образом эти идеи соотносятся с конкретными социальными условиями. Сама по себе религия еще не ответ.

Недостатки всех этих гипотез в том, что они придают слишком большое значение крестьянству. Но внимательное рассмотрение хода любого доиндустриального восстания показывает, что его невозможно понять без отсылок к действиям высших классов, которые по большей части и спровоцировали его. Другая отличительная черта восстаний в аграрных обществах – это их тенденция перенимать характер того общества, против которого они направлены. В Новое время эта тенденция менее различима, поскольку успешные восстания становились прологом к основательному и насильственному преобразованию всего общества. Но это намного более очевидно в более ранних крестьянских восстаниях. Мятежники сражаются за восстановление «старого порядка», как во время Bauernkrieg, за «истинного» или за «доброго царя», как в русских крестьянских бунтах. В традиционном Китае результатом обычно оказывалось замещение ослабевшей династии новой, набирающей силу, т. е. реставрация, по сути, той же самой социальной структуры. Перед тем как изучать крестьянство, необходимо рассмотреть все общество.

Принимая во внимание эти соображения, мы можем поставить вопрос, являются ли определенные типы аграрных и досовременных обществ более других подверженными крестьянским восстаниям и мятежам и какие структурные особенности могут помочь в объяснении различий. Достаточно указать на контраст между Индией и Китаем, чтобы увидеть, что различия существуют и обладают длительными политическими последствиями. Аналогичным образом наличие хотя бы одной реальной попытки крестьянского восстания в Индии, например в штате Хайдарабад в 1948 г., даже если оставить в стороне более мелкие выступления, заставляет предположить, что ни одна социальная структура не может быть совершенно защищенной от революционных тенденций, вызываемых ходом модернизации. В то же время некоторые общества очевидно более подвержены им, чем другие. На время мы можем оставить без внимания все проблемы, которые возникают в ходе модернизации, и сфокусироваться только на структурных различиях досовременных обществ.[268]

Контраст между Индией и Китаем позволяет выдвинуть более убедительную гипотезу, чем рассмотренные выше. Индийское общество, как отмечают многие исследователи, напоминает огромный, но в то же время очень простой беспозвоночный организм. Определенный координирующий центр власти, монарх, или, если продолжить биологическую метафору, – мозг – не обязательно требовался ему для функционирования. На протяжении большей части индийской истории вплоть до Нового времени не существовало центральной власти, диктующей свою волю всему субконтиненту. Индийское общество напоминает морскую звезду, которую рыбаки ожесточенно рассекали на части, чтобы увидеть, как из каждой части впоследствии возникает новая морская звезда. Но эта аналогия неточна. Индийское общество было даже проще, но при этом намного более разнородным. Климат, сельскохозяйственные практики, системы налогообложения, религиозные верования и многие другие социальные и культурные особенности заметно отличаются в разных частях страны. В то же время кастовая система была единой для всех и обеспечивала структуру, вокруг которой повсеместно была организована жизнь. Именно она дала возможность возникнуть этим различиям, а также обществу, в котором территориальный сегмент мог быть отрезан от всего остального безо всякого ущерба или по крайней мере без фатального ущерба как для себя, так и для всего общества. Намного более важна (в контексте наших непосредственных задач) обратная сторона этой особенности. Любая попытка инновации, любая местная вариация, просто становилась основой для новой касты. Дело было не только в новых религиозных верованиях. Поскольку различие между священным и профанным в индийском обществе чрезвычайно неоднозначное и поскольку религиозно окрашенные кастовые коды охватывают практически весь спектр человеческой деятельности, любое нововведение или даже его попытка в досовременную эпоху скорее всего становились основой для еще одной касты. Поэтому оппозиция к обществу и паразитирование на нем стали частью самого общества в форме бандитских каст или каст в форме религиозных сект. В Китае также были известны бандитские династии [Hsiao, 1960, p. 462]. В китайском контексте они имели совсем другое значение, помимо того факта, что в отсутствие каст вовлечение новых участников осуществлялось легче. В Китае помещик нуждался в сильной центральной власти как в одном из условий, необходимых для выжимания излишков продукции у крестьян. До совсем недавнего времени из-за кастовой системы это условие было необязательным в Индии. По этой причине китайскому обществу было необходимо нечто вроде мозга, во всяком случае нечто большее, чем рудиментарный центр координации. Бандиты в Китае представляли собой угрозу и могли привести к крестьянскому восстанию.

Общую гипотезу, возникающую из этой краткой сводки, с учетом обычной ритуальной фразы «ceteris paribus» («при прочих равных условиях»), используемой учеными для того, чтобы обойти стороной трудные моменты, можно представить следующим образом. Предельно раздробленное общество, нуждающееся в расплывчатых санкциях для сохранения своей целостности и для выжимания излишков продукции у коренного крестьянства, практически не подвержено крестьянским восстаниям, поскольку оппозиция обычно выражается в создании еще одного сегмента. В то же время аграрная бюрократия или общество, которое зависит от центральной власти, обеспечивающей извлечение излишков, наиболее подвержены подобным выступлениям. Феодальные системы, где реальная власть распределена между несколькими центрами в условиях номинальной центральной власти слабого монарха, находятся где-то посередине. Эта гипотеза по крайней мере соответствует основным фактам, приведенным в данном исследовании. Крестьянский бунт был серьезной проблемой в традиционном Китае и в царской России; несколько менее серьезной, но нередко подспудной проблемой он был в средневековой Европе; достаточно заметной – в Японии после XV в.; и почти нет упоминаний об этом в истории Индии.[269]

Возвращаясь к самому процессу модернизации, можно отметить еще раз, что успех или провал попыток высшего класса развить коммерческое сельское хозяйство имел громадное значение для политического развития государства. Там, где высший землевладельческий класс занялся производством продукции на продажу, в результате чего сельская жизнь подчинилась коммерческим влияниям, крестьянские революции терпели неудачу. Было несколько различных способов реализации этого антиреволюционного перехода. В начале эпохи Мэйдзи быстро обновлявшийся высший землевладельческий класс Японии сохранил большую часть традиционной крестьянской общины в качестве механизма для извлечения излишков. В других ключевых случаях крестьянская община была разрушена либо через устранение связи с землей, как в Англии, либо через усиление этой связи, как после восстановления крепостничества в Пруссии. Наоборот, свидетельства показывают, что революционное движение сильнее развивается и становится серьезной угрозой там, где землевладельческой аристократии не удается организовать со своей стороны мощный коммерческий импульс. В этом случае под поверхностными преобразованиями сохраняется поврежденная, но действенная крестьянская община, с которой знать уже почти не имеет связей. Она попытается поддерживать свой образ жизни в меняющемся мире за счет выжимания все большего объема излишков продукции из крестьянства. В общем и целом именно так обстояли дела во Франции XVIII в., а также в России и Китае XIX–XX вв.[270]

Великая Крестьянская война в Германии, Bauernkrieg 1524–1526 гг., поразительным образом иллюстрирует эти отношения, особенно если сравнить между собой области, где она бушевала с силой, и области, в которых она имела эпизодическое значение. Поскольку это была наиболее важная крестьянская революция раннего Нового времени в Европе, было бы полезно вкратце рассмотреть ее здесь. Опять-таки ее значение становится наиболее ясным через сопоставление с изменениями в английском обществе. Важный сегмент высших землевладельческих классов в Англии хотел владеть не людьми, но землей для выпаса овец. В то же время немецкие юнкеры хотели владеть людьми, а именно людьми, прикрепленными к земле, чтобы производить зерно, которое они продавали на экспорт. Существенная часть последующей истории обеих стран восходит к этому простому различию.

В Пруссии развитие зернового экспорта произвело резкую перемену по сравнению с прежними тенденциями, сходными с тем, что происходило в Западной Европе, где парламентская демократия в итоге одержала победу. К середине XIV в. Пруссия все еще напоминала Западную Европу, даже если она достигла этой стадии по другому пути. Тогда это была земля преуспевающих и сравнительно свободных крестьян. Как и в остальной части того, что впоследствии стало северо-востоком Германии, необходимость предоставить благоприятные условия немецким колонистам-иммигрантам, а также развитие сильной центральной власти в форме Тевтонского ордена и активной городской жизни стали главной причиной этой вольности. Немецкие крестьяне имели право продавать и передавать по наследству свою землю, продавать свою продукцию на городском рынке. Их обязанности по отношению к сюзерену, как денежные, так и трудовые, были посильными, власть помещика в деревенских делах была серьезно ограничена, в основном она касалась «высшей справедливости», т. е. наиболее серьезных преступлений. В остальном деревенские жители сами устраивали свои дела.[271]

В колонизуемой области деревни основывались землемером, часто нанятым помещиками-дворянами, который обеспечивал приток поселенцев, приводил их из прежних мест, прикреплял их к своему наделу, межевал деревенские поля и взамен становился потомственным главой поселения с самой крупной долей собственности [Carsten, 1954, p. 30–31]. Поэтому в определенном смысле деревни на северо-востоке Германии были искусственными коммунами, получившими свои права сверху в форме хартий (Handfesten). В этом отношении их положение отличалось от немецкоговорящих деревень на юге, которые завоевали себе права в ходе продолжительной борьбы с помещиками. Это различие отчасти объясняет отсутствие сопротивления последующему порабощению на северо-востоке, хотя более важную роль, по-видимому, сыграли другие факторы. Еще одним отличием от юга был этнически смешанный состав населения, поскольку немцы селились на славянских территориях. Однако немецкие деревни обычно основывались на незанятых землях, и крестьяне-славяне вскоре получали такой же благоприятный правовой статус, что и немцы [Ibid., p. 32, 34–35, 37–39].

К концу XIV в. начались изменения, которые впоследствии привели к закрепощению крестьян. Города приходили в упадок, ослабела центральная власть. Но важнее всего было начало развития экспортной торговли зерном. Вместе эти силы изменили политический баланс в деревне. Другие части Германии и Европы также оказались затронуты распространением фальшивых денег из-за ослабления монархической власти и аграрным кризисом, который привел к тому, что знать стала угнетать крестьян, и в итоге эти события породили Крестьянскую войну [Carsten, 1954, p. 115]. Но только на северо-западе возникла важная экспортная торговля зерном.

Последствия для крестьян были катастрофическими. Помещикам стали неинтересны денежные поборы с крестьян, и они перешли к обработке земли и расширению своих владений. Для этого требовалась крестьянская рабочая сила. Трудовые повинности были расширены, крестьян привязали к земле. Их практически лишили права продавать и передавать по наследству свою землю, им больше не разрешалось выбирать себе жену вне поместья. Большинство этих перемен произошло в XVI в., в период бурного роста экспортных цен на зерно. Стоит заметить, что в этой ситуации дефицит рабочей силы не помогал крестьянам, но привел к ужесточению дисциплины, чтобы помешать бегству из поместья, и что многочисленная, хотя и достаточно бедная знать смогла установить трудорепрессивную систему без помощи сильного центрального правительства. На самом деле формальное упразднение Тевтонского ордена в 1525 г. стало одним из самых важных политических событий, которые привели к вышеуказанным результатам [Ibid., ch. 11, p. 149–150, 154, 163–164].

В период колонизации крестьянские деревни часто были физически изолированы от дворянских поместий и существовали во многом как независимый организм. Во второй половине XV в. независимость была ликвидирована [Aubin, 1911, S. 155–156], поскольку помещики внедрились в деревни как экономически – через отъем крестьянской собственности, в особенности крупных владений главы поселения, так и политически – через монополию на правосудие [Stein, 1918, S. 437–439]. Если не учитывать это поглощение деревенского сообщества и уничтожение его автономии, трудно понять, как множество разрозненных дворян могло бы навязать свою волю крестьянству.

К концу XVII в. большинство дворян превратились в мелких деспотов в своих поместьях, неподконтрольных формальной власти ни сверху, ни снизу. Юнкерская «капиталистическая» революция XVI–XVII вв. почти полностью была социальной и политической. В литературе не встречается никаких указаний на какие-то важные технические изменения в сельском хозяйстве, которые сопровождали восхождение юнкеров к неограниченному господству. Трехпольная система применялась по-прежнему повсеместно вплоть до Семилетней войны, а к XVII в. аграрные практики, особенно в крупных юнкерских поместьях, намного отставали от того, что использовалось в западных немецких землях [Ibid., S. 463–464].

Крестьяне все-таки оказали некоторое сопротивление. Единственный заслуживающий внимание бунт произошел неподалеку от Кёнигсберга в 1525 г., вскоре после упразднения Тевтонского ордена. Неудивительно, что мятежный импульс пришел отчасти из самого города и от тех, кто мог потерять больше других, – от наиболее преуспевающих крестьян. Он был быстро подавлен из-за слабой поддержки со стороны городов, в которых в отличие от городов в области, охваченной Bauernkrieg, цеховая жизнь была незначительной [Carsten, 1938, p. 407].[272]

Ситуация, которая привела к Bauernkrieg 1524–1525 гг., была в своих важнейших отношениях почти противоположной тому, что происходило в северо-восточной Германии, и заставляет вспомнить некоторые черты, повторившиеся спустя более чем два века во Французской революции. Поскольку Bauernkrieg и многочисленные восстания, приведшие к этой войне, распространились по широкой территории – от современной западной Австрии почти по всей Швейцарии, по областям юго-западной Германии и по большинству областей верхней долины Рейна, – везде, естественно, возникали свои значительные отличия в местных условиях. Эти вариации осложнили определение причин и не давали вплоть до настоящего времени угаснуть ожесточенным спорам.[273]

Тем не менее существует устойчивое согласие среди ученых по следующим моментам. Местные князья в этой части Германии усиливали свою власть, а не ослабляли ее, как на северо-востоке, и предпринимали некоторые предварительные шаги для установления контроля над своей знатью и учреждения современной единой администрации. Однако эта форма абсолютизма была его мелкой и фрагментарной разновидностью, поскольку император распылял немецкие ресурсы в тщетной борьбе против папства. В этой части Германии процветала городская жизнь; закат Средневековья был золотым веком немецкого бюргера.

Поэтому крестьяне могли время от времени рассчитывать на поддержку городского плебса. Но делать общие выводы о том, с каким городским слоем крестьяне заключали союз и против какого выступали, довольно рискованно. В различные времена и в разных местах они вставали в оппозицию ко всем возможным группам и заключали союзы с другими: в Рейнской области боролись на стороне знати против монастырских владений [Waas, 1939, S. 13–15, 19], в других местах – против знати, а в третьих – снова вместе со знатью и потом снова против буржуазии и местного князя [Franz, 1956, S. 26, 31, 84]. Все, что можно сказать, – это то, что конфликт начался в основном с умеренных требований преуспевающих крестьян и постепенно становился все более радикальным, став впоследствии воплощением апокалиптических видений Томаса Мюнцера. Отчасти эта неуклонная радикализация стала результатом неприятия исходных умеренных требований [Waas, 1939], отчасти это произошло вследствие того, что крестьяне обратились к новым религиозным представлениям, распространяемым Реформацией, для оправдания своих экономических, политических и социальных претензий [Nabholz, 1954, S. 144–167].[274] Связь с городом, вероятно, внесла свой вклад в эту радикализацию, предзнаменования которой возникали и раньше.[275] Но ее причиной могло также стать недовольство низшего слоя крестьянства, которое было разделено на богатых и бедняков почти так же, как во Франции конца XVIII в., хотя мне и не встречались ясные подтверждения этой связи.

В ту эпоху знать испытывала двойное давление: со стороны местных князей, стремившихся установить свою власть, и со стороны распространяющейся коммерческой экономики. Знати нужны были деньги, и она пыталась добыть их множеством способов, восстанавливая там, где можно, древние права или – с точки зрения крестьянина – создавая новые повинности. Действительно, первые всплески крестьянского недовольства приобрели форму сохранения или возвращения «das alte Recht» («древнего права») [Franz, 1956, S. 1–40]. Единственное, чего знать не делала, разве что в отдельных местах и в малом масштабе, – не занималась сельским хозяйством коммерчески. В этом состоит решающее различие между районами, где бушевала Крестьянская война, и юнкерской Германией.

Что касается самих крестьян, то экономическое и социальное положение большинства из них некоторое время улучшалось. Как заметил один исследователь более 20 лет назад, признаки процветания среди крестьянства и бюргерства в этой части Германии к концу Средневековья были настолько очевидными, что невозможно уже было предполагать, что причиной восстания стало общее ухудшение экономической ситуации [Waas, 1939, S. 40–42]. Этот факт вполне согласуется с тем, что в условиях жесткого давления знать пыталась как только можно эксплуатировать крестьян.[276] Борьба за свои права между крестьянскими общинами и помещиками шла веками с переменным успехом, но она вовсе не исключала наличия общих интересов по многим вопросам. Периодически достигался какой-то результат в форме записи, известной как Weistum, – кодификации обычного права (Rechtsgewohnheiten), которая представляла собой данные под присягой ответы старейшин общины на вопросы. Сохранившиеся документы показывают резкое увеличение количества этих записей, Weistmer, после 1300 г., которое достигло максимума между 1500 и 1600 гг., а затем стремительно сократилось [Wiessner, 1934, S. 26–29]. Эти и другие свидетельства говорят, что деревенское общество было внутренне тесно связанное, несмотря на прогрессирующие разрывы в богатстве, существующее в медленно изменяющейся ситуации антагонистической кооперации с сюзереном [Wiessner, 1946, S. 43–44, 60, 63, 70–71].[277] Трудовые повинности и обработка поместья постепенно утрачивали свое значение, а денежные выплаты – наращивали, т. е. ситуация была прямо противоположной тому, что происходило на северо-востоке. Большое число крестьян приблизилось к тому, чтобы получить фактические права собственности, избавившись от большинства стигматов феодального землевладения, хотя во многих местах оно сохранялось.[278]

На ранних этапах восстания крестьянские требования часто повторяли темы, заимствованные из старых Weistmer [Waas, 1939, S. 34–35]. Этот факт – сильное свидетельство в пользу того, что восстание началось как «законное» недовольство уважаемых и состоятельных членов деревенской общины [Franz, 1956, S. 1–40].

Крестьянская война потерпела неудачу, за которой последовали кровавые репрессии. Как ее радикальное, так и консервативное течения были загнаны вглубь. Отчасти из-за победы аристократов, которая произошла на северо-востоке по совершенно иным причинам и почти без сопротивления, перспектива возникновения либеральной демократии в Германии была уничтожена на века. Лишь в XIX в. Германия предприняла робкие и, как оказалось, безуспешные шаги в этом направлении.

Победы английского сквайра и немецкого юнкера представляют собой две противоположные разновидности того, как высший землевладельческий класс мог совершить успешный переход к коммерческому сельскому хозяйству. Они также демонстрируют два прямо противоположных способа устранения основы для политической активности крестьянства. Несмотря на свое поражение, эта активность была достаточно мощной в областях, охваченных Bauernkrieg, где высшие классы не предпринимали экономической атаки на крестьянское общество, очевидно пытаясь увеличить денежные поборы с крестьян.

Этого отступления ради рассмотрения конкретного случая, я надеюсь, достаточно для того, чтобы указать основные варианты того, как реакция высших землевладельческих классов на вызов коммерческого сельского хозяйства создает ситуации, благоприятные или неблагоприятные для крестьянских восстаний. Главные регионы, где крестьянские восстания в современную эпоху имели наибольшее значение, Китай и Россия, были сходны между собой в том, что высшие землевладельческие классы в общем не совершили успешного перехода к коммерции и промышленности, в то же время не уничтожив преобладающую среди крестьянства социальную организацию.

Теперь мы можем пренебречь действиями аристократии и предпринять более аналитическое рассмотрение факторов, действовавших среди самого крестьянства. Какое именно значение имела модернизация для крестьян помимо того простого и жестокого факта, что рано или поздно они станут ее жертвой? На общих основаниях очевидно, что различные типы социальной организации, встрчающиеся в различных крестьянских обществах, вместе со временем и характером самого процесса модернизации, как можно ожидать, имеют значительное влияние на то, какой именно ответ возникает – революционный или пассивный. Но как связаны между собой эти переменные величины? Давайте прежде всего посмотрим, какие общие изменения происходят в этом сложном процессе.

В аграрной экономике модернизация означает распространение рыночных отношений на гораздо более широкую область, чем прежде, и постепенную замену труда для пропитания производством продукции для продажи.[279] Кроме того, со стороны политики успешная модернизация предполагает установление мира и порядка на больших территориях, создание сильного центрального правительства. Между этими двумя процессами нет непременной связи: по меркам своей эпохи Рим и Китай создали сильные администрации, распространившие свою власть на огромные расстояния, но не породили никакого движения к современному обществу. Однако комбинация этих двух факторов начиная с XV в. открыла путь для модернизации в разных частях света. Распространение государственной власти и наступление рынка, которые могут происходить в совершенно разное время, оказывают влияние на отношения между крестьянами и помещиками, на разделение труда внутри деревни, на ее систему власти, на классовые группировки внутри крестьянства, на принципы землевладения и права собственности. В какой-то момент влияние этих внешних сил может произвести изменения в технологии и в уровне производительности сельского хозяйства. Мне неизвестны примеры крупной технической революции в сельском хозяйстве, берущей свое начало из крестьянской среды, хотя, как мы видели, в Японии к концу эры Токугава встречались сравнительно важные случаи. Технологические изменения до сих пор играли намного более важную роль на Западе; в производящей рис Азии увеличение урожайности в основном происходило за счет интенсификации человеческого труда.

В этом комплексе взаимосвязанных изменений политически наиболее важными являются три аспекта: характер отношений между крестьянской общиной и сюзереном, имущественные и классовые разделы внутри крестьянства и уровень солидарности или единства, демонстрируемый крестьянами. Из-за тесной связи между этими тремя аспектами невозможно избежать определенных наложений и повторов при попытке проследить характерные модели модернизации в каждом из этих отношений.

Возвращаясь к началу этого процесса, можно обнаружить, что существуют заметные сходства среди крестьянских сообществ или деревень и их отношений к внешнему миру во многих аграрных цивилизациях. Будет полезно для начала дать описание этих сообществ в самых общих понятиях, принимая в расчет множество политически значимых отступлений от этого плана. В самом деле, значение этих отступлений легче определить после того, как представлена общая модель. Я ограничусь рассмотрением деревень, понимаемых как компактные поселения, окруженные обрабатываемыми полями. Хотя не менее часто встречается система рассредоточенных поселений, она не была нигде преобладающей, за исключением части Соединенных Штатов в эпоху колонизации и фронтира. Это одна из причин того, чтобы не применять к американским фермерам название крестьяне.

Прямо или косвенно непосредственный сюзерен играл существенную роль в деревенской жизни. В феодальных обществах им был сеньор, в бюрократическом Китае им был помещик, зависевший от имперской бюрократии; в некоторых частях Индии им был заминдар – нечто среднее между чиновником-бюрократом и феодальным сеньором. Главной задачей секулярного сюзерена было обеспечение защиты от внешних врагов. Часто, но не повсеместно, он вершил правосудие и регулировал споры между жителями деревни. Рядом с секулярным сюзереном обычно находился священник. Его задачей была легитимация господствующего социального порядка, а также объяснение причин и примирение крестьян с невзгодами и бедствиями, превосходившими уровень традиционной экономики и социальных техник отдельного крестьянина. В ответ на выполнение этих функций сюзерен и священник изымали у крестьян экономические излишки в форме рабочей силы, сельскохозяйственных продуктов или даже денег, хотя они играли менее важную роль в докоммерческую эпоху. Существовали достаточно значительные вариации того, как эти обязательства распределялись среди крестьян. Право крестьян на обработку земли и сохранение доли продукции для собственного использования обычно зависели от выполнения ими вышеперечисленных обязательств.

Есть важное свидетельство в пользу того, что там, где связи, выраставшие из отношений между сюзереном и крестьянским сообществом, были сильными, тенденция к крестьянскому бунту (а позже и революции) была незначительной. Как в Китае, так и в России эти связи были ослабленными, а крестьянские восстания носили в этих странах эндемический характер, даже если различия в структурах самих крестьянских сообществ были настолько велики, насколько это можно себе только представить. В Японии, где крестьянская революция была подконтрольной, эта связь была очень эффективной. Отчасти свидетельства загадочны и противоречивы. В Индии жесткая политическая власть не проникала в деревню, разве только в некоторых областях в добританскую эпоху. Но связь с властью по жреческой линии была сильной.

Для того чтобы эта связь была эффективным агентом социальной стабильности, два условия оказываются существенными. Во-первых, не должно быть жесткой конкуренции между крестьянами и сюзереном за землю и другие ресурсы. Дело здесь не просто в том, как много земли имеется в наличии. Социальные институции не менее важны, чем размеры земли, для определения крестьянского спроса на землю. Поэтому, во-вторых, я предполагаю еще одно, причем тесно связанное условие – политическая стабильность требует включения сюзерена и/или священника в деревенское сообщество в качестве ключевой фигуры, оказывающей те услуги, которые необходимы для сельскохозяйственного цикла и социального единства деревни и за которые он получает сравнительно соразмерные привилегии и материальные вознаграждения. Этот момент требует более подробного рассмотрения, поскольку он поднимает общие вопросы, которые остаются предметом жарких споров.

Трудности возникают из-за понятия вознаграждения или привилегии, соразмерных с теми услугами, которые выполняет высший класс. Будет ли в феодальном обществе «честным» возмещением защиты и правосудия, обеспечиваемых господином, определенное количество кур и яиц, поставляемых в нужное время года, или определенное количество дней, отработанных на господских полях? Разве это не вопрос совершенного произвола, ответ на который может быть получен только силовым путем? Вообще, разве понятие эксплуатации не является чисто субъективным, всего лишь политическим эпитетом, не способным получить никакого объективного закрепления или измерения? Вполне вероятно, что большинство обществоведов сегодня ответят на эти вопросы положительно. Если встать на эту позицию, то приведенное выше утверждение превращается в тривиальную тавтологию. Это означает, что крестьяне не поднимают восстания, пока они считают законными привилегии аристократии и свои обязательства перед знатью. Почему крестьяне так считают, остается по-прежнему загадкой. В рамках этой теории сила и обман могут быть единственно возможными ответами на этот вопрос, поскольку всякий список вознаграждений является в равной степени произвольным. Мне кажется, что в этом пункте субъективная интерпретация совершенно рушится и становится откровенно абсурдной. Почему взыскание девяти десятых крестьянского урожая не будет более или менее произвольным решением, чем взыскание одной трети?

Я утверждаю, что противоположная точка зрения, состоящая в том, что эксплуатация – это в принципе объективное понятие, является гораздо более осмысленной и по крайней мере позволяет строить объяснения. Главное – это вопрос о том, можно ли производить объективную оценку вкладов в поддержание существования специфического общества со стороны настолько качественно разных видов деятельности, как участие в битве и обработка земли. (Прежде экономисты учили нас, что такое возможно по крайней мере в условиях конкурентной рыночной среды, но, как я полагаю, они вряд ли захотят перейти к более общим утверждениям.) Мне кажется, для отстраненного наблюдателя такое совершенно возможно, причем он достигает этого, получив ответы на традиционные вопросы: 1) является ли этот вид деятельности необходимым для этого общества? Что случится, если он прекратится или изменится? 2) Какие ресурсы необходимы для того, чтобы люди могли эффективно выполнять эту деятельность? Хотя в ответах на эти вопросы всегда сохраняется большая доля неопределенности, в них также есть общее объективное ядро.

В пределах, достаточно широких для того, чтобы общество функционировало, объективный характер эксплуатации кажется таким чудовищно очевидным, что возникает подозрение, что в объяснении нуждается скорее отказ от объективности. Не так уж трудно показать, когда крестьянское сообщество получает реальную защиту со стороны своего сюзерена и когда сюзерен либо не способен удержать врагов, либо действует в союзе с ними. Сюзерен, который не заботится о поддержании мира, забирает у крестьянина большую часть продовольствия, отнимает у него женщин (как случалось во многих частях Китая в XIX–XX вв.), является явным эксплуататором. Между этой ситуацией и объективной справедливостью расположены все возможные градации, в которых пропорция между оказанными услугами и изъятыми у крестьян излишками открыта для обсуждения. Подобные обсуждения могут интересовать философов. Но они вряд ли разрушат общество. Тезис, который здесь предлагается, состоит лишь в том, что вклады тех, кто сражается, правит и молится, должны быть очевидными для крестьян, а ответная их плата не должна быть явно несоразмерной по отношению к оказанным услугам. Народные представления о справедливости, если сказать по-другому, имеют под собой рациональную и реалистическую основу; а для утверждения отношений, которые отклоняются от этой основы, потребуются обман и сила в тем большей степени, чем существеннее отклонение.

Определенные формы модернизации особенно склонны к разрушению всех видов равновесия, которые устанавливаются в отношениях крестьянского сообщества и высших землевладельческих классов, и к тому, чтобы вносить дополнительные нагрузки в механизмы, которые их связывают между собой. Там, где королевская власть увеличила и усилила поборы с крестьян, чтобы компенсировать расходы на организацию армии и правительственную бюрократию, а также на дорогостоящую политику придворного великолепия, рост королевского абсолютизма мог с большой вероятностью привести к взрывам крестьянского возмущения.[280] Как короли из династии Бурбонов, так и русские цари каждые по-своему использовали различные приемы для усмирения своей знати за счет усиления страданий крестьянского населения. Ответом на это были периодические всплески народного гнева, намного более суровые в России, чем во Франции. В Англии Тюдоры и Стюарты имели дело с совершенно иной ситуацией, и это стоило им королевской головы, отчасти потому что они пытались защищать крестьян от «антисоциального» поведения знати, занявшейся коммерцией. В Японии сёгунат Токугава решительно отгородил страну от внешнего мира, и поэтому в отличие от абсолютистских монархов Европы он не нуждался в создании дорогостоящей армии и администрации. Крестьянские волнения стали играть важную роль лишь в конце этой эпохи.

В целом создание централизованной монархии означало, что непосредственный сюзерен крестьян уступал свои защитные функции государству. Как во Франции, так и в России эта перемена практически не изменила права помещиков и обязательства крестьян. Права помещиков подкреплялись новой властью государства, поскольку монархия опасалась настроить против себя еще и знать. В свою очередь, постепенное проникновение в деревню городских товаров, в которых помещик нуждался или думал, что нуждался, а также необходимость поддержания придворной роскоши вынуждали знать усиливать давление на крестьян. Неудача в сколько-нибудь широком распространении коммерческого сельского хозяйства лишь ухудшила эту ситуацию, поскольку она означала, что у эксплуатации крестьян нет альтернативы. Как мы видели, все тенденции к коммерческому сельскому хозяйству были трудорепрессивными. Во Франции, России и других частях Восточной Европы мелкий помещик стал самой реакционной фигурой, возможно, из-за того, что все альтернативы, такие как двор, удачный брак или аграрное предпринимательство, были для него закрыты. Нет необходимости прояснять неоднократно отмеченную историками связь между этими тенденциями и крестьянскими возмущениями.

Там, где крестьяне бунтовали, встречаются указания на то, что в добавление к старым методам отъема экономического излишка продукции у крестьян, которые сохранялись и даже усиливались, возникали новые, капиталистические методы. Так было во Франции XVIII в., где крестьянское движение, которое помогло свергнуть старый порядок, имело в равной степени отчетливые антикапиталистические и антифеодальные черты. В России стремление царя устранить крепостную зависимость сверху не смогло удовлетворить крестьян. Выкупные платежи были слишком большими, а наделы земли слишком малыми, как вскоре показало последовавшее за этим накопление долгов. В отсутствие сколько-нибудь последовательной модернизации деревни выкупные платежи стали просто новым методом изъятия излишков у крестьянина, одновременно препятствуя ему в получении земли, которая «по праву» была его. Далее, в Китае поведение крестьян показывало, что их возмущает союз прежнего чиновного сборщика налогов с помещиком-капиталистом при режиме Гоминьдана.

Эти факты не предполагают, что общее бремя обязанностей крестьянина непременно возрастало в этих условиях. В самом деле, общим местом в истории является тот факт, что улучшение в экономической ситуации крестьянства может стать прологом к восстанию.[281] Это сравнительно хорошо установленный факт для английской деревни накануне восстания 1381 г., для Крестьянской войны в Германии XVI в. и для французского крестьянства накануне 1789 г. В иных случаях, причем самых важных, – в России и Китае – давление на крестьян скорее всего увеличилось.

При любом исходе одной из величайших опасностей для старого порядка на ранних фазах перехода к миру коммерции и промышленности является потеря поддержки верхнего слоя крестьянства. Одно распространенное объяснение этого – психологическое, оно сводится к тому, что ограниченное улучшение в экономическом положении этого слоя приводит к постепенному усилению требований и в конечном счете – к революционному взрыву. Эта теория «революции растущих ожиданий» может иметь некоторый объяснительный потенциал. Но общее объяснение ей не под силу. В случае России и Китая, даже в XX в., она искажает факты до неузнаваемости. Встречается несколько разных вариантов того, как богатые крестьяне могли перевернуть старый порядок, в зависимости от специфических исторических обстоятельств и их влияния на различные формы крестьянской общины.

Время изменений в жизни крестьянства, а также количество людей, одновременно затронутых изменениями, являются важнейшими и самостоятельными факторами. Я подозреваю, что они имеют более важное значение, чем факторы материальные, затрагивающие продовольствие, кров, одежду, за исключением очень крупных и внезапных. Медленное ухудшение экономического положения его жертвы могут принять как часть своей нормальной ситуации. Особенно в тех случаях, когда нет очевидных альтернатив, все большие лишения могут постепенно получить оправдание в крестьянских представлениях о том, что является правильным и должным. Что вызывает возмущение крестьян (и не только крестьян), так это новый и неожиданный побор или требование, которые затрагивают сразу большое число людей и порывают с общепринятыми правилами и обычаями. Даже традиционно покорные индийские крестьяне перешли к массовым выступлениям и вызвали призрак аграрной революции в большей части Бенгалии в 1860-х годах, когда из-за внезапного бума на текстильном рынке английские помещики попытались заставить их выращивать индиго по ценам, которые едва позволяли не умереть с голоду.[282] Революционные меры против священников в Вандее имели довольно сходный эффект. Нет необходимости умножать примеры. Значимый момент состоит в том, что при этих условиях невзгоды одного человека в один миг начинают восприниматься как коллективные. Если воздействие соответствующее (внезапное, широкое, но не слишком суровое, чтобы не лишить с самого начала надежды на коллективное сопротивление), оно способно воспламенить солидарность восстания и революции в крестьянской общине любого типа. Насколько я понимаю, ни один тип не имеет совершенной защиты от революции. Тем не менее есть различия во взрывном потенциале, который можно сопоставить с разными типами крестьянской общины.

По ходу этого исследования был отмечен существенный диапазон различий в степени кооперации и соответствующем разделении труда в крестьянских сообществах. Один полюс – это крестьяне Вандеи с их обособленными хозяйствами, что было большой редкостью для крестьян в цивилизованных обществах. Другой полюс – это тесно сплоченная японская деревня, причем это единство сохранилось и в Новое время. На общих основаниях представляется очевидным, что уровень солидарности, демонстрируемый крестьянами, поскольку он является выражением целой сети общественных отношений, внутри которой отдельные люди проживают свою жизнь, должен играть важную роль в политических тенденциях. Тем не менее поскольку этот фактор переплетен со множеством других, трудно оценить его подлинное значение. Насколько я понимаю свидетельства, отсутствие солидарности (или, точнее, состояние слабой солидарности, поскольку минимальный уровень кооперации всегда поддерживается) создает серьезные трудности для любых политических действий. Поэтому его последствия консервативны, хотя выше рассмотренный случай внезапного шока способен преодолеть и эту консервативную тенденцию, подтолкнув крестьян к насильственным выступлениям. В то же время там, где солидарность сильна, возможно провести различие между консервативными формами и теми, что благоприятствуют восстаниям и революциям.

В мятежной и революционной форме солидарности институциональные условия таковы, что они распространяют бедствия по всему крестьянскому сообществу, превращая его в сплоченную группу, враждебную помещику. Факты определенно свидетельствуют о том, что именно это происходило в конце XIX – начале XX в. в российских деревнях. Одним из главных последствий периодического перераспределения собственности в миру, т. е. в крестьянской общине, было распространение дефицита земли, имущественное выравнивание богатых крестьян с бедными. Определенно таким было заключение Столыпина, который пересмотрел прежнюю официальную политику поддержки мира и попытался ввести в России разновидность крепкого сословия йоменов, которое должно было стать опорой для шатающегося трона Романовых [Robinson, 1932, p. 153].[283] Стоит также вспомнить о том, что китайским коммунистам перед приходом к власти пришлось создать такого рода солидарность из непокорного социального материала.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Имя Вадима Голубева знакомо читателям по его многочисленным детективам, приключенческим романам. В н...
В книге «Русь в поэмах» я пытался древнюю историю осмыслить, подобрать хорошие слова и правильно их ...
Симу жизнь не баловала с детства – родители развелись, и каждый начал строить новую семью, в которой...
Приключения Сергея Сажина в мире колдунов продолжаются!«Лучше плохо лежать, чем хорошо сидеть!» – гл...
На этот раз главное действующее лицо книги не Алексей, а его старший брат — капитан Константин Датал...
Приличным невестам полагается после свадьбы жить с супругом в согласии долго и счастливо. Неприличны...