Город Брежнев Идиатуллин Шамиль
– Я рвусь? – спросил Виталик в упор.
Федоров вздохнул, слабо двинул ладошкой и сказал:
– Ладно. Я сам виноват, наверное, слишком рано тебя выдернул. Не будем прыгать через ступеньки. Стажировку отменяем, возвращайся на свой участок. С Вафиным у тебя нормально? Ну вот и хорошо. Не тушуйся, ничего страшного не случилось, мне все равно велели сидеть ровно полгода минимум. Вот и ты сиди, нарабатывай опыт и кругозор. Только там уж не подведи. Чтобы никаких срывов, никаких простоев и никаких «откуда я должен был знать». От этого будет многое зависеть. Очень многое, понял?
– Понял, – с облегчением сказал Виталик, кивнул и повернулся, чтобы идти.
– А, забыл, – сказал куратор. – «Вездеход» Варламову сдай. Он тебе без надобности пока.
Или все-таки надо было ему шею сломать, в торец вписать хотя бы, мрачно размышлял Виталик. Возвращаться на участок, который он уже и своим-то считать перестал, жутко не хотелось, но выбора не было. В общагу идти незачем, к Маринке тем более. Она по возвращении вместо жаркой встречи устроила неинтересную сказку про Снежную Королеву. То ли общее похолодание повлияло – в день прилета было минус двадцать пять, аж щеки трещали, сегодня к вечеру обещали тридцатник, здравствуй, жопа, Новый год, – то ли всерьез обиделась и теплеть не собиралась. Как будто Виталик виноват в том, что работа у нас такая. Ну и иди ты в жопу, красавица, ту самую, которой, похоже, накрывался весь любимый праздник детства. Все равно ни мандаринов, ни шампанского не купил, и елки нет.
Елка стояла прямо в кабинетике Вафина – сосенка, вернее. Мелкая, зато настоящая, колючая и пахучая. Вафин тоже был немножко пахучим и колючим, явно не мылся, не брился дня два, но встретил Виталика как блудного сына, мучить расспросами не стал, а сбивчивый конспект рассказа про то, что вот я как бы вернулся, принял со спокойным удовольствием.
– Слава богу, а то у нас тут не аврал уже, а дурдом просто. Я дома два дня не был, жена убьет, наверное. Сегодня вот только полегче, все праздновать готовятся, но завтра-послезавтра опять начнется, так что… Когда приступаешь?
– Да хоть сейчас.
– Точно? Вот здорово. Я тогда домой съезжу, хоть пожру нормально, переоденусь, ну и вообще отметиться надо. И подарки завезти, кстати. Ближе к вечеру вернусь.
– Да зачем, Вазых Насихович. Нормально с семьей празднуйте, за стол садитесь, я отдежурю.
– А ты?
– А мне не одна ли малина, где, это самое, праздничный бутерброд съесть, здесь ли, в общаге ли, – честно сказал Виталик.
– Точно? – спросил Вафин с подозрением.
– Так точно, ага.
– Ну… Спасибо тогда, – сказал Вафин, неожиданно просиял и принялся торопливо собираться, переодеваться и вытаскивать из глубин шкафа какие-то свертки – видимо, подарки домашним, – на ходу давая последние наказы, инструкции и поучения: – На второй формовке трансформатор гудит, но в пределах приличия, напряжение не скачет, но не грузи. За Кишуниным и Умаровым следи особо, они могут прямо сейчас праздновать начать, тогда к обеду в сопли будут, пресекай. Сам рюмку намахни, но не больше, и строго под куранты, не раньше, радио я починил. Ночью, в принципе, можешь в АБК отойти, там у дежурного и телевизор – а, ты знаешь. График вот, в принципе, все понятно. Единственное, может Епифанов на экспериментальную плавку по высокопрочному проситься, но ты его гони – разрешения нет, и вообще, морозит сегодня, сеть перегружена, из-за нас напряжение выбьет – и привет, будет город при свечах Новый год встречать.
– Так у нас же автономное снабжение.
– Ну да, это я так. Если только у нас выбьет, тоже невесело будет, правильно? В общем, если что, тут же звони.
– Хорошо.
Епифанов напал не сразу. Виталик успел сделать обход цехов, отобрать бутылку у Умарова, пригрозить Кишунину и разок выехать с ремонтниками – впрочем, застопорившийся ротоклон на первой формовке ребята оживили самостоятельно. Остальное время Виталик любовался белой стужей, которая прислонялась к окнам мертвым лбом. Фигурки в высоких шапках и солидных пальто шествовали к «Волгам» и жигуленкам в несолидно ускоренном темпе – начальство, подгоняемое морозом, торопилось к накрытым столам. Виталик поежился и включил обогреватель, стоявший поодаль от сосенки на асбестовом листе. Серая спираль налилась грозным рубиновым светом, букет ароматов, сплетенный из едких запахов литейки и хвойного духа, пополнился духанчиком рефлектора и паленого волоса. По-своему уютным.
Виталику не было ни завидно, ни грустно оттого, что ему некуда спешить, что нет нигде в стылом мире теплой комнаты с украшенной елкой, запахом мандаринов и куриного бульона да столом, густо заставленным плошками с оливье и с селедкой под шубой, а также разнообразными бутылками. Ему было спокойно и сонно здесь и сейчас, на громыхающем вполноги гигантском заводе, в гигантской, почти до неба, полутьме, подсвеченной оранжевыми топками и белыми окнами, в тревожной вони раскаленного металла и шлаков. Здесь он знал и умел почти все, и здесь почти все зависело от него. Например, Епифанов.
– Ну В-в-виталик, ну что ты к-как старпер-саб-ботажник из ф-фильма.
– Графиком не предусмотрено.
– Так это вы г-график составляете, я-то п-при чем? Вк-ключи в г-график – б-будет в г-г-графике.
– У тебя разрешение есть? Нет. Всё, вопрос…
– Есть, к-конечно.
– Показывай.
– Н-ну в-времени мало. Ты же не д-думаешь, что я д-для собственного уд-довольствия тридцать т-тонн чугуна сварить п-прошу. Потом пок-кажу, у формовки смена к-короткая сегодня.
– Покажи, я сказал.
Епифанов ругнулся и ушел. Виталик был уверен, что в этом году больше его не увидит, но через пятнадцать минут бледный от злости Епифанов вернулся с гроссбухом, в котором стояла виза технического директора под разрешением провести в четвертом квартале 1983 года опытную плавку тридцати тонн высокопрочного состава экспериментальной марки ЧЛЗ-ВЧ80.
Виталик внимательно изучил визу, полистал гроссбух и спросил:
– А обязательно сейчас?
– А к-когда? К-конец к-квартала сегодня. Завтра уже не имеем п-права – да и вых-ходной. П-потом, сегодня никому не п-помешаем, п-ползавода разошлись, остальные тут к-киряют потихоньку.
– И кто тебе плавить и разливать будет?
– Я д-договорился, все ждут, – сказал Епифанов, нетерпеливо переминаясь. – Ну что, разрешаешь? Все равно п-под мою ответственность.
– Ну да, под твою, – сказал Виталик. – Прямо это учитывать будут, если печь сожжем, чья ответственность.
– Да чего сожжем-то! – возмутился Епифанов, подсовывая расчеты. – Абсолютно штатная операция, все по рег-гламенту, просто режим м-м-малость нестандартный.
Вафину позвонить, что ли, подумал Виталик. А смысл? Против разрешения технического Вафин не пойдет, ну и вообще, не совсем же я шошка несамостоятельная.
Он спросил, рассматривая протянутые Епифановым бумаги:
– Почему десятая?
– Она свободная сегодня – ну и в-вообще подходит.
Епифанов принялся, спотыкаясь нараспев, объяснять про сходимость, заглубление и раскисление. Виталик поспешно сказал:
– Все-все, верю, – и расписался в указанных графах.
Епифанов просиял и убежал, не поблагодарив.
Виталик некоторое время смотрел ему вслед, потом сделал пару звонков и убедился, что Умаров, Кишунин и вечно примыкавший к ним Трефилов не отыскали неучтенный источник радости. Послушал новости дня, с силой потер лицо, вздохнул, выдернул из розетки обогреватель и пошел смотреть плавку.
Остальные печи на сегодня уже отработали. Так что работа десятой была слышна, кажется, всему миру в оглушительных подробностях. Епифанов застыл у измерительного блока, только глаза метались от приборов к слепящему глазку над выпускным жерлом и бумажке, смятой в руке. Поодаль во всю глотку переговаривались несколько литейщиков. Виталик подошел к ним, застыл, прислушиваясь, повертел головой и шикнул, неслышный даже себе:
– Тихо!
И стало тихо.
Тишина навалилась сразу, отрезав и обычное грохотание печи, и обычный шум вентиляции, и необычное гудение трансформатора, и зычные переговоры литейщиков – только недоплавленный металл еще несколько раз ноюще хлюпнул в печи, да оглушительно щелкнули остывающие электроды. Лампы и экраны приборов погасли, как и оранжевое сияние сводовых электродов и расплавленного металла в щелях. Огромный корпус освещался только холодным белым сиянием из окон.
«Удочка», оброненная одним из литейщиков на металлический настил, звякнула коротко и пронзительно. Звук сработал, как понедельничный будильник, – литейщики и Епифанов, переглянувшись, рванули к печи, а Виталик – в диспетчерскую.
До 1984 года оставалось девять часов.
6. Синий-синий иней
Виталий позвонил около пяти, когда Вафины только сели лепить пельмени.
У Лоры был короткий день, но после звонка Вазыха она все равно отпросилась пораньше, объяснив начальству, что муж домой, может, на пару часов всего прибыл. Узнав, что не на пару, а насовсем, супруга расцвела, засуетилась, полезла целоваться, стала придумывать, кого позвать на праздник, а чуть придя в себя, шепотом воскликнула, что стол же пустой, и принялась грохотать морозильником.
Стол, понятно, пустым быть никак не мог, пустой стол у Лоры был явлением невозможным, но теперь столу всерьез грозило схлопывание под благородной тяжестью. Накануне Лора нарубила заготовки для нескольких салатов, раздел горячих блюд собиралась ограничить парой пунктов – картошка с мясом под сыром и что-то еще, Вазых не запомнил, – великий муж пришел с большой охоты, как уж без пельменей. Вазых попытался отговаривать, взывать к гласу рассудка и грозить, что все скиснет. Ничто не могло остановить благородную супругу, возжелавшую как следует накормить любимых домочадцев. Вазых добился лишь того, что его громогласно освободили от кухонных обязанностей, коли он так не хочет ничего делать. Вазых возмутился, получил снисходительный допуск, быстренько порубил мясо, чтобы таяло пошустрее, ухмыльнулся и отправился в душ. А Лора принялась выгонять из комнаты мастера мясорубки.
Турик в последние дни вроде бы пришел в себя, начал разговаривать, смеяться и даже звал родителей на новогодний концерт. Родители пойти не смогли, конечно, но переглянулись тогда с облегчением и долго перед чадом извинялись. Сейчас сын из комнаты вылез без особых возражений, улыбнулся Вазыху, крякнул, с шорохом потер лысину и полез в глубины кухонного пенала за мясорубкой.
Вазых мылся торопливо, но к его выходу Артур уже накрутил полтазика фарша, а Лора начала раскатывать простынку теста.
– О-го-го, – довольно сказал Вазых, вешая полотенце на спинку стула. Он развернул телевизор к кухне, включил, открутил звук и замаршировал к столу, на ходу разминая пальцы.
И тут позвонил Виталий.
Лора поняла все сразу. Расстроилась, конечно, но спрашивала лишь: «Насколько серьезно?», а Вазых молча пожимал плечом, быстро переодеваясь. В горле рос стылый ком, быстро рос, уже давил на глаза и легкие. На пороге Вазых вспомнил и вполголоса сказал:
– В темнушке два пакета, там подарки тебе и Артуру. Если не успею приехать, возьмите.
– Вадик, ты успей, – сказал Лора, но его кривой улыбки не увидела, потому что охнула и пробормотала про наши-то подарки тебе.
Вазых ее остановил:
– Ну Лор, ну не до того сейчас. Потом.
Юра уже ждал у подъезда – искать его не пришлось, он сегодня дежурил, пил чай в диспетчерской. Вернее, допивал – свет-то вырубился, больше чайник не подогреешь. Нет, не совсем вырубился – пару раз давали, потом все снова гасло. Виталику звонили, да, он трубку не брал. А что в цехах, посмотреть не успели, конечно, – вы вызвали.
В цехах был ад. Не полыхающий, громыхающий и жаркий, как обычно, а тихий и сумрачно ледяной. Полы на отметке 19 покрылись неровными оладьями наледи, на отметках 8,4 и 0 вода, которой некуда было уходить, собиралась в волнистые глыбы. К ним с водоводных труб, идущих на уровне подкрановых путей, тянулись полуметровые сталактиты. У дальней стены сталактиты были двухметровыми. Стены вдоль окон покрылись инеем, белый блеск подмигивал с граней агрегатов и даже с нескольких печей. Вокруг десятой, оскальзываясь и матерясь, бродили литейщики, чем-то долбя и звеня в клубах пара. Пар был таким густым, что временами полностью скрывал печь и окрестности.
– Усп-пели п-почти весь металл вып-пустить, к-как вырубило, иначе зак-козлилась бы, – объяснил Епифанов, покашливая и выпуская пар не хуже печи. – Еще п-повезло, если б-б минут на п-пять позже, чугун уже в к-ковш ушел, застыл бы там, к-ковш, считай, п-потерян. А так все в п-порядке.
Вазых медленно оглядел его с ног до головы и отвернулся. Епифанов, по сути, был прав, печи и ковши были жизненно необходимыми органами литейки, ее сутью. Все остальное – лишь приложением.
Приложило так приложило, подумал Вазых.
– Твоя плавка была? – спросил он.
– Д-да, – ответил Епифанов с вызовом. – В соответствии со в-всеми разрешениями.
– И управления главного энергетика?
Епифанов яростно кивнул и как будто осекся. Поспешно добавил:
– П-под мою от-тветст-твенность. И п-потом, все же разрешения…
Вазых вздохнул и отошел к Петрову из формовочного цеха, медленно вытиравшему черные руки ветошью примерно такого же цвета.
– У вас там как? – спросил Вазых.
– Полегче. Смесь в бункерах зависла, сейчас булыганы просто, выбивать опасно. Но это ладно, тепло дадут, выколотим. А так примерно такая же красота, пещеры Тома Сойера.
– Линии нормально?
– Вроде да. Закрыли.
– И то хлеб. Соловьева не видел?
– Здесь где-то. Бегает как метеор туда-сюда, сперва починить пытался, потом глушил все на свете. Говорит, авария на ТЭЦ, и никто ни хрена не знает, что делать.
– О как. Серьезная авария?
– Да видишь же, – сказал Петров, показав подбородком. – Примерно так вот. Никого найти не могут, дежурный в истерике, все начальство по домам и по гостям уже, празднует. Инженера с ремонтниками тоже.
– Понятно. Дирекция в курсе? Хотя, если ТЭЦ, это же по всем заводам шарахнуло.
– Ну да, как в песне, блин, синий-синий иней лег на провода. Но мы сразу сообщили. Едут уже. Хотя толку ехать…
– Посмотрят. Акт составят. Найдут зачем, ты не волнуйся.
– Ох, это уж точно.
Вазых поднялся в кабинет и проверил журнал. Виталий, надо отдать ему должное, записи делать успевал, вполне грамотно. В 15:00 без предупреждения отключились трансформаторы по всему заводу, прекратилась подача тепла и воды, в цехах сработали стопорные системы линий, кранов и иных движущихся элементов. В 15:30 подача тока возобновилась, в 15:33 произошел полный останов. Причины выясняются, ТЭЦ признала факт аварии на ее линиях. Отключение ротоклонов и компакторов привело к резкому падению температуры в корпусах, в 16:20 начали лопаться трубы водяного отопления, слить воду вручную удалось лишь в нескольких цехах. К 17:00 температура в корпусах упала до минус пяти и продолжила снижаться.
На улице было минус тридцать два.
Телефон, как ни странно, работал. Вазых позвонил в управление главного энергетика, потом на ТЭЦ и убедился в том, что рассказ Петрова довольно точен: все всё знают, никто ничего сделать не может.
Вазых положил трубку, подошел к окошку, почти затянувшемуся пушистой коркой, и полюбовался тем, как между криво брошенными жигулятами выдернутых из дома инженеров пробираются две черные «Волги». Он поежился и пошел искать Виталия.
Виталий нашелся недалеко от десятой, где, видимо, и был все это время, скрытый паровой завесой. У раскуроченного трансформатора. Рядом с трансформатором лежали катушки с явными признаками пробоя, почерневший сердечник и клубок спекшихся проводов. Виталий сидел над этим клубком на корточках, разминая грязные пальцы с обломанными ногтями. Он был в рабочей куртке поверх цивильной одежды и чуть трясся – температура в цеху упала до минус десяти. Но не вставал и головы не поднимал, хотя Вазыха заметил явно издалека.
Вазых постоял рядом с ним, рассматривая старательно починенный трансформатор, который, видимо, и стал причиной первого замыкания, вызвавшего веерное отключение всей системы, из-за холодов работавшей с повышенной нагрузкой. В замыкании Виталий явно не был виноват. Но столь же явно он был виноват. Ему сказали не пускать Епифанова к печи, а он пустил. Не пустил бы – не случилось бы аварии. Или случилась бы, но после праздников, в разгар рабочего дня, в условиях, позволяющих ликвидировать любую катастрофу в пятнадцать минут.
Говорить это смысла не было – Виталий и так все понимал. Не дурак же. Хотя дурак, конечно.
Начальство на пороге, вспомнил Вазых и сказал:
– Давай домой, быстро. Нехрен тут делать уже.
Виталий медленно поднял глаза и хотел что-то сказать. Вазых добавил:
– И никому ни слова. Я разберусь. Понял?
Виталий смотрел на него. Вазых переспросил:
– Ты понял?
Виталий медленно кивнул.
– Все, иди.
Виталий с трудом поднялся и побрел в сторону диспетчерской. Ты куда, хотел крикнуть Вазых, но сообразил, что Виталию надо переодеться. Или хотя бы одеться.
Вазых хотел выругаться, но вместо этого сказал ему в спину тоном, приготовленным для мата:
– С Новым годом, Виталий Анатольевич.
Часть восьмая
Январь. На сохранение
1. До чего докатился
– Блин, ну ты едешь, нет? – заорал Саня.
– Ща-ща! – крикнул я, еще раз предложил Таньке встать на общую картонку, ухмыльнулся в ответ ее хихиканью и неторопливо пошел к толпе, переминавшейся на бежевом квадрате и отпускавшей досадливые и гадостные замечания в мой адрес. А за два шага до них ускорился и напрыгнул, сшибая народ с ног, а картонку – с макушки горы. И мы помчались сквозь свист, снег, твердые буераки и колени, вопя, кувыркаясь и гогоча. И все было четко.
А я-то уже думал, впрямь каждый день ближайших двенадцати месяцев будет тусклым и скучным. Потому что известно: как встретишь, так и проведешь.
Такого дурного Нового года не было давно.
Раньше у нас за новогодним столом всегда были гости: родня, соседи, хотя бы Галина Петровна. Два года назад мы и сами сдернули к тете Танзиле с дядей Иреком и у них отметили. Прикольно вышло, хоть и ничего особенного.
В этот раз ждали родню батька, она собиралась, да так и не собралась приехать из Пензы – простыл кто-то сильно. Тетя Танзиля утащила семью в Альметьевск. С соседями мамка вроде успела сойтись, особенно с тетей Валей, но все-таки не так, как на той квартире, там либо тетя Соня с тетей Верой у нас торчали, либо, наоборот, мамка у них. А Галина Петровна, насколько я понял, опять взялась устраивать личную жизнь и отправилась с кавалером встречать праздник на лесную базу отдыха. И нас звала, не слишком настойчиво правда. Лет пять назад я бы ей, наверное, позавидовал: горки, снегокат «Чук и Гек», можно прыгать с крыши крыльца в сугроб, – а сейчас такие возможности совсем что-то не прикалывали. «Чук и Гек» с сугробами я явно перерос, а до взрослого веселья не дорос. Они нахрюкаются и примутся отплясывать дебильные танцы, которые считают молодежными, и петь песни, которые не считают позорными, – а мне что делать?
Хорошо, в общем, что не поехали мы никуда. В лес захочется – до него неспешного ходу минут двадцать. А поскольку в такой мороз неспешно никто не ходит, то в пятнадцать уложишься – или уляжешься, на выбор.
Можно было к кому-нибудь из пацанов отпроситься – но к кому? Не то чтобы я всерьез воспринимал телеги про то, что это семейный праздник и надо сугубо со своими, – но мамку с батьком я всякими знал и ко всяким привык, а все остальные люди планеты Земля были мне знакомы куда хуже, и не было у меня никакого желания наблюдать за тем, как они раскрываются с какой-нибудь неожиданной стороны в момент, когда мне хочется только сонно пялиться в экран.
– И вдвоем нормально встретим, да, Артурик? – спросила мамка, просительно улыбаясь.
– Да ясен перец, – бодро ответил я.
Не понравилась мне такая улыбка. Что она заискивает-то, будто виноватой себя считает? В чем? В том, что батек на работу в самое неподходящее время рванул? В первый раз, что ли?
Я примерно так и сказал, и мамка торопливо закивала. Чтобы развить успех, я добавил:
– Может, он успеет еще. А нет – ну, попозже приедет, какая разница. Это все предрассудки на самом деле – в двенадцать чокаться, в одиннадцать или там в час. Хочешь, с тобой сейчас чокнемся?
Мамка засмеялась и сказала, снова повязывая фартук:
– Мы с тобой давно чокнулись. Чуть попозже, хорошо? Я «зимний» дорежу, пока кино не началось – ты не смотрел, кажется, хорошее, новогоднее такое, «Ирония судьбы», его давно не повторяли, посмотри. А пока с балкона «шубу» и все остальное заноси, а то замерзнет совсем. Оденься только.
– Уй, – сказал я с выражением.
– Не уй, а оденься. Простыть за полминуты можно, холодина же – вон, аж на подоконнике лед.
– А. Мы поэтому на базу не поехали?
– Н-ну, в том числе. А ты хотел, что ли?
– С Галиной Петровной-то? – изумился я. – Не-е.
Мамка обозвала меня бесстыжим. Я пожал плечом и сказал:
– Овчинниковы вон не на базу, а просто так в лесок попрутся. У Лехана старший брат бенгальские огни сделал и такие фейерверки здоровые, типа салютов, выше деревьев летят и взрываются, говорит. Вот так прикольно было бы, а на базу-то – не.
– Ну, со старшим братом я тебе никак не помогу, – отрезала мамка и принялась со стуком рубить вареную колбасу.
– С младшим зато, – буркнул я вполголоса, чтобы буркнуть хоть что-то, и стук прекратился. Мамка осторожно посмотрела на меня и спросила:
– Что зато?
– Ну… – протянул я растерянно. – Не знаю. Я за салатами.
Кино в самом деле оказалось ништяк, не хуже, чем прошлогодние «Чародеи» и «Ищите женщину», а за стол мы сели все-таки втроем. Батек прибежал за полтора часа до боя курантов, черный и непраздничный. Ничего не стал рассказывать, знай ожесточенно рубал да нахваливал салатики, лишь пару раз завис, мрачно уставившись на экран с чем-то праздничным, перед самым боем курантов пробормотал: «Ни Кузнецова теперь, ни Андропова», ловко стрельнул шампанским, чокнулся с нами, вручил мамке французские духи, мне коробку с радиоконструктором – четкая штука, если правильно собрать все детальки, получится настоящий радиоприемник с ладошку величиной, – послушал, улыбаясь через силу, наши радостные вздохи, принял ответные подарки – от мамки одеколон, не французский правда, от меня – эспандер для плеч (а мамке я косынку подарил, шелковую, что ли, – скользкую, в общем), шумно порадовался, тут же обрызгался одеколоном, два раза растянул эспандер, посмотрел пять минут новогоднего «Огонька», зевнул на симфоническом оркестре, поставил нетронутую рюмку с коньяком и пошел спать. Мамка, виновато взглянув на меня, велела долго не сидеть, а потом вынести всю еду на балкон, чтобы не скисла, и убежала за батьком.
Я посмотрел им вслед слегка растерянно, подумал, выключил свет, собрал на диван подушки со всех кресел, устроил себе гнездо и принялся кайфовать под салаты, пельмени, шампанское, колюче гулявшее по горлу с нёбом, и Ширвиндта-Державина с Винокуром. «Огонек» оказался на удивление приличным, хоть, как всегда, с перебором всяких эстрадников с электрогитарами и в расшитых рубашках. Там, кстати, показали Валентину Михайловну Леонтьеву вместе с Филей и Хрюшей – которые, выходит, тоже были либо пособниками ЦРУ, либо ни в чем не виноватыми передовыми ведущими, хоть и неживыми животными.
Я досидел до «Мелодий и ритмов зарубежной эстрады», совсем приободрился, налил себе, воровато косясь на дверь спальни и прислушиваясь, коньячку из початой бутылки и глотнул. Оказалось прикольно и жарко, и дало не в нос, как шампанское, а в глаза – они аж заслезились. Закусил конфеткой, потом апельсинкой из продуктового заказа, выданного мамке на работе, и задремал в одиноком тепле.
Тут задребезжал телефон. Я страшно перепугался, потом расстроился – после полуночи звонили только батьку, и то раза три всего, и всякий раз он срочно одевался, просыпаясь на ходу, выбегал к подъехавшей машине и не появлялся до следующего вечера.
На сей раз звонили мне – впервые в жизни после полуночи. Танька. У нее родители тоже легли, ей стало скучно, решила развеяться. Балда.
Хотя нет, конечно. Мы нормально так поболтали шепотом о разных пустяках. Она извинилась за дядьку из Красноуфимска, который не привез книжку про самбо, потому что не нашел, и пожаловалась, что премьеру спектакля опять откладывают, но пообещала обязательно пригласить, когда все-таки состоится. Я пожелал ей в новом году новых ролей, исполнения желаний и усов покрасивей, порадовался ее неумелым ругательствам, попрощался, глотнул еще коньячку и минут десять размышлял о том, как я отношусь к Таньке и как она относится ко мне.
Размышления были теплыми и приятными.
Так я в гнезде и заснул – и дрых до двух дня. Мамка с батьком ходили вокруг на цыпочках, телик не включали и, даже когда я проснулся, не стали ругать за то, что я ни фига не вынес на балкон.
Но ничего и не прокисло, так что я два дня только жрал, дрых, смотрел телик и возился с радиоконструктором. Несколько раз звонили пацаны, звали то на горку, то просто гулять, – блин, еще бы на лыжах кататься позвали или там снегирей кормить. В кино тоже звали. В «Батыре» шли французские «Невезучие», в «России» – румынская «Желтая роза» с какими-то невероятными перестрелками, я чуть не оглох, когда Лехан принялся возбужденно воспроизводить какой-то ключевой момент, в «Автозаводце» до сих пор крутили «Укрощение строптивого» и старенький «Блеф». На Челентано я бы сходил, но в «Автозаводце» жутко чмошный киноаппарат – первые двадцать минут вместо звука сплошное кваканье, понять, что говорят герои, совершенно невозможно – ну и на фига мне такая комедия? Все равно я не мог бросить этот долбаный радиоприемник. Вернее, мог, хотел и несколько раз пытался, с размаху прямо. Потому что нельзя так по-дебильному писать инструкции и сваливать в кучу мелкие детальки, которые вечно теряются. Бесило еще, что я зря месяц в радиокружке потерял – ни фига он не помог.
Я возился с конструктором полтора дня, и все зря – то ли со сборкой накосячил, то ли просто перестарался. Например, надо было плотно намотать проводок на темную трубку. С первого раза у меня получилось не очень ровно, пришлось переделывать, да еще я выронил всю эту красоту нечаянно. От трубки, оказавшейся не по делу хрупкой, откололся кусочек, а с тонюсенького проводка местами слезла изоляция из ниточки. В любом случае собранный приемник включаться отказывался. А может, просто батарейка дохлая – я эту «Крону» из древней машинки выдрал, на языке заряд вообще не ощущался. Других вариантов все равно не было, в магазин тащиться не хотелось, да и деньги все я на подарки родителям потратил, почти пять рублей ушло, между прочим, все, что я с осени копил. Так что в любом случае и на кино денег не было – разве что на детский сеанс, но кто меня пустит-то туда. Скажут, кабан вымахал, а за десять копеек пройти хочешь.
К тому же в каникулы по телику была такая программа, что никаких кинотеатров не надо. Я посмотрел фильмов десять, наверное, – и детских, про Дениса Кораблева, «Лесные самоцветы» да «Три орешка для Золушки», и новогодних, с песнями и фигурным катанием, и всяких старых комедий. Досмотрелся до того, что готов был то ли проехать вдоль школы на коньках «пистолетиком», трубно распевая голосом Карела Готта, то ли в морду кому-нибудь дать. А раз к такому готов, не ждать же, до чего еще дозрею. И я позвонил Сане.
Поймал его со второго раза. Саня обрадовался, сказал: елки, а мы уж и не ждали, вчера в «Гренаду» ходили, сегодня на карьер пойдем. Его раскатали, получилась пара гигантских горок для субсверхсветовых полетов. На одной даже санки запретили, чтобы никто не улетал в деревья. Но и на ледянках ништяк получается, так что айда пошли.
Ледянок у меня, конечно, давно не было, но они были у пацанов, обремененных младшими братьями-сестрами. Зато у меня была картонная коробка из-под стиральной машины. Если ее развернуть и правильно сложить, будет круче всяких ледянок – главное, много народу влезет.
И правда много влезло. Танька вот не влезла – сама не захотела потому что. Ну и правильно, наверное, – защупали бы, есть у нас любители.
Танька позвонила, как только я выволок коробку с балкона. Ей, видимо, было скучно. И я от смущения позвал ее на карьер. А она согласилась.
Ничего страшного: компашка все равно оказалась смешанной, из нашей школы народ, из «Ташкента», еще какие-то смутно знакомые и совсем незнакомые пацаны. Но все веселые, не тормоза и не борзые – нормальные, короче.
На карьере вообще народу оказалась куча, неравномерно усыпавшая пересеченную местность. Горок не было, были скаты со склонов – несколько милипизерных, пара средних, но с трамплинными буграми, и одна крутая. Она уходила вдаль и вглубь, так, что съехавших храбрецов трудно разглядеть под ярчайшим солнцем и в снежном блеске – муравьи какие-то копошатся, кувыркаются и вверх ползут. Карабкаться обратно было долго и скучно, но это уж жизнь так устроена, согласно поговорке про саночки – пусть даже саночек сроду не водилось.
Мы, конечно, сразу оккупировали здоровенный склон. Танька топталась поодаль и хихикала. Замерзнет же дура, подумал я мимоходом, но было, в принципе, не очень холодно, не то что в декабре, – и очень солнечно, аж глаза слезились. И щеки горели, конечно, – но это не от солнца уже.
Сперва мы осторожничали, потом убедились, что, если ехать аккуратно, придерживать друг друга и не болтаться из стороны в сторону, получается быстро и неопасно, я разок даже до финиша на ногах доехал. Поэтому мы начали беситься. Саня все пытался мне на полпути ноги подсечь – я и отомстил на самой верхушке.
Мы слетели, как пригоршня защекотанных зайцев, кувыркаясь и гогоча. Когда свист, дерганье за подол теляги и бумканье башкой прекратилось, Саня попытался погнаться за мной, чтобы напинать, но обессилел от хохота, воткнулся головой в сугроб и стал медленно перекатываться из стороны в сторону, взрыдывая и поводя ногами. Остальные тоже попадали.
Народ вокруг смотрел на нас и ржал. Только молодая, но толстая тетка заорала, чтобы мы убирались с дороги, пока на нас кто-нибудь сверху не налетел и не покалечился.
Пятак вполголоса посоветовал ей за собой следить, а не другим замечания делать, но его дернули за рукав. Не хотелось портить такой денек.
Я отрыдался, размял онемевшие от холода и гогота щеки и губы, вытер слезы с соплями и пошел искать слетевшую шапку. Она валялась метрах в пятнадцати выше и правее, на полпути к группе девок, мелких совсем, чуть старше меня, но шалавного вида, специфически одетых и в специфических позах. Они косились на нас, пожевывая, и время от времени неприятно ржали. Я поднял шапку, отряхнул ее, нахлобучил и поежился, потому что мокрой подкладкой на мокрую щетинку. На одну из направившихся ко мне девок я внимания не обращал. Курить, наверное, попросит или заигрывать начнет, дойная кровать.
А она подошла почти вплотную и сказала:
– Здравствуй, Артур.
Анжелка.
Шапка.
В прошлый раз я ее не слишком хорошо разглядел, темно было. Не то что теперь.
Она заметно изменилась за полгода. Потолще стала, и кожа на лице какая-то не очень приятная, с прыщами, которые не маскировал ни румянец, ни косметика. Косметики было больше, чем на моей мамке в праздник, хоть и меньше, чем на шептавшихся поодаль подружайках, – те сияли толстыми слоями красок, словно выставка детсадовских рисунков.
Вопреки кличке на голове у Анжелки была не шапка, а вязаная красная лента, поверх которой во все стороны торчали чуть завитые и местами высветленные волосы, которые так нравились мне летом, пока были гладкими, черными и блестящими. Да и одевалась летом Шапка просто и легко, а сейчас выглядела как единственный на пять отделов универмага манекен: голубая дутая куртка, зеленые и тоже дутые сапожки, я таких вроде и не видел никогда, мохеровый шарф в тон головной повязке, толстая короткая красная юбка поверх толстых черных колготок – и еще здоровенные серебристые серьги кольцами. Карикатура из «Чаяна», а не девка.
Если бы я шмарами интересовался, запал бы на такое, пожалуй. Только я шмарами не интересовался. Но и не опал почему-то. Не уходил и, будем считать, разговаривал.
Хотя понятно почему. Мы же с ней не разговаривали с июля, считай. А в июле разговаривали совсем по-другому. Мы все лето рядышком были и срослись, не знаю уж, руками, губами или пуповиной какой-то, через которую дышали одним и тем же, и жили одним и тем же, и были одним и тем же – ну, я так думал. А что она думала, уже не очень важно. А потом мы разошлись по разным комнатам, но пуповина все равно оставалась, а потом раз – и дверь между комнатами захлопнулась, и мы стали жить порознь. Но обрывки пуповины волочились – за мной, по крайней мере, – и уже не втекала общая с нею жизнь, только моя вытекала. И не важно, что чувствовала она и знала ли она об этом вообще. Мне надо было свою рану закрыть. Чтобы не было больше ощущения изодранной дыры, а был малозаметный пупочек, утопленный в мышцах и жирке, который на фиг никому не нужен, но есть у каждого, хоть не вспоминается, пока в нем ковыряться не начнешь.
Шапка, возможно, все-таки что-то чувствовала. Или мне так показалось – потому что смотрела и говорила она абсолютно так же, как в июле. Как будто не было ни того полугода, ни Гетмана, ни лазаний по стройкам, вообще ничего. И я погрузился в уютное ощущение, что ничего и не было, – пока она говорила, как тут неплохо сделали все, как тупо на «Гренаде», как надоело дома у телика сидеть и как приятно меня видеть, хотя я вырос и вообще здоровый стал. Но потом Шапка спросила:
– Как ты вообще? Наших видишь?
И мне что-то смешно стало. Кого наших-то?
И я сказал, чтобы с этим сразу покончить:
– Серого видел. Марданова.
Она кивнула и отвернулась. И на нижние ресницы натекло.
Мне стало неловко, но тут набежал Саня – сверху, то есть на старт уже полз, да решил вернуться.
– Щас-щас, – сказал я, но он, небрежно кивнув Шапке, уточнил, глядя в основном на дальних девок:
– Это Пищуха, что ли?
Шапка аккуратно промакнула ресницы кончиками пальцев и сказала:
– Кто еще-то.
Саня усмехнулся и пошел к девкам. Они, увидев его, запереглядывались. Только одна замерла – и впрямь Пищуха из «а»-класса, только теперь она вроде перешла в другую школу. Саня остановился в паре метров, спросил ее о чем-то, она ответила, нервно так. Саня засмеялся, сплюнул, развернулся и пошел мимо меня наверх, на ходу неприятно как-то качнув головой – вроде «ну ты нашел с кем».
Я, разозлившись на него и на себя, зачем-то сказал:
– Кроме Серого никого. А там никого, кстати, и не было. А ты была?
– Я хотела, – ответила Шапка тихо. – Честно хотела, да меня мать не пустила.
Чего ж тебя, послушную такую, раньше мать-то отпускала, хотел сказать я, но тут откуда-то сбоку неловко набежала уже Танька. Пар валит, лицо в красных и белых пятнах, глаза блестят, складки куртки в комьях снега.
– Артур, ты надолго? – спросила она. – Ой, прошу прощения…
– Вот именно, – сказала Шапка совсем другим тоном, борзым таким. – Куда лезешь, чушпанка, не видишь – мы разговариваем, вообще-то?
– Дерзить не надо, – предложил я.
Шапка прищурилась и кротко сказала:
– Прости.
Я показал Таньке, что сейчас уже иду. Она мелко закивала и, скользя, стала вырубать тропинку наверх – похоже, сапоги у нее скользили получше ледянок. Я вздохнул и спросил, глядя Анжелке ниже шарфа:
– Чего тебе надо-то?
– Да ничего. Просто поздоровалась.
– Ну… молодец. Поздоровалась – и гуляй дальше.
– Я гуляю, – покладисто сказала она. – А ты не хочешь?
– Чего?
– Ну, гулять. И вообще.
– С тобой-то? Не очень, – признался я.
– Артур, а почему? Ты обиделся, что ли? Но ты же сам не звонил.
– Я звонил, но там другие люди жили, и ты им телефон не оставила. И вообще, при чем тут звонил – не звонил?
– Так у нас нет телефона теперь! Ну и… Да, ни при чем. Или ты из-за Гетмана расстроился? Ну это же ерунда совсем, он дурачок, болтает вечно, да у нас и несерьезно все.
– Ух ты, – сказал я. – А с кем серьезно?
Шапка отвернулась и пробормотала: