Сожженные революцией Иконников-Галицкий Анджей
Смертность среди детей до одного года в 1901–1908 годах в России составила 27,2 случая на 100 рождений. По этому показателю (как, впрочем, и по рождаемости) Россия занимала первое место в Европе, в разы превосходя весьма в те времена неблагополучные Англию, Францию, Германию, опережая даже экономически отсталые Румынию, Болгарию, Сербию. В этой чёрной статистике лидировали не имперские окраины, а центр. Самые высокие, поистине чудовищные цифры – в Калужской и Вятской губерниях. Здесь из каждой 1000 рождённых родители свезли на погосты соответственно 358 и 356 младенцев до года, а к пяти годам эта убыль составила 476 и 508 маленьких душ. Лишь немного отставали губернии Владимирская, Московская, Костромская. Тут повсеместно почти половина детей умирала, не научившись толком говорить… Причём ситуация была примерно одинакова в больших городах и в захолустных деревушках. В целом по России лишь один из трёх родившихся доживал до взрослых лет.
За этими цифрами – страшный в своей бессмысленности конвейер рождений и смертей. Рождаемость в России тех лет была очень высокой – около 50 рождений на 1000 человек в год. Это значит, что среднестатистическая русская женщина, рожая раз в три-четыре года, произвела на свет шесть – восемь детей. То есть каждый раз выносила, претерпела муки родов, кормила грудью, лелеяла, ночей не спала… И потом оплакала и похоронила одного… второго… третьего… четвёртого… При этом заметим: 90 процентов русских женщин – крестьянки, фабричные работницы, служанки – работали наравне с мужчинами. Никакого отпуска по беременности и родам им не полагалось, а уж об оплате нетрудоспособности нечего и говорить. Родила, за неделю оклемалась – и вперёд, трудиться: в поле, на кухню, за станок…
(Замечу от себя – в скобках. Моя крёстная, окончив после революции медицинский институт, в 1920-х годах работала несколько лет сельским врачом в одном из дальних уездов тогдашней Новгородской губернии. Она рассказывала: её пациентками были в основном женщины с тяжелейшими, глубоко запущенными женскими болезнями. Причина – постоянные роды без медицинской помощи и тяжёлый физический труд: пахать землю, колоть дрова, носить воду, ходить за скотиной… К сорока годам это были уже старухи.)
Не менее красочны и другие цифры, приводимые в книге Коллонтай. На одного врача в сельском округе России в среднем приходится 6500 человек (в Англии – 1700). На 4000 женщин – одна дипломированная акушерка. Даже в самых развитых губерниях – Московской и Петербургской – только 9–12 процентов рожениц пользуются услугами акушерок. В Новосильском уезде Тульской губернии из 8722 родов лишь 100 проходили при акушерской помощи; в Костромской губернии из 7150 – 321. Это неудивительно: расходы на санитарно-гигиенические нужды составили в один из годов: в Малоярославецком уезде – 8 рублей 50 копеек; в Обояньском уезде – 23 рубля, в Лохвицком уезде – 6 рублей.
Ничуть не лучше, а, скорее, хуже обстояло дело в промышленных городах. Сейчас нам очень любят рассказывать трогательные истории о том, как в дореволюционной России предприниматели заботились о своих рабочих – прямо как отцы родные. Строили им больницы, открывали школы… На заводе «Треугольник» в Петербурге (крупнейшем в России предприятии по производству резины) условия труда в 1908 году были таковы, что около половины работниц рождали мёртвых детей. А родившиеся живыми младенцы часто умирали от голода, потому что материнское молоко, насыщенное вредными веществами, вызывало у них систематическую рвоту. А эта фабрика ещё считалось хорошей, передовой.
Что всё это значит? Это значит, что женщина в дореволюционной России жила в условиях постоянной физической опасности и систематического унижения. Женщина – не человек, а материал и механизм. Причём недорогой, испортить не жалко. Но женщина – это мать, и Сын Божий, Христос, рождён женщиной. Если в России не ценилось материнство, то, значит, в России вообще человек, душа живая, не являлся ценностью. Две трети рождённых можно было выбросить на кладбищенскую свалку, как мусор. Да, здесь открывается великая историческая тайна о России. Человек не ценен. В этом и ни в чём другом причина огромных потерь русской армии в окопах Первой мировой войны, массовых убийств времён Гражданской войны, голодомора, сталинских репрессий и ни с чем не сравнимых жертв, понесённых в Великой Отечественной войне. В России людей не жалко. Бабы новых нарожают.
Но эти беды не были ещё ведомы Александре Коллонтай, когда она впервые осознала невозможность жизни в таких условиях. В её социальной среде – образованной и обеспеченной, составлявшей, правда, лишь 1–2 процента населения страны – материнство и детство были сравнительно неплохо обустроены. Платой за благополучие было, однако, отсутствие свободы жизненного выбора. Хозяйка при муже, мать при детях – вот две допустимые женские роли. Всё остальное, всякое проявление свободы, самостоятельности в общественной деятельности, в образе мыслей, в любви, – осмеивается или осуждается. Женщина в обеспеченной семье – чижик в клетке. Первым следствием пережитого Александрой перелома становится её уход из семьи.
Странность, кажущаяся необъяснимость этого поступка заключалась в том, что поперечная Александра вовсе не разлюбила мужа, не бросила сына. И с мужем, и с сыном у неё сохранялись тёплые, даже нежные отношения. В 1914 году в письме к сыну она с негодованием пишет о каких-то недоброжелателях старшего Коллонтая (к тому времени уже генерала): «Папина честность и благородство им – бельмо в глазу». В 1917 году, перед возвращением в охваченную революционной горячкой Россию, беспокоится о здоровье Владимира Людвиговича, с которым за год до этого наконец официально оформила развод. Впоследствии, после его смерти (он умер в том же 1917 году), она возьмёт на себя заботу о его второй жене Марии Ипатьевне, устроит её секретаршей в полпредство СССР в Норвегии, поможет выйти замуж за норвежца и навсегда остаться в этой благополучной стране. О сыне Михаиле будет заботиться до самой своей смерти. Его тоже устроит на хорошую работу: в наркомат внешней торговли. Её уход из семьи в 1898 году был подобен уходу праведницы в монастырь: не от скуки и не за лучшей долей, а по великому призванию, которому невозможно сопротивляться.
Тут я должен разочаровать читателя, по крайней мере, того, который ждёт рассказа о бурных романах поборницы «свободной любви». Дело в том, что рассказывать-то особенно нечего. Конечно, после странного полурасставания с мужем у неё были влюблённости и связи. Не больше, впрочем, и не меньше, чем у всякой самостоятельной женщины, не лишённой темперамента и привлекательности. Надо сказать, что Александра Михайловна никогда – ни в письмах, ни в дневниках, ни в мемуарах, ни в частных разговорах – не распространялась на эту тему. Копаться в её отношениях с мужчинами бестактно и неинтересно. Исключение составляет история её «коммунистического брака» с Павлом Дыбенко, ставшая неотъемлемой частью русской революционной эпопеи. Об этом речь впереди.
Кое-как объяснившись с отцом и с мужем, она уезжает в Европу – учиться. В Цюрихе слушает лекции профессора Гергхера, специалиста по рабочему вопросу, марксиста с бернштейнианским уклоном. Потом едет в Англию, знакомится и спорит с вождями тред-юнионистского движения. Вернувшись в 1899 году в Россию, общается и конфликтует со столпами русского марксизма. В это же время в леворадикальной печати появляются её статьи на социально-экономические темы. В 1901–1903 годах – опять по Европам: Германия, Франция, Швейцария, Бельгия… Знакомства среди высшей элиты социал-демократии: Карл Каутский, супруги Лафарг, Плеханов. Постепенно она проникается утопической уверенностью: изменить женскую долю к лучшему можно только в социалистическом обществе, где каждый каждому – друг, товарищ и брат, где государство, утратив функции насилия и принуждения, сохранится лишь как инструмент всеобщей взаимопомощи. Об этом пишет статьи и книги, которые приносят ей известность в кругу социалистов. Вернувшись в Петербург, ведёт пропаганду равенства и братства в воскресной школе для рабочих и работниц за Невской Заставой.
1905 год. 9 января. Кровавое воскресенье. Вместе со своими рабочими Коллонтай участвует в роковом шествии, расстрелянном солдатами и растоптанном казаками. В этот же день в России начинается революция. Александра со всей страстью бросается в революционное море. В апреле 1905 года в качестве представительницы социал-демократии выступает на первом в России общеженском митинге в зале Тенишевского училища. В октябре включается в работу Петербургского совета рабочих депутатов. На первом его заседании в стенах Технологического института знакомится с Троцким. Ведёт агитацию на фабриках и заводах. Создаёт женские рабочие организации. Заседает в Петербургском комитете РСДРП, не примыкая ни к большевикам, ни к меньшевикам, гнёт свою линию. Ещё одно знакомство этого времени – Ленин (до этого знали друг друга заочно, по печатным работам). В 1906 году редактирует «Рабочий ежегодник» (вышел только один номер) со статьями Луначарского, Мартова и других. Едет в Германию, в Мангейм, на конференцию германской социал-демократической партии; в следующем году – в Штутгарт на международную конференцию женщин-социалисток. Пытается, правда, безуспешно, создать женскую организацию в составе РСДРП. В Петербурге, на Лиговке, организует «Общество взаимопомощи работниц» – нечто вроде женского политического клуба. Борется с буржуазными «равноправками» (русская версия тогдашнего феминизма). Участвует в подготовке Всероссийского женского съезда. Пишет статьи о женском вопросе. Перечислить всё, чем она успевает заниматься в эти три бурных года, – невозможно. Но революционный вихрь затихает. Коллонтай грозит арест. Она переходит на нелегальное положение. 13 декабря 1908 года, так и не произнеся заготовленный для женского съезда доклад, по поддельным документам она уезжает за границу.
Восемь лет эмиграции наполнены переездами из страны в страну, писанием статей и книг, участием во всевозможных конференциях и конгрессах социалистов, новыми знакомствами (Клара Цеткин, Карл Либкнехт), увлечениями и ссорами. Поперечный характер сказывается и тут: дружба с немецкими социал-демократами переходит в конфликт из-за нелицеприятных высказываний о них в её книге «По рабочей Европе» и заканчивается полным разрывом в первые недели мировой войны. С русскими эмигрантами – большевиками и меньшевиками – тоже сложные отношения. Начавшаяся мировая война сближает её с большевиками. Как и Ленин, Коллонтай не приемлет социал-патриотизма и оборончества. Она убеждена: империалистическая бойня – пролог социальной революции.
И вот – началось: март 1917 года, в России свергнута монархия! Эта весть застаёт Александру Михайловну в Норвегии. 5 марта – известие о политической амнистии. Получив от шведских властей разрешение на транзитный проезд, Коллонтай отправляется на родину. 19 марта она уже в бушующем Петрограде.
V
Барышня и хулиган
Гигантские социальные потрясения, мятежи, революции, смуты несут страх и гибель обыкновенным смертным. Но есть категория людей – тех самых, поперечных, – которые только в таких смертоносных вихрях могут окончательно состояться, обрести себя. Таковы Ленин и Троцкий, Железняков и Савинков, Дыбенко и Коллонтай… Их можно осуждать и ненавидеть, но без них немыслим исторический процесс. Кто бы помнил сегодня о нашей героине, если бы не 1917 год? Десяток-другой узких специалистов, историков и социологов. Но грянула буря – и Александра Михайловна оказалась на гребне всесокрушающей революционной волны.
В Петрограде нескончаемой чередой идут митинги, демонстрации, собрания, конференции, съезды и снова митинги. Коллонтай в идейном хаосе первых дней революции делает главный выбор: присоединяется к большевикам. Единственная женщина – член исполкома Петро-совета, она выступает на десятках митингов, руководит всеобщей стачкой прачек, проводит общегородской митинг работниц в цирке Чинизелли, организует грандиозную демонстрацию солдатских жён на Невском проспекте. 4 апреля чуть ли не одна из всего Петросовета поддерживает тезисы Ленина «О задачах пролетариата в данной революции»: «Никакой поддержки временному правительству!», «Вся власть Советам!», «Мир без аннексий и контрибуций!», «Экспроприация частной собственности»… Всё это казалось обывателю утопической болтовнёй. На следующий день ресторанные куплетисты уже пели:
- Ленин, что там ни болтай, —
- Согласна с ним лишь Коллонтай.
По поручению ЦК большевиков она едет в Гельсингфорс, где находилась главная база Балтийского флота. Её задача – агитировать матросов против политики Временного правительства, против «Займа свободы», против войны. Там 28 апреля она знакомится с только что избранным председателем Центрального комитета матросов Балтийского флота (Центробалт) Павлом Дыбенко. В её дневнике появляется запись: «Заседание в Александровском театре. Выступал представитель Центробалта – Дыбенко, большевик… Дыбенко – это душа Центробалта, крепкий и волевой. Оборонцы его боятся»[181].
Есть неразрывные связи. Как и почему они возникают – бог знает. В жизни Александры Михайловны было несколько мужчин, с которыми долго длилась влюблённость, с которыми получалось нечто вроде сожительства. Но неразрывной (даже и после смерти) оказалась связь с Дыбенко. В жизни-то связь недолгая: всего четыре с половиной года, и то с перерывами.
И кто он, этот Дыбенко, – драчун, крикун и неуч? Что за странный выбор!
Если поставить задачу: отыскать большую противоположность Коллонтай, чем Дыбенко… – не получится. Контраст во всём: во внешности, в характере, в воспитании, в чертах биографии, наконец, в возрасте.
Дыенко Павел Ефимович родился 16 февраля 1889 года в селе Людков Черниговской губернии (сейчас это окраина города Новозыбкова Брянской области) в многодетной крестьянской семье. Существует его автобиография; она написана в советское время и весьма приукрашена в коммунистическом духе. Автор приписывает себе почётное бедняцкое происхождение, но по многим косвенным данным видно, что семья Дыбенко была материально устойчивой, середняцкой. Из деревни ушёл рано: учился в городском четырёхклассном училище. Школу не окончил, был отчислен, устроился служить в Новоалександровске в казначействе; оттуда выгнан. В автобиографии объясняет: отчислен и выгнан за революционную деятельность. Сие не подтверждается фактами. Вероятно, причина в ином: характер имел неуживчивый и буйный. Любил выпить и подраться. Физически был крепок; рост немного выше среднего: 2 аршина 7 и 4/7 вершка (176 см); в плечах широк, силён – лучше сказать, могуч. Внешность Дыбенко впоследствии так опишет Фёдор Раскольников, его друг и соперник в политике и в любви: «В полной пропорции с богатырским сложением он обладал массивными руками, ногами, словно вылитыми из чугуна. Впечатление дополнялось большой головой с крупными, глубоко вырубленными чертами смуглого лица с густой курчавой бородой и вьющимися усами»[182].
Молодой силач перебрался в Ригу, устроился работать грузчиком в порту; параллельно – на курсы электромехаников. Двадцать один год – призывной возраст. Но тягот службы нести не хотел, от призыва скрывался, был сыскан, арестован, направлен на Балтийский флот, в штрафную команду. По отбытии наказания переведён на линкор «Павел Первый». Тут спелся с матросами-большевиками. В автобиографии выставляет себя как организатора восстания на линкоре в 1912 году. Документами эта героическая версия не подтверждается. В тот год лишь двое матросов из команды «Павла Первого» – Ховрин и Марусев – были арестованы «за организацию незаконной сходки»; Дыбенко взысканиям не подвергался. О его революционной деятельности в этот период надёжных свидетельств нет – есть ненадёжные, из автобиографии. Зато имеются свидетельства иного рода (правда, тоже весьма сомнительные). Интересно сопоставить те и другие.
Из мемуаров Дыбенко:
«Втихомолку; забившись в кочегарку, мы повторяли:
– Эти аресты для нас – хороший урок. Мы будем более осторожны, более опытны. Научимся, как нужно скрывать подготовку восстания от шпиков. <…> На палубе с ехидной улыбкой, пронизывающе впиваясь взглядом в лица, встретил нас вахтенный лейтенант Ланге. Только потом, когда не только издали и не только из разговоров о “Павле”, а когда изучили все его уголки, узнали, что такое лейтенант Ланге, капитан 1 ранга Небольсин – командир корабля, лейтенанты Дитерихс, Попов и целая свора матросов-шпиков: Купцов, Шмелев, писарь Жилин, кондуктор Огневский, Стариченко и др. Февральская революция никого из них не пощадила. Они первые расплатились за произвол и издевательства»[183].
Из сводки важнейших показаний арестованных ГУГБ НКВД СССР за 2 апреля 1938 года (адресовано Сталину от имени Ежова)[184]:
«Дыбенко показал, что в мае 1915 года, когда он работал в машинном отделении корабля “Император Павел I”, у него была обнаружена нелегальная литература и он был арестован. На допросах ему было сделано предложение офицером Ланге сотрудничать в охранном отделении. <…> Дыбенко на предложение жандармского офицера ответил согласием. <…> По заданию охранки он вёл наблюдения за революционными матросами корабля “Император Павел I” Ховриным и Марусиным (так в источнике. – А. И.-Г.)».
Близился срок демобилизации, и отправился бы наш герой с дредноута «на гражданку», водку пить и драться с мастеровыми… Но тут – мировая война. Балтийский флот в войне вёл себя пассивно, линкоры стояли на главной базе в Гельсингфорсе, потому и матрос Павел Дыбенко до осени 1917 года в боевых действиях не участвовал. А в трюмах линкоров тем временем нарастало давление революционного пара. Назревал взрыв, хотя наверху, на палубах и на мостиках, об этом догадывались немногие.
Степень вовлечённости матроса Дыбенко в подпольную революционную деятельность и в этот период неясна. На страницах его мемуаров и на листах его же расстрельного дела 1938 года ситуация опять обрисовывается по-разному. Ни тому ни другому источнику верить нельзя.
Из мемуаров Дыбенко:
«…На дредноуте “Гангут” вспыхнуло восстание. <…> В ночь на 18 ноября на броненосце “Император Павел I” по инициативе товарища Марусева и моей было созвано собрание в броневой палубе всех активных работников среди моряков. <…> Моё предложение – немедленно приступить к активным действиям, уничтожить офицерский состав и поднять всеобщее восстание – было большинством отвергнуто. Принято предложение товарища Марусева: выждать, установив тесный контакт с Кронштадтом и петроградскими организациями. <…> Однако уже к вечеру 19 ноября повстанцы на “Гангуте” были арестованы и под усиленным конвоем жандармов отправлены на берег. Ждали арестов и на других кораблях. У нас на корабле было арестовано только два человека – Марусев и Ховрин»[185].
Из сводки ГУГБ НКВД за 2 апреля 1938 года:
«В ноябре 1915 года Дыбенко выдал охранке планы организации большевиков во флоте по подготовке восстания на линейном корабле “Севастополь”, им же выданы организаторы этого восстания Полухин, Ховрин и Сладков»[186].
В 1916 году, когда немцы прорвали фронт на Рижском направлении, командование флота сформировало соединения из моряков для ликвидации прорыва. Тут Дыбенко уже явно проявил себя: взбунтовал сотню-другую «братишек», склонил их к невыполнению приказа (а может быть, выполнял задание по выявлению смутьянов?). От сурового наказания укрылся в госпитале (или помогли ему укрыться его секретные начальники?). Выписан, отбыл сорок дней на «губе» и вернулся в строй: на главную базу флота в Гельсингфорс (Хельсинки).
Итак, кто же перед нами? Малограмотный деревенский парень, портовый грузчик, матрос-машинист, хулиган, бунтарь, а возможно, и провокатор.
Такая фигура просто не могла появиться рядом с Коллонтай, и даже приблизиться к ней на расстояние ружейного выстрела.
Не могла бы – если бы не революция.
VI
Любовь под гомон бунта
И вот семнадцатый год.
В ключевых эпических событиях этого года, первого в цепи годов великих и страшных, Дыбенко непосредственно не участвовал. В феврале оказался в Петрограде случайно и был захвачен революционной стихией врасплох, как все. Во время июльского анархо-коммунистического мятежа и в судьбоносные дни Октябрьской революции пребывал в Гельсингфорсе. Так незаметно в судьбе двадцативосьмилетнего матроса наступил великий перелом. Взлёт.
В воспоминаниях, написанных лет через пятнадцать, Дыбенко утверждал, что, прибыв 5 марта на главную базу флота из охваченного сумасшедшим революционным циклоном Петрограда, он привёз с собой текст «Приказа № 1 Петросовета по армии и флоту». Так это или не так – теперь сказать трудно. Содержание приказа, датированного 1 марта, стало известно в Гельсингфорсе уже на следующий день. Главное в нём – предписание избирать в частях, соединениях армии и на кораблях флота Советы солдатских и матросских депутатов. Советам утверждать или отменять приказы командования, отстранять или избирать командиров. Поняли и стали действовать.
В Кронштадте 1 марта толпа матросов расправилась с адмиралами Виреном и Бутаковым; были убиты десятки офицеров. 3 марта в Гельсингфорсе на «Павле Первом» вспыхнул бунт. Одним из первых прикончили лейтенанта Ланге, лично знавшего секретных агентов в матросской среде (это он, по версии следствия НКВД 1938 года, завербовал Дыбенко). Смертельно ранен был адмирал Небольсин (это он в мае 1905-го вывел из Цусимской бойни и спас для будущей революционной легенды крейсер «Аврору»). 4 марта, как собаку, у стенки матросы пристрелили командующего Балтийским флотом адмирала Непенина.
Штрихи к картине матросского бунта.
События на «Павле Первом» (из воспоминаний матроса Ховрина):
«Старший офицер бросился бежать в жилую палубу, матросы за ним. В жилой палубе его схватили и повалили, но он был очень сильный и всё вырывался. Тогда кто-то из кочегаров схватил из стоящей рядом пожарной пирамиды кувалду и ударил ею Яновского по голове. <…> Потребовали караульного офицера и обратились к нему с требованием открыть карцер. Караульный офицер лейтенант Славинский отказался сделать это, заявляя что-то вроде того, что только через мой труп и т. д. Это дало новую пищу возбуждённой команде. Сзади его чем-то ударили. Он упал и встал на четвереньки, говоря: “Ой, позовите скорую помощь”. Но тут явилось уже испытанное средство – кувалда, и лейтенант Славинский упал замертво. Часть корабля взяла его наверх, с тем, чтобы сбросить за борт корабля на лёд. Когда стали выносить тело на верхнюю палубу, то, чтобы отдохнуть, отпустили его и положили. В это время он открыл глаза (вероятно, это была уже агония). Кто-то закричал: “Он жив ещё, жив!” Тогда двое взяли двухпудовый чугунный балласт и с размаху бросили его ему на голову. Затем бросили тело за борт»[187].
Убийство Непенина (из воспоминаний лейтенанта Таранцева):
«Во время завтрака (был уже второй час) я услышал выстрелы, доносившиеся с улицы. <…> Накинув на себя меховую куртку, я выбежал на улицу. На нижнем ярусе нашей улицы, под самой стеной, лежал Непенин в расстегнутом пальто, без фуражки, лежал на спине, ноги на сугробе, выше чем голова. На расстоянии шагов 10 от него стояла небольшая кучка вооружённых матросов и солдат, причём один из них, строевой унтер-офицер, продолжал стрелять из нагана в видимо уже мёртвого адмирала. Кто-то из убийц сказал: “Довольно на него патронов тратить”. Другой добавил: “Собаке собачья смерть!” <…> Вскоре затем пришёл грузовой автомобиль, на который бросили тело убитого адмирала, причём голова его, свешивающаяся вниз с площадки, болталась сзади, не имея опоры»[188].
Нового командующего флотом выбирали, как на новгородском вече, – криками и общим голосованием. Милости матросов удостоился адмирал Максимов. 5 марта в Мариинском дворце в Гельсингфорсе начал работу Совет матросских депутатов. В этот день Дыбенко примчался из Питера, и его тут же выбрали в Совет. Первые решения – переименование кораблей: «Павла Первого» в «Республику», «Императора Александра Второго» в «Зарю свободы», «Цесаревича» в «Гражданина»…
Семнадцатый год – год стремительного размножения всяких комитетов. В апреле принято решение: сформировать Центральный комитет Балтийского флота, на странном языке аббревиатур того времени – Центробалт. 28 апреля новый орган революционной власти уже испечён. На яхте «Виола» собрались делегированные от кораблей тридцать три матроса. Разобрались, кто какой партии. Большевиков оказалось шестеро. Один из них – крепкий, черноволосый красавец с браво торчащими усами, силач, говорун и талантливый организатор – Дыбенко. Его тут же избрали председателем Центробалта.
В такой вот обстановке впервые увидели друг друга Коллонтай и Дыбенко.
В их истории будет много политики, ещё больше обыкновенных бытовых человеческих сложностей и передряг и очень мало того романно-мелодраматического пыла-жара, который вот уже девяносто лет ищет в ней обыватель.
Существует миф о том, что страсть поразила Александру и Павла внезапно, с первого взгляда. Что Дыбенко на руках унёс Коллонтай с корабля, с митинга, в гостиницу… Полная чушь. В тот первый раз Коллонтай приезжала в Гельсингфорс только на один день, и этот день до такой степени был насыщен заседательно-митинговой деятельностью, что ничего, кроме беглого знакомства, у неё с симпатягой матросом произойти не могло. Прошло два месяца, Дыбенко приехал в Петроград по делам Центробалта. Тут они с Коллонтай встретились как знакомые, как соратники. Александра Михайловна познакомила его с Лениным. Потом Дыбенко уехал в Гельсингфорс, а Коллонтай – в Стокгольм на международное совещание социалистов-циммервальдистов. Потом в Петрограде грянул июльский кризис – анархо-коммунистический бунт против Временного правительства. В его организации «временные» обвинили большевиков. По приезде из-за границы Коллонтай была арестована. Дыбенко постигла та же участь. Но её через пару недель выпустили под домашний арест, а он вышел на свободу только в сентябре и сразу же уехал к «братишкам»-матросам.
С апреля по октябрь они виделись всего два, максимум три раза. Это зафиксировано документально. Но странная связь возникла и не хотела рваться. Наоборот, крепла.
Арест Коллонтай выдвинул её в первые ряды большевиков. В июле, на VI съезде партии, она заочно избрана в ЦК РСДРП(б). 10 октября она участвует в том историческом заседании ЦК, на котором было принято решение о вооружённом восстании. 25 октября избирается в президиум II съезда Советов. 26 октября этот съезд провозглашает советскую власть и формирует новое правительство под председательством Ульянова-Ленина. Через несколько дней Коллонтай становится членом правительства – народным комиссаром государственного призрения (то есть социального обеспечения). Тут они снова встречаются с Дыбенко.
Сей крепкий красавец, «душа флота», за неделю до октябрьского переворота вновь избранный председателем Центробалта, приезжает в Петроград, чтобы поселиться в здании Адмиралтейства в качестве члена «военной тройки» Совета Народных Комиссаров (Антонов-Овсеенко, Дыбенко, Крыленко); через пару недель он – во главе Военно-морской коллегии; ещё через два месяца – народный комиссар по морским делам. Если перевести на футуристический язык того времени – получится забавно: «наркомпоморде». В это время совершается революционное сближение Павла и Александры. Они живут вместе в адмиральском жилище всё в том же ампирном Адмиралтействе. (Быть может, в квартире, которую ранее занимал какой-нибудь из приконченных адмиралов?) Роман, разбивавший все традиционные представления о возможном и невозможном, стал символом революции. А для Александры Михайловны – ещё и попыткой осуществить идеал нового, коммунистического брака, основанного на принципах свободы чувств, равенства полов и братства трудящихся.
- Весь мир насилья мы разрушим
- До основанья, а затем
- Мы наш, мы новый мир построим —
- Кто был ничем, тот станет всем.
Коллонтай разрушала, надеясь построить. Дыбенко (и с ним тысячи, десятки, сотни тысяч) были просто охвачены пьяной яростью разрушения.
VII
Бегом по мартовскому снегу
Среди того, что надо разрушить, – армия. «Наркомпоморде» Дыбенко и главковерх Крыленко занялись этим со всем революционным энтузиазмом. А война не закончена, мир не подписан. В декабре начались мирные переговоры в Бресте; во главе советской делегации ещё один убеждённый разрушитель – Троцкий. Переговоры – разговор глухих. Где уж немецким генералам и дипломатам понять логику раздувателей мирового пожара революции! Тупик, немцы теряют терпение. Советам удалось добиться перерыва в переговорах: Учредительное собрание откроется в январе, оно решит, что делать.
В день открытия Учредилки матрос-нарком Дыбенко митингует с «братишками»; он и приказал стрелять в демонстрацию сторонников «всенародно избранного» на углу Литейного и Захарьевской (если, конечно, чёрно-красной толпе вооружённых матросов-анархистов кто-то что-то мог приказывать). О том, как решилась участь Учредительного собрания, мы уже знаем. Ультимативное требование к депутатам – разойтись! – огласил анархист Анатолий Железняков; но в своих мемуарах Дыбенко с гордостью утверждает, что приказ о разгоне «всенародного форума» Железнякову отдал он. И с не меньшей гордостью добавляет: против воли Ленина. Последнее показательно: не глава правительства, не лидер партии большевиков распоряжался в стране, в столице, в парламенте, а толпа матросов во главе с широкоплечим Дыбенко.
Из стенограммы заседания Учредительного собрания. 5 января, около семи часов вечера:
«Председатель (Чернов). Слово по вопросу о порядке дня имеет Дыбенко.
Дыбенко. Граждане, я обращаюсь к истинным представителям пролетариата, которые сами до предложения гражданина Чернова, который предложил почтить память всех тех, которые пали в промежуток революции, – мы, товарищи, все матросы Балтийского флота, которые первые подняли знамя восстания, пролетарской революции, которые погибали на баррикадах, которые погибали в волнах Балтийского моря и призывали к восстанию весь пролетариат, в тот момент, когда из одного лагеря с Черновым и подобным им г. Керенским присылали нам проклятия, мы посылаем тем проклятия и заявляем, что тому учреждению, которое ставит нас, матросов, вместе с корниловцами, вместе с Керенским, с Савинковым, Филоненко, мы посылаем проклятия и заявляем, мы признаём только советскую власть; за советскую власть наши штыки, наше оружие, а всё остальное – мы против них, долой их!
Рукоплескания слева.
Голос слева. Да здравствует Балтийский флот!
Председатель. Покорнейше просил бы говорить всё-таки к порядку дня и не нарушать течения собрания заявлениями, не относящимися к тому, что мы сейчас обсуждаем»[189].
Образец ораторского стиля и логики народного комиссара Дыбенко. Бессвязные выкрики, наполненные проклятиями и враньём. (Кто погибал на баррикадах? На каких баррикадах? Кто делал это в волнах Балтийского моря? Уж, во всяком случае, не Дыбенко.) Под крышей, за столом, в зале – это не годится и только «нарушает течение собрания». Но на улице, на митинге, перед вооружённой массой нелепые слова обретают страшную действенную силу.
А тем временем армия стремительно таяла, превращаясь в нечто жуткое и неуправляемое. Бывший генерал-майор (чины упразднены советской властью) Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, брат секретаря Совнаркома Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, назначенный по причине такого родства начальником штаба рушившейся армии, доносил Ленину 4 января из Могилёва: «Многие участки фронта совершенно оставлены частями и никем не охраняются… Части не желают выдвигаться вперёд… Корпусные и дивизионные склады не охраняются. Имущество гибнет… У громадного большинства солдат одно желание – уйти в тыл… Артиллерия к передвижению не способна. Всюду падёж лошадей… [Колючая] проволока снимается для облегчения братания и торговли… Массовое дезертирство, недовольство, эксцессы…» 8 января: «Общее состояние войск таково, что ни на какое сопротивление в случае наступления противника рассчитывать нельзя»[190]. Вопли генерала удачно дополняются дневниковой записью племянника Коллонтай, четырнадцатилетнего Жени Мравинского, 16 января: «Ужас что творится!.. Солдаты на фронте продают австрийцам за 200 рублей орудия и за бутылку рома пулемёт!»[191]
(В том же дневнике Женя Мравинский запишет 22 января: «Утром стало известно, что грабили церковь?! На Сенной убили батюшку»[192]. Это уже были дела, близко лежащие к сфере действий его родной тётки. Впрочем, она сама, в отличие от дыбенковских «братков», в убийствах участия не принимала.)
Через полтора месяца Бонч-Бруевича отозвали из разваливающейся Ставки. О поездке из Могилёва в Петроград он вспоминал впоследствии: «До сих пор для меня остаётся загадкой, как мы, несколько генералов и офицеров, оставшихся от ликвидированной Ставки, проскочили в столицу! Наш поезд шёл через Оршу, Витебск, Новосокольники, пересекая с юга на север весь тыл действующей армии, по которому лавиной катились бросившие фронт и пробиравшиеся домой солдаты. Сметая на своём пути всё, что могло ей мешать, лавина эта, наперерез нам, двигалась по путям, ведущим с фронта во внутренние губернии России»[193].
При таковых обстоятельствах возобновлённые было мирные переговоры оборвались. На немецкий ультиматум Троцкий ответил: «Мир не подписываем, войну не ведём, армию демобилизуем». 18 февраля германские войска двинулись вперёд. Сопротивления не было.
Немцы заняли Псков. В Петрограде создан Комитет обороны. Появились сведения о движении немцев на Ревель и Нарву, о появлении их передовых частей чуть ли не под Гатчиной. 22 февраля в газетах напечатано отчаянное воззвание Совнаркома «Социалистическое отечество в опасности». В тот же день Ленин, поручая Бонч-Бруевичу разработать план обороны, сказал: «Войск у нас нет. Никаких». Оставалось одно: быстро сколачивать вооружённые отряды из рабочих и по мере формирования посылать их на наиболее угрожаемое направление – под Нарву. Из них в два дня был сляпан Северный фронт; командовать им отправили бывшего генерал-лейтенанта Дмитрия Павловича Парского.
Дыбенко мчится в Гельсингфорс – собирать «братишек» на войну. На главной базе разваливающегося флота уже вовсю хозяйничали анархисты, взявшие под контроль и Центробалт. Из анархической и жутковатой матросской массы Дыбенко собрал отряд в полторы тысячи человек. С ним прибыл на так называемый фронт.
Из мемуаров М. Д. Бонч-Бруевича:
«Отряд Дыбенко был переполнен подозрительными “братишками” и не внушал мне доверия; достаточно было глянуть на эту матросскую вольницу с нашитыми на широченные клёши перламутровыми пуговичками, с разухабистыми манерами, чтобы понять, что они драться с регулярными немецкими частями не смогут. И уж никак нельзя было предположить, что такая “братва” будет выполнять приказы “царского генерала” Парского»[194].
Генералы пытались избавиться от отряда Дыбенко; не тут-то было: наркомвоенмор добился отправки на передовую, да ещё и полной независимости от командующего фронтом. По пути, где-то западнее станции Ямбург (ныне Кингисепп), обнаружили на путях несколько цистерн спирта. Тут вспомнили: у «братишки»-командира, у Павлушки, завтра день рождения. Грех не отметить. Цистерны как раз хватило на отряд. Поутру с нестройным пением зашагали вперёд и наткнулись на арьергард немцев, отступавших к Нарве. Пошли в атаку вдоль железнодорожного полотна, по глубокому снегу, крича и беспорядочно стреляя. Тут издали ударила немецкая пушка. Два или три снаряда легли поблизости от нестройной цепи. Похмельные матросы остановились. Грохнуло ещё раз. Матросы беспорядочно побежали назад.
Немцы, стараясь ничему не удивляться, двинулись в наступление, подошли к Ямбургу. Разрозненные остатки отряда Дыбенко бежали до самой Гатчины.
Из донесений начальника Нарвского оборонительного района бывшего генерала Парского бывшему генералу Бонч-Бруевичу.
3 марта 1918 года, 23 часа 50 минут: «…Сведения из Нарвы крайне противоречивые, в общем составляется приблизительная картина, что около 16 часов в нескольких верстах впереди Нарвы шёл бой, в котором почти исключительно принимали участие красногвардейцы и матросы, теперь город, по-видимому, очищен. Наши войсковые эшелоны преимущественно 49 корпуса беспорядочно идут один за другим в Гатчине. Артиллерия нескольких корпусов 12 армии отходит по шоссе. Попытки задержать не удаются. Никакой вооружённой силы при себе не имею».
4 марта 1918 года, 22 часа: «Неприятель своими передовыми частями, по-видимому, не продвигался дальше дер[евни] Комаровки, между Нарвой и Ямбургом. Нарва занята крайне слабыми силами. Железнодорожный мост у Ямбурга взорван. Все матросские эшелоны отправились с комиссаром Дыбенко [к] Гатчине. Оборонять позицию у Ямбурга были несклонны»[195].
Несклонны! Хорошее слово подобрал бывший генерал!
Пока Парский отчаянно пытался заткнуть образовавшуюся во фронте дыру, Ленин уже отправил телеграмму в Берлин о согласии на продиктованные Германией условия. 3 марта, в день подписания невозможного и унизительного Брестского мирного договора, Дыбенко телеграфировал в Смольный из Волосова, куда откатились остатки Красной армии и где находился штаб фронта: «Сдал командование его превосходительству генералу Парскому». Что означало это старорежимное, отменённое советской властью титулование – издёвку или оговорку с перепугу, – так и осталось невыясненным.
VIII
Рикошет
Товарищ Коллонтай не хотела крови. Но кровь всё равно лилась – бессмысленно и беспощадно – там, где появлялись дыбенковские «братки». А они по воле неуёмного Павлуши всюду следовали теперь за Александрой Михайловной, как виева свита за Панночкой.
Она хотела добра людям, но Божие милосердие было замещено в её душе и в её уме заживо гниющими социальными теориями.
Ещё не состоялся позорный матросский забег по ямбургскому снегу, когда фамилия Коллонтай зазвучала колокольным звоном по всему Петрограду. Небывалое зло началось с благой вести: народный комиссариат госпризрения озаботился участью увечных воинов и подыскивает места для их поселения и содержания за государственный счёт. Вскоре выяснилось, что наилучшим образом, по мнению комиссара Коллонтай, для этого приспособлены монастыри: там и жильё добротно, и сад есть для прогулок, и трапезная, и кухня, и дрова заготовлены, и продовольствие припасено. Но монахи… А что монахи? Классовые враги.
Начинать с главного: с Александро-Невской лавры.
Приказ о занятии лавры под нужды Народного комиссариата государственного призрения был подписан 13 января ночью. Через шесть дней, утром 19-го, направились к лавре те самые автомобили – огненные колесницы – с матросами, которые промелькнули перед нами при вступлении в Круг седьмой. Лавру решено было брать силой.
Кто решил? В поздних своих и неправдивых воспоминаниях Александра Михайловна приписывает штурмовую инициативу неким безымянным «горячим головам из госпризрения». Они якобы «позвонили в наркомат по морским делам, к тов. Дыбенко. <…> Отправились наши к лавре. Отряд отборных, широкоплечих здоровяков матросов с музыкой впереди». И дальше: «Кто начал перестрелку, так и не удалось установить»[196].
Коллонтай намеренно неточна. Это была не перестрелка, а стрельба в одну сторону. Смертельно ранен протоиерей Пётр Скипетров, пятидесятипятилетний священник, полжизни прослуживший в детских приютах. Добрый батюшка обездоленных детей. Тех самых, о которых болело сердце Шуры Домонтович-Коллонтай.
Какая осмысленная нелепость!
На защиту лавры сбежались толпы верующих. Зазвонили колокола. По всему городу пошли крестные ходы. Патриарх Тихон предал анафеме виновников кровопролития. Советская власть была ещё слишком слаба, чтобы громить Церковь. Не настало время. Отступили. Сам Ленин пожурил за опасную ретивость Наркомат госпризрения и лично товарища Коллонтай.
Она никогда не признавала своей неправоты; не признала и на этот раз. Но, может быть, матросская пуля, вознёсшая к мученичеству отца Петра, задела рикошетом и её душу…
Во всяком случае, дни её пребывания в правительстве были сочтены. Поток революции нёс всех и вся неведомо куда – в хаос, из которого рождалось страшилище Гражданской войны.
В России настало время, когда, казалось, можно всё творить, на всё замахиваться, реализовывать любые мечты и утопии. Четыре месяца на посту наркома госпризрения были наполнены жаркой деятельностью: подготовкой и изданием декретов, долженствовавших защитить права женщин и детей, разрушить устои старой «буржуазной» семьи и выработать принципы новой семьи, коммунистической, – на основе пролетарского коллективизма, равенства полов, отсутствия домашней эксплуатации… Но всё разбивается о реальность: кругом нарастающий хаос, разруха, насилие. В стране хозяйничают несколько миллионов вооружённых озлобленных мужиков. Какое тут социальное обеспечение!
После заключения Брестского мира Дыбенко с Коллонтай вместе с Совнаркомом уехали из умирающего Петрограда в шумно дышащую Москву. И снова – теперь уже вместе – они пытаются плыть поперёк могучего потока. Брестский мир для них – капитуляция перед ненавистным империализмом. На IV чрезвычайном съезде Советов, проходившем в марте 1918 года в Москве, Коллонтай клеймит подписанный по инициативе Ленина договор: он не больше, чем бумажка, которую подписали с тем, чтобы не соблюдать. Уже началась – говорит она – другая война, определённая, ясная война белых и красных… Нужно создавать интернациональную революционную армию… Если погибнет наша Советская Республика, наше знамя поднимут другие…
Сразу же после съезда она уходит из правительства. Вместе с ней покидает свой пост и Павлуша. Вдохновлённые совместным бунтарством, товарищи Коллонтай и Дыбенко публикуют в газетах объявление о том, что они сочетались первым в республике гражданским советским браком. Пример всем: никаких венчаний, регистраций. Свободные буревестники революции объявляют товарищам о своём союзе.
Известие о «коммунистическом браке» было опубликовано в тот же день, что и постановление об отдании Дыбенко под трибунал. На следующий день он арестован по личному распоряжению Дзержинского. Ещё через несколько дней освобождён из-под ареста по ходатайству и за поручительством гражданской супруги. (Попробовали бы не освободить! Примчавшиеся из Питера в Москву толпы матросов чуть не разнесли дом, в котором помещалась ЧК.) Бросив свою поручительницу, Дыбенко немедленно уезжает из Москвы и приступает к активному революционному буйству в рядах анархистов и левых эсеров в разных уголках необъятной России. Ленин шутил: мол, надо приговорить Дыбенко и Коллонтай к нескольким годам взаимной верности, это будет для них худшим наказанием.
Но идеал оказался недостижим – ни в личной жизни, ни в социально-политической борьбе. 1917 год был для Коллонтай временем высочайшего политического и жизнетворческого взлёта; год 1918-й – началом великих разочарований.
Грязно-кровавые волны русской смуты унесли Павла Дыбенко вдаль от Москвы. В июне – июле он чуть-чуть не успел примкнуть к антибольшевистскому выступлению левых эсеров и к мятежу красного главкома Муравьёва в Самаре. После этого оказался в оккупированной австро-германцами Одессе: якобы (по позднейшей советской версии) на подпольной работе; на самом деле, по-видимому, бежал от большевистской диктатуры. Понятия «Дыбенко» и «подпольная работа» столь несовместны, что уже в августе 1918 года он попался: в Крыму был арестован татарами, выдан немцам, обменян на немецких офицеров, оказавшихся в плену у красных. Впрочем, это тоже лишь версия.
Из сводки ГУГБ НКВД за 2 апреля 1938 года:
«Дыбенко сознался в том, что в 1918 году, будучи послан ЦК ВКП(б) на нелегальную работу на Украину с явкой в Одессу, он выехал в Крым и в Симферополе был арестован немецкой разведкой. Находясь в Симферопольской тюрьме, Дыбенко был завербован немецкой разведкой – офицером Крейцином – для шпионской работы, после чего был освобождён из тюрьмы»[197].
Красные в это время катастрофически теряли людей: военспецы, командиры, а порой и целые полки переходили к белым. Тут уж не до былых обид. Дыбенко, чудом избежавший расстрела в немецкой тюрьме, попросился в Красную армию, и его с радостью приняли. И вот он командир Заднепровской дивизии, потом Крымской армии. В мае 1919 года победным ударом врывается в Крым; в течение четырёх недель он – наркомвоенмор и председатель Реввоенсовета Крымской Советской Республики (Коллонтай с ним); уже в июне так же стремительно и позорно бежит из Крыма, как в марте восемнадцатого бежал из-под Ямбурга. Потом его то отзывают, то вновь посылают на фронт, но в должности не выше начдива. Венец полководческой карьеры – участие в подавлении Кронштадтского восстания в марте 1921 года. Пошёл карателем: бить собственных «братков» – матросов.
Что касается Коллонтай, то во власть она более не вернулась. Осталась членом большевистского ЦК, но статус её – специалист по женскому вопросу, не более. Должности, которые она занимала в 1918–1922 годах, всё какие-то бумажно-говорильные: член комиссии при ЦК РКП(б) по работе и агитации среди женщин, нарком агитации и пропаганды Крымской Советской Республики, заведующая женотделом ЦК РКП(б). В эти же годы выходят её книжки-манифесты: «Семья и коммунистическое государство», «Новая мораль и рабочий класс». Основная идея: в коммунистическом обществе все трудящиеся – одна семья, подобная пчелиному рою. Воспитание детей и хозяйственные заботы – общее дело трудовой коммуны. Любовь свободна, как проявление творческой индивидуальности, но только в той мере, в какой эта свобода не противоречит интересам трудящихся классов. Коллонтай становится властительницей дум коммунистической молодёжи, но политического влияния это ей не прибавляет. Последний всплеск её политической активности – дискуссия о профсоюзах и так называемая рабочая оппозиция, которую она вместе с Александром Шляпниковым, своим другом по эмиграции, пытается создать в 1920–1921 годах. Опять наперекор реальности! Идея передать власть над производством и над рабочими самим рабочим, хотя и соответствовала идеалу самоуправляющейся трудовой коммуны, не могла иметь успеха в то время, когда выросшая в Гражданской войне партийная бюрократия начинала строить свои ряды.
Создать образцово свободную коммунистическую семью с Павлом Дыбенко тоже не получилось. В 1919 году она записывает в дневнике: «Нельзя этих буйных людей сразу делать наркомами, давать им такую власть. Они не могут понять, что можно и что нельзя. У них кружится голова»[198]. На смену любви приходит трезвое, холодное видение человека. А человек этот – красивый, смелый, обаятельный, бестолковый, подвластный страстям порой довольно-таки низменного свойства… К тому же краскома Дыбенко носит нелёгкая: то он на Дону, то на Украине, то в Поволжье, то в Крыму. Коллонтай, когда может, сопровождает его, но гром войны – не её стихия. В ней вообще нет безрассудного авантюризма, который составляет чуть ли не главную особенность личности Павла.
Формальным поводом к разрыву становятся его пьянство и измены. Коллонтай, проповедница свободной любви, безоговорочно порвала отношения с Дыбенко, когда узнала о том, что у него есть другая женщина. И в этом нет непоследовательности. Свобода любви в формулировках Коллонтай – это равенство мужчины и женщины, товарищество и доверие. Равенство было нарушено, доверие обмануто. Коллонтай уходит бесповоротно, несмотря на мольбы искренне привязанного к ней Павлуши, несмотря даже на его попытку застрелиться. При этом, как ни странно, сохраняет к нему добрые, даже по-матерински нежные чувства. В письме к Марии Фёдоровне Андреевой (гражданской жене Горького и видной советской общественнице), написанном в 1923 году, Коллонтай подводит итог этого романа, а заодно и тридцати лет своего бунтарства в любовно-семейной сфере: «Раньше они уходили от жён к нам, свободным Лилит… Сейчас – это обычное, очень обыкновенное, юное, безличное существо, кто побеждает нас. В чём очарование этих девочек? Юность? Нет, не только это. Их сила в том, что “их” – нет, нет личности. Есть нечто “видовое”, женское, и всё. Они не мешают мужской индивидуальности. Они, как эхо, как зеркало, ловят и отражают. Это отвечает мужскому самодовлению. В этом их скрытая власть. И потом – они такие беззащитные, их всегда надо жалеть…»[199]
Врагом и победителем безоглядной Александры Михайловны оказались не социальные условия и предрассудки, а сама природа, в которой женщина и мужчина не тождественны друг другу. Оказалось, что и в стране военного коммунизма женщины хотят быть матерями и жёнами, зависимыми, подвластными хранительницами очага, рабынями кухни, домашней прислугой для своих мужей и детей. Не все, конечно, но многие. Поэтому бесплодными были усилия Коллонтай и её единомышленниц по созданию домов-коммун с общими столовыми, фабриками-кухнями, фабриками-прачечными и детскими садами. Обитательницы этих райских кущ при первой возможности предпочитали заводить в своей комнате примус и корыто, варить, парить и стирать, словом, обзаводиться хозяйством маленьким и неудобным, но своим. Их мужья по-прежнему склонны были уважать только себя и своё дело, пренебрегать интересами и потребностями жён, иногда выпивать лишнее, да к тому же ещё и гулять на стороне. На этой почве возникали склоки и дрязги, драмы и трагедии, как будто и не было никакой революции. Социальная утопия не хотела становиться реальностью.
Мирная жизнь возвращалась, волоча за собой мешок обывательских привычек. Кем оказался Шурочкин великолепный Павлуша, когда отбушевали вольные ветры смуты и ему пришлось, сложив крылья, опуститься на мирный насест? Обыкновенным советским выскочкой-начальником, крикуном, бабником и пьяницей, да к тому же и неудачником: выше начальника захолустного военного округа ему подняться так и не дали. Последние пятнадцать лет его жизни вплоть до ареста в феврале 1938-го – скучны и ничем не примечательны…
А она?
Письмо к Андреевой писалось уже в Норвегии, куда Коллонтай была назначена полпредом по её собственной просьбе. Это неудивительно. Революционная лава в России угасала, образуя причудливые извивы нэпа. Что такое нэп? Тройственный союз бюрократизирующегося партаппарата, обывательского стремления к покою и коммунистической идеологии, которая всё более каменеет в оторванной от жизни догме. Коллонтай не могла не понимать, что наступающее время – не её время. Попросилась на дипломатическую работу: Страна Советов как раз в это время стала налаживать отношения с внешним миром. Её просьбу охотно уважили – сплавили с глаз долой поперечного человека.
Засим следует уже другая жизнь, другая история. Коллонтай – первая в мире женщина-посол, что весьма почётно. Но все жизненные цели, все труды и всё горение предшествующих тридцати лет остались где-то в стороне, в некоем странном полуреализованном состоянии. Как предавшие и отрёкшиеся друзья.
Работали – и вовсю – два запущенных ею механизма: строилась система охраны материнства и детства; яростно уничтожалась Церковь, и пули, родственницы той, прожужжавшей 19 января в заснеженной лавре, убивали священников тысячами, десятками тысяч. Хорошо знакомые Александре Михайловне ангелы и демоны действовали в стране, в которой она не жила, в которой её имя постепенно забывали.
Интересно, вспоминал ли о своей необыкновенной Шуре враг народа Павел Дыбенко в тюремной камере в перерывах между допросами и избиениями? И когда подписывал признания в том, что он бывший агент охранки, немецкий и американский шпион? И когда шёл по выкошенной июльской траве, по полигону «Коммунарка» к широкой и глубокой общей могильной яме? Что он вспомнил и о чём успел подумать, когда ощутил за своим затылком сверлящее дыхание револьверной пули?
На известие о расстреле своего революционного суженого госпожа посол СССР в Швеции Александра Михайловна Коллонтай ответила полным и безоговорочным молчанием.
Круг восьмой
Маруся Никифорова, Нина Нечволодова
Женообразие смерти
А. С. Пушкин
- Духовный труженик, влача свою веригу,
- Я встретил юношу, читающего книгу.
- Он тихо поднял взор – и вопросил меня,
- О чём, бродя один, так горько плачу я.
- И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
- Я осуждён на смерть и позван в суд загробный —
- И вот о чём крушусь: к суду я не готов,
- И смерть меня страшит». —
- «Коль жребий твой таков, —
- Он возразил, – и ты так жалок в самом деле,
- Чего ж ты ждёшь? зачем не убежишь отселе?»
I
«Товарищ, вы мужчина или женщина?»
У войны, говорят, не женское лицо. Однако же слово «война» в русском языке женского рода. Бывает – в её устрашающем лике проступают женские черты, и от этого становится по-нездешнему жутко.
Анархистский вердикт «Дух разрушающий есть дух созидающий» отражается в зеркале революции – и в опрокинутом свете читаем: «Женская природа рождающая есть бездна уничтожающая».
Вот они, представительницы прекрасного пола во главе революционных масс… Правда, на слова «прекрасный пол» они бы обиделись, что опасно для обидчика: револьвер из кобуры или росчерк на расстрельном мандате – и отправляйся, контра, «в штаб Духонина». Эти «Свободы на баррикадах» – куда решительнее, смелее и радикальнее самых отчаянных революционеров-мужчин. Видим мы их под красным знаменем большевизма и под чёрным знаменем анархии – но чёрное идёт им больше. Их носили на руках буйные революционные матросы. Нередко их орудием становился террор. Александра Коллонтай, Мария Спиридонова, Лариса Рейснер – имена знаменитые. А сколько их, не менее ярких, забыто! Уникальна посмертная судьба Марии Никифоровой: о ней немного известно, а между тем её имя сделалось нарицательным. Маруся – на языке того времени – предводительница никому не подвластного самостийного революционного воинства. Просто Маруся – и всё.
Её биография тонет в тумане бесчисленных легенд; её образ сконструирован из угловатых парадоксов. Даже в описании её внешности свидетели, сходясь до тождества, расходятся до противоположности. Приведём несколько портретных зарисовок. Первые четыре очевидца наблюдали нашу Марусю примерно в одно и то же время, в 1918 году; последняя – Екатерина Никитина – девятью годами раньше.
Некто Чуднов М. Н., бывший анархист:
«Женщина лет тридцати двух или тридцати пяти, среднего роста, с испитым, преждевременно состарившимся лицом, в котором было что-то от скопца или гермафродита, волосы острижены в кружок. На ней ловко сидел казачий бешмет с газырями. Набекрень надета белая папаха»[200].
Владимир Александрович Амфитеатров-Кадашев, сын известного писателя Александра Амфитеатрова, журналист, белогвардеец, эмигрант:
«Девка красивая, безусловно, лихая, она, одетая в полумужской костюм, в короткой юбке, в высоких сапогах, с револьвером за поясом, скакала на лошадях, возбуждая восторг в разных проходимцах, составлявших её шайку»[201].
Красный комиссар Киселёв:
«Ей около тридцати, худенькая, с измождённым лицом, производит впечатление старой, засидевшейся курсистки»[202].
Маргарита Сабашникова, художница, известная персона Серебряного века, одна из жён Максимилиана Волошина:
«У неё был очень усталый голос и бесконечно печальные глаза, какие я видела у многих чекистов»[203].
Екатерина Никитина, член Боевой организации эсеров-максималистов, тюремная сокамерница Маруси:
«Худое и серое лицо, бегающие карие глаза, коричневые волосы, остриженные в скобку, невысокая коренастая фигура, размашистые судорожные движения, срывающийся неровный голос – такого “политического” типа мы ещё не видали!»[204]
Чем глубже в прошлом воспоминания – тем больше поэтических искр. Наиболее романтизированное описание – в мемуарных набросках шестидесятилетней Зоры Борисовны Гандлевской о далёкой революционно-подпольной юности в белогвардейском Крыму:
«Маруся – шатенка, стриженая с тёмно-карими глазами, худенькая. Глаза у неё были какого-то особенного оттенка, очень своеобразные и запоминающие (так. – А. И.-Г.). Платье из тёмно-синей тафты не лежало, не ниспадало, а по своей жёсткости создавало какие-то прямые линии и усиливало её худенькую фигурку (чуть ниже среднего роста), скорее мальчишескую, чем женскую, так как округлостью форм она не обладала. Стрижка, особое выражение глаз, фигура в этом стоящем платье чем-то напоминали Жанну д’Арк»[205].
Цельный образ не склеить. Жанна д’Арк, похожая на скопца или гермафродита… Печальные и, однако, бегающие глаза… Засидевшаяся курсистка – и вдруг в бешмете с газырями… Красивая девка с испитым, состарившимся лицом…
Столь же бестолково разнятся оценки её действий, характеристики повадок.
«На обычные вопросы – откуда, кого знает, по какому делу – провралась немедленно. А уж если врёт о деле, – плохой признак: уголовная повадка, ни в чём верить нельзя»[206] (Никитина).
«Я давно знаю М. Г. Никифорову. Это идеалистка в лучшем смысле этого слова… Честнейший человек, которых (так в оригинале. – А. И.-Г.) я когда-либо знал»[207] (Аполлон Карелин, член ВЦИКа Советов, длиннобородый пророк мистического анархизма. Из показаний по делу Марии Никифоровой).
«Воспрославилась реквизицией в свою пользу всех шёлковых чулок в городе [Александровске]» (Амфитеатров-Кадашев).
«…Полнейшее её бескорыстие вне всякого сомнения… Она была и остаётся убеждённым врагом всяких экспроприаций…» (Карелин).
«…Она могла выступать на митингах в течение 3–4-х часов пламенно и увлекала аудиторию своей убедительностью, страстностью и эрудицией» (Гандлевская).
«Начальница отряда анархистов, молодая пьянчужка и психопатка. Ещё недавно воспитанница Смольного института, а ныне прославленная атаманша любила разъезжать по Ростову в белой черкеске и белой лохматой папахе»[208] (Юрий Трифонов, советский писатель, со слов своего отца Валентина Трифонова, в годы Гражданской войны исполнявшего обязанности чрезвычайного представителя наркомвоена на юге России).
«Говорить о том, что она пьянствовала, – это значит клеветать чересчур уж рьяно. Она полная трезвенница» (Карелин).
«Пьяная вакханалия, террор, распутство, распространявшиеся г-жой Никифоровой, не поддаются описанию»[209] (газета «Известия Советов Московской области»).
«Марусю Никифорову знаю давно, и ничего за ней скверного не видел. <…> Я слышал от т[оварищей]… Маруся-де боевой человек, самоотверженно дерущийся и держащий свой отряд в железной дисциплине[210]» (В. А. Антонов-Овсеенко, главнокомандующий красными войсками на Украине и на Дону. Из показаний по делу Марии Никифоровой).
Заметьте: разнобой в оценках не зависит ни от пола автора, ни от его идейно-политических воззрений: Гандлевская восхищается, Никитина полна неприязни; газета подмосковных Советов поёт в тон деникинскому журналисту, а вопль души анархистского вождя находит подтверждение в свидетельском показании большевика-ленинца.
Переходя от мнений к фактам, сталкиваемся с тем обстоятельством, что о жизни Никифоровой Марии Григорьевны надёжных сведений очень мало. Противоречия во всём, начиная с места и времени рождения. Одни источники твердят, что она дочь штабс-капитана, родилась в 1885 году. Другие (Никитина, например) уверенно свидетельствуют, что во время первого ареста, в 1907 году, ей было не больше восемнадцати лет. Третьи (Трифонов) убеждены в её аристократическом происхождении: мол, смольнянка, незаконнорождённая генеральская дочь! О смерти – тоже разногласия. Амфитеатров-Кадашев говорит – была повешена; Чуднов с чужих слов, но уверенно провозглашает – расстреляна. Документов, позволивших бы разобраться в этой путанице, нет. То ли не сохранились, то ли ещё не найдены в архивах.
Документированные сведения о нашей героине впервые появляются на обветшалых листах полицейского дела… И опять путаница, на сей раз в названиях: дело именуется «старобельским», хотя его главные эпизоды приурочены к уездному городу Стародубу Черниговской губернии… В папках собраны материалы о подвигах эсеро-анархистской группы, почему-то именуемой «Старобельской» и действовавшей на излёте первой русской революции, в 1907 году, близ железных дорог в треугольнике между Черниговом, Брянском и Курском. Группа, или летучий отряд, а по-другому – шайка, оперировала вполне в духе позднеэсеровского террора: высокая идейность тут неотделима от уголовщины, а героизм – от авантюризма. Орудовали под предлогом революционной экспроприации; рядовые грабежи и убийства обставлялись как политические. В Стародубе «бойцами отряда» были ограблены дома священника и чиновника акцизного управления; вслед за тем совершено убийство полицейского пристава Тхоржевского. Этот последний имел репутацию «черносотенца» и «контрреволюционера», что, собственно, и дало основание считать дело политическим.
Революционных разбойников выловили. В октябре 1907 года военно-полевой суд вынес приговор. Главарь группы, некий Иван Веревченко, мещанин, был приговорён к смертной казни и повешен. С ним по делу проходила Мария Григорьева Никифорова, числящаяся по документам крестьянкой Черниговской губернии, восемнадцати лет от роду. В налётах участвовала под видом мальчишки-подростка, имела кличку Володя. «Агентура указывает, что названная Никифорова из Стародуба часто приезжала в Клинцы, где вела преступную агитацию среди рабочих, образовывала между ними кружки и собирала деньги на революционные цели»[211], – сообщает начальник Черниговского жандармского управления столичному руководству.
Если верить полицейским документам, то наша Маруся родом из деревни Поганиково Стародубского уезда Черниговской губернии. (Землячка Дыбенко и Коллонтай, кстати. Только название деревни устанавливает дистанцию между плебейкой Никифоровой и революционно-аристократической парой Коллонтай – Дыбенко.) Перебралась в город на заработки; скорее всего, жила у родни, как большинство деревенских; хлеб добывала чёрной работой. В источниках сохранились отрывочные сведения о её службе посудомойкой на водочном заводе. Тут как раз 1905 год. Сошлась с эсерами. Тогда только ленивый и тупой не интересовался эсеровским террором. Рассказы о её участии в эти годы по всей Малороссии в массе терактов и революционных грабежей, именуемых экспроприациями (Одесса, Александровск[212], Херсон, Екатеринослав[213]) не подтверждаются документами. Единственный надёжно установленный факт – участие в подвигах «Старобельской шайки».
Суд приговорил её к каторге. Была переведена в Бутырку, а потом в Новинскую тюрьму, где ожидали этапа женщины, осуждённые за участие в политическом терроризме. Отсюда в ночь на 1 июля 1909 года тринадцать революционных эриний (подходящее число!) совершили дерзкий побег. Помогали им в этом надзирательницы, а также семейство Маяковских: юный поэт Володя и его сёстры. Среди бежавших – Маруся Никифорова.
Этот побег и подготовка к нему детально описаны в воспоминаниях Никитиной. Там же подробно и о Марусе. И тут – сенсация, раскрученная мемуаристкой по правилам авантюрного жанра с налётом тюремного эротизма. Завязка: странное поведение персонажа. «От нас она явно пряталась: раздевалась под одеялом, не мылась, как мы все, в уборной до пояса…» Интригующее развитие сюжета: «Тут пришла записка из Бутырской тюрьмы от её сопроцессника. <…> Маню Никифорову он знает за хорошего и честного товарища, но есть одно обстоятельство… Она вам сама расскажет…» Кульминация и развязка: Марусю припёрли к стенке, допросили и оказалось, что она… не она, а он! «Действительно мальчик… участвовал в убийстве пристава, потом скрылся в женском платье, был так арестован и осуждён». В камере – совещание. Постановили: «Маня останется Маней, что он мальчик или мужчина – нам всё равно»[214]. В таком половинчатом качестве Маруся успешно участвовал(а?) в побеге.
II
Свобода с нечеловеческим лицом
Это очень соблазнительно: признать легендарную атаманшу Маруську переодетым мужчиной или, ещё экзотичнее, гермафродитом. Подобного рода слухи носились вокруг её имени. Говорили даже, что в эмиграции, в Париже, ей сделали операцию по смене пола…
Будем реалистами: трудно себе представить, чтобы при аресте и в ходе судебного разбирательства пол обвиняемой не был установлен или явные анатомические отклонения не отмечены. Что до операций такого рода, то в начале прошлого века они, если и были возможны, то стоили слишком дорого для рядовой эмигрантки. Всё, что мы знаем о Марусе времён Гражданской войны, не оставляет сомнения в её, так сказать, женской природе. И восторженное преклонение со стороны революционно-уголовного сброда (или народа, как кому угодно), воевавшего в её отряде, и роман с польским анархистом Витольдом Бжостеком, который, по словам другого анархиста, Андрея Андреева, «эту женщину, любя нежно, иногда носил на руках по комнате»[215]. И даже отмеченная большинством свидетелей взбалмошность и истеричность её характера. Екатерина Никитина, полагаем, фантазировала или заблуждалась. Чего только не вспомнишь после нескольких лет тюрьмы и подполья! Да и сама Маруся, похоже, была любительницей мистификаций.
И вообще она была…
Но о том, кем она была на самом деле, – чуть позже.
После побега Маруся оказалась за границей, во Франции. И снова сведения о её жизни противоречивы и скудны. По одним сведениям, она – активная участница анархистского террора, осуждена французским судом, отбыла каторгу, освободилась только в 1917 году (Амфитеатров-Кадашев). Другие информаторы твёрдо уверены, что в это самое время она училась скульптуре в мастерской Огюста Родена, не порывая, правда, с революционными кругами (так написано в изданной анархистами в красной Москве в 1919 году брошюре «Жизнь и творчество русской молодёжи»). Есть даже мнение, что в 1914 году она под видом мужчины, как новая Надежда Дурова, записалась во французский Иностранный легион, получила офицерский чин, воевала на Германском фронте… Клубок легенд, противоречащих одна другой. Несомненно одно: в эмиграции наша героиня познакомилась со многими будущими активными деятелями русской революции и Гражданской войны, преимущественно из ультрарадикального лагеря. Среди них – Аполлон Карелин, Овсеенко (Антонов), Лев Чёрный, Витольд Бжостек.
Из свидетельских показаний Антонова-Овсеенко по делу Марии Никифоровой, 1 июля 1919 года:
«В Париже вела она рабочий образ жизни. На революционную работу на юге потянулась самостоятельно; кажется, в качестве сестры милосердия была в отряде матросов»[216].
Насчёт сестры милосердия… Кажется, опять легенда: нигде более не встретим мы упоминаний о её причастности к делу помощи больным и раненым. Но её появление на родине после февраля 1917-го – факт бесспорный. Теперь она уже активная и сознательная анархистка. Рядом с ней ещё один персонаж: пока малоизвестный, но тоже активный левый эсер-анархист Нестор Махно. В период между Февралём и Октябрём следы их деятельности видны на просторах от Александровска до Мариуполя. На станции Орехов разоружены несколько рот Преображенского полка; молва приписывает Марусе собственноручные расстрелы офицеров. На станции Пологи она с группой товарищей совершает «экспроприацию» миллионщика Бадовского: деньги нужны на снаряжение анархического войска. За это последнее деяние по прибытии в Александровск Маруся арестована, но отпущена на свободу страха ради анархистского. Из тюрьмы её вроде бы на руках вынесли революционные рабочие; и Нестор Иванович Махно, председатель Гуляйпольского Совета, якобы при этом присутствовал.
Ходят слухи о её поездках в Петроград и Кронштадт; мол, она – деятельная участница июльской анархо-коммунистической попытки переворота, в одном строю с Блейхманом, Коллонтай, Раскольниковым, Рошалем и другими звёздами ультрареволюции. В октябрьских событиях в Питере она тоже вроде бы участвует… Последнее сомнительно: поезда по кривым колеям распадающейся империи ходили совсем уже плохо, а в ноябре товарищ Мария Никифорова точно на Украине: документами засвидетельствовано её участие в первом установлении здесь советской власти. К концу рокового семнадцатого года она, как какой-нибудь Кортес или Валленштейн, стоит во главе целого войска, повинующегося лишь ей и именуемого в духе времени «Первый вольно-боевой отряд по борьбе с контрреволюцией».
Из дневника бывшего генерала и будущего военрука Северо-Кавказского военного округа Андрея Евгеньевича Снесарева. 5 мая 1918 года, Москва:
«Генерального Штаба [офицер] Зыков ехал с Румынского фронта, и поезд остановлен Марусей Никифоровой (обычная девка в папахе, но красивая), окружённой матросами, анархистами-коммунистами. У офицеров стали искать оружие, у трёх нашли и тут же расстреляли. Он случайно передал револьвер денщику, но всё же спасся благодаря просьбе священника и 3-х лишних голосов в его пользу»[217].
Странный образ – эта Маруся. Более всего удивительно в ней соединение привлекательных и отталкивающих черт. Как уже было отмечено: «красивая девка» и «гермафродит с лицом скопца». Террористка, которую нежно любящий муж носит на руках. Сестра милосердия. Художница, хладнокровно расстреливающая безусых подпоручиков. Художницей-то она действительно была (или себя таковой считала): в единственной дошедшей до нас собственноручно написанной ею анкете (начало 1919 года) указана именно эта профессия.
Тут во всём – что-то потустороннее, какое-то оборотничество. Встретил путник девушку, а она грянулась оземь и обернулась чудищем. Такова парадоксальная эстетика эпохи. То же самое сочетание гения и злодейства, вещей несовместных, – во всей русской революции, в Гражданской войне. Николай Бердяев справедливо заметил, что русская революция вдохновлялась идеями библейского мессианства и преображения мира на основе всеобщей любви – и ввергла одну шестую часть человечества в дьяволову бездну взаимного истребления. При этом сохранила поэтическую привлекательность. И спустя полвека Булат Окуджава, сын боевого выученика революции, уничтоженного ею, вдохновенно пел: «Я всё равно паду на ней, на той единственной Гражданской…» Искренность этих слов вне всяких сомнений.
Наступил год восемнадцатый, для Маруси Никифоровой и ей подобных – год звёздный. Для всех остальных – год великий и страшный. Маруся во главе анархистского войска примерно в полторы тысячи штыков и сабель. Никакой власти вокруг нет. Империя распалась, в Петрограде жалкие большевики пытаются удержаться на поверхности бушующего солдатско-матросского моря. Ещё ничтожнее, ещё безвластнее – национал-соглашательская украинская Центральная рада. Преображение старого мира в Великую Коммунию идёт стихийно под лозунгом «Грабь награбленное!». Первые славные деяния «Вольно-боевого отряда» товарища Никифоровой – захват Александровска (ныне Запорожье) и Елизаветграда (Кировоград) и утверждение там анархо-коммунистического строя.
III
«Ответь, Александровск, и Харьков, ответь!»
Анархисты были уверены (их учили тому хорошие учителя – Бакунин, Ткачёв, Кропоткин, Горький): в преступлении виновен не преступник, а общественный строй. Грабёж, сопровождаемый убийством, – не преступление, а форма стихийного социального протеста. В свои ряды охотно принимали уголовников: вступив на путь сознательной борьбы, любой «отморозок» становился в их глазах героическим бойцом анархо-коммунии. Мы не располагаем достоверными описаниями именно Марусиного отряда, деятельность его, естественно, обросла легендами. Но подобные ему анархистские формирования шатались по Украине десятками; о некоторых из них сохранились колоритные свидетельства. Анархист Чуднов, сам краткое время бывший под началом Маруси, оставил воспоминания, по которым мы можем составить представление о такого рода «армиях».
Например, Екатеринославский погром.
Несколько эшелонов анархистов, направлявшихся на войну с германцами и Радой, в марте 1918 года задержаны на станции Екатеринослав. Бойцы разбредаются по городу. Двое из них (естественно, при оружии) заходят в продовольственную лавку и принимаются «реквизировать» колбасу, сало, крупу и хлеб. Хозяин кидается за милицией. Милицейские (то есть местные жители, мобилизованные Советами на охрану общественного порядка) прибегают, пытаются арестовать грабителей. Те вырываются из милицейских рук, драпают на станцию с воплями «Наших бьют!». Прохлаждавшиеся в вагонах товарищи хватают винтовки, громоздятся на грузовики и несутся в город, колыхаясь на ухабах, оря «Бей буржуев!» и стреляя на ходу в случайных прохожих. Бодро разоружают оторопелую милицию и отряды самообороны; председателю исполкома дают пару раз по шее; громят угрозыск, выкидывают и жгут папки с делами. Штурмом берут никем уже не охраняемую тюрьму, освобождают всех заключённых. Теперь можно заняться «реквизицией» по-настоящему: идут громить все магазины подряд. Хотели было достойно закончить удачно начатое дело – расстрелять всех буржуев в городе, но не успели: перепились. Два дня Екатеринослав был в полной власти анархистов и уголовников. Заметим: в городе существовала не какая-нибудь буржуйская, а самая что ни на есть советская власть. А с запада наступали немцы. Неудивительно, что при появлении последних похмельные «черноармейцы» немедленно бежали, а перепуганные екатеринославские обыватели встретили германских оккупантов как освободителей.
Далее по Чуднову.
Чернознамёнцы отступают.
У станции Висунь заняли оборону: залегли за железнодорожной насыпью. Скучно. Конный «партизан» выезжает в поле, начинает палить во все стороны, радуясь хорошей погоде. Шальным выстрелом наповал убивает некоего Ваську из своего же отряда. На шум прибегает командир, ругается:
– Ах ты, мать-перемать, сукин сын! Как его хоронить-то будем? Земля, того, мёрзлая. Чёрт бы вас побрал с потрохами – людям работу задали!
Боевой путь данного конкретного вольно-революционного войска завершился, если верить мемуаристу, следующим образом. При отступлении арьергард анархистов должен был взорвать станцию Кривой Рог. Однако на путях бойцы «подрывной группы» обнаружили цистерну спирта, тут же напились и тёпленькими попали в плен к немцам. Те, не мудрствуя лукаво, расстреляли пойманных «бандитен», среди коих находился и командир арьергарда.
Возможно, Чуднов, переменив чёрное знамя на красное, сместил акценты в невыгодном для анархистов смысле. И эта цистерна спирта – не первый раз появляется она в рассказах о революционных «братках». Но описаниями «экспроприаций» и «реквизиций», драк с местными органами советской власти, расстрелов офицеров и буржуев и «подвигов» в борьбе с немцами, подобных вышеизображённому, полны исторические повествования о действиях чёрных и красных «армий» на Украине в начале 1918 года. Тем же самым занимались бойцы Железнякова («он шёл на Одессу, а вышел к Херсону…»), Сиверса, Дыбенко, Махно, Щорса, Муравьёва, Котовского… На перегонах между станциями в теплушках орали «Яблочко»:
- Эх, яблочко, куды котисся?
- Эх, мамочка, мне замуж хочется!
- Да не за штатского, не за военного,
- А за Распутина благословенного! —
с присочинённым эпилогом:
- Матросы защищали
- Геройски революцию
- И аппетитно брали
- С буржуев контрибуцию.
Об этом написал Михаил Светлов свою знаменитую «Гренаду»:
- Но «Яблочко»-песню
- играл эскадрон
- смычками страданий
- на скрипках времён…
«Отряд не заметил потери бойца» – это тоже правда. Жизнь человеческая под чёрным знаменем стоила не дороже свинцовой пули. Порой пуля стоила дороже: боеприпас всё-таки.
А жизнь Бог даёт.
А Бога нет.
Вместо Него – огненный вихрь, геенна.
Жизнь – она зачем? Есть только смерть. Только она ценится.
«Сме-е-е-рть!.. Сма-е-е-рть!.. Сма-е-е-рть!…»
Но все эти мужские игры как бы не доиграны, как бы не впечатляют. Женщина, молодая хрупкая женщина с карими глазами, впереди пляшущего легиона! Вот что нужно для полноты, для художественного совершенства картины.
И перед колыхающимися рядами «Вольно-боевого отряда» на белом коне появляется Маруся. Мария. Мариам. В кавалерийских сапогах, в бешмете с газырями, в косматой папахе, лихо сдвинутой набекрень. И вот она же, развалясь в реквизированном у буржуев ландо, мчится по улицам Е…града или А…ска. При ней закопчённые матросы с пулемётом. В её маленькой белой ручке – наган, и он ещё горяч после расстрела…
Жена, облечённая в чёрно-красное от стрельбы и пожаров солнце.
Захват Елизаветграда и Александровска отрядом Маруси происходил при таких же обстоятельствах, какие описаны Чудновым. Но предводитель – женщина! Завихрились слухи: атаманша лично кинулась грабить кафе и обожралась пирожными; Маруська велела реквизировать в свою пользу все запасы чулок в Елизаветграде… Более реальны рассказы о беспощадности и жестокости женщины-командира. Достоверно известно, что она лично расстреляла назначенного советской властью воинского начальника Владимирова, когда тот отказался выдать хранившееся на складах оружие (по другим сведениям – не отпустил казённое обмундирование демобилизованным солдатам, а те Марусе пожаловались…).
Из воспоминаний Чуднова:
«Баба она взбалмошная, истеричка порядочная. Ради революционного эффекта расстреляла воинского начальника полковника Владимирова»[218].
Чего больше приносят делу революции действия Маруси – пользы или вреда? Отвечая на этот вопрос, коммунисты разводят руками.
Из сообщения красного командира Николая Коляденко Антонову-Овсеенко, 10 марта 1918 года:
«Выяснилось, что самим Муравьёвым[219] был выслан на помощь Беленковичу[220] эшелон анархистов под командой Маруси Никифоровой, которая терроризировала население от Елизаветграда до Екатеринослава… Везде шёл разговор о грабежах и расстрелах»[221].
