Вонгозеро Вагнер Яна
— У вас жар, — сказал доктор, — это очень быстрая болезнь — вам прямо сейчас нужно в тепло.
— Ты давай, езжай отсюда, умник, — с неожиданной злостью произнес незнакомец, — а то я сейчас подойду поближе да подышу на тебя, понял?
Когда мы отъезжали, снова выстраиваясь гуськом на заброшенной, разоренной центральной улице, я оглянулась, чтобы еще раз увидеть белоснежную «Скорую» с откинутым бортом и торчащие из нее ноги в расшнурованных ботинках — сидевший в ней человек уже как будто совершенно забыл о нас: напряженно склонившись, он старательно откручивал проволоку, прижимающую пластмассовую пробку — как раз перед тем, как его согнутая фигура скрылась из вида, раздался хлопок и короткий, хриплый смех.
— Надо было оставить ему еды, — глухо сказал доктор. — Хотя бы немного. Нельзя было оставлять его так… У вас же есть, наверное?..
— Не нужна ему наша еда, — отозвался Сережа, когда мы проскочили под железнодорожный мост, легко, беспрепятственно; где-то далеко за спиной у нас еще постукивали одиночные выстрелы, но каменные здания уже уступили место обыкновенным деревянным домишкам, почти деревенским, мимо которых мы летели облегченно, ускоряясь. Этот страшный — самый страшный из всех, которые нам довелось увидеть — город вот-вот должен был кончиться. — Ничего ему уже не нужно.
— Вы не понимаете! — закричал вдруг доктор. — Не понимаете! Так нельзя! Это… это бесчеловечно. Я врач, поймите же наконец, это мой долг — помогать, облегчать страдания, а теперь каждый день, каждый час теперь заставляет меня действовать вопреки всему, во что я верил всю жизнь… Я не могу — так.
Он замолчал, прожигая глазами Сережин затылок; за окном мелькнула перечеркнутая табличка «Медвежьегорск», потом синий указатель «Ленинград — Юстозеро — Мурманск».
— А, вы все равно не поймете, — горько произнес он, когда мы выскочили на трассу.
— Ну почему же — не пойму, — ровно сказал Сережа. — Я вчера убил человека.
Вот и все, подумала я, когда пропал из вида последний, почти похороненный под снегом маленький дом с покосившимся забором, плотно сжатым с двух сторон высокими сугробами; страшный город отпустил нас, в последний раз плюнув нам вслед далекой и неопасной теперь автоматной очередью, после которой радиоэфир очистился и опустел — как раз в тот момент, когда проплыла мимо широкая лента укатанной множеством колес федеральной трассы, соединяющей мертвый Петрозаводск и далекий Мурманск. Вот и все. Больше ничего этого не будет — никаких каменных домов, мостов, забитых брошенными автомобилями улиц, выпотрошенных витрин, ослепших окон. Тоскливого ожидания смерти. Страха.
— Двести километров, — сказал Сережа, словно услышав мои мысли. — Потерпи, малыш. Если повезет, к вечеру доберемся.
Мы в дороге одиннадцать дней, думала я, каждый из которых, каждый, без исключения, начинается с мысли — если нам повезет, и боже мой, как же я устала полагаться на везение. Нам действительно везло все это время — неправдоподобно, неслыханно везло — начиная с того дня, когда Сережа поехал за Ирой и мальчиком и вернулся живым, и потом, когда многоголовая, опасная волна уже нависла над нами, чтобы проглотить — а мы вырвались, ускользнули в последнюю минуту, оставив ей на растерзание все, что нам было дорого — наши планы на будущее, наши мечты, наши дома, в которых нам так нравилось жить, и даже наших близких, которых мы не успели спасти. Нам повезло даже в тот день, когда Леню ударили ножом — потому что он мог умереть и не умер. Ни один из этих долгих, тревожных одиннадцати дней не достался нам дешево — каждый имел свою цену, и теперь, когда впереди последние двести километров, крошечный кусочек пути, нам уже нечем оплатить свое везение, потому что у нас больше ничего не осталось — только мы сами.
— Что за черт, — вдруг сказал Сережа.
Вот оно, подумала я, ну конечно, разве можно было надеяться, разве не глупо было рассчитывать на то, что все позади; я подняла глаза, готовая увидеть что угодно — поваленное дерево, замерший поперек дороги лесовоз, груженный огромными бревнами, бетонный забор с заплетенными поверху кольцами колючей проволоки или даже просто обрыв, неизвестно откуда взявшийся глубокий, непреодолимый овраг — но ничего этого не было, совсем ничего — ровное, пустое белое полотно, молчаливый лес, тишина, и я уже открыла рот, чтобы спросить — что, что случилось, и только тогда заметила, что Лендкрузер двигается как-то странно, рывками, неуклюже петляя из стороны в сторону, как будто у него пробито колесо, а Сережа тянется к микрофону, но так и не успевает им воспользоваться, потому что грузный черный автомобиль, вильнув в последний раз, медленно сползает с дороги и наконец замирает, уткнувшись своей тяжелой мордой в голые прутья кустов, торчащие на обочине.
Все это по-прежнему могло еще означать всего лишь пробитое колесо — конечно, могло бы, и поэтому Сережа спокойно остановил машину, неторопливо шагнул на дорогу и аккуратно прихлопнул за собой дверь, чтобы не дать холодному воздуху проникнуть внутрь — и только потом побежал, может быть, после того, как услышал жалобный треск обледеневших веток, поднял глаза и увидел, что огромные Лендкрузеровы колеса по-прежнему крутятся и он продолжает едва заметно ползти вперед в тщетной попытке проломить густой замороженный частокол щуплых молоденьких берез — приземистый, с непрозрачными тонированными окнами, больше похожий не на машину, в которой сидят люди, а на какое-то спятившее большое животное, и вот тогда я тоже выскочила, не заботясь уже о том, чтобы захлопнуть дверцу — не из-за крутящихся колес и треска веток, а из-за того, что он побежал.
Для того чтобы добраться до буксующего Лендкрузера, мне потребовалось всего несколько секунд, и, приближаясь, я увидела, как Сережа рывком распахивает водительскую дверь, как по пояс скрывается внутри, в салоне, и через мгновение снова показывается снаружи, плотно обхватив руками обмякшую фигуру отца в распахнутой бесформенной куртке, и тащит его, несопротивляющегося, на воздух, как папины ноги застревают в переплетении педалей под рулем и как Марина с тоненьким визгом выпадает из салона с другой стороны и почти на четвереньках ползет к водительской дверце, чтобы помочь вытащить ноги. Как страшно мотается из стороны в сторону безучастная папина голова.
Он лежал на спине прямо на снегу, с подложенной под голову Сережиной курткой, которую тот сорвал с себя так поспешно, что, кажется, выдрал с мясом несколько пуговиц, с открытыми глазами, смотрящими мимо наших лиц куда-то вверх, в низко нависшее холодное небо; я заметила, что губы у него совершенно синие, а в выцветшей, рыжеватой с проседью щетине блестит перламутровая ниточка слюны. Возле него на коленях сидела Марина в своем белоснежном комбинезоне и дрожащей, мгновенно краснеющей на морозе рукой все пыталась зачем-то пригладить ему волосы, а Сережа просто беспомощно стоял рядом, не опускаясь на колени, не делая даже попыток потрясти отца за плечо, и только повторял растерянно: «Пап?.. Пап…» Он сейчас умрет, подумала я, с каким-то тупым любопытством заглядывая в бессмысленные, невидящие папины глаза, а может быть, он уже умер, пусть она уберет руку, я не могу разглядеть, я ни разу еще не видела, как умирает человек, только в кино, почему-то я не чувствовала ни страха, ни жалости, только любопытство, за которое мне потом обязательно станет стыдно, и фоном — Сережин голос, повторяющий «пап… пап!..», и вдруг кто-то крепко схватил меня за плечо и резко развернул — так, что я едва не потеряла равновесие, — и перед глазами у меня возникло красное, сердитое лицо доктора, который прокричал:
— Аптечку! Быстро! — И, наверное, потому, что я продолжала смотреть на него — тупо, бессмысленно, он больно схватил меня и второй рукой тоже и почти швырнул в направлении Паджеро, и только потом, оттолкнув Марину, обрушился, спикировал, словно нелепая толстая птица, на неподвижное, опрокинутое тело, и наклонился — низко, прямо к белому папиному лицу, втискивая свои короткие пальцы под вытянутый ворот его свитера, и, поскольку я по-прежнему не двигалась с места, рявкнул, не оборачиваясь: — Вы еще здесь? Аптечку, я сказал! — И, высоко подняв руку, со всего размаху ударил кулаком куда-то в центр беззащитной папиной груди.
Бесполезно, думала я, пока вяло плелась к машине — десять шагов, пятнадцать, — пока вынимала из трясущихся Мишкиных пальцев прямоугольную автомобильную аптечку, пока шла обратно, к доктору, стоявшему возле папы на коленях, повернув к дороге широкие подошвы своих ботинок с неравномерно стоптанными пятками, это все — бесполезно. Нет никакого смысла — ни в этой срочности, ни в этих криках, можно делать все, что угодно — запрокидывать неподвижную голову, насильно наполнять воздухом парализованные легкие — раз, два, упирать в грудную клетку перекрещенные ладони, давить — быстро и часто, снова дышать — это не поможет, он все равно умрет, он уже умер, потому что кто-то из нас, очевидно, должен был — чтобы заплатить за эти последние двести километров, а иначе нам ни за что не дали бы их проехать, почему никто этого не понимает, кроме меня.
Я подошла к Сереже и сунула ему в руки аптечку, которую он взял и ошалело, дико взглянул на меня — не открывая, просто держа ее перед собой, а доктор крикнул: «Отойдите все, не мешайте мне», мы отшатнулись, а Марина просто отползла и осталась сидеть на дороге, и тогда он снова наклонился — дышать, щупать пульс за желтоватым папиным ухом, упираться ладонями, бесконечно, бесполезно, сколько должно пройти времени, прежде чем и ему наконец станет ясно, что его усилия напрасны, что он так же, как и мы, беспомощен против этой зловещей, безжалостной симметрии, против правил, в соответствии с которыми в теперешнем нашем мире просто не может быть никакого кредита, никакого аванса, и что, если бы даже в нашем распоряжении оказалось сейчас что-нибудь посерьезнее этой жалкой аптечки, до сих пор забрызганной Лениной кровью, это все равно ничего не изменило бы?
Когда через несколько минут папины щеки порозовели, а из легких вырвался первый, еле слышный булькающий звук, когда доктор, разогнувшись, рукавом вытер залитое потом, мокрое лицо и произнес «ну, давайте аптечку», и после этих его слов Сережа наконец начал открывать ее, рассыпая надорванные упаковки с бинтами и гигиеническими салфетками, спрашивая — «что, что нужно? валидол?», на что доктор нетерпеливо махнул рукой и потянулся «к черту валидол, нитроглицерин хотя бы есть? дайте сюда», когда все — все, даже Леня, выкарабкавшийся из машины, обступили их и загомонили, засуетились разом, подбирая рассыпавшиеся пакетики, присаживаясь рядом, стараясь быть полезными, я поняла, что отступаю назад, к обочине, в милосердную тень застрявшего в кустах Лендкрузера, туда, где никто не сможет увидеть выражения моего лица. Уже там, за машиной, прижимаясь щекой к мокрому стеклу, я с ужасом обнаружила между пальцев зажженную сигарету, не помня даже, как доставала ее, как закуривала; я, наверное, сделала это прямо там, на глазах у всех, на глазах у Сережи, достала из кармана пачку, щелкнула зажигалкой, этого не может быть, и тогда я поспешно выбросила предательский дымящийся столбик, не долетевший до земли и застрявший в голых ветках, и рванулась, чтобы достать его; что-то остро царапнуло щеку, но я дотянулась, подгребла сигарету и утопила ее — поглубже, чтобы не оставить следов, а потом зачерпнула целую пригоршню холодного, обжигающего снега и прижала к лицу, с силой, обеими руками.
— Мам, — сказал Мишка за моей спиной, — все в порядке, мам. Доктор говорит, все будет в порядке, — и я кивнула, не отнимая рук от лица, думая при этом — не то, не то, значит, будет что-то еще.
Не прошло и нескольких часов, как стало ясно, что эти затянувшиеся, бесконечные двести последних километров будут для меня сложнее, чем вся предыдущая дорога. Может быть, из-за того, что Сережи со мной в машине не было — он остался за рулем Лендкрузера и забрал с собой доктора, на случай, если папе снова станет хуже; перед тем как опять оставить нас одних — еще раз, в который раз, — он взял с меня слово не пользоваться рацией без крайней необходимости, «ничего не говори, но не выключай — ты поняла? поняла? посмотри на меня! Дорога простая — сто двадцать километров сворачивать вообще некуда, а потом — направо, и там уже попетляем, но ехать будем медленно, ты не отстанешь, не бойся, слышишь, ничего не бойся». Может быть, оттого, что Марина, поменявшаяся местами с доктором и сидевшая теперь с девочкой на коленях прямо за моей спиной, стараясь держаться подальше от пса, говорила без остановки, тонко, монотонно, «я так испугалась, так испугалась, он просто вдруг повалился вперед, на руль, хорошо, что мы медленно ехали, он бы умер, Аня, он бы точно умер, как хорошо, что у нас есть доктор, Аня, я же говорила, я говорила»; я сжимала зубы и старалась не слушать ее, но она никак не могла замолчать и пыталась поймать мой взгляд в зеркальце заднего вида и даже, кажется, улыбалась — неуверенно, искательно, «теперь все будет хорошо, вот увидишь, Аня, вот увидишь», заткнись, думала я, заткнись, ради бога, за два года нашего бестолкового соседства я не слышала от тебя столько слов, ничего не будет хорошо, не может быть хорошо, ты мешаешь мне думать, мешаешь мне ждать, мы еще не заплатили, не заплатили, так не бывает.
Ничего в этой жизни еще не доставалось мне бесплатно — ни одной удачи, ни единой победы, трехмесячный Мишка в машине «Скорой помощи», хмурый доктор с запахом перегара — «молитесь, мамочка, чтобы довезли», и я молюсь, забери все, что хочешь, все, что угодно, только пусть он останется со мной, и когда через полгода у меня забирают Мишкиного отца, забирают совсем, бесследно, словно его и не было никогда, я не ропщу, я почти не удивляюсь, потому что сама назначила цену, не торгуясь; а потом безжалостный мамин диагноз, и я прошу снова — ну пожалуйста, не надо, забери, забери что-нибудь другое, и спохватываюсь, потому что знаю теперь курс этого кровожадного обмена, только не Мишку, говорю я, что угодно, только не Мишку, и получаю двенадцать долгих лет, пустых, одиноких, зато мама живет; я плачу за все высокую цену — обязательно, иначе не получается, и когда наконец появляется Сережа — вдруг, из ниоткуда, я уже готова заплатить, и плачу, и цена эта опять высока. И поэтому теперь, сквозь бессмысленное Маринино бормотание, я могу думать только о том, что мы купили себе пропуск на то, чтобы успеть убежать — мама, с которой я не попрощалась, Ирина мертвая сестра, Наташины родители, только этого оказалось недостаточно, чтобы выкупить нас, этого не хватит, чтобы нас защитить, уже не хватило — и если не Леня, если не я, если не папа — кто тогда? Кто из нас?
Пять долгих часов до поворота я держала руль обеими руками и смотрела — вперед, на подпрыгивающий, раскачивающийся прицеп, в стороны, на плывущую мимо безучастную стену деревьев, и назад, на прихотливо змеящуюся, пустую дорогу, вспаханную нашими колесами; я не могла разговаривать и ничего уже не слышала, потому что каждая из этих четырехсот восьмидесяти минут до краев была заполнена ожиданием — что-то должно случиться, обязано — но что, и когда, и успею ли я угадать — и очень скоро Марина, перехватившая наконец мой взгляд в проклятом зеркальце, хотя я старалась не задеть ее этим взглядом, поперхнулась и проглотила все, что собиралась произнести, умолкнув на полуслове, шумно втянула носом воздух и дальше уже сидела молча, спрятав лицо в девочкином мохнатом капюшоне.
Во время нескольких коротких остановок, необходимых всем — детям, измученным монотонной дорогой, псу, изнывающему в тесной машине, и нам, взрослым, — чтобы не сойти с ума, Сережа подходил ко мне и говорил что-нибудь вроде «ну как ты?», — и в ответ я всякий раз задавала ему один и тот же вопрос — «еще долго?», несмотря на то что даже с закрытыми глазами, с внутренней стороны зажмуренных век продолжала видеть белесый кружок спидометра с тусклыми электронными циферками, трансформирующимися у меня в сознании в обратный отсчет — еще на тридцать километров ближе, еще на пятьдесят; в последний раз мы остановились уже после поворота — в темноте, и выйдя из машины, продолжая считать в уме — чтобы не сбиться, если после этих часов молчания и тревоги вообще еще возможно было сбиться и забыть о том, что мы почти на месте, что от озера нас отделяет каких-нибудь двадцать километров, и решая вечную дилемму — отойти подальше, не удаляться слишком — я сделала несколько лишних шагов вперед, куда не доставал уже свет наших фар, и, подняв глаза, замерла от ужаса, а затем развернулась и побежала назад.
— Сережа, — прошептала я, задыхаясь, и он удивленно обернулся ко мне. — Сережа, там дома, много домов… здесь нельзя оставаться, поехали скорее!
— Не может быть, — ответил он, недоверчиво нахмурившись, — здесь ничего нет, на десятки километров — вообще ничего. — И пошел, на ходу снимая ружье с плеча, и я, как завороженная, последовала за ним, пока оба мы снова не увидели это, и тогда он облегченно засмеялся:
— Ну какой же это дом, глупая, посмотри внимательно. Это уже лет сорок никакой не дом, — и тогда я присмотрелась, и увидела то, чего не заметила с самого начала: громадные черные бревна, рассохшиеся от старости и выскочившие из пазов, пустые оконные проемы без стекол, провалившиеся стропила — их было немного, этих домов, гораздо меньше, чем мне показалось вначале — может быть, четыре или пять, и все они были бесповоротно, необратимо разрушены, рассыпаны, словно монструозный деревянный конструктор, надоевший своему создателю; я протянула руку и прикоснулась к изъеденной временем бревенчатой кладке — и даже на ощупь она оказалась холодная и мертвая, не помнящая тепла.
— Это называется зона, — сказал Сережа за моей спиной, и я вздрогнула, — приграничная зона отчуждения. Не бойся, Анька. В этих краях полно таких деревень — когда двигали границу, всех отсюда выселили, здесь и тогда народу немного было, а теперь — давно уже — совсем никого. А дома — что, они еще лет сто простоят, только жить в них уже нельзя, конечно, сама посмотри, ни крыш, ни окон, все развалилось.
Сейчас это настоящее кладбище — кладбище покинутых домов, думала я, пока мы стояли, обнявшись, среди вымерзших черных деревянных скелетов, а через каких-нибудь сто лет здесь будет густой лес, непроходимая тайга, забывшая о жалких наших попытках прорубить в ней дороги, утвердиться, оставить след; через сто лет, а может быть, даже раньше, окончательно сомкнутся над провалившимися крышами высокие деревья, и эта крошечная деревня-призрак исчезнет совсем, словно ее и не было вовсе. И еще я подумала, что ровно то же самое случится через несколько десятилетий и с нашим домом, легким, красивым, — посереют и растрескаются янтарные лоснящиеся бревна, покосятся, раскрошатся кирпичи каминных труб, а огромные окна сначала зарастут пылью, а затем лопнут, обнажив беззащитную, хрупкую начинку. Если мы не вернемся.
— Как там папа? — спросила я тихо, и он ответил прямо у меня над ухом:
— Так себе, Анька. Еле сидит, зеленый весь, а у нас кроме нитроглицерина нет ничего. Нельзя было его на сутки за руль сажать, простить себе не могу. В больницу бы его, доктор говорит — постельный режим, никаких нагрузок, какой режим, какая постель, доедем до озера, положим его на топчан — вот и вся больница.
— Но уже ведь недалеко, правда? — сказала я, и повернулась к нему, и прикоснулась к его холодной щеке, к мучительной складке между бровей, — вот увидишь, все будет хорошо. У нас есть доктор, он не даст ему умереть. Главное, чтобы эта проклятая дорога поскорее закончилась.
— Да, — сказал он, осторожно высвобождаясь, — конечно. Пошли, малыш, нам и правда пора ехать — двадцать километров осталось, мы почти доехали, можешь себе представить? — И зашагал обратно, а я помедлила немного и обернулась, чтобы еще раз взглянуть на это место — заброшенное, пустое, почему-то никак меня не отпускающее, — теперь, когда он отошел на несколько шагов, прежняя тревога снова вернулась ко мне; здесь ведь никого нет, не может быть, в шестидесяти километрах от последнего человеческого жилья, от последней приличной дороги, с которой мы давно свернули, — откуда же тогда у меня эта отчетливая уверенность в том, что мы что-то пропустили, чего-то не заметили, и тогда я опустила глаза и посмотрела прямо себе под ноги и даже села на корточки, чтобы убедиться, а потом поспешно поднялась и догнала Сережу и снова схватила его за рукав.
— Ты говоришь, здесь много лет совсем никто не живет?
— Ну да, я же рассказал тебе… тут до границы совсем чуть-чуть. Все, пойдем…
— Тогда откуда здесь вот это? — спросила я, и, проследив за моей рукой, он сбился и замолчал, а потом, наклонившись, положил ладонь прямо в центр широкого, четкого следа, глубоко отпечатавшегося на снегу в месте, где мы стояли, и уходящего в темноту, в том же самом направлении, куда нам предстояло сейчас двигаться.
— Посмотри, какой он огромный. Это же не легковая машина, у легковых не бывает таких следов. Это гусеницы, да? — спросила я. — Гусеницы?
Сережа поднял голову.
— Да нет, — сказал он наконец, — не гусеницы. Это грузовик — большой, тяжелый. И следы совсем свежие.
— Ну, что будем делать?
Мы стояли над отчетливым отпечатком тяжелых колес, которые оставил проехавший здесь недавно чужой грузовик — несколько миллионов хрупких, подсушенных морозом ячеек с острыми краями, похожих на крупные, зачем-то выкрашенные белым пчелиные соты. Как же мы могли его не заметить, этот след, подумала я, мы, наверное, уже давно едем прямо по нему.
— Может быть, поедем другой дорогой? — предложил Андрей, но Сережа отмахнулся:
— Нет никакой другой дороги. Здесь и одна-то дорога — чудо.
— И куда она ведет, эта дорога?
— К нашему озеру она ведет, — мрачно сказал Сережа, — здесь просто некуда больше ехать. — И прежде, чем кто-нибудь из нас успел вставить хотя бы слово, заговорил снова, заглядывая нам в глаза, каждому по очереди: — Послушайте. Мы не можем сейчас повернуть назад. Нам некуда поворачивать. Запасного плана у нас нет, да мы и не осилим сейчас никакой запасной план. Мы уже сутки не ели и не спали, топливо почти на исходе.
Мы молчали, не зная, что возразить, не уверенные, что вообще стоит ему возражать, но он, вероятно, истолковал это молчание по-другому, потому что сказал почти с вызовом:
— Ну, хорошо. Если есть другие идеи, сейчас самое время. Куда мы поедем? Назад, в Медвежьегорск? А что, там весело. Или давайте останемся здесь, починим какой-нибудь домик, вот этот, к примеру, а? Или вон тот. Умеешь дома строить, Андрюх?
— Да ладно тебе, Серега, — перебил его Андрей хмуро, — ну что ты завелся.
— Поедем тихо, — сказал тогда Сережа, — порядок прежний: я впереди, за мной Андрей, потом Анька. Ружья держите наготове, смотрите по сторонам. Рацией не пользоваться. И, Андрюха, выключи свою иллюминацию.
И мы поехали — а точнее, поползли, небыстро, гуськом — снега на этой лесной дороге было уже так много, что, пожалуй, если бы не широкая колея, оставленная грузовиком, нам вообще не удалось бы здесь проехать; я представила себе, как мы бросаем машины и оставшиеся до озера двадцать километров идем пешком, соорудив какие-нибудь примитивные волокуши, и тащим на себе сумки, коробки, детей; мы ни за что не прошли бы — на таком морозе, в глубоком снегу, даже если бы оставили большую часть вещей, даже если бы мы оставили все вещи, потому что ни Леня, ни папа не смогли бы этого выдержать — их пришлось бы нести, да и никто из нас, женщин, тоже, наверное, не смог бы. Если бы не эта чужая колея, мы, скорее всего, замерзли бы насмерть где-нибудь на полпути, прямо посреди леса, думала я, глядя на мерцающие впереди красные огоньки прицепа, а это значит, что нам опять повезло — если, конечно, не считать того, что место, где мы надеялись спрятаться от всего мира, безлюдное, никому не известное, безопасное, оказалось не таким уж необитаемым. Впервые за одиннадцать дней я поймала себя на том, что перестала мысленно подгонять время, считать километры, потому что больше не уверена в том, что именно ждет нас в конце дороги; и, как всегда бывает в таких случаях, время немедленно рвануло вперед и понеслось, лихо и ехидно. Через сорок минут мы были на месте — я поняла это сразу, даже не глядя на спидометр, еще до того, как идущие впереди машины остановились; сердце у меня ухнуло вниз, я нажала на тормоз, а Мишка потащил ружье из-за сиденья. Я неуверенно потянулась к ручке двери. Выходить не хотелось; лучше было бы просто остаться здесь, в теплом салоне с ароматической коробочкой, приклеенной у лобового стекла, до сих пор еще источающей слабый апельсиновый аромат, и подождать, и заставить остаться Мишку; только Марина, сидящая позади, жалобно проговорила:
— Подожди, Аня, не выходи, не выходи, пожалуйста, пусть они сами… — И тогда я толкнула дверь, и вышла наружу, и пошла вперед, к Лендкрузеру, и Мишка пошел за мной.
Грузовик стоял прямо посреди дороги, перегораживая ее поперек — широкий, почти квадратный, уверенно упираясь в снег своими массивными черными колесами; вдоль борта высокой, грязно-зеленой металлической будки, под самой ее крышей, недружелюбно смотрели три небольших прямоугольных окошка. Подойдя поближе — Мишка обогнал меня почти сразу же и стоял теперь возле Сережи — я убедилась в том, что остальные уже успели выяснить: грузовик был пуст.
— Это оно? Озеро? — шепотом спросила я.
— Должно быть оно, — так же тихо сказал Сережа, — по идее, вон за теми деревьями, но точно сказать не могу, темно, не видно ни черта, и потом, я последний раз тут был четыре года назад.
— Это же военный грузовик, да? — сказал Мишка. Сережа кивнул.
— Значит, там, впереди, военные?
— Не обязательно, — ответил Сережа, а я тут же вспомнила тот, последний, день перед нашим отъездом, когда другой грузовик, очень похожий на этот, остановился возле Лениных ворот, и подумала, даже если это военные, это ведь совершенно ничего не значит, абсолютно ничего.
— Зачем они его здесь бросили без охраны? — спросил Мишка, с радостным любопытством оглядывая грузовик.
— А зачем им тут охрана? — пожал плечами Сережа. — Через лес его не объехать. А пешеходов они, судя по всему, не боятся.
— В общем, вы ждите здесь, а я схожу вперед, посмотрю, что там, — сказал он после паузы. — Фары погасите и сидите тихо. Вряд ли это займет много времени.
— Я с тобой, — быстро сказал Мишка.
Сережа покачал головой, и мы оба — и я, и Мишка — тут же поняли, что спорить сейчас бесполезно, и я подумала, только не вздумай сказать сейчас «если я не вернусь», даже не думай сказать это мне, и он не сказал — на самом деле видно было, что он вообще больше не собирается ничего говорить, он просто снял ружье с плеча и повернулся, чтобы обойти грузовик, и тогда я сказала:
— Подожди, — и он остановился и повернул ко мне лицо; я могла бы сказать «почему ты?», я могла бы предложить «я пойду с тобой», могла бы повиснуть у него на шее, спорить, тянуть время и задерживать его, я могла бы просто сказать «я люблю тебя», только все это сейчас было бессмысленно и не нужно, если бы я верила в бога, я бы тебя сейчас перекрестила, думала я, глядя ему в глаза — лицо у него было усталое, а вокруг губ уже начал образовываться иней, — но это глупо будет выглядеть со стороны, и к тому же я не помню, как это делается — справа налево, слева направо; он нетерпеливо переступил с ноги на ногу:
— Что, Ань?
— Ничего, — хотела сказать я, — иди, — хотела сказать я и не смогла, и в этот момент из-за спины раздался задыхающийся Ирин голос:
— Сережа! — сказала она, подбегая, и он отнял взгляд от моего лица, чтобы посмотреть на нее — в руках у нее была голубая марлевая повязка. — Вот, возьми. — Он наклонил голову, чтобы ей было удобнее дотянуться, и она прижала светлый прямоугольник к его лицу, и закрепила, и коротким, неуловимым движением погладила его по щеке.
Сразу после этого он ушел, а мы остались возле грузовика.
Стоять на ветру было холодно, очень холодно, но я поняла, что не могу вернуться сейчас в машину, забраться в теплый салон, слушать Маринины причитания; я не стану сейчас смотреть на часы и засекать время, не стану, и тогда я не буду знать, сколько времени прошло с момента, когда он ушел — полчаса, час, я просто буду стоять здесь и ждать его возвращения. Я достала сигарету и попыталась закурить, но проклятый огонек то и дело гас на ветру — можно было зайти за широкую кабину грузовика, туда, где ветер дул не так сильно, но тогда я перестала бы видеть деревья, за которые уходила цепочка его следов — сейчас, когда фары наших машин больше не горели, я боялась отвести взгляд от этих следов, потому что была не уверена в том, что смогу их найти в темноте.
— Он вернется, — негромко сказала Ира где-то совсем рядом.
Я вздрогнула и все-таки обернулась — она стояла, прислонившись спиной к кабине, сложив на груди руки, и смотрела на меня. Я не хочу ждать его вместе с тобой, подумала я, даже не думай, что мы будем ждать его вместе, взявшись за руки.
— Тебе надо в тепло, — сказала она. Я не ответила.
— Ты опять заболеешь, — сказала она, — его не будет час, а может, и больше. Ты что, все это время собираешься стоять тут, на ветру, как Ассоль? Это глупо, ты ничем не можешь ему сейчас помочь. — И тогда я подумала — неправда, и бросилась назад, к машине, и распахнула заднюю дверь — Марина с ужасом подняла на меня глаза, — и пес сразу же выскочил наружу, почти выпал к моим ногам, ну, иди, сказала я, какое-то время он не двигался с места, я повторила — давай, иди, и тогда он, бесшумно ступая, обогнул грузовик и исчез в темноте.
Пока мы ждали — долго, коченея, волнуясь, Мишка облазил весь грузовик: взобравшись на колесо, дотянулся до дверных ручек и подергал их — они не поддавались, фонариком посветил внутрь, в кабину, чтобы убедиться в том, что в ней нет ничего интересного, ничего, что нам могло бы пригодиться. Я хотела остановить его — и не стала, потому что сейчас, когда все мы, взрослые, были оглушены ожиданием — настолько, что не могли даже разговаривать, он единственный, казалось, не чувствует нашего страха и тревоги, словно Сережино возвращение было только вопросом времени, а не удачи, и радостная его суета вокруг этого брошенного грузовика почему-то вселяла надежду и в нас, остальных. Наконец из Лендкрузера выбрался даже папа — двигался он неуверенно, и его заметно шатало, но он тоже направился к грузовику, туда, где ветра было поменьше, с интересом наблюдая за Мишкиными исследованиями. Следом за папой на улице показался и доктор — видно было, что он сильно мерзнет без шапки, но, помешкав немного возле машины, он с сожалением прикрыл за собой дверь, отделявшую его от спасительного тепла, и обреченно поплелся к нам.
— Может быть, топливо слить? — радостно предложил Мишка, успевший к этому времени раз десять уже обежать заснувший грузовик. Папа покачал головой:
— Ни к чему. Это «шишига», она бензиновая — а зачем нам бензин. И потом, я бы не стал тут хозяйничать раньше времени, — он тяжело прислонился к зеленому железному борту таинственной «шишиги».
Ну и название, подумала я, надо же, бензиновый грузовик, я даже не знала, что такие бывают, а папа тем временем, сунув руку в карман, выудил оттуда смятую пачку «Явы». Увидев это, доктор тут же торопливо подбежал к нему.
— Вы с ума сошли! — яростно зашептал он. — После остановки сердца! Вы понимаете, что чудом остались живы? Чудом! У меня ни адреналина, ничего — я вас еле вытащил, вам лежать надо, лежать, а вы! Уберите немедленно, и чтобы я этого больше не видел!
К моему удивлению, папа покорно убрал сигареты и проворчал — почти примирительно:
— Ладно, ладно. Я машинально. Все равно их осталось всего ничего, скоро так и так пришлось бы… — Он не договорил, потому что где-то — совсем близко — раздался неожиданно хруст ломающихся веток, звук, которого мы одновременно и ждали, и боялись; с усилием оттолкнувшись от борта, папа протянул руку к ружью, оставленному Мишкой, но тот оказался быстрее и уже схватил его, и даже успел передернуть затвор, мрачно лязгнувший в наступившей тишине, и тогда я крикнула: «Сережа!» — чтобы поскорее убедиться, что он вернулся.
— Это я! — отозвался Сережа. — Все нормально! — Голос его звучал глухо, наверное, из-за маски, и я побежала на голос раньше, чем Андрей успел включить фонарик, и увидела, как Сережа выходит из-за деревьев, а за ним следом идет еще один человек — в толстой камуфляжной куртке с меховым воротником и поднятым капюшоном. В руках у него что-то было — автомат или ружье, этого я разобрать не смогла, но было совершенно ясно, что человек этот держится за Сережиной спиной не случайно. Лицо человека было спрятано под широким черным намордником с торчащими в обе стороны толстыми раструбами фильтров, по сравнению с которым Сережин марлевый прямоугольничек выглядел безобидно и по-детски.
— Убери ружье, Мишка, я в порядке, — сказал Сережа, и Мишка нехотя опустил руки, но ружья не выпустил.
У самой кромки деревьев человек в камуфляже остановился и вполголоса, невнятно что-то произнес, после чего быстро отступил назад, в темноту, а Сережа сделал еще шагов десять, и как только он поравнялся с нами, я увидела, что ружья у него больше нет, молния на куртке вырвана с мясом, а маска перепачкана кровью, постепенно просачивающейся сквозь голубоватую марлю, и заплакала — сразу, в голос, и обхватила его руками. Он обнял меня в ответ — я почувствовала, что руки у него дрожат, — и сказал:
— Ну все, все… уже все хорошо.
— Они… это они, да? Зачем они?.. — я плакала и стаскивала маску с его лица, а он улыбнулся мне разбитыми губами и сказал:
— Черт, Анька, я так и думал, что ты психанешь, ну ничего же страшного, бывает, не разобрались, я вылез из леса, с ружьем, ну перестань, неудобно…
— Где твое ружье? — резко сказал папа, и я перестала плакать.
— Там осталось, — ответил Сережа просто и неопределенно махнул рукой куда-то за грузовик, — я договорился, нас пропустят, но идти пока придется пешком, машины оставим здесь, вещи тоже. И никакого оружия. Тут недалеко совсем.
— Куда идти? — спросила Ира.
— Вы не поверите. Я и сам не поверил, когда увидел, — и он опять улыбнулся.
— А ты уверен, что это безопасно? — сказал Андрей.
— Не думаю, что сейчас у нас есть выбор, — ответил Сережа, — но да, я уверен. Мишка, забрось ружье в машину, берите детей, Леню, и пошли.
Сейчас, когда все мы оказались снаружи, на улице, я вдруг поняла, как же нас много — пятеро мужчин, четыре женщины, но это не добавило мне уверенности, потому что, двигаясь вот так, гуськом, с пустыми руками, мы были гораздо беззащитнее спрятавшегося в лесу невидимого незнакомца. Мы не успели дойти и до середины пустой площадки перед грузовиком, как человек в камуфляже снова высунулся из-за дерева и прокричал невнятно:
— Маски!
— Черт, — сказал Сережа с досадой, — забыл совсем — они хотят, чтобы мы надели маски, Ир, где они у тебя? — и помахал незнакомцу рукой, а потом нам пришлось ждать, пока Ира бегала в машину за масками, но как только мы их надели и приготовились идти дальше, незнакомец снова крикнул:
— Детям — тоже!
— Они что, больны? — со страхом спросила Марина, сидя на корточках перед девочкой и пытаясь пристроить марлевый прямоугольник на ее крошечное личико. — Сережа, они болеют, да?
— Не думаю, — сказал Сережа, — мне кажется, они боятся заразиться от нас.
Как только мы вошли в лес, выяснилось, что провожатый у Сережи не один — кроме незнакомца в камуфляже, показавшегося нам вначале, я заметила еще одного, одетого в белое; этот, второй, явно не планировал попадаться нам на глаза — аккуратно ступая, он все время держался метрах в десяти за нашей спиной, и я вряд ли вообще заметила бы его, белоснежного, если бы не ветки, иногда хрустевшие у него под ногами. Мне хотелось догнать Сережу и поговорить с ним об этом человеке в белом и о человеке в камуфляже, мне хотелось спросить — почему ты думаешь, что эти люди не причинят нам никакого вреда, особенно после того, как они отобрали у тебя ружье и разбили тебе лицо, мы пошли за тобой, оставив все, что было у нас с собой — машины, ружья, еду, без охраны посреди тайги, почему ты так уверен в том, что им можно доверять? Но Сережа шагал впереди, сразу за человеком в камуфляже — шагал широко и быстро, словно торопился куда-то, и ни разу не обернулся — даже для того, чтобы убедиться в том, что все мы, остальные, поспеваем за ним.
Видимо, это был какой-то короткий путь через лес, потому что с каждым шагом мы все больше удалялись от дороги, перегороженной грузовиком. Идти, проваливаясь в глубокий снег, было нелегко — мы двигались молча, не разговаривая даже друг с другом; мы идем, как заключенные, думала я, добровольно сдавшиеся заключенные, еще несколько минут, и этот странный, нелогичный порыв, которому мы все поддались, начнет выветриваться, и тогда кто-нибудь — папа, а может быть, Ира — остановится и потребует, чтобы ему объяснили, куда мы идем и зачем, и это наверняка не понравится вооруженным людям в респираторах; что они тогда сделают — бросят нас здесь? Начнут стрелять? К счастью, этого я так и не узнала — полоса деревьев неожиданно закончилась, и мы вышли на открытое место; с одной его стороны широким полукругом торчал лес, а с другой — огромное, белое от снега — лежало озеро. Шагах в двадцати от берега стояли две красивые, новые избы — громадные, одноэтажные, с широкими плоскими крышами.
— Это что еще за… — сказал папа. Дышал он тяжело, с присвистом, и, остановившись, схватился за тонкий ствол дерева.
— Не задерживаемся, — хмуро приказал человек в камуфляже и пошел к ближайшей избе.
Второй человек — в белой матерчатой куртке и таких же штанах — показался уже после того, как все мы вышли из леса; больше не прячась, он спокойно зашагал позади нас, положив руки на висевший на шее автомат.
— Какая-то, мать ее, зарница, — задыхался папа, пытаясь догнать Сережу — доктор семенил за ним следом с озабоченным лицом, — маскхалаты, респираторы эти военные. И дома эти — откуда здесь дома? Не было здесь никаких домов!
— Отгрохали в прошлом году! — торжествующе сообщил Сережа и наконец обернулся: — Представляешь? Ты посмотри, какие коттеджи здоровенные — в каждом человек по двадцать помещается. Цивилизация!
— А вот и они, эти двадцать человек, — негромко сказала Ира.
Перед входом в избу, к которой мы направлялись, действительно собралась небольшая толпа — люди стояли молча и внимательно рассматривали нас; в отличие от наших провожатых, респираторов на них не было, и стоило нам подойти поближе, все они поспешно отступили, шарахнулись, словно испугавшись наших масок, — смотрели они настороженно, неприветливо, но среди них я заметила несколько женщин — немного, но их присутствие почему-то сразу меня успокоило. Они не похожи на военных, подумала я, это обычные люди, какие-нибудь местные, сбежавшие из деревень, торчавших вдоль трассы, — только за сегодняшний день мы видели три или четыре таких деревни, и все они были пусты. Сережа прав, мы сумеем с ними договориться, должны суметь.
Человек в камуфляже затопал ногами на пороге, стряхивая снег с ботинок, а затем зашел в избу и плотно притворил за собой дверь, оставив нас снаружи. Его белый товарищ непринужденно остановился неподалеку от нас и закурил — ни он, ни люди, молча стоявшие поодаль, по-прежнему не произносили ни слова, но я чувствовала, что они смотрят — изучающе, не отрываясь. Наконец дверь снова распахнулась, и камуфляжный, высунувшись, поманил нас рукой; послушно встрепенувшись, мы по одному просочились внутрь, на холодную и темную остекленную веранду, а затем, неловко потолкавшись у входа, словно перепуганные школьники перед кабинетом директора, очутились в теплой небольшой комнате, освещенной тусклым оранжевым светом керосиновой лампы, — разом заполнив ее всю, целиком. У дальней стены зябко жался к огромной угловой печи маленький стол, покрытый смешной цветастой клеенкой; за столом сидел человек — небритый, с сонным помятым лицом, который поднял голову и теперь без улыбки глядел на нас; возле его ног, у самой печки, я увидела пса — как только мы вошли, он вскочил и сидел теперь, подобрав лапы и аккуратно сложив на полу хвост, ах ты, предатель, подумала я, и мне показалось, что он услышал эту мою мысль, и желтые глаза его виновато блеснули.
— Иван Семеныч, — по-детски обиженно протянул камуфляжный откуда-то сзади, — ну маску-то, маску наденьте!..
— Отстань ты со своей маской, — отмахнулся человек за столом, — они в масках, мы в масках, ни слова понять невозможно.
— Дайте сесть, — задыхаясь, сказал папа, — не могу стоять, — и качнулся вперед, к стульям, стоявшим вдоль стены.
— Вы больны? — резко сказал помятый и начал вставать, с грохотом двигая шаткий стол.
— Нет, нет, — доктор, усердно работая локтями, принялся пробиваться вперед, чтобы оказаться ближе к помятому, — это не то, что вы думаете, у него сердце, сегодня был приступ, ему нужно лежать… я врач, я могу вам гарантировать, что мы все здоровы…
— Врач? — немного оживился помятый. — Врач — это хорошо, — сказал он затем и добавил загадочно: — Врача у нас теперь нет.
— А вы? — вдруг спросила Ира громко. — А у вас — все здоровы?
Человек с помятым лицом не обиделся и не возмутился и ответил вполне серьезно:
— Мы тут уже две недели. Если я хоть что-нибудь понимаю в этой заразе, за это время она как-нибудь да проявилась бы. Значит, вот как мы поступим, — продолжил он затем, — вы давайте устраивайтесь ночевать, детишек там уложите, все такое, Илья вас проводит… Илья! — позвал он, и дверь немедленно снова распахнулась, словно неизвестный Илья все это время стоял снаружи, напряженно ожидая, когда его позовут. — Проводи их, где там у нас еще место есть? Давай их к Калинам, не спят они еще?
— Подождите, — перебил его Сережа, — у нас там машины на дороге. Надо бы их сюда, поближе. И вообще, поговорить бы.
— Надо — давай поговорим, — живо согласился тот, кого назвали Иваном Семенычем, и снова опустился на свой стул, — садись. А вы — идите, идите, устраивайтесь. Маски можете снять, — он махнул на нас рукой, и, выходя на улицу под пристальным взглядом камуфляжного Ильи, я еще успела расслышать, как он говорит Сереже: — Ты это, не сердись, что ребята тебя помяли немножко, сам понимаешь…
Оказавшись снаружи, Илья стянул с лица респиратор, с наслаждением потер щеки ладонью, а потом оглядел нимало не поредевшую толпу перед входом и позвал:
— Калина! Ты здесь, что ли? Петрович?
— Ну, здесь, — с вызовом отозвались из толпы, почему-то женским голосом.
— Забирай, — сказал Илья, указав на нас щедрым, широким жестом, — у вас там место вроде есть еще, надо их на ночлег определить.
Предложение это, судя по всему, не вызвало у таинственного Калины ни малейшего восторга. С полминуты было тихо, а затем тот же женский голос спросил подозрительно:
— А если они больные?
— Не больные, — ответил Илья важно, — а вот этот — вообще доктор. Ты где, доктор? Покажись-ка. — И доктор неуверенно шагнул вперед, поднял руку и немного помахал ею в воздухе.
Калина оказался хрупким мужичком неопределенного возраста, со сморщенным, маленьким лицом; переговоры от его имени, как выяснилось тут же, вела его жена — высокая и крупная, вдвое больше самого Калины. Изба, в которую они привели нас, выглядела совершенно так же, как и первая — та же огромная веранда с летней мебелью, холодная и темная; такая же центральная комната с печью, служившая, впрочем, в этой избе чем-то вроде столовой — в самом ее центре громоздилось несколько разной высоты столов, составленных вместе, вдоль которых стояли наспех сколоченные деревянные скамейки; тот же стандартный интерьер подмосковных дачных пансионатов — тонко дребезжащие филенчатые дверцы с пошловатым рисунком на стекле, обитые вагонкой стены, простенькие люстры с плафонами-луковицами и даже бесполезный теперь телевизор. Пока мы входили, стаскивали куртки, раздевали детей, Калина не произнес ни слова — забившись в угол, он искоса посматривал на нас с непонятным выражением на лице, часто моргая.
Жена же его, безо всякого удовольствия оглядев нас, сказала все с тем же вызовом в голосе:
— Кормить не буду, — и, тяжело передвигая ноги, распахнула одну за другой две боковых двери; из тесных комнат душно пахнуло пылью. — Комнат пустых всего две, — продолжила она сухо, — размещайтесь, как хотите.
— Спасибо, кормить нас не нужно, — холодно сказала Ира, заглядывая в одну из комнат.
— Куда в ботинках! — рявкнула хозяйка. — Только утром полы натерла!..
Ира остановилась и медленно обернулась.
— Господи, — сказала она раздельно. — Как же вы все. Мне. Надоели. Мы двенадцать дней бежим неизвестно куда, как какие-нибудь собаки. Мы не спали больше суток. Не нужна нам ни ваша еда, ни гостеприимство ваше чертово. Нам нужно было просто проехать мимо. Это вы его схватили, и вы сами нас сюда притащили. И плевать я хотела на ваши полы.
— Ну ладно, ладно, крикунья, — сказала хозяйка, неожиданно почти миролюбиво, — одеяло принести? У меня есть, шерстяное. Вон, мальчику.
Как только она вышла, Калина-муж разом пришел в движение: придвинувшись почему-то именно к Лене, тяжело опустившемуся на лавку, жарким, оглушительным шепотом он поинтересовался:
— Водки у вас, конечно, нету?
Леня рассеянно помотал головой, и Калина, немедленно потеряв к нему интерес, снова замер, сделавшись похожим на маленькую сморщенную черепаху.
— Так, — сказал доктор, — так. Можете говорить, что хотите, но вам немедленно нужно лечь, — тут он посмотрел на папу. — И вам, Леонид, тоже.
Вернулась хозяйка с несколькими старыми одеялами, и началась суета — пока укладывали детей, сдвигали мебель, делили кровати, я накинула куртку и снова вышла на веранду. Толпа перед избой исчезла, выкуренная морозом, оставив после себя только множество следов на снегу; приглядевшись, за стеклом соседней веранды я увидела два мужских силуэта — камуфляжный и белый — и тусклый огонек сигареты. Как же долго он не возвращается. Зачем мы бросили его там одного? Нам сказали «а вы идите», и мы пошли, безропотно и покорно, я должна была остаться там, хотя бы я должна была остаться, вместо того чтобы торговаться сейчас, кто именно будет спать на кровати, кому достанутся подушки; я сунула руку в карман и выудила сигаретную пачку — она была пуста.
— Ну, что? — Дверь у меня за спиной хлопнула, и на веранде показался Леня в наброшенной на плечи куртке. — Видно что-нибудь?
Я покачала головой.
— Да ладно тебе, Анюта, нормальные вроде мужики, — сказал он успокаивающе.
Какое-то время мы молча стояли, вглядываясь в темноту.
— Ну, хочешь, я схожу туда? — наконец сказал он.
— Хочу, — неожиданно для себя сказала я и повернулась к нему, — и я пойду с тобой.
Мы дошли только до середины площадки, разделяющей избы, — идти ему было трудно, хотя он старался этого не показывать, — как в сумраке соседней веранды распахнулся вдруг тускло-оранжевый прямоугольник двери, и я увидела Сережу, выходящего нам навстречу; следом за ним, после секундной задержки, на улице показался и камуфляжный Илья.
— Ленька, хорошо, что ты тут, сейчас за машинами пойдем. Ань, у тебя ключи с собой? — сказал Сережа, подходя, и, пока я рылась в карманах, еле слышно продолжил: — Скажи девчонкам, чтобы не ложились, пока мы не вернемся, есть разговор, — а затем добавил уже громче, чтобы слышно было камуфляжному: — Передай Андрюхе, пусть выходит, мы его тут подождем.
Вернувшись, я заметила, что оба Калины — и он, и она — исчезли из общей гостиной, вероятно, растворившись где-то в недрах громадной избы. Остался только доктор, по-прежнему сидевший за столом и поспешно вскинувший голову с видом человека, который ничуть не устал и в любую секунду готов быть чем-нибудь полезен; глаза у него были красные. Детей, измученных дорогой, уже успели уложить. Мальчик, до самых глаз укрытый несвежим шерстяным одеялом, крошечным клубочком свернулся под самым боком у папы, заснувшего на одной из двух выделенных нам двуспальных кроватей; в ногах кровати сидела Ира — неподвижно, с прямой спиной — и смотрела, как спит ее сын, напряженно и жадно, и даже не обернулась, когда я заглянула в комнату. Тут же, на дощатом полу, я увидела Мишку — он тоже спал, прислонившись спиной к стене, с неудобно запрокинутой головой и открытым ртом. Остальных я нашла в соседней комнате, над второй кроватью; лица у них были сердитые — вероятно, спор о том, кто именно должен на нее лечь, до сих пор не закончился.
— Не обращайте внимания, — сказала я доктору, присаживаясь рядом с ним, когда Андрей с явным облегчением выскочил на улицу, одеваясь прямо на ходу. — Сейчас ребята пригонят машины, и мы найдем вам какой-нибудь спальный мешок.
— В этом нет никакой необходимости, — бодро сообщил доктор, — я могу и на полу, у меня куртка… вот, видите, толстая.
— Сколько дней вы не спали? — спросила я, и он улыбнулся:
— Боюсь, начинаются третьи сутки, — и пока я мысленно пыталась сосчитать, сколько времени прошло с тех пор, как кому-то из нас довелось как следует выспаться или хотя бы сменить одежду, господи, даже просто почистить зубы, он снова опустил голову на сложенные руки и ровно через несколько секунд еле слышно захрапел.
Мужчины вернулись через четверть часа, нагруженные сумками и свернутыми спальными мешками; следом за ними в избу смущенно ввинтился пес и, явно стараясь оставаться незамеченным, юркнул в ближайшую комнату и забрался под кровать. Едва сбросив куртку, Сережа быстро прошел туда же и, как только мы, остальные, последовали за ним, плотно прикрыл за собой дверь, а затем, прижавшись к ней спиной, оглядел нас и сказал:
— Поговорили мы с этим мужиком. В общем, ребята, я считаю, что здесь нам оставаться нельзя.
Он пересказывал нам предложение человека с помятым лицом, с которым они почти час говорили в соседней избе — вполголоса, чтобы не разбудить спящего на кровати мальчика, и талая вода с его ботинок мутными струйками стекала вдоль неровных досок к противоположной стене. Дело было не в его разбитых губах и даже не в том, что ружье ему так и не отдали. — Удивительно, что они меня не пристрелили, — сказал он и устало, невесело улыбнулся, — подождите, послушайте меня сначала, а потом мы все обсудим, ладно?
Оказалось, что все, кого мы увидели, — муж и жена Калины, вооруженный автоматом камуфляжный Илья, его товарищ в маскхалате, человек с помятым лицом и те, остальные — мужчины и женщины, вышедшие посреди ночи посмотреть на нас, когда мы в масках выходили из леса, — были жителями одной и той же деревни, последней, которую мы проехали, прежде чем свернуть с трассы. Но они же явно военные, сказал Андрей, по крайней мере те, с автоматами; эти — да, согласился Сережа, и Иван этот Семеныч, и еще несколько, которых мы пока не видели — у них там в поселке пограничная комендатура, это здоровенный поселок, тысячи три народу, своя больница, школа — болеть там начали почти сразу, кто-то привез заразу из Медвежьегорска, и через неделю карантин уже можно было не объявлять, да и не было у них приказа — объявлять карантин; последнее, что им приказали, — ограничить перемещения, понимаешь, они же здесь не границу охраняли, незачем такую границу охранять, попробуй пройти по тайге восемьдесят километров через зону отчуждения, через заброшенные сорок лет деревни, они, в общем-то, никакая и не застава, никаких тебе солдат-срочников, ничего — просто комендатура; в общем, когда отключили телефоны, их спецсвязь продолжала работать, и последний приказ из Петрозаводска был — никого не пускать дальше, к финнам, и все, понимаешь, и все. Они, наверное, больше все равно ничего поделать не смогли бы — слишком их было мало, а когда началась паника и народ рванул в разные стороны, у них был выбор — выполнить этот приказ и остаться, и попробовать заставить весь этот трехтысячный поселок остаться тоже, ну или загрузить в «шишигу» все, что они смогли собрать, — топливо, оружие, провиант, взять свои семьи и, не знаю, соседей, и уехать сюда, на озеро, на эту турбазу, не дожидаясь, пока наступит настоящий пи…ец, который, конечно, в любом случае наступил, мы же видели. А куда подевались остальные, спросила Марина. Да кто их знает, ответил Сережа — здесь связь уже не работает, передатчики у них помощнее наших, но это место слишком уже далеко. Кто-то, может быть, и остался там, в поселке, кто-то двинул дальше, к озерам, и потом, они уже болели, очень многие успели заболеть в самом начале, так что… он что-то говорил про вторую группу, которая должна была выехать позже, что-то они там не успевали собрать, я не совсем понял — но, в общем, больше никто сюда так и не добрался. Эта турбаза здесь стоит уже полтора года — и про нее много кто знает, но мы — первые, кого они увидели за две недели. Очень может быть, что больше просто никого уже не осталось.
И тогда я спросила:
— Так почему ты думаешь, что нам нельзя остаться здесь, с ними?
— Их тут тридцать четыре человека, — просто сказал Сережа. — А нас — только девять. Я считаю взрослых. Он сказал — общий котел, все поровну, но я не знаю, как они собирались, что успели взять с собой, я не знаю, что они за люди — и дело даже не в этом, — тут он осторожно потрогал свою разбитую губу, — просто здесь не будет никакой демократии, ты же понимаешь, да? Они — военные. У них по-другому устроены мозги. Не лучше и не хуже, просто — по-другому. И их больше. Я не думаю, что это плохо, что они тут есть — наоборот, это даже хорошо, потому что… ну, по многим причинам. Но мне будет спокойнее, если они останутся здесь, на берегу, а мы будем там, на острове, сами по себе.
Он замолчал — и какое-то время мы просто стояли в тишине над спящим ребенком, в темной, душной комнате, соприкасаясь рукавами, и я все ждала, что кто-то обязательно начнет сейчас спорить; интересно, кто первый скажет — посмотри вокруг, сколько здесь места, мы могли бы жить здесь совсем по-другому, почти по-человечески, но никто ничего не говорил, вообще никто, а потом Леня спросил вдруг:
— А ты уверен, что они нас отпустят?
— Хороший вопрос, — отозвался Сережа. — Я сказал ему, что подумаю до утра. И, честное слово, я не стал бы тянуть, потому что завтра утром — я почти уверен — они еще будут готовы позволить нам уйти, но чем дольше мы будем маячить у них перед глазами с нашими машинами и припасами, тем меньше у нас на это шансов.
Мы помолчали еще немного.
— В общем, давайте так, — сказал Сережа, — у нас есть еще немного времени. Необязательно решать прямо сейчас. Я разбужу вас в шесть — и тогда поговорим, — и он распахнул дверь.
Калина-жена отпрыгнула от двери с прытью, сделавшей бы честь и более молодой женщине, и сказала ворчливо:
— Чего не ложитесь? Там возле печки ведро с водой, если кому надо.
Посреди ночи я открыла глаза и какое-то время просто лежала в теплой, уютной темноте, прислушиваясь к дыханию спящих, пытаясь понять, что именно заставило меня проснуться — лежать на дощатом полу было жёстко, несмотря на толстый спальный мешок, но дело было не в этом; я осторожно сняла Сережину руку и, приподнявшись на локтях, разглядела на другом конце комнаты Мишку, зарывшегося лицом в сложенную вчетверо куртку; папа тоже был на месте — я слышала его неровное, хриплое дыхание, а на соседней с ним кровати все так же безмятежно спал мальчик. Шерстяное его одеяло сбилось и почти упало — и я осторожно выбралась из спальника, и подняла одеяло, и наклонилась, чтобы накрыть мальчика, и успела еще подумать, какое оно кусачее, и вдохнуть чистый, сильный жар, который источают крепко спящие маленькие дети, и только потом поняла, что Иры в комнате нет.
В гостиной тоже было темно — керосиновая лампа, стоявшая на столе, давно погасла, и в редких рыжих отблесках догорающей печки комната вначале показалась мне пустой; а потом я услышала звук — негромкий, едва слышный звук, и присмотрелась, и тогда уже увидела, что в углу, на длинной, криво сбитой скамье, сидит наша ворчливая, неприветливая хозяйка, а рядом, по-детски уткнувшись лицом и обхватив ее за шею, плачет Ира — горько, тихо и безнадежно.
— Никого, — говорит Ира прямо в массивное хозяйкино плечо, укутанное вытянутой вязаной кофтой, и продолжает плакать, и потом повторяет: — Никого.
— Ну-ну, — отвечает хозяйка и гладит светловолосую голову своей широкой ладонью, и немного еще качается из стороны в сторону успокаивающим, баюкающим движением, — ну-ну.
Я немного постояла возле приоткрытой двери — недолго, может быть, минуту или две, а потом на цыпочках отступила назад, в комнату, стараясь, чтобы ни одна половица не скрипнула у меня под ногами, и как можно тише легла обратно, на пол, поднырнув под тяжелую Сережину руку, а потом натянула на себя край нагретого спального мешка и снова закрыла глаза.
В шесть утра никто из нас, разумеется, проснуться не смог; когда я испуганно принялась расталкивать Сережу — «вставай, вставай скорее, мы проспали, слышишь, мы проспали», уже совсем рассвело, и из соседней гостиной раздавались уже будничные, утренние звуки — звяканье посуды, хлопанье дверей, приглушенные разговоры. Было ясно, что поговорить еще раз о том, что нам делать дальше — остаться здесь, с этими незнакомыми людьми, или уйти — так, чтобы никто из них этого не заметил, мы уже не успеем, и решать придется быстро, на бегу, прямо у них под носом. Сережа, вероятно, подумал то же самое, потому что вставать не торопился — он лежал на спине и смотрел в потолок, мрачно и сосредоточенно. «Вставай — повторила я вполголоса, — ну что же ты», и тогда он нехотя отбросил спальный мешок и сел.
— Разбудить Антошку? — спросила Ира, и, обернувшись, я увидела, что она, приподнявшись на локте, смотрит на Сережу — лицо у нее было сонное, светлые волосы в беспорядке.
— Буди, — кивнул Сережа. — Нам надо позавтракать, и двинем дальше.
— Ты думаешь, они поедут с нами? — сказала она тогда и кивнула в сторону соседней комнаты.
— Сейчас узнаем, — пожал плечами Сережа и поднялся наконец на ноги.
Он распахнул дверь и вышел в гостиную; я услышала, как он произносит «доброе утро», и попыталась сосчитать голоса, ответившие ему, но не сумела. Почему-то мне пришло в голову, что все они — все тридцать четыре человека, о которых он говорил вчера, собрались сейчас там, за дверью, и ждут нашего пробуждения, и эта мысль заставила меня быстро подняться и выскочить следом — просто затем, чтобы он не был там с ними один.
Вопреки моим ожиданиям, в гостиной почти никого не было — судя по беспорядку на столе, завтрак уже закончился, но все еще отчетливо пахло какой-то не очень вкусной едой. В углу, на скамье, неподвижно сидел маленький Калина, с неодобрением изучающий содержимое стоявшей перед ним чашки с задорными красными петухами на боку; его монументальная жена с грохотом мыла тарелки в большом эмалированном тазу, установленном на шатком табурете прямо возле печки, одну за другой передавая их второй женщине, стоявшей тут же, с несвежим полотенцем в руках. Еще одна женщина, совсем молодая, с короткими светлыми волосами и огромным животом, накрест перевязанным светлым шерстяным платком, с рассеянным видом собирала со стола — в тот самый момент, когда я вошла в гостиную, она аккуратно, горстью смахнула со стола хлебные крошки и, не меняя выражения лица, ловко отправила их себе в рот.
Мое появление вызвало эффект, на который я не рассчитывала: могучая хозяйка бросила свои тарелки и, выпрямившись, уперлась мрачным взглядом куда-то мне в переносицу, а обе ее помощницы, напротив, пришли в необъяснимое оживление — светловолосая беременная даже бросила свое неторопливое занятие, поспешила к печке, словно стараясь держаться поближе к двум другим женщинам, и уже оттуда принялась смотреть на меня с отчетливым неприязненным любопытством. Слова приветствия застряли у меня в горле — ну давай, открой рот и скажи — доброе утро, чего ты испугалась, даже если они уже знают, что вы не собираетесь оставаться здесь, с ними, вы ничего им не должны, и потом, решают не они, главное, чтобы человек с помятым лицом из соседней избы согласился отпустить вас, а эти пусть смотрят и хмурятся, от них все равно ровным счетом ничего не зависит.
— Доброе утро, — сказала я через силу.
Ни одна из них не ответила; младшая из женщин, не сводя с меня круглых, обведенных белесыми ресницами глаз, отняла одну руку от своего живота и, прикрыв ею рот, что-то жарко зашептала своей соседке с полотенцем.
— Доброе утро, — повторила я упрямо.
— Выспалась, — сказала хозяйка с вызовом, это был даже не вопрос, а, скорее, утверждение, признание какого-то весьма неприятного для нее, хозяйки, факта, и прежде, чем я успела ответить хоть что-нибудь, к примеру — послушайте, ну какая вам разница, уедем мы или останемся, наоборот, вы должны радоваться тому, что мы уедем, зачем мы вам нужны, — лицо ее неожиданно потеплело, и, посмотрев куда-то поверх моего плеча, она произнесла совсем другим голосом:
— Проснулись? А я молочка как раз согрела козьего…
Обернувшись, я увидела на пороге Иру с мальчиком и, поскольку женщины тут же захлопотали вокруг них, больше не обращая на меня никакого внимания, толкнула плечом соседнюю дверь.
Они все были там — кроме доктора, о котором напоминала только брошенная на полу потрепанная куртка, и, войдя, я услышала только обрывок Лениной фразы:
— …сам ему скажешь? А то давай, я с тобой?
— Да ладно, — сказал Сережа, — я справлюсь. — И я тут же поняла, что на этот раз все иначе, что не было никаких споров, а если и были, то закончились эти споры еще вчера, ночью; видимо, что-то все-таки изменилось в этой нашей странной компании, что-то важное, а я просто не успела заметить, когда именно это произошло, и к сегодняшнему утру решение уже принято, и принято единогласно — мы уезжаем. Обсуждать было больше нечего; Сережа отправился на переговоры в соседнюю избу, а мы вернулись в гостиную. Ира с мальчиком уже сидели за столом — перед ним стояла такая же, с петухами, чашка, из которой он время от времени неуверенно отхлебывал, крепко сжимая ее своими маленькими руками. Оглядев комнату, я поняла, что Калина исчез, а вместо него появились еще две женщины, пришедшие, судя по тому, как тепло они были одеты, снаружи — интересно, где все ваши мужчины, подумала я с тревогой, чем именно они сейчас заняты, надо было Лене идти вместе с Сережей.
Если можно было бы уехать отсюда немедленно, не дожидаясь ничьих разрешений, не теряя времени на еду — мы, пожалуй, сделали бы это с удовольствием, но дети были голодны, и до Сережиного возвращения нам в любом случае нечем было заняться, так что в то время, как мы с Наташей с ужасом разглядывали дровяную плиту, на которой эту еду предстояло готовить, Андрей сбегал на улицу, к машинам, и смущенно выложил на стол две пачки гречки, тушенку и большую алюминиевую кастрюлю. Пять незнакомых женщин наблюдали за нами молча, критически; это было их жилище, их территория, и делать вид, что их нет в комнате, было бы бесполезно. Это продлится час, максимум — два, сказала я себе, мы просто сварим эту чертову кашу, а потом вернется Сережа, и мы тут же, без промедления уедем, и тут одна из тех двух, которые пришли последними, наклонившись к нашей хозяйке, произнесла вдруг оглушительным шепотом:
— Эта, что ль? Стриженая которая?..
Я обернулась.
— Тшшш, — сказала беременная с платком на животе и хихикнула, снова прикрывшись рукой, а хозяйка, уверенно выдержав мой взгляд, медленно кивнула.
Разорвать пакет, высыпать гречку в кастрюлю, эти чужие, неприятные женщины смотрят именно на меня и говорят обо мне, не стараясь даже понизить голос, и по какой-то неясной, необъяснимой причине именно я им не нравлюсь, налить воды — где у них тут вода?
— Простите, — сказала я, — а где можно взять воды?
— Воды тебе, — сказала наша вчерашняя хозяйка после внушительной, почти театральной паузы.
— Воды, да, — повторила я — все это уже начинало меня раздражать, — кашу сварить.
Она помолчала еще немного, а затем неторопливо, степенно поднялась, зачем-то отряхнула колени и только тогда ответила:
— Вон ведро. За печкой. — И все время, пока я возилась с ведром, стояла прямо надо мной, скрестив руки на груди, и я чувствовала затылком ее жесткий, недружелюбный взгляд. Вернуться к плите, поставить кастрюлю. Соль, я забыла соль.
— Да ну, — раздался все тот же громкий шепот, — а я думала, та, молодая, рыжая.