Сожженные революцией Иконников-Галицкий Анджей

Всё принадлежит вам, бедным! Берите!

Всё принадлежит вам, голодным! Насыщайтесь!

Всё принадлежит вам, оборванным! Оденьтесь!

Всё принадлежит вам, босым! Обувайтесь! Творите анархию! <…>

Русский народ! Кому как не тебе, вынесшему на плечах всю тяжесть власти, кому как не тебе стремиться к солнцу безвластия… Ко всему миру иди с открытой душою и с благой вестью о всемирной свободе! <…>

Заключённые, кандальщики, преступники, воры, убийцы, поножовщики, кинжалорезы, отщепенцы общества, парии свободы, пасынки морали, отвергнутые всеми! Восстаньте и поднимитесь! На пиру жизни займите первое место. Вы были последними – станьте первыми. Сыны тёмной ночи, станьте рыцарями светлого дня, дня угнетённых!»[168]

В 20-х числах апреля 1917 года, после опубликования ноты Милюкова о войне до победного конца, по всему Петрограду закипело варево политического кризиса, зачадили очаги уличных митингов – против войны, а вернее, против всякой власти; за то, чтобы бедные брали, голодные насыщались, босые обувались и кто был ничем, тот стал бы всем. Анархисты выбрали местом своих шумных манифестаций просторную Театральную площадь между консерваторией и Мариинским театром. Дальский жил тогда совсем неподалёку, в неказистом, но уютном доме Княжевича, Офицерская улица, 46. (Чуть дальше, на углу Пряжки, – дом, в котором вот уже месяц слушает музыку и шум революции вернувшийся с фронта Александр Блок.) Возможно, эта близость к эпицентру митинговой активности – не надо далеко ходить за разрушительным вдохновением – определила политический выбор Дальского.

Он объявляет себя анархо-коммунистом. Участвует в собраниях, митингах, кутежах и попойках в Москве и Петрограде. Расхаживает при этом в специально сшитом театрально-революционном одеянии: застёгнутый до горла долгополый чёрный сюртук-сутана, огромный красный бант на груди. Даёт концерты, а деньги перечисляет на издание газеты «Буревестник», органа Петроградской федерации анархо-коммунистов. Не чуждается запретных удовольствий. Вино, женщины, наркотики… Неукротимый темперамент заводит его ещё дальше: вместе с товарищами-чернознамёнцами он осуществляет «экспроприации». То есть грабежи, совершаемые под высокоидейными лозунгами всеобщего равенства. По Питеру, по Москве летают рассказы (их правдивость – поди проверь!) о происшествиях такого рода: ночью, в разгар большой карточной игры, в залу Купеческого клуба врывается Дальский с «группой товарищей», все вооружённые до зубов. «Руки вверх! Не двигаться!» Мамонт собирает золото и деньги и уходит, успев выкрикнуть своим, всей России известным актёрским голосом несколько ультрареволюционных лозунгов.

Впрочем, это очень уж театрально. Открещиваясь от слишком явных обвинений, а в то же время искусно подогревая летучие слухи, Дальский опубликовал в питерских газетах открытое письмо, в коем уверял, что он не захватчик и не налётчик, никогда не арестовывался, краденых произведений искусства и прочих награбленных анархистами ценностей на квартире не держит. По решению районного рабоче-солдатского Совета на квартире Дальского народные милиционеры произвели обыск – и ничего не нашли. Об этом тоже было объявлено в газетах. Образ Мамонта Дальского дополнился новыми чертами: он смел, удачлив и неуловим, он близок к новой власти, он всегда выйдет сухим из воды.

В январе 1918 года Мамонта всё же арестовали по личному указанию управляющего делами Совета Народных Комиссаров В. Д. Бонч-Бруевича (почему ближайший помощник Ленина возымел решительную неприязнь к анархистствующей публике – об этом узнаем вскоре). Впрочем, скоро отпустили. В первые месяцы своего существования советская власть была снисходительна к шалостям анархистов. В них видели романтиков революции, пусть увлекающихся, но необходимых союзников в борьбе с буржуазией. И вот, уже в феврале неуёмный Мамонт в Москве во главе отряда анархистов участвует в захвате и разграблении особняка Савёлова. При этом был похищен и впоследствии бесследно исчез архив родословий российского дворянства. А в марте – вершина революционной карьеры Дальского: «опиумное дело». А затем – стремительный и неожиданный финал.

Звезда Дальского клонилась к закату, хотя он (да и никто) об этом ещё не ведал. А в это же время восходила молодая и яркая звезда другого знаменосца анархии – Анатолия Железнякова.

Имя сие явилось из исторического небытия в июне 1917 года. Явилось, как бес из пламени, из дыма двух гранат, взорвавшихся у ограды дачи Дурново, что на Выборгской стороне, в Петрограде.

IV

Гранаты Анатолия Железнякова

Лето 1917 года выдалось жарким по всей России, от Западного фронта до Сибири. Москва и Питер уже в июне изнывали от тридцатиградусного зноя; повсеместно участились пожары; от случайно разбившейся керосиновой лампы полностью выгорел город Барнаул. Огонь революционной стихии охватывал сердца не только пролетариев, но и поэтов. Страдая от духоты во время бесконечных заседаний Чрезвычайной следственной комиссии, секретарь-редактор Александр Блок приходил к убеждению: не судить «бывших» должно, а всем сердцем слушать музыку революции. Этот завет выполнял его «заклятый друг» Андрей Белый: на многолюдных митингах с упоением внимал речам Керенского, а потом выражал свой восторг в причудливых образах танцевальных импровизаций. Спасаясь от жары на подмосковной даче, никому ещё не известный Борис Пастернак неостановимо строчил гениальные стихи, которые составят впоследствии революционную в своей поэтической свободе книгу «Сестра моя жизнь».

В это самое время в Петрограде в здании Первого кадетского корпуса в бывшем Меншиковском дворце проходил генеральный смотр социалистических сил: I Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и матросских депутатов. Съезд показал: революционный лагерь могуч и набирает силу. И ещё: революционный лагерь расколот на два направления и трещина расширяется стремительно. Настрой одних – удовлетворённость от уже совершившейся революции и страх перед её дальнейшим развитием; источник энергии других – неуёмная жажда новых революционных потрясений.

Осторожные и рассудительные эсеры, меньшевики, народные социалисты уже успели ужаснуться той бездне, которая разверзлась пред ними в дни Февральской революции, мартовских расправ над офицерами в Кронштадте и Гельсингфорсе, апрельских вооружённых манифестаций в столицах и на фронте. Введя своих представителей во Временное правительство, они вступили в политический блок с буржуазией. Войну надо довести до справедливого мира; вопросы о политическом строе, о земле и о собственности вообще отложить до мирного времени и передать на рассмотрение всенародно избранного Учредительного собрания. Хорошая, разумная программа. Беда, однако, в том, что миллионы вооружённых людей не хотели ждать, гнить в окопах, погибать в бесплодных атаках ради государственных (то есть неизвестно чьих) интересов. Пассионарная часть общества искала немедленных и радикальных политических решений. Того же жаждали уголовники, дезертиры, обитатели социального дна: крах существующего порядка открывал перед ними соблазнительную перспективу безнаказанного грабежа. Эти настроения лучше всего улавливали безрассудные буревестники революции: большевики, боевая эсеровская молодёжь и, конечно же, фанатики беспредельной свободы – анархисты.

К этому времени Петроградская федерация анархистов-коммунистов пользовалась уже немалым влиянием – и среди рабочих, более всего на заводах Выборгской стороны, и среди матросов Балтфлота, и в некоторых частях Петроградского гарнизона, особенно в 1-м пулемётном полку. Штаб-квартирой анархо-коммунисты сделали дачу Дурново на Полюстровской набережной: собственность бывшего царского министра была явочным порядком экспроприирована ещё в апреле. Вот там 9 июня состоялась общегородская конференция «чернознамёнцев». Делегаты от почти ста предприятий и воинских частей Петрограда, вдохновляемые революционным нетерпением, приняли решение: идти уничтожать власть, свергать Временное правительство.

Почва для восстания благоприятна: только что «временные» приняли непопулярное среди солдат и матросов решение о наступлении на фронте. Настал час превратить войну империалистическую в войну революционную. Вместо Временного правительства пусть будет Временный революционный комитет. Его состав наскоро сформировали на той же даче. В работе конференции (если выкрикивание лозунгов и произнесение ультрарадикальных речей в прокуренных комнатах можно назвать работой) принял участие кое-кто из большевиков: председатель Выборгского районного комитета РСДРП(б) Лацис, лидер большевистской ячейки 1-го пулемётного полка прапорщик Семашко. Партийная дисциплина была тогда понятием абстрактным, а цели анархо-коммунистической революции – немедленная передача частновладельческой земли крестьянам, заводов рабочим, отмена дисциплины в армии и, конечно же, прекращение империалистической войны – практически совпадали с теми, которые ещё в апреле сформулировал Ленин. Между тем, Ильич, а с ним и руководство ЦК РСДРП(б) вовсе не были в восторге от инициативы товарищей анархистов.

Разница между анархистами и большевиками состояла в том, что первые хотели уничтожать власть, вторые – брать власть. А для этого момент ещё не настал. По таковой причине ленинский ЦК присоединился к решению эсеро-меньшевистского большинства съезда Советов – запретить вооружённые манифестации против Временного правительства. Из Революционного комитета большевикам пришлось выйти. По словам Лациса, узнав об этом, многие большевики Выборгской стороны в гневе рвали свои партбилеты.

На даче Дурново не думали повиноваться и начали формировать свои вооружённые дружины. Видя решимость анархо-коммунистов, съезд Советов постановил: 18 июня поднять массы на демонстрацию в поддержку Временного правительства. Анархисты не дрогнули и двинули на улицы города своих сторонников. 18 июня в противостоящих друг другу демонстрациях участвовало от четырехсот до шестисот тысяч человек. Накануне была сильная гроза, дышать стало малость полегче, но грозовая тревожность носилась в воздухе.

Солдаты, матросы, участники всевозможных красных и чёрных гвардий на все манифестации приходили вооружёнными. Любая случайность могла спровоцировать стрельбу. Палить в своих же товарищей по революционному лагерю в тот день не решились. Но без серьёзного инцидента не обошлось. В разгар демонстраций вооружённая толпа анархистов (около двух тысяч человек), двигаясь с Выборгской стороны к центру, внезапно атаковала городскую тюрьму Кресты. Ядро нападавших составляли бойцы черногвардейской дружины, приведённой из Шлиссельбурга вождём тамошних анархистов Иустином Жуком. Разумеется, в Крестах не было никаких политических заключённых, да и уголовников выпустила на волю Февральская революция. В камерах содержалось лишь небольшое количество хулиганов, грабителей, а также неотличимых от них участников анархистских экспроприаций, задержанных слабосильной городской милицией за последние три месяца. Дружинники Жука объявили их всех без разбора узниками Временного правительства, освободили и повели с собой. Охрана не сопротивлялась.

События этого дня выявили новую движущую силу революции: союз идейных вождей крайне коммунистического толка и криминализованных люмпенских масс. Даже Временное правительство забеспокоилось и предприняло попытку наказать зарвавшихся анархистов. На следующее утро дача Дурново была окружена несколькими ротами солдат Преображенского и Семёновского полков, казачьими сотнями и автомобилями бронедивизиона. Степень управляемости этих войск была невелика. Поэтому руководивший операцией министр юстиции Переверзев вступил с анархистами в переговоры. Требовал одного: выдачи лиц, освобождённых накануне из Крестов.

Быть может, буревестники свободы, поразмыслив, приняли бы ультиматум министра. Но на беду среди осаждённых оказался молодой человек, почти юноша, в рубахе с матросским воротником, в бескозырке, красавец со странным взглядом прозрачно-водянистых и в то же время огненных глаз. Кронштадтские матросы обращались к нему, несмотря на его молодость, уважительно: товарищ Анатолий; за глаза называли Железняком.

Анатолий Железняков.

Под его электризующим влиянием члены Революционного комитета отказались слушать Переверзева. Воры, налётчики, громилы и убийцы – наши братья, они – анархисты в душе, и преступления их – стихийно-революционный ответ на несправедливость буржуазного общества. Как же можно выдать их антинародному правительству?

Своё мнение Железняков подкрепил весомыми аргументами: гранатами. Несколько штук кинул в сторону преображенцев и казаков. Гранаты не причинили никому вреда. Но солдаты, до этого настроенные мирно, рассвирепели. Рванулись вперёд и открыли беспорядочную стрельбу. В три минуты дача была взята штурмом. Не обошлось без жертв: шальная пуля стукнула в голову активиста Петроградской федерации анархо-коммунистов Аснина и тот на месте скончался. Остальные пятьдесят девять человек, находившиеся на даче, сдались.

Победа Временного правительства и эсеро-меньшевистского большинства съезда Советов была эфемерной. Весть о событиях на Полюстровской набережной взбудоражила многочисленных сторонников анархии. Несколько тысяч кронштадтских матросов собралось было идти на Петроград, вызволять «братву» и бить министров-«капиталистов». Рабочие заводов Выборгской стороны устроили прямо на даче Дурново над свежим трупом Аснина нечто вроде гражданской панихиды. Оттуда брожение стало распространяться по заводам и частям гарнизона. Особенно взволновался 1-й пулемётный полк, казармы которого располагались на углу Сампсониевского проспекта и Флюгова переулка (ныне Кантемировская улица). Но к вечеру всё как-то само собой успокоилось. Возможно, потому, что после изнуряющей дневной жары всем захотелось отдохнуть в относительной прохладе.

Арестованные анархисты по большей части были вскоре отпущены. Через две недели в Петрограде разыгралась новая драма: июльский кризис, попытка свержения Временного правительства. Роль заводил играли анархистские лидеры, но Железнякова среди них не было: оставленный под арестом за свои гранаты, он ждал суда. Удержавшееся у власти Временное правительство пыталось показать теперь свою суровость. Суд вынес блестящеглазому матросу громоподобный приговор: четырнадцать лет каторжных работ.

6 сентября имя Железнякова вновь замелькало на полосах газет, зазвучало на митингах.

Он бежал из Крестов.

V

Видение кровавой свободы

Анатолий Железняков явился на свет, когда Мамонт Дальский уже был столичной знаменитостью. Правда, мы не знаем, слыхали ли в семье Железняковых имя первого красавца Александринской сцены. Может быть, и слыхали. Семейство это было вполне обыкновенное, приличное и не без образованности. Отец, Григорий Егорович, православного исповедания, служащий, из отставных унтеров, приписан после военной службы к мещанам московской Басманной слободы, но жительство имел в подмосковной деревне Федоскино. Там 20 апреля 1895 года родилось у него и у его любимой жены Марии Павловны третье дитя: сын Анатолий.

Вот фотографии: Григорий Егорович с Марией Павловной. Красивая пара. Он (сидит) – усатый, высоколобый, ясноглазый, с пышной кудреватой шевелюрой; широкая грудь, военная осанка: видно, что служил в гренадерах. Она (стоит, приобняв мужа за плечи) – стройная, чистая, миловидная. А вот и дети: старшая сестра Александра, брат Николай, лет тринадцати (энергичные брови, оттопыренные уши), а между ними – круглолицый малыш в коротких штанишках и матроске, Анатолий. Милый малыш. Пухлые щёки, коротенький аккуратный носик, ушки торчком, как у старшего брата. Ясный, прямой и открытый взгляд.

Фотография сделана в 1900 году.

Малышу отмерено ещё девятнадцать лет жизни.

Дети осиротеют через два года: отец умрёт внезапно, жить станет ох как трудно. Станут ли сыновья опорой матери? Не похоже. Характеры у обоих беспокойные – по фотографии видно (и младший, Виктор, родившийся незадолго до смерти отца, тоже унаследует это свойство). Вот Александра – та другое дело. Собственно, она вместе с матерью будет тянуть всю семью: мать пойдёт в подёнщицы, стирать и убирать; Александра, окончившая к тому времени гимназию, станет учительницей. Николай после многих скандалов и ссор уйдёт из дому и в Одессе наймётся матросом на торговый пароход. Это всё случится скоро, очень скоро.

Что касается Анатолия, то он окончит церковно-приходскую школу, городское четырёхклассное училище и в пятнадцатилетнем возрасте будет принят на казённое содержание в Лефортовское военно-фельдшерское училище.

А вот другая фотография, 1914 год. Молодой человек в матросской белой рубахе, в тельняшке. Бескозырка сдвинута на затылок. Ноги косолапо расставлены. Руки в брюки. Поза матроса-хулигана. Взгляд жёсткий, почти жестокий, и очень-очень беспокойный. С трудом узнаём в этом лице черты, знакомые по детской фотографии, разве что оттопыренные уши помогают. Анатолий Железняков – матрос-кочегар торгового флота.

Что случилось? Скандал в фельдшерской школе, невыход на торжественное построение по случаю «царского дня», карцер, отчисление. И запись в жандармской справке о неблагонадёжности: «Особых примет нет. Рост – выше среднего. Волосы – тёмные. Глаза – голубые. Увлекается чтением. В училище часто вёл со слушателями неблагопристойные разговоры о семье императорского величества»[169]. После отчисления полтора года проработал помощником аптекаря – и бежал вслед за братом, к морю. Стал моряком. Одну навигацию отходил на пароходе кочегаром.

Мальчик вырос. И в нём выросло из тайно брошенного зерна многошумное древо: ненависть к окружающей действительности.

Опасная особенность, привлёкшая внимание жандармов, – «увлекается чтением» – находит подтверждение в записях матроса Железнякова, сохранившихся в его «памятной тетради». Как и прискорбный факт политической неблагонадёжности. Матрос уже явно увлечён революционными теориями. Откуда только успел набраться! Слова «свобода» и «революция» выведены аккуратным почерком на тетрадных линейках.

Из «памятной тетради» Железнякова.

Начальная запись:

«Кто посягает на свободу человека, достоин позора и смерти.

<…> Жизнь скитальца полна треволнений, лишений и суровых переживаний, но прекрасна дикой свободой и вольным взмахом желаний»[170].

О войне:

«Люди гибнут за металл и от металла.

Цари людей, сильные мира сего, упившись властью, тешатся новой игрой, мировой бойней, идущей уже третий год.

Смейтесь! Но хорошо смеётся тот, кто смеётся последним, а вы смеётесь в последний раз. Уже тянется наводящая на вас смертельный ужас кроваво-красная рука революции…»[171]

Фраза явно из книги, из какого-то гарибальдийско-народовольческого романа. Видно, много чего успел прочитать девятнадцатилетний мещанин Басманной слободы. Но высшая реальность врывалась в замкнутый мир тетрадных мыслей и чувств. Война.

В 1915 году Железняков достиг призывного возраста. Ко времени призыва он уже не носил матроску: вернулся в Москву, устроился работать слесарем на машиностроительный и снарядный завод Листа за Бутырской Заставой. Но пришлось снова надеть флотскую форму. Молодца призвали на флот и отправили в Кронштадт, в Машинную школу, а оттуда на учебный корабль «Океан», кочегаром.

Оттуда летом 1916 года Железняков бежал. Говоря на языке военного времени – стал дезертиром.

До этого жизнь его шла обычным ходом, со всякими шероховатостями, но в рамках дозволенного. Двадцать один год.

С этого момента – короткая и бурная поэма авантюр, удач, опасностей и провалов, невероятный взлёт, слава и стремительная погибель.

Он пробирается в Москву, оттуда в подмосковный Богородск, потом в Саратов. Со всяческими приключениями, раздобыв фальшивые документы, совершает путь до Новороссийска, вновь устраивается на торговый флот, бороздит Чёрное море на грузопассажирском пароходе «Принцесса Христиана». Это судно – австрийское – было задержано в самом начале войны в порту Таганрога и поставлено под русский флаг. Стало быть, дезертир русского флота укрывается от преследования на трофейном пароходе. Осень 1916 года. На фронте продолжается монотонная, беспощадная, нескончаемая бойня. Но в воздухе ощущается нечто странное, какое-то неизвестной природы тяжкое электричество.

Из «памятной тетради». 26 сентября 1916 года:

«Всюду растёт произвол, всюду кучки людишек, прикрываясь личиной, именуемой “законом”, грабят, давят, прессуют, осыпают градом глубочайших обид и оскорблений. <…>

…Я верю, – а иначе и жить нет смысла, – что наступит пора, когда человечество, шагая через трупы товарищей и врагов, пройдёт тяжкие испытания и среди смрада, зарева пожаров и разрушений увидит её, всю облитую кроваво-красным светом, великую, единственную и могучую мать – свободу»[172].

Это, конечно, тоже слова из книг. Слишком уж выспренне сказано. Но примечательная гамма: трупы, смрад, зарево пожаров… И вера, именно вера в эту самую, залитую кровавой краской женскую фигуру. Прекрасная дама? Жена, облечённая в Солнце? Великая блудница, сидящая на звере багряном?

Видение – как перед концом света.

И ещё одна примечательная запись. 29 ноября:

«Проходим Сочи, Адлер, Гагры. Чудные, великолепные виды. Вот стоит в зелени белый и чистый на вид Афонский монастырь. Но сколько там грязи и разврата!»[173]

Интересно, откуда он взял, что в стенах Ново-Афонского монастыря царят грязь и разврат? За всю свою к тому времени двадцатиоднолетнюю жизнь он, кажись, не прожил ни одного дня ни в одном монастыре и никогда не бывал в Ново-Афонском. Но вот – впитал кем-то пущенную, почему-то разгулявшуюся по умам лживую выдумку, принял как абсолютную истину, не нуждающуюся даже в проверке. Значит, хотел, страстно, всем сердцем хотел, чтобы именно так оно и было, чтобы в монастырских стенах разгуливал разврат, под церковными сводами звенела ложь и сеялась всяческая мерзость.

Так оно и будет – по его желанию. Осквернённые церкви станут складами и клубами; в монастырях угнездятся профилактории для проституток и сумасшедшие дома. Грязь – а кровь, вытекая из тела, тоже становится грязью – покроет сброшенные с куполов кресты. И человечество, его русская часть, попрёт через трупы товарищей и врагов в бессмысленную и лживую даль – к свободе самоуничтожения.

Анатолий Железняков созрел для действия. Тысячи, сотни тысяч таких, красивых, двадцатидвухлетних, созрели для действия.

Сейчас оно начнётся.

Новый, 1917 год матрос-апокалиптик встретил в Батуме, где, уйдя с «Христианы», устроился мотористом на буксир. Известие об отречении Николая докатилось до Батума 9 марта. Вскоре прилетели и иные ошеломляющие новости. Среди них – благая весть об амнистии. И слухи о массовых убийствах офицеров в Кронштадте и Гельсингфорсе. Свобода показала свой лик.

Когда Железняков появился в Петрограде, в Кронштадте, когда влился в неуёмное красноматросское море, когда примкнул к анархистам – в точности неизвестно. Не раньше апреля, не позднее мая.

А в июне он со своими гранатами – уже вождь анархистов.

VI

Матросские пляски

17 января 1918 года в газете социал-демократов-интернационалистов «Новая жизнь» напечатан очередной публицистический монолог редактора Максима Горького из серии «Несвоевременные мысли». Покупаем свежий экземпляр у мальчишки-газетчика на заснеженном тротуаре Невского проспекта, раскрываем и с дрожью читаем: «Недавно матрос Железняков, переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион людей. Я не считаю это заявление хвастовством. <…> Миллион “свободных граждан” у нас могут убить. И больше могут»[174].

Прошло едва полгода с того дня, когда бывший дезертир Железняков выскочил из безвестности в свет великих событий, – и вот он уже рупор эпохи, толмач-посредник меж трибунно-высокомерной кликой вождей и страшной массой разноликих людей в чёрных бушлатах и серых шинелях.

Один из клики вождей сейчас поведает нам про него интересную историю.

Но прежде попытаемся проследить недолгий путь нашего героя после его исчезновения из камеры Крестов.

О том, как он бежал, была сложена романтическая легенда. В ней фигурирует анархистка Люба Альтшуль, юная еврейка, прекрасная и самоотверженная, как Юдифь. Она проникает в тюрьму, под видом невесты добивается свидания с Железняковым (они познакомились на каком-то митинге; состояли ли в любовной связи – доподлинно неизвестно), передаёт ему подготовленный группой товарищей подарок: пилку в хлебе и револьвер в корзине с фруктами. Ночью он подпиливает решётку, выбирается наружу, перепрыгивает с окна на крышу, с крыши на мостовую, вывихивает ногу, но из последних сил бежит… За ним гонятся… Стрельба… Он перелезает какой-то забор, едва не теряет сознание… Но погоня отстала… К утру его, обессилевшего, находят матросы… Он снова среди своих.

Чушь. Вымысел.

Из Крестов невозможно убежать таким киношным способом. За всю стотридцатилетнюю историю этой знаменитой тюрьмы удались два побега: в 1922 году бандит Лёнька Пантелеев и его «братки» бежали при содействии охраны; в 1969 году заключённый смог улизнуть во время прогулки. Железняков, судя по всему, никакого побега не совершал, а просто был выпущен из тюрьмы товарищами-матросами, или солдатами, или кем-нибудь ещё с мандатом от любого из бесчисленных советов и комитетов. После катастрофы Корнилова в государственных структурах наступил всеобщий развал; из любой тюрьмы можно было вызволить кого угодно, если только написать на бумажке, что он – борец с контрреволюцией. В сентябре – октябре наш герой снова в Кронштадте, в Гельсингфорсе, правда, под выдуманной фамилией Викторовский. Он вместе с Дыбенко участвует в заседаниях Центробалта. Его вроде бы видели среди делегатов II съезда Советов, провозгласившего в ночь с 25 на 26 октября советскую власть.

Дальше – много неясного. Наступило сумбурное время, следы людей, даже ярких, как метеоры, теряются в революционных вихрях. Вроде бы Железняков (после Октября снова под своей фамилией) участвует в бросках матросских отрядов в Москву, в Харьков – устанавливает новую власть. Хотя в это же время он устанавливает новую власть и в Петрограде.

Впрочем, то, что он устанавливает, назвать властью трудно.

Про это, собственно, обещанная история. Рассказчик – Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, управляющий делами Совета Народных Комиссаров; в сумбурные месяцы между большевистским переворотом и бегством правительства в Москву – председатель Комитета по борьбе с погромами, революционер с двадцатипятилетним стажем, правая рука Ленина.

В своих воспоминаниях, опубликованных в 1930 году и с тех пор в СССР не переиздававшихся, он пишет, что однажды поздно вечером, в двенадцатом часу, в 75-ю комнату Смольного, где пребывал Комитет по борьбе с погромами, явился некий матрос бывшего Гвардейского флотского экипажа. Бонч-Бруевич не называет дату, но из контекста видно, что дело было не ранее декабря 1917 года и не позднее февраля 1918 года, скорее всего, в декабре. Матрос сообщил весьма интересный факт: его товарищи-матросы под влиянием «братков»-анархистов самостийным порядком пошли по улицам расправляться с врагами революции. Несколько часов назад они схватили троих офицеров, привезли в казармы Флотского экипажа и хотят расстрелять. О боевой самодеятельности матросов Бонч-Бруевич тут же доложил Ленину и получил от него указание немедленно ехать в казармы – разобраться, в чём дело. Какой бы призрачной ни была власть народных комиссаров, как бы ни потакали они революционному энтузиазму масс, но пустить на самотёк дело расправы с классовыми врагами, да ещё под носом у правительства, – недопустимо, это равнозначно отказу от власти вообще. Бонч-Бруевич сунул в карман написанное Лениным предписание и в сопровождении трёх надёжных товарищей помчался на автомобиле по тёмным улицам по направлению к Благовещенской площади.

Вскоре комиссары во главе с членом Советского правительства поднимались по ступеням крыльца здания Флотского экипажа. Стоявший у входа как бы на карауле матрос равнодушно пропустил их внутрь, не поинтересовавшись содержанием предъявленного мандата.

Далее надо предоставить слово Бонч-Бруевичу.

«Мы вошли в довольно свободную комнату, всю сплошь беспорядочно заваленную ящиками с ручными гранатами, бомбами, бикфордовым шнуром, ружьями, лентами от пулемётов, ящиками с оружейными патронами. Тут же вперемешку стояло более десятка пулемётов, валялись беспорядочно сложенные ружья, у стены – куча револьверов и около них – груда револьверных патронов. В углу стояли знамёна и длинное чёрное полотно, укреплённое на двух шестах, на котором белыми буквами тянулась бледная надпись: “Да здравствует анархия!”»[175].

Вокруг делегатов Смольного стали собираться люди в бушлатах, как потревоженные осы; разговор сразу пошёл на повышенных тонах. Кто, да зачем, да откуда. Обстановка быстро накалялась.

Бонч-Бруевич продолжает:

«В это время, лёгкой походкой, высокий и стройный, подходил ко мне хорошо мне знакомый матрос Железняков, который оказался здесь председателем комитета части. <…>

Я отвёл его в сторону и показал ему предписание Владимира Ильича. Он смутился.

– Вам это известно?

– Да, но откуда вы могли это узнать? Это наша братва балует, говорил им – до добра не доведёт… <…>

Железняков тотчас же послал матросов найти комитетчиков и представителя судебно-следственной части, и мы все вошли в большую залу, где почти посередине тянулись в один ряд длинные столы.

Весть о нашем прибытии разнеслась по экипажу, и со всех сторон стали поодиночке и группами выкатываться матросы, большинство вооружённые револьверами. Громко разговаривая, выкрикивая и насвистывая, двигались они группами по залу. Многие из них были, очевидно, сильно под хмельком. <…>

Я сказал, что надо начинать. Железняков ударил в ладоши и звонко, и отчётливо, и повелительно – он был прирождённым вождём – сказал:

– Товарищи, займите места! (Разговоры прекратились.) Начинается заседание».

Далее разворачивается престранное действо: член правительства пытается судить матросов за самоуправство; матросы ухмыляются и ёрничают; собрание вот-вот превратится то ли в балаган, то ли в митинг, а может, и во что похуже. Наконец приводят арестованных офицеров, дрожащих от страха и холода (их держали, как видно, где-то в подвале или в сарае: «Весь день сидел в холоде, не ел ничего», – стуча зубами, говорит один из них, молодой поручик). Выясняется, понятное дело, что никто ни в чём не виноват, просто попались на глаза матросам, не понравились им – и всё тут. Бонч-Бруевичу удалось-таки уговорить «братков» передать арестованных в Смольный, на чём «заседание» завершилось, и гости в сопровождении хозяев отправились в соседнюю комнату – дискутировать о социализме и анархизме. Дискуссия проходила, однако, в обстановке весьма своеобразной.

Бонч-Бруевич продолжает:

«…Тут же сидел полупьяный старший брат Железнякова, гражданский матрос Волжского пароходства, самовольно заделавшийся в матросы корабля “Республика”, носивший какой-то фантастический полуматросский, полуштатский костюм с брюками в высокие сапоги бутылками, – сидел здесь и чертил в воздухе пальцем большие кресты, повторяя одно слово: “Сме-е-е-рть!” и опять крест в воздухе: “Сме-е-е-рть!” и опять крест в воздухе – “Сме-е-е-рть!” и так без конца. <…>

– Смее-е-рть!.. – вопил этот человек с иконописным, худым, тусклым, измождённым лицом.

– Сме-е-е-рть!.. – говорил он, чертя кресты, устремляя в одну точку свои стеклянные, помутнелые глаза, время от времени выпивая из стакана крупными глотками чистый спирт, болезненно каждый раз искажавший его лицо, сжимавшееся судорогой. И он в это время делался ужасен и противен, – столь отвратительна была его больная, полусумасшедшая улыбка искривлённого рта. Он хватался за грудь, как будто бы там что-то жгло, что-то душило его… Глаза его вдруг вспыхивали фосфорическим цветом гнилушки в тёмную ночь в лесу, и он опять чертил кресты в воздухе и повторял заунывным, глухим голосом всё то же одно, излюбленное им, слово:

– Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!»

Жуткое моление накачанного спиртом и наркотиками человека было вскоре дополнено общим действом – плясками, как и положено перед принесением жертв при отправлении кровавого культа.

«Был четвёртый час ночи. Вдруг в комнату полувбежал коренастый, приземистый матрос в круглой матросской шапке с лентами, с широко открытой грудью. Его короткая шея почти сливала кудлатую голову с широкой спиной. Он то и дело хватался за револьвер и словно искал глазами, в кого бы разрядить его. И вдруг остановился посреди комнаты, изогнулся, сразу выпрямился и заплясал матросский танец, широко размахивая ногами, отчего его широкие матросские штаны колебались в такт, как занавески. Другие матросы повскакали с мест и присоединились к нему, выделывая этот вольный танец, сатанинский танец смерти. <…> И каждый из них, а коренастый больше всех и лучше всех, в такт плясу, с чувством злобы и свирепой отчаянности… делали быстрое движение правой рукой, как будто бы кого-то хватая за глотку и душа, и давя, шевелили огромными пальцами сильных рук, душа изо всех сил, с наслаждением, садизмом и издевательством. И когда невидимые жертвы все падали задушенными, – так был типичен и выразителен танец, – они опять неслись в вихре танца, танца смерти, размашисто и вольно выделывая па там, вокруг тех, кто должен был валяться задушенными около их ног. И опять песня смерти, и опять скользящие, за горло хватающие, извивающиеся пальцы, пальцы, душащие живых людей.

– Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – громко и заунывно, чертя кресты в воздухе, вопил тот иконописный, с ликом святого с православной иконы… И он поднялся, и он, шатаясь, подошёл к этим беснующимся и млеющим в танце смерти, и судорожно брался он за свой наган, то оружие, чем приводил он в исполнение свою заветную мечту.

– Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – Сма-е-е-рть!.. – И он троекратно осенял большим крестом тех, кто замирал в исступлённом кружении.

– Не могу! Не могу! Не могу! Тяжко мне!.. – кричал тот приземистый, и он хватался за грудь, точно стремясь её разодрать, и извивался и изгибался весь, откидывая голову. Короткая шея его и обнажённая волосатая грудь то смертельно бледнели, то вдруг вспыхивали ярко-красным огнём, заливаемые кровью, и кожа его пупырилась и обсыпалась бисером и делалась той, что называют “гусиной кожей”.

– Убить! Надо убить! Кого-нибудь убить!.. – и он искал револьвер, судорожно неверной рукой шаря вокруг пояса.

– Жорж, что ты, с ума сошел?.. – крикнул на него Железняков. – Накачайте его!

И ему дали большой стакан чистого спирта. Он, выпив его одним духом, бросил стакан. Разбилось и зазвенело… Схватился за голову, смертельно бледнея, выпрямился, замолк с открытым ртом и остановившимися глазами; шатнулся, шарахнулся и рухнул на диван, недвижимо, мертвецки пьяный».

Просим прощения за столь обширную цитату. Но сократить её или пересказать своими словами – невозможно.

VII

Под колёсами истории

Что ж, смерть так смерть.

Путь революции – это поиск смерти, чужой и своей собственной, а кто ищет, тот всегда найдёт.

Когда Бонч-Бруевич созерцал матросские пляски в казармах Гвардейского флотского экипажа, Железнякову оставалось жить года примерно полтора, Дальскому – полгода.

Обоих ещё ждали славные дела. О Дальском и его лихих экспроприациях мы уже знаем (не знаем пока, чем они закончились; минуточку терпения). Железнякову выпало совершить историческое деяние: возглавить разгон Учредилки в ночь с 5 на 6 января 1918 года и тем самым поставить точку в краткой повести о русском парламентаризме. Своей фразой про уставший караул он вошёл в сонм творцов гениальнейших афоризмов из истории человечества. Как Юлий Цезарь со своим «пришёл, увидел, победил». Или как Сталин, изрекший: «Лес рубят – щепки летят».

Весну 1918 года, самую, наверно, страшную весну в истории России, оба наших героя встречали окрылённо, ощущая себя на вершине жизненного пути.

С вершин открываются дух захватывающие панорамы прекрасных далей, но зачастую плохо бывает видно то, что находится в десяти шагах.

Весной 1918 года деятельность анархистов вызывала нарастающее раздражение большевистских вождей. Тому было много причин: и неприятие анархистами Брестского мира, и неостановимые экспроприации со стрельбой, вызывающие панику среди обывателей, и тесное единение идейных анархистов с очевидными уголовниками… Но главное: анархисты слишком упоённо дышали воздухом беззаконной воли, в то время как большевики уже собирали камни для строительства нового здания государственного насилия.

«Мы, Русь, – анархисты по натуре, мы жестокое зверьё, в наших жилах всё ещё течёт тёмная и злая рабья кровь»[176], – писал Максим Горький 1 мая 1918 года, в тот день, когда свой классовый праздник впервые государственно отгуливал победивший пролетариат.

За две-три недели до этого в Москве и Петрограде чекистами при содействии красногвардейцев были осуществлены операции по разоружению анархистских групп. В Питере дело обошлось малой кровью. В Москве в ночь с 11 на 12 апреля вокруг некоторых захваченных анархистами особняков развернулись настоящие бои. Мизансцена тут была выстроена куда жёстче, чем десять месяцев назад возле дачи Дурново. Сопротивляющихся не жалели.

Из советских газет:

«На Поварской улице пришлось взорвать ворота, и только тогда осаждённые сдались и выдали оружие. На Малой Дмитровке анархисты, видимо, знали о предстоящем разоружении и подготовились к обороне: были выставлены пулемёты в окнах и на крышах соседних домов, расставлены часовые и даже поставлено горное орудие. На предложение сдаться раздались ружейные выстрелы, было брошено несколько бомб. После оживлённой перестрелки со стороны анархистов раздался рёв пушки, тогда решено было обстрелять дома, где они засели, артиллерией. Первым же выстрелом было сбито установленное анархистами горное орудие, вторым разбит подъезд дома “Анархия”, – ещё несколько снарядов, и осажденные сдались. В доме “Анархия” найден огромный склад всевозможного оружия от револьверов до горных орудий включительно. В подвале дома обнаружены значительные запасы продовольствия»[177].

Брюс Локкарт, глава британской спецмиссии при Советском правительстве, так описывает картину, увиденную им после штурма в особняках Грачёва и Дункер (Поварская улица, дома 7 и 9):

«Пол был завален разбитыми бутылками, роскошные потолки изрешечены пулями. Следы крови и человеческих испражнений на обюссонских коврах. Бесценные картины изрезаны саблями. Трупы валялись где кто упал. Среди них были офицеры в гвардейской форме, студенты – двадцатилетние мальчики, и люди, которые, по всей видимости, принадлежали к преступному элементу, выпущенному революцией из тюрем. В роскошной гостиной в доме Грачёва анархистов застигли во время оргии. Длинный стол, за которым происходил пир, был перевёрнут, и разбитые блюда, бокалы, бутылки шампанского представляли собой омерзительные острова в лужах крови и вина. На полу лицом вниз лежала молодая женщина. Петерс перевернул её. Волосы у неё были распущены. Пуля пробила ей затылок, и кровь застыла зловещими пурпурными сгустками. Ей было не больше двадцати лет. Петерс пожал плечами.

– Проститутка, – сказал он, – может быть, для неё это лучше»[178].

Заканчивалась пора матросских плясок. Приближалось время идейного единения, принудительных мобилизаций, правильно организованного государственного террора.

Приближалось, но ещё не наступило.

Дальскому и его приятелю Горбову, задержанным по «опиумному делу», можно сказать, повезло. Их продержали несколько дней под арестом, потом выпустили по требованию анархистской фракции Московского совета. В событиях, связанных с апрельским разоружением анархистов, их участие не отмечено. После 12 апреля большевики постарались помириться с обезвреженными чернознамёнцами. Разрасталась великая смута, судьба Советов висела на волоске. Революционный азарт анархистов был нужен большевикам. Целыми отрядами во главе с вождями они вливались в бурливое войско Советской республики; их чёрные знамёна в пекле Гражданской войны либо сгорали, либо выцветали, превращаясь в красные. Горбов вскоре отправился на фронт и сгинул в одном из бесчисленных водоворотов русской смуты. Дальский остался в Москве.

26 июня того же года в хронике происшествий вечерних московских газет появилось сообщение: известный артист Мамонт Дальский, сорвавшись с подножки трамвая, попал под колёса и был задавлен насмерть. Одни говорили, что он был пьян, другие – что пытался учтиво пропустить даму… Не обошлось и без слухов об убийстве (кто убил? агенты ЧК? свои? – одни вопросы). А. Н. Толстой в «Хождении по мукам» придал ситуации романный оттенок: якобы вёз ворованные брильянты, увидел Дашу, спрыгнул с подножки и погиб…

Тело авантюриста и трагика было доставлено в Петроград и предано земле на Никольском кладбище Александро-Невской лавры, в нескольких десятках шагов от могил Шингарёва и Кокошкина.

Что бы ни произошло, несчастный случай или коварный заговор, гибель Мамонта была неизбежна. Через неделю после его похорон в Москве вспыхнет мятеж левых эсеров, за ним последуют расстрелы, начнётся красный террор… Драматическим любовникам вроде Дальского не останется места на исторической сцене русской революции.

Когда в Питере хоронили Дальского, Железняков во главе отряда балтийских матросов спешил в направлении Дона. В составе дивизии красного командира Киквидзе отряд Железнякова действовал против Донской казачьей армии генерала Краснова. Долго ли и успешно ли – вопрос смутный. Матросы и на фронте хотели оставаться вольными птицами; их блестящеглазому вождю претила мысль о тактике, стратегии и дисциплине. Первый раз он поссорился с красным начальством уже в июле, после того как в Москве был подавлено левоэсеровское выступление. Железняков откровенно симпатизировал левым эсерам, готов был идти свергать большевистский совнарком. Месяцем позже он вступил в отчаянный конфликт с Николаем Подвойским, членом Высшего военного совета, представителем советского главнокомандования на Южном фронте. Суть конфликта описывают по-разному, так что не поймёшь, где правда; но факт, что Подвойский обвинил Железнякова в диверсии, в попытке подрыва его, Подвойского, бронепоезда. Дело дошло до приказа об аресте буйного матроса, и неизвестно, чем бы всё кончилось, если бы Киквидзе не саботировал распоряжения высшего начальства. Железняков бежал, скрывался, был заочно осуждён трибуналом, тут же амнистирован…

В конце 1918 года он уже в Одессе, только что занятой французскими войсками. О том, чем занимался наш неуёмный герой в оккупированном городе, надёжных сведений нет, а есть разные легенды. Вроде бы он с документами на имя Анатолия Эдуардовича Викторса действует в составе красного подполья, ведёт пропаганду среди одесских портовых рабочих и моряков; вроде он с Котовским осуществляет партизанские налёты на штабы и склады интервентов. Что тут правда, что нет – опять же сказать трудно. Во всяком случае, после ухода французов и вступления в Одессу красных весной 1919 года он (вновь под своим именем) оказывается в неожиданной роли председателя профсоюза моряков торгового флота. Но мирная деятельность не по нём. Да и власть в Одессе вот-вот поменяется снова. В мае Железняков во главе бронепоезда «Имени Худякова» отправляется на деникинский фронт.

Летом развернулось генеральное наступление белых от Царицына до Одессы.

2 августа 1919 года в большевистской «Правде» было напечатано краткое сообщение о том, что «в бою с белогвардейскими бандами Деникина на Украинском фронте погиб смертью славных командир бронепоезда имени тов. Худякова известный революционер Железняков Анатолий Григорьевич».

При отступлении красных от Екатеринослава бронепоезд Железнякова оказался отрезан от своих. Командир принял решение пробиваться с боем через станцию Верховцево, занятую белыми войсками Шкуро. На всех парах, ведя огонь из пушек, пулемётов, винтовок, стальной состав промчался мимо станционных построек. Прорыв удался, но в разгар боя казачья пуля ударила в грудь Железнякова, который в это время стрелял по врагу, высунувшись из командирской башенки. Смерть наступила через несколько минут. Это случилось 26 июля 1919 года.

Такова общепринятая версия его гибели. Выдвигались, конечно же, и иные версии. Суть их сводится к тому, что роковая пуля прилетела не снаружи, а изнутри вагона, что легендарный матрос, вольный сокол революционной свободы, был убит по приказу кого-то из большевистских вождей. Доказать или опровергнуть сие невозможно. Однако ж, действительно, с какой стати командир бронепоезда будет в разгар боя, под градом пуль, высовываться чуть ли не по пояс из бронированного вагона? Зачем ему стрелять из нагана, если в это же время ведут огонь пушки и пулемёты? А с другой стороны, чёрт его знает, этого Железнякова. Может быть, охватил его азарт битвы, закипело неугомонное сердце, не выдержал он – и сунулся смерти навстречу…

Тело его было доставлено в Москву. 3 августа 1919 года буревестник анархии был похоронен на Ваганьковском кладбище рядом с могилой комдива Киквидзе, погибшего на полгода раньше.

Круг седьмой

Александра Коллонтай, Павел Дыбенко

Беглецы

  • Пошёл я вновь бродить – уныньем изнывая
  • И взоры вкруг себя со страхом обращая,
  • Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
  • Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
А. С. Пушкин

I

Видение Серафима

В январе 1918 года в облике Петрограда уже явственно проступали могильные черты. Погода стояла снежная и вьюжная, не особенно морозная. Люди ещё сновали по улицам, перестукивались извозчичьи экипажи, порыкивали автомобили, позванивали трамваи. Местами и временами бывало людно и оживлённо, случались демонстрации с транспарантами и пением песен, случались уличные митинги, даже и со стрельбой. Но на всём лежали сероватые предсмертные тени. Отовсюду наступал хаос. Неубираемый два месяца снег разрастался грязными сугробами вдоль и поперёк улиц. Угасали витрины магазинов. Не горела половина уличных фонарей, и их длинные крючкообразные силуэты темнели по краям тротуаров, как виселицы. Всё меньше оставалось по вечерам освещённых окон, всё больше домов щербато скалилось проёмами без стёкол. Ощущался голод. Движение людей в этом тёмном заснеженном пространстве постепенно утрачивало жизненную упругость и всё больше напоминало копошение личинок в туше павшей лошади.

Утром 13 января послушнику Александро-Невской лавры, имя коего утрачено (назовём его Серафимом), было видение. Он шёл по Старо-Невскому в направлении лавры, крепко прижимая к животу свёрток с десятью картофелинами и парой свёкол – с теми дарами, что ему удалось добыть себе и духовному отцу на пропитание. Он шёл, не особенно оглядываясь по сторонам, – и вдруг услышал трубные звуки, увидел неизречённый свет фар и огненную колесницу, которая неслась прямо на него сквозь снежную крупу. На колеснице восседала жена, одетая в пурпурную одежду с серебристым боа на плечах; в руке её – что-то похожее на чашу. Лик её был красив: мягкие линии подбородка спорили с энергичным разлётом бровей; в глазах – очарование и ярость. За правым её плечом стоял ангел, облачённый в белые одежды, с образом богоматери на персях; за левым плечом – чёрный демон в матросском бушлате, с огненными угольями вместо глаз. Послышалось пение, как хор множества прекрасных детей, – и тут же заглушено было злобной многоголосой матросской матерщиной.

Видение исчезло в зимней пелене, и Серафим не понял его значения.

В тот же день попозже в лаврские ворота въехал, медленно колыхаясь, легковой автомобиль. За ним на нескольких грузовиках следовал отряд вооружённых матросов. Через несколько минут наместник лавры епископ Елисаветградский Прокопий держал в руках бумагу и от волнения с трудом разбирал отпечатанный на машинке текст: «Вследствие постановления народного комиссара о реквизиции всех помещений со всем инвентарём и ценностями, принадлежащих Александро-Невской лавре, настоящим предписывается Вам сдать все имеющиеся у Вас дела по Управлению домами, имуществом и капиталами лавры уполномоченному лицу…» Подпись: «Народный комиссар Коллонтай».

Разгром Церкви начался. Операцией руководила женщина – изящная, красивая, с нежным подбородком и яростными бровками над холодными глазами, – в общем, та самая. Народный комиссар общественного призрения, член Всероссийского центрального исполнительного комитета Советов, член ЦК партии большевиков.

Её узрел придуманный нами послушник в своём видении, предрекавшем неслыханные социальные перемены и мятежи.

То была Александра Коллонтай. Ей впоследствии сочинят разные броские прозвания и роли, в коих правда перемешана с вымыслом. Красный дипломат, проповедница свободной любви, борец за равноправие женщин. Революционная валькирия, советская королева Марго, марксистская Геката, коммунистическая Мессалина. В Советской России шептались о её бесчисленных романах в высших коммунистических сферах и о загубленных ею комиссарских судьбах. Разносчики вестей в белоэмигрантских кругах, округлив глаза, рассказывали сказки о роскошных приёмах, якобы устраиваемых ею в советском полпредстве в Норвегии или Швеции, о царицыных драгоценностях, надеваемых ею напоказ всему миру… Самая стойкая из легенд – легенда о стакане воды. Будто бы Коллонтай с революционным пафосом проповедовала, что в коммунистическом обществе совершить половое соитие с кем попало будет так же просто и естественно, как выпить стакан воды.

Всё это к реальности имеет малое отношение. Не было уймы безумных романов, не было императорских ожерелий. И ни в одной из многочисленных статей или записанных речей Коллонтай нет ни слова про стакан воды в вышеупомянутом смысле.

Будущее создают люди всем недовольные, которые всему поперёк. Особи «параллельные», готовые принять заданные правила игры, определяют стиль настоящего момента. Но будущее – в руках поперечных людей. Разрушительное и созидательное начала соединяются в них так же противоречиво и причудливо, как в картинах Филонова или в поэзии футуристов.

Александра Коллонтай – самая поперечная женщина русско-советской истории. Направление её жизненного движения – наперерез. Против воли родителей. Наперекор общественному мнению. Вопреки грозным окрикам сильных мира сего. Вне устоявшихся норм общественного бытия и морали.

Попечительница материнства и разрушительница семьи.

С ангелом во взоре и с демонами на устах.

Дочь царского генерала в красном стане. Из высшего света – в партию большевиков.

II

«Зыбучие тени прошлого»

Среди русских революционеров и бунтарей во все времена было много дворян, даже представителей самой родовитой аристократии. Дворянство являлось самым «бунташным» сословием Российского государства. Дворцовые перевороты осуществлялись под звон дворянских шпаг. Формулы вольнодумства выковывались в кругу Радищева и Новикова, превращались в боевое оружие в руках аристократов-декабристов. Основы теории и практики революционного анархизма и терроризма закладывали столбовые дворяне и дворянки: Михаил Бакунин, Пётр Лавров, князь Пётр Кропоткин, Софья Перовская, Вера Фигнер.

Но золотой век аристократического бунтарства уже уходил в прошлое, когда 19 марта 1872 года в семье родовитого дворянина и примерного служаки Михаила Домонтовича, в Петербурге, в доме 5 по Средней Подьяческой улице, явилась на свет девочка, наречённая Александрой. По-домашнему – Шура, Шурочка. При крещении случилось забавное происшествие. В метрическую книгу её по ошибке записали мальчиком, Александром. Ошибка вскрылась через двадцать один год, когда потребовались документы для венчания. Как будто провидение давало знать: этой девочке предстоит уравнять в правах мужчин и женщин.

Семья Домонтович принадлежала к высшей имперской знати. И всё же это была семья нового типа, как тогда говорили, передовая. Брак родителей будущей поборницы равноправия основывался на двойном мезальянсе. Отец нашей героини, аристократ, гвардеец, был женат на разведённой плебейке.

Домонтовичи с гордостью выращивали своё родословное древо от древнего корня: от святого князя Довмонта, в крещении Тимофея, водившего в XIII столетии псковские рати на ливонских рыцарей. Происхождение от Довмонта – скорее всего, легенда. Домонтовичи – представители той русско-литовской шляхты, которая в конце XV – начале XVI века перешла на службу московскому государю и тем самым обеспечила ему преобладание в борьбе за объединение Руси. За это предки нашей героини получили поместья в черниговском пограничье. И потом три века служили русскому царю без особых карьерных успехов. Только в конце XIX столетия род Домонтовичей пошёл в гору: два его представителя – Шурочкин отец и двоюродный дядя – достигли высших ступеней российской служебной лестницы.

Михаил Алексеевич Домонтович, черниговский помещик и офицер, родился в 1830 году. Так что Шурочка была поздним, следовательно, балованным ребёнком. Окончив Петровско-Полтавский кадетский корпус, Домонтович служил поначалу в лейб-гвардии Гренадерском полку, потом в Генеральном штабе, потом на Кавказе. По возвращении с Кавказа получил полковничьи погоны и должность инспектора Николаевского кавалерийского училища. Взлёту его карьеры помогла русско-турецкая война 1877–1878 годов. Её называли войной за освобождение славян, но не в меньшей степени она была для русской знати войной за обретение чинов и наград. Генерал-майор Домонтович получает высокие назначения: сначала Тырновский губернатор, потом управляющий делами Российской комиссии в Болгарии. После гибели Александра II новая метла (Александр III), сметая в угол выдвиженцев своего отца, вымела было Домонтовича с реальной службы в сверхштатные члены военно-учебного комитета. Но царь сменил гнев на милость: Михаил Алексеевич произведён в генерал-лейтенанты, а затем назначен членом Военного совета. За два года до смерти по милости Николая II он удостаивается производства в генералы от инфантерии. Это высший реально достижимый чин царской армии (выше – фельдмаршал, но этот чин при последнем царе не присваивался). Умер Михаил Алексеевич в 1902 году.

Другой Домонтович, Константин Иванович, двоюродный брат Михаила Алексеевича, тоже совершил карьерный взлёт в благословенные времена Александра II, но не по военной, а по гражданской части, дослужившись до сенатора. Это ступень, равная второму классу Табели о рангах, как и генерал от инфантерии. Бывая постоянно в семье Михаила Алексеевича (собственно, семья эта жила в доме, принадлежащем кузену-сенатору), почтенный Константин Иванович подпал под обаяние молодости: влюбился в падчерицу своего двоюродного брата и, в конце концов, сделал ей предложение. Предложение было принято. Так единоутробная сестра Шурочки Домонтович двадцатилетняя Аделаида Мравинская стала сенаторшей Домонтович. Жених был старше невесты на сорок лет.

Образованный читатель, конечно же, обратил внимание: Мравинская, знакомая фамилия. Первым мужем матери нашей Шуры был военный инженер Константин Мравинский. От этого брака родился сын Александр и две дочери: Аделаида и Евгения. Все они воспитывались в семье Михаила Домонтовича. Сын Александра и племянник нашей героини, Евгений Мравинский, станет впоследствии знаменитым музыкантом, великим дирижёром, царём и богом оркестра Ленинградской филармонии.

Надо сказать, что семейство Домонтовичей было связано со многими известными людьми и родами. К примеру, Георгий Домонтович, брат сенатора, был женат на Наталье Степановне, урождённой Шеншиной, дальней родственнице маститого стихотворца Афанасия Фета и безвестного мальчишки Игоря Лотарёва, который впоследствии станет скандально знаменитым поэтом Игорем Северяниным. Если о знакомстве Домонтовичей-Мравинских с Фетом сведений нет, то Северянин, вкушая горечь послереволюционного нищенства и изгнанничества, в длинной велеречивой поэме «Роса оранжевого часа» будет смаковать детские воспоминания об этом семействе:

  • Мне было пять, когда в гостиной
  • С Аделаидой Константинной,
  • Которой было тридцать пять,
  • Я, встретясь, в первый раз, влюбился…

И несколько ранее:

  • Наш дом знакомых полон стай:
  • И математик Верещагин,
  • И Мравина, и Коллонтай —
  • В то время Шура Домонтович, —
  • И черноусыч, чернобровыч,
  • Жених кузины, офицер…

Полпред Советской России в Норвегии Александра Коллонтай откликнется на себялюбивые стихотворные излияния Северянина проникновенным письмом в прозе: «Я помню Вас мальчуганом с белым воротничком и недетски печальными глазами. Я помню, с каким теплом Зоечка (старшая сестра Игоря Северянина. – А. И.-Г.) говорила всегда о своём маленьком брате, Игоре. Жизнь [в] эти годы равняется геологическим сдвигам. Прошлое – сметено. Но оно ещё живет лёгкой, зыбучей тенью в нашей памяти. И когда вдруг встретишь эту тень в душе другого, ощущаешь, как оно оживает в тебе»[179].

Прошлое – сметено. Но родственные связи остаются. Упомянутая Северяниным Мравина – вторая единоутробная сестра Шурочки, Женя Мравинская, обладательница прекрасного сопрано и несомненного актёрского таланта. Выбор жизненного пути, сделанный ею, был диаметрально противоположен выбору сестры Аделаиды, но ещё более скандалёзен для своего времени и круга. Евгения выбрала сцену, сделалась знаменитой оперной певицей, примадонной Мариинского театра. Мравина – её сценический псевдоним.

Мать нашей Шуры происходила из совершенно иного круга, откуда ход в великосветские гостиные был заказан. Александра Александровна Домонтович-Мравинская, урождённая Масалина, была дочерью финского крестьянина. Её отец когда-то чуть ли не босиком пришёл на заработки в Питер, выбился в люди, сделался преуспевающим лесопромышленником. Черта прогресса: брак лейб-гвардейца с дочерью «убогого чухонца», даже разбогатевшего, был немыслим в предшествующих поколениях. Согласно семейному преданию, молодой Домонтович обратил внимание на юную красавицу Масалину в театре, где семья лесоторговца абонировала ложу. Но о сватовстве не могло быть и речи. Лишь много лет спустя, уже будучи дворянкой Мравинской, Александра встретила своего Михаила на светском приёме – и в их сердцах, выражаясь языком тогдашних романов, вспыхнуло пламя взаимной страсти. Кончилось дело расторжением первого брака и новым замужеством. История по тем временам трудная, скандальная – незаурядная.

Любопытно вот что. На склоне лет своих Александра Коллонтай написала кое-какие воспоминания. Этим мемуарам свойственна схематичность в описании людей, отсутствие живых подробностей, деталей. Читая их, совершенно невозможно представить себе отца, генерала Домонтовича, – какого роста он был, во что одевался, носил усы и бороду или гладко брился, какую музыку слушал и что предпочитал на завтрак. Так же неуловимы лики сестёр Адели и Жени, брата Александра, тётушек, родственников и знакомых. Единственный персонаж, чей образ ощутимо проступает сквозь бесстрастное повествование о детстве и юности, – мать. Видимо, в её характере и судьбе было нечто слишком близкое, своё, чтобы превратить образ в схему. Умение идти против мнений и обстоятельств? Приглушённое, но непоколебимое бунтарство? Александра Александровна добилась-таки победы в своей семейной жизни, а это, пожалуй, было в тогдашнем обществе не легче, чем её дочери добиться победы в революционной борьбе…

Шурочкин характер складывался под смутный рокот назревающих социальных землетрясений. Их первый признак – появление трещин в фундаменте традиционных сословно-патриархальных семейных отношений.

III

Под игом благополучия

Она стала знаменита в год революции. И позднее слава её (дурная ли, добрая ли) будет, не убывая, расти. О ней напишут мемуары, издадут книги, снимут фильмы. Но увидеть её живую, понять из этих рассказов, каким человеком, какой женщиной она была – как-то не получается. Всюду одни глаголы – «создала», «выступила», «написала» – и никаких прилагательных. Та же, кстати говоря, ситуация, что и в её беллетристической прозе, в повестях и рассказах, которые она пописывала в пред-и послереволюционные годы: персонажи всё время что-то делают, а черт и выражений их лиц не разобрать. Самые простые вопросы: добрая она была или злая, нежная или жестокая, весёлая или меланхоличная – остаются без ответа. Личные дневники и письма мало помогают почувствовать её образ. Тексты деловые, прагматичные, тоже насыщенные глаголами. Маска деятельницы, эмансипированной женщины, у которой нет ни слабостей, ни личной жизни. Исключение – письма к сыну и к ближайшим подругам. Тут, наоборот, избыток уменьшительно-ласкательных суффиксов. Сыну Михаилу, уже взрослому: «Хохлёныш», «Хохлинька», «Мимулёк», «целую мордочку моего Хохлиньки». Подпись: «твоя Муру». Ближайшей подруге-конфидентке Татьяне Щепкиной-Куперник: «Танюсик», «сестричка дорогая», «целую глазки». Тон этот совершенно не меняется с годами: пятидесятилетняя Коллонтай, член ЦК РКП(б), полпред СССР в Норвегии, изъясняется точно так же, как осьмнадцатилетняя барышня. Опять ощущение, что видишь не лицо, а маску.

Трудно понять, какой она была в детстве, в юности. Её детство и юность были предельно благополучными. Любящий отец, умная мать. Обеспеченность, достаток. Блестящий круг общения. Во всём этом – запрограммированность прекрасного будущего и очень мало разнообразия. От её воспоминаний о ранних годах веет умилением и скукой. С одной стороны – далёкое милое детство, с другой – чёрт бы побрал эту добропорядочную жизнь, в которой девочка должна играть с девочками в куклы, потом стать девушкой, научиться ахать, восхищаться, секретничать с подругами и мечтать о молодом офицере, потом выйти замуж, растить детей, таких же благопристойно запрограммированных…

Бунтарская нота изредка прорывается в воспоминаниях. «От тебя всего можно ожидать», – бросает ей мать по поводу некоего семейного конфликта. Значит, в семье у Шурочки уже сложилась репутация своевольно-непредсказуемой личности, которая не хочет быть такой, как положено. Но внешне жизнь протекает в спокойном русле. Отец служит в столице, получает повышения, потом с семьёй едет в Болгарию, в Софию, где его дом становится центром политической, а заодно и светской жизни, в коей участвуют подрастающие дети. Они резвы, милы и привлекательны. Старшие дочери – девицы-красавицы – имеют явный успех у противоположного пола. Младшая – ещё дитя, но и она очаровательна.

Тревожный, но кратковременный период опалы, постигшей генерала Домонтовича по возвращении из Болгарии, сменился вновь годами безмятежности. У дочерей, как и положено, появляются женихи. Подрастает и Шурочка. К ней тоже сватаются. Жизнь предлагает такие выгодные, такие блестящие партии! Молодой Иван Драгомиров – сын генерала от инфантерии, героя русско-турецкой войны; солидный Тутолмин, генерал-инспектор кавалерии… Шура не хочет благополучия. Высокопоставленным женихам – отказ, а сама тем временем сдаёт экзамен на аттестат учительницы народных училищ. Родители переживают, но терпят: сами воспитали в дочери высокие идеалы и стремление к самостоятельности.

(Заметим в скобках: Иван Драгомиров через некоторое время после неудачного сватовства застрелился. Позднейшая легенда связала его самоубийство с трагической любовью к роковой Шуре. Едва ли это так. В те годы среди русской аристократической молодёжи царила мрачно-декадентская мода на самоубийства. Поводов пустить себе пулю в лоб могло быть множество.)

Перед своенравной очаровательницей открывались и более головокружительные перспективы. В 1890 году, как генеральская дочь, достигшая совершеннолетия, Александра была представлена императрице Марии Фёдоровне. На неё обратили благосклонное внимание, стали приглашать на балы в Зимнем дворце. И ей это нравилось. Однажды сидела за одним столом с наследником престола цесаревичем Николаем Александровичем, о чём с трепетом писала в письме к подруге. Цесаревичу было двадцать два года, девице Домонтович – восемнадцать; он был красив и обаятелен, она – резва, умна и очаровательна. Кто знает, случись им свидеться ещё раз-другой, что выросло бы из их знакомства? Но отец-генерал по какой-то служебной надобности был отправлен в Тифлис; там-то и разыгрался первый акт биографической драмы.

Поперечный характер сформировался. Впервые родные ощутили это в полной мере, когда Шурочка наконец всерьёз влюбилась. Её избранником стал молодой военный инженер штабс-капитан Владимир Людвигович Коллонтай, дальний родственник по отцовской линии, красавец («черноусыч, чернобровыч» по Северянину), умница, весельчак и, по понятиям Шурочкиных родителей, голь перекатная. Ни солидного чина, ни состояния, только благородное происхождение от венгерско-польского дворянского рода Колонтари. Его отец к тому же был когда-то сослан в Сибирь за причастность к польскому восстанию и после отбытия ссылки проживал на Кавказе.

О браке не может быть и речи! Шурочку уговаривали одуматься, Владимиру отказали от дома… Но генеральская дочь не зря читала романы Тургенева. Два года прошло в глухой семейной борьбе, и, в конце концов, родительское благословение было получено, а вместе с ним и солидное приданое. В апреле 1893 года, скоро после Пасхи, состоялась свадьба. Шура Домонтович сделалась замужней дамой Александрой Коллонтай. А через год – матерью прехорошенького мальчика Миши, продолжателя славного рода.

Жизнь складывалась прекрасно. Для поперечной личности это значит: надобно эту жизнь беспощадно сломать. Решимость созревала постепенно. Всё-таки нелегко решиться разрушить блаженство любимого мужа, лишить покоя и сна любящих родителей. Для этого надо чем-то увлечься. Александра Коллонтай увлеклась марксизмом.

Марксизм тогда входил в моду среди благовоспитанной интеллигенции. Марксизмом увлекались будущие заклятые враги пролетарской революции: Пётр Струве, Николай Бердяев (опять-таки дворяне, мальчики из хороших семей). Знакомство Александры с марксизмом было следствием её напряжённых поисков выхода из круга благополучно-скучной семейной жизни. Через бывшую свою домашнюю учительницу Марию Страхову (конечно, женщину «передовых», то есть социалистических убеждений) она включается в работу Подвижного музея учебных пособий. Эта общественная организация преследовала благую цель: сбор и распространение наглядных пособий для народных училищ. Прекрасная точка приложения сил для молодой скучающей аристократки. Но в России устроено так: всякая живая общественная инициатива вынуждена осуществляться в глухой борьбе с ленивой и подозрительной государственной властью. Общественные организации, даже самые невинные, обречены вбирать в себя политически оппозиционный элемент. В работе Подвижного музея участвовали Генрих Графтио, Надежда Крупская, Елена Стасова – эти имена станут знаменитыми в революционной России. Коллонтай особенно сдружилась со Стасовой, и это неудивительно: Елена Дмитриевна – человек того же дворянско-интеллигентского круга, что и Александра Михайловна: дочь маститого адвоката Дмитрия Стасова, племянница знаменитого публициста и критика Владимира Стасова, внучка архитектора Василия Стасова. Она ввела Коллонтай в стан складывающейся российской социал-демократии.

В отличие от Струве, Бердяева и многих иных легальных марксистов и социал-демократических доктринёров Александра Коллонтай восприняла учение о социальной революции не отвлечённо-теоретически, а по-женски практически. В своих воспоминаниях (весьма схематичных и по-советски отредактированных, но в некоторых эпизодах искренних) она пишет о том, как с мужем и друзьями поехала в Нарву в 1896 году. Ради любопытства решила посетить крупнейшую фабрику города – Кренгольмскую мануфактуру – и общежитие рабочих.

Из мемуарного очерка Александры Коллонтай «Годы юности»:

«На полу среди нар играли, лежали, спали или дрались и плакали маленькие дети под присмотром шестилетней няни. Я обратила внимание на маленького мальчика одного возраста с моим сыном, который лежал очень неподвижно. Когда я нагнулась, чтобы рассмотреть, что с ним, я с ужасом убедилась, что ребёнок мёртв. Маленький покойник среди живых, играющих детей… На мой вопрос, что это значит, шестилетняя няня ответила:

– С ними это бывает, что они помирают среди дня. В шесть часов тётя придёт и его уберёт»[180].

«Одного возраста с моим сыном…»

«С ними это бывает…»

Этот момент стал в жизни Александры Коллонтай переломным. Все долгие поиски своего особенного пути, самоутверждения, жизненного служения сфокусировались в одном видении: маленький мертвец на грязном полу общей комнаты душного полутёмного барака. И вокруг него возятся, кричат, играют похожие на него маленькие живые мертвецы. Сложилось ясное сознание: так жить нельзя. Общество, которое устроено так, не имеет права на существование. Его надо переделать. Этой цели надо посвятить себя целиком.

Если бы Шурочка Коллонтай росла и воспитывалась в той среде, где горела бы хоть искорка живой веры в Бога, она, возможно, стала бы монахиней-подвижницей, сестрой милосердия, создательницей приютов и больниц – русским прообразом матери Терезы. Но в сформировавшем её интеллигентном дворянском мире вера в Бога считалась глупостью и мракобесием, а идолом, которому поклонялись, была идея прогресса. Оставался один путь: радикальное социальное переустройство мира на прогрессивной основе. Революция.

И Коллонтай уходит в революцию.

IV

Цена человека

В 1916 году в издательстве «Жизнь и знание», руководимом нашим знакомцем В. Д. Бонч-Бруевичем, вышла книга Александры Коллонтай «Общество и материнство». Обширное, профессионально выполненное социологическое исследование. Если внимательно прочитать его, станет отчасти понятно, почему в России революция приобрела такой катастрофический размах и характер.

Вот некоторые бесстрастно-объективные данные из этой книги.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Каждый день независимо от нашей сферы деятельности нам приходится убеждать других в своей правоте. М...
Мы привыкли к тому, что переход к здоровому образу жизни требует каких-то кардинальных перемен, напр...
Стишки и считалочки для развлечения детей и их родителей. Картинки и обложка созданы автором....
У Милы Арден наконец в жизни всё хорошо. Её лучшая подруга вернулась из Австралии, расставание с пер...
Финансовый рынок – это информационные джунгли с постоянно возникающими опасностями, возможностями, з...
Трудно начать жизнь заново, вернувшись из-за грани, потеряв всё: семью и свободу. Разве есть шанс на...