Стратегия Византийской империи Люттвак Эдвард
Поэтому обвинение в чрезмерных замашках предполагает обвинение в стратегической некомпетентности – или, попросту говоря, в отсутствии обычного здравого смысла: унаследовав по восшествии на престол войну с неизменно агрессивными Сасанидами, Юстиниан должен был знать о том, что за персидским фронтом нужно следить и в военное, и в мирное время. Оставшиеся же военные силы были бы необходимы на «северном фронте» империи, от Далмации до Дуная, который в 533 г. не подвергался нападениям, но рано или поздно должен был им подвергнуться в водовороте переселения народов, по-прежнему бурлившем за границами империи. Этот северный фронт действительно был первостепенно важным оборонительным периметром империи, защищавшим ценные придунайские земли до самой Адриатики и ограждавшим Грецию, равно как и Фракию, – а значит, и сам Константинополь. Северный фронт представлял собою также главную площадку для набора бойцов в войско империи, включая сюда и то местечко неподалёку от крепости Бедерианы, где сам Юстиниан родился и провёл первые годы своей жизни, когда он был ещё Петром Савватием.
Решение снарядить дальнюю экспедицию, пусть даже для того чтобы захватить богатые нивы Африки и освящённый славой Первый Рим, пренебрегая при этом защитой континентальных подступов к имперской столице, было поэтому столь очевидной стратегической ошибкой, что выдавало слабый ум – не ум Юстиниана, каким мы его знаем. Конечно, верно, что история – это память о преступлениях и глупостях, совершённых человечеством, и немало глупых войн было затеяно после 533 г., так что Юстиниан не остался бы в одиночестве, если бы действительно забыл о первостепенной необходимости защитить то место, где он сам родился, и свою столицу.
Но есть совсем иное объяснение, отчасти основанное на свидетельствах столь же древних, что и само событие, отчасти же весьма новое – настолько новое, что его ещё не включили в более обстоятельные исследования деятельности Юстиниана и его войн, а тем более – в общие курсы истории[151]. Значительное новое историческое свидетельство появляется очень редко и при этом всегда вследствие удачных раскопок. Это верно и для данного случая, хотя само по себе это свидетельство не является ни эпиграфическим, ни нумизматическим, ни археологическим в традиционном смысле, поскольку обнаружено оно в ДНК костей скелета и в кернах льда.
Сначала древнее свидетельство: в книге II, главе XXII «Войн» Прокопия мы читаем:
Около этого времени [с 541 г.] распространилась моровая язва, из-за которой чуть было не погибла вся жизнь человеческая. Возможно, всему тому, чем небо поражает нас, кто-либо из людей дерзновенных решится найти объяснение. <…> Причину же этого бедствия невозможно ни выразить в словах, ни достигнуть умом… Ибо болезнь разразилась не в какой-то одной части земли, не среди каких-то отдельных людей, не в одно какое-то время года, на основании чего можно было бы найти подходящее объяснение её причины, но она охватила всю землю, задела жизнь всех людей… она не щадила ни пола, ни возраста… Пусть каждый, философ или астролог, говорит об этих явлениях как ему заблагорассудится, я же перехожу к рассказу о том, откуда пошла эта болезнь и каким образом губила она людей.
Началась она у египтян, что живут в Пелусии. Зародившись там, она распространилась в двух направлениях… На второй год после появления этой болезни она в середине весны дошла до Византия, где в ту пору мне довелось жить. Большинство же ни во сне, ни наяву не ведали того, что произойдёт… Охватывала она их следующим образом. Внезапно у них появлялся жар… При этом тело не теряло своего прежнего цвета и не становилось горячим, как бывает при лихорадке, и не было никакого воспаления… В самом деле, никому из тех, кто впал в эту болезнь, не казалось, что им предстоит умереть. У одних в тот же день, у других на следующий, у третьих немного дней спустя появлялся бубон, не только в той части тела, которая расположена ниже живота и называется пахом (бубоном), но и под мышкой, иногда около уха… Одни впадали в глубокую сонливость, у других наступал сильный бред… Одни умирали тотчас же, другие много дней спустя, у некоторых тело покрывалось какими-то черными прыщами величиной с чечевицу. Эти люди не переживали и одного дня, но сразу же умирали. Многих приводило к смерти неожиданно открывшееся кровотечение…[152]
В следующей, XXIII главе мы переходим к демографическим последствиям:
В Византии болезнь продолжалась четыре месяца, но особенно свирепствовала в течение трёх. Вначале умирало людей немногим больше обычного, но затем смертность всё более и более возрастала: число умирающих достигло пяти тысяч в день, а потом и десяти тысяч и даже больше…[153]
Три месяца, то есть 90 дней, величайшей чумы, по 5000 жертв в день – получается 450 000; если же принять цифру 10 000 жертв в день, мы получим 900 000, а Прокопий говорит даже о большей ежедневной смертности, приводя цифры, представляющиеся невозможными.
Когда Прокопий пишет как историк, а не как полемист, его современные коллеги обычно считают его достоверным источником, но относительно пандемии есть две веские причины сильно подозревать его. Во-первых, в эпоху, когда не было статистики, не существовало и данных о смертности, которые можно было бы внимательно изучить и включить в текст, тогда как импрессионистические оценки последствий эпидемий, как известно, вводят в заблуждение: никто из читавших сухие отчёты о СПИДе в США, когда эта болезнь впервые привлекла к себе всеобщее внимание, никогда не догадался бы, что её демографические последствия будут незначительны.
Вторая причина упоминалась всегда, но зазвучала по-новому с появлением структуралистских подходов к изучению текстов. Как всякий здравомыслящий человек, Прокопий бесконечно почитал Фукидида и пытался подражать его языку, отделённому от обычного греческого эпохи Прокопия более чем тысячелетием. И происходит следующее: Фукидид наиболее душераздирающе писал о чуме в его времена в той части своего сочинения, которая сейчас издаётся как книга II его «Истории», а Прокопий явно пытается подражать его манере в своём тексте, издаваемом сейчас как книга II его «Войн», включая рассказ о происхождении чумы: «Эта болезнь началась, как утверждают, в Эфиопии за Египтом, а затем спустилась в Египет… Затем она внезапно обрушилась на жителей Пирея». Далее идёт тщательно составленное, очень подробное описание симптомов болезни («…на людей прежде всего нападал жар в голове…»)[154], которому Прокопий опять же явно стремился подражать. Поэтому его свидетельство не принимается в расчёт, а иногда даже расценивается как грубейшее преувеличение[155].
Конечно, все согласны в том, что пандемия была, причём весьма масштабная; и согласны не только потому, что настолько доверяют Прокопию, но также из-за того, что все другие сохранившиеся тексты, современные этим событиям или повествующие о них ретроспективно, упоминают её, причём иногда с некоторыми подробностями[156].
Один из таких текстов принадлежит Евагрию Схоластику из Антиохии, высокообразованному юристу, приступившему к начальному образованию в 540 г., за год до начала пандемии, и потерявшему жену, дочь, внука и других родственников при очередном рецидиве чумы, который сам он пережил. Его «Церковная история», написанная около 593 г., даёт описание пандемии «на её 52-м году». Начинает он с происхождения болезни: «Она вышла, как говорили, из Эфиопии…» Затем он описывает её симптомы: «…у некоторых она начиналась с головы – причём глаза наливались кровью, лицо опухало…»[157]
Высокообразованный Евагрий тоже явно отсылает к Фукидиду, но источники, не затронутые влиянием афинского историка, также описывают неслыханную катастрофу. Прежде всего это относится к «Хронике» Псевдо-Дионисия Телль-Махрского, написанной на сирийском, то есть на позднем восточноарамейском языке в северной Месопотамии в восьмом веке, но сохранившей утраченный источник, современный описываемым событиям, книгу о пандемии, написанную высокопоставленным священнослужителем и историком Иоанном Эфесским. Запись под 855 г. Селевкидской эры (=543/544 г.) гласит: «Была великая и страшная чума во всём мире во дни императора Юстиниана», а затем продолжается горькими жалобами в духе Плача Иеремии:
на трупы, распадающиеся и гниющие на улицах, ибо некому было похоронить [их];
на большие и малые дома, прекрасные и желанные, которые внезапно превратились в могилы…
…
на корабли среди моря, чьи моряки были внезапно сражены… и они стали могилами… и продолжали плыть по волнам;
…
на брачные покои, где находились наряженные невесты, но внезапно там оказались лишь безжизненные и устрашающие трупы…
…
На большие дороги, превратившиеся в пустыню…[158]
Далее хронист перечисляет заражённые чумой провинции империи: все египетские провинции, Палестина до самого Красного моря, Киликия, Мисия, Сирия, Иконий (ныне Конья в центральной Анатолии), Вифиния, Асия (северная Анатолия), Галатия, Каппадокия. В тексте есть упоминание о том, что «мы видели» во время путешествия из Сирии до самой Фракии за Константинополем:
(деревни)…где больше не было жителей;
почтовые станции на дорогах [пункты проверки, а также отдыха для имперской курьерской службы], полные тьмы и одиночества, наводящие ужас на всякого, кому случится зайти в них и оставить их;
брошенный скот, бродящий по горам, и нет пастуха, который собрал бы его;
стада одичавших овец, коз, быков и свиней…
поля во всех странах, через которые мы проезжали на пути из Сирии во Фракию, изобилующие пшеницей, вполне созревшей и стоящей прямо, но не было никого, кто сжал бы её [159].
Это не просто литературное подражание, но скорее описание демографической катастрофы, при которой ежедневно гибло от 5000 до 10 000 человек, именно так, как писал Прокопий; если это описание правдиво, в этой катастрофе вымерла бы половина населения империи за очень короткое время. Кроме того, если это действительно было так, произошла бы также институциональная катастрофа: когда половина солдат сплочённых армейских подразделений гибнет, эти подразделения теряют не половину своей боеспособности, а всю её целиком или почти всю. Все составляющие имперской военной системы, службы сбора налогов, распоряжения центральной администрации, оружейные мастерские, склады припасов, бригады строителей крепостей, военные и прочие корабли, а также воинские подразделения повсюду оказались бы в столь же затруднительном положении, а их уцелевший личный состав, скорее всего, разбежался бы, чтобы ускользнуть от пандемии, или устремился бы к своим больным семьям, или впал бы в оцепенение, или был бы ослаблен болезнью, или просто деморализован, так что пятидесятипроцентная смерть привела бы к более чем пятидесятипроцентной недееспособности.
Таково древнее повествовательное свидетельство; если оно правдиво в отношении масштабов демографического бедствия, то могло бы непосредственно объяснить нам, почему боеспособность Юстиниана упала столь решительно, начиная с 541 г., бесповоротно разрушив его амбициозные планы.
Но это древнее свидетельство не может быть убедительным, потому что в нём нет достойных доверия цифр, и на этом именно основании оно было отвергнуто. Вот лишь один пример из многих: один особенно плодовитый современный историк, трудам которого многим обязаны настоящие страницы, пишет так:
Учёная ортодоксия, на которую производят сильное впечатление живописные и эмоциональные рассказы современников-очевидцев, Прокопия и Иоанна Эфесского, согласна с тем, что чума привела к катастрофическим и необратимым людским потерям в пределах Римской империи: возможно, целая треть населения вымерла повсюду, а ещё больше того – в Константинополе и в других очень больших и нездоровых городах; но в лучшем случае это следует рассматривать как всего лишь одну причину в числе многих[160].
Иными словами, Прокопий преувеличивает, и это преувеличение означает: «возможно, целая треть населения». В оценке правления Юстиниана, данной в последнем издании самого авторитетного обзора истории поздней античности, основные данные учитываются – включая налоговое законодательство, необходимость в котором была вызвана смертью множества налогоплательщиков; но вывод гласит, что чума была лишь одним из бедствий («были и другие бедствия, прежде всего землетрясения, одно из которых разрушило знаменитую юридическую школу в Берите (Бейруте)…»), последствия которого только подлили масла в огонь: «Трудности Юстиниана усугубились из-за внезапной вспышки бубонной чумы…»[161]
Новые данные, разделяющиеся на две группы, окончательно доказывают правоту Прокопия: это была не просто ещё одна вспышка болезни, не просто ещё одно бедствие, вскорости стихнувшее: это была не знавшая прецедентов в истории пандемия, вполне способная истребить даже больше трети населения.
Во-первых, в исследовании, опубликованном в 2005 г., содержится впервые полученное с помощью анализа ДНК окончательное доказательство того, что заболевание, ставшее причиной «Юстиниановой чумы», было вызвано исключительно заразным и исключительно смертоносным биоваром палочки бубонной чумы (Yersinia pestis)[162]. Это заболевание в корне отличается от чумы, описанной Фукидидом, да и от любой другой чумы, известной ранее. Когда Yersinia pestis снова появилась как агент «Чёрной смерти», примерно с 1334 г. в Китае и с 1347 г. в Европе, некоторый остаточный иммунитет должен был сохраниться, но для населения империи в 541 г. это был совершенно новый патоген, и поэтому у тогдашних византийцев не было приобретённого иммунитета в отличие от гораздо менее распространённой естественной сопротивляемости.
В силу этого патоген был исключительно заразен; иначе говоря, его способность вызывать заболевание была очень высока; говоря практически, укус блохи, переносившей палочку Yersinia pestis в 541 г., гарантировал инфекцию, чего, разумеется, не было с привычными патогенами, поскольку многие люди обладают приобретённым иммунитетом к ним. Поэтому уровень инфекции в 90 % или выше был возможен среди людей, которых кусали блохи, а в древности таковым был практически каждый. Сам Юстиниан, как и наш свидетель Евагрий, заразился этой болезнью в числе других людей, переживших бедствие. Ведь заразность – одно дело, а смертоносность – другое. В самом деле, в силу очевидных причин очень заразные болезни не очень смертоносны: обычные биовары гриппа причиняют смерть лишь немногим из их весьма многочисленных жертв.
Но это было бы неверно в отношении биовара бубонной чумы, Yersinia pestis, в 541 г., потому что он был совершенно новым для заражённого населения. Если прибегнуть к сравнению, что при вспышке птичьего гриппа в 2003–2006 гг., вызванной новым патогеном А/Н51, было заражено всего 263 человека в Индонезии, Вьетнаме и ещё в десяти странах – иными словами, заразность этого патогена крайне низка, если учесть, что многие миллионы людей вступали в контакт с заражённой птицей в этих и в иных странах. Зато смертоносность этого заболевания была действительно высока: 158 человек из числа заражённых умерли, что составляет 60 %, то есть в шестьдесят раз больше, чем средняя смертоносность холеры, представляющей собою тем не менее заболевание страшное и всё ещё причиняющее немало смертей. И конечно же, именно поэтому весь мир встревожился по поводу птичьего гриппа, несмотря на невысокую заразность этой болезни, которую можно подхватить, только съев сырой кусок заражённой птицы, либо воздушно-капельным путём, или же просто в силу очень несчастного случая.
В пандемии 541 г. смертность в 50 % или выше была столь же возможна, как это было недавно с переносчиком птичьего гриппа (А/Н ), поскольку в обоих случаях биовар был совершенно новым, так что у населения не было приобретённого иммунитета. Посему то, что казалось невероятным, если не невозможным, серьёзным историкам, на разумных основаниях считавшим уровень смертности в одну треть населения преувеличенным из-за куда более низкого уровня смертности всех иных известных пандемий, было в высшей степени возможно – и даже на уровне выше 30 %.
Второй же источник новых данных указывает: то, что «могло» случиться, случилось в действительности. Климатология сейчас заражена пристрастной полемикой, но результаты исследований ледовых кернов, демонстрирующие повышение уровня углекислого газа в атмосфере за последние десять тысяч лет, сомнению не подлежат. «Антропогенное» объяснение, недавно предложенное одним выдающимся климатологом, приведшим много убедительных свидетельств, заключается в том, что вырубка лесов в сельскохозяйственных целях, заменяющая естественные зелёные массивы засаженными полями и повышающая численность стад скота, особенно скота, производящего метан, как минимум в той же мере повлияла на повышение уровня углекислого газа в атмосфере за последние несколько тысяч лет.
В таком контексте обращают на себя внимание два резких и значительных снижения уровня содержания углекислого газа во льду, одно из которых примерно соответствует 541 г., что даёт внешнее свидетельство неслыханного демографического бедствия, вызвавшего распространившееся на широкой территории возвращение возделанных полей к естественному зелёному покрову, а также пожирание брошенного травоядного скота (на территории империи всё ещё водились стаи волков, медведи, львы и гепарды, а в восточной Анатолии – каспийские тигры)[163]. Климатологические свидетельства носят более решающий характер, чем доступные доселе археологические, но последние полностью согласуются с первыми; в заключении одного из написанных недавно обзоров говорится:
…экспансия поселений, бывшая столь характерной для большей части сельской и городско Сирии в пятом и шестом веках, внезапно оборвалась в середине шестого века. Есть свидетельства тому, что новая застройка почти прекратилась, хотя обновление домов и пристройка к ним продолжались в сельских районах…[164]
Между прочим, последнее замечание легко объяснимо формированием новых семей из сохранившихся остатков тех семей, что существовали до начала чумы. Взятые вместе, новые данные биологии и климатологическая теория взывают к новой оценке Юстиниана и его политики. Он мог бы добиться таких же успехов в осуществлении своих военных амбиций, как это удалось ему с амбициями юридическими и архитектурными. Империя потерпела крах из-за Yersinia pestis, из-за бубонной чумы, которая страшно ослабила её в военном отношении, если сравнивать с её врагами, которые не понесли столь огромного ущерба, ибо не были столь инфицированы: то ли потому, что были не столь цивилизованны, то ли потому, что не столь организованы (это прежде всего), а потому не столь уязвимы перед лицом крушения всех социальных установлений.
Совершенно неожиданно, когда границы лишились своих защитников (прекращение чеканки монет в византийских военных пунктах на границах Сирии и Аравии засвидетельствовано давно, хотя объяснялось неверно)[165], крепости были покинуты, некогда процветавшие провинции опустошены, административная машина чрезвычайно ослаблена, и империя оказалась в коренным образом изменившемся мире, в котором кочевники из степи и из пустыни находились в гораздо более выгодном положении, чем империи, а не столь цивилизованная Персидская империя также пользовалась относительными преимуществами.
И всё же то, что сделал Юстиниан, не могли сделать его предшественники. Именно ему принадлежало решение полностью разрушить державу вандалов, завоевавших Африку, и ему это удалось. Поэтому, когда племена туземцев стали совершать набеги из пустыни и с гор Аврасии, у покорённых вандалов не нашлось ополчения, чтобы сопротивляться им (а тем более не нашлось его у зависимого вандальского государства), так что сражаться с ними вынуждено было войско империи, и без того перегруженное другими задачами. Равным образом имелись многообещающие возможности захватить Италию путём мирных переговоров, не прибегая к вторжению и к полномасштабной войне, чтобы уничтожить державу остготов. Высадке византийских войск с отвоёванной Сицилии в континентальную часть Италии в 535 г. предшествовали тайные переговоры с королём Теодахадом; речь шла либо о сделанном ему предложении остаться подчинённым правителем зависимого государства, либо о вознаграждении поместьями, приносившими ежегодный доход в 86 400 солидов – заработок 43 200 бедняков. Возможно, 100 000 солидов или компромиссное решение о королевском статусе устроили бы Теодахада. Преемники Юстиниана сделали бы это, а он не сделал – до начала пандемии.
После этого не было иного выбора, кроме одного: возвратиться к зачаточной Феодосиевой стратегии, «дипломатическая» сторона которой основывалась на простой арифметике войны и мира. Во время мира экономика империи была исключительно продуктивна по меркам того времени, принося такие поступления от налогов, которые позволяли выплачивать крупные суммы агрессивным соседям, чтобы они вели себя тихо, – причём это золото очень скоро возвращалось в империю в виде платы за те товары, которые были столь желанны этим «соседям», не умевшим их производить.
Когда в 559 г. тюрки-кутригуры из Понтийской степи под предводительством Забергана совершили набег, проникли в Грецию и достигли Константинополя, чиня, как всегда, насилия, о которых Агафий Схоластик сообщает, чтобы пощекотать нервы себе самому и своим читателям («похищались и многие благородные женщины, и даже ведущие непорочную жизнь подвергались величайшему бедствию, становясь жертвой разнузданной страсти варваров»)[166], Юстиниан вызвал Велизария (которому исполнилось тогда 53 года) из отставки, чтобы тот отразил врагов, располагая церемониальной дворцовой гвардией, 300 ветеранами и толпой добровольцев, но затем предпринял более решительные действия:
…Юстиниан… не давал отдыха вождю утригуров [другое племя огуров] Сандилху, частыми посольствами и другими способами подстрекая его во что бы то ни стало воевать против Забергана. К увещаниям император присоединил и обещание, что передаст Сандилху то жалованье, какое от Римской державы назначено было Забергану, если только Сандилх одолеет кутригуров. Сандилх хотя и желал быть в дружеских сношениях с римлянами, однако же так писал к царю: «Было бы неприлично и притом беззаконно вконец истребить наших единоплеменников, не только говорящих одним языком с нами, ведущих одинаковый образ жизни, носящих одну с нами одежду но притом и родственников наших [т. е. тюрок-огуров], хотя и подвластных другим вождям. При всем том (так как того требует Юстиниан!) я отниму у кутригуров коней и присвою их себе, чтобы им не на чем было ездить и невозможно было вредить римлянам». Это Юстиниан и попросил его сделать[167].
Альтернативное решение, то есть вступление в войну, могло быть весьма успешным на уровне тактическом и оперативном, но даже в случае полной победы единственным определённым результатом была бы её цена, тогда как выгода могла быть лишь временной, ибо разгром одного врага освобождает место другому Феофилакт Симокатта, принадлежавший к следующему за Юстинианом поколению и доживший до того времени, когда Сасанидская Персия была разгромлена, а её место заняли армии ислама, включил этот аргумент в речь, вложенную им в уста персидского посла к императору Маврикию (582–602 гг.). Посол утверждает, что Рим не обретёт выгоды, если персидская держава будет полностью уничтожена:
Нельзя, чтобы одна монархия взяла на себя бесчисленные заботы об устройстве мира и одним только веслом своего разума могла управлять всеми людьми, которых видит под собою солнце. <…> Отсюда видно, что, если персы потеряют власть, она тотчас же перейдет к другим… В качестве примера этого можно привести всем известный стремительный и невероятный поход македонского юноши. С юных лет став любимцем счастья и на короткое время обрадованный им, Александр… весь подлунный мир стремился ввергнуть в рабство, подчинить единой и нераздельной власти. Но его стремительность вскоре угасла вместе с жизнью, и все дела вновь, так сказать, распались в многовластии отдельных правителей… Какая же выгода будет для дел ромеев, если персы потеряют власть и передадут деспотическую власть другому племени?[168]
Трудно представить себе, что империя смогла бы пережить следующее столетие острых внутренних кризисов и опустошительных нашествий, не выработав новой стратегии. Она добилась непомерного могущества, увеличив силу, которую можно было получить от войска, сильно сократившегося в численности, и соединив эту военную силу со средствами и техникой убеждения, составляющего самую суть дипломатии, к которой мы теперь и обратимся.
Часть II
Византийская дипломатия: миф и метод
Введение
Как большинство мифов, миф о византийской дипломатии – бесконечно коварной, неизменно предательской, подчас увязающей в бессмысленных интригах – представляет собою вымысел, за которым скрывается зерно правды[169]. Прежде всего дипломатии в нашем нынешнем понимании не существовало. И дело совсем не в том, что само это слово было введено гораздо позже учёным монахом-бенедиктинцем, отцом Жаном Мабильоном, в трактате «О дипломатике» (“De re diplomatica”) от 1681 г. как название дисциплины, изучающей документы, дабы удостовериться в их подлинности и значении[170]. Благодаря изучению международных договоров слово «дипломатия» постепенно обрело своё нынешнее значение, включающее в себя все формы общения между государствами, в том числе и практику назначения постоянных послов в иностранные столицы, что, в свою очередь, требует создания чего-то вроде секретариата иностранных дел, сотрудники которого читают донесения послов и отвечают на них.
Это было ещё одним изобретением итальянцев эпохи Возрождения, чьи государства и мелкие княжества постоянно обменивались послами в середине XV в. (первый документированный постоянный посол с 1341 г. служил герцогу Луиджи Гонзага, правителю Мантуи, при дворе императора Священной Римской империи Людвига Баварского[171]). Условия Италии благоприятствовали новому институту постоянных послов и вместе с тем нуждались в нём. Знатный флорентиец вполне мог жить в Риме, общаясь с соотечественниками-итальянцами при посещении папского двора; венецианскому послу в Милане нужен был всего один надёжный вестник, ездивший туда и обратно, чтобы посол мог получить ответ на свою депешу в течение недели; поэтому постоянные послы были вполне возможны на практике. Поскольку же хронически беспокойные итальянские государства, смертельные враги которых могли находиться на расстоянии всего лишь дня пути, нуждались в своевременных сведениях о каждой перемене ситуации, постоянные послы оказывались весьма полезны.
Обстоятельства, в которых существовала Византийская империя, были совершенно иными. Вплоть до своих последних лет, когда она представляла собою хрупкий остаток былого, зависимый от османов, у неё не было ни друзей, ни врагов в непосредственной близости. Напротив, ей часто приходилось иметь дело с отдалёнными державами, с которыми её не объединяли ни язык, ни обычаи, причём некоторые из них были степными народами, ещё не осевшими кочевниками.
Даже если и существовала та или иная столица, где мог бы постоянно пребывать представитель императора, он не мог рассчитывать ни на то, что ему удастся смешаться с местной элитой, дабы изнутри следить за настроениями и принимаемыми решениями, ни на то, что он сможет сообщить о своих открытиях своевременно.
Глава 3
Послы
Крайним примером дипломатии «дальнего действия», волею судеб обретшей величайшее значение полвека спустя, была трёхлетняя миссия Зимарха, посла императора Юстина II (565–578 гг.) к великому владыке ябгу-кагану Истеми, который в дошедших до нас грекоязычных источниках фигурирует как «хаган» Сизавул, Сильзивул или Дизавул. Титул «хаган» (так он звучал в греческой передаче) означал «хан ханов», т. е. «вождь вождей», а Истеми был правителем западной части Тюркского каганата, очень молодой, но уже обширной степной империи, которую обычно (пусть и неверно) называют державой кёк, или «голубых», тюрок, хотя это название должно было бы означать Восточную империю согласно тюркскому цветовому коду, ориентированному по четырём сторонам света (белый – запад, отсюда Белая Русь и т. п.)[172]. Феноменально широко распространившись с 552 г., когда ранние тюрки восстали против жужаней (жуань-жуаней), властвовавших над ними в
Монголии, ко времени прибытия Зимарха они прошли через всю Центральную Азию, поглотив десятки кочевых племён, а также оседлое население речных долин и городов-оазисов.
Как и у более ранних, и у более поздних конных лучников Евразийской степи с их выносливыми лошадьми и мощными составными луками, тактическая эффективность была возведена до уровня стратегической мощи, так что харизматические и искусные вожди могли объединять кланы, племена и нации, чтобы сражаться вместе, а не друг против друга. Вполне очевидно, что основатель державы, который в китайских источниках носит имя Туу, возглавивший восстание 552 г., и его сын Бумынь (Тумень), эль-каган (региональный правитель), в изобилии обладали необходимым талантом предводителя, потому что отец и сын быстро превратили бывших слуг жужаней, или жуань-жуаней, в правящий класс степной империи, подчинив сабиров, утигуров, кутригуров, огуров и оногуров (некоторые из них впоследствии образовали независимые державы, дружественные или враждебные Византии, а чаще – и дружественные, и враждебные разом). Ябгу-каган Истеши был братом Бумыня.
Таковы были политические переменные. А неизменные военные параметры были такими: конные лучники степи удачно действовали против менее подвижного врага в больших и малых битвах, а кроме того, их первые вторжения устрашили горожан. Это было полезно, поскольку напуганные горожане могли просить о сдаче городов на оговорённых условиях, настаивать на ней и даже принуждать к ней, чтобы избежать массовой резни или по меньшей мере ничем не сдерживаемого разграбления. Вот как кочевникам удалось завоевать хорошо укреплённые города, даже не осаждая их по-настоящему, вот как Тюркский каганат завоевал среднеазиатские города, стоявшие на Великом шёлковом пути.
Из всех степных империй, ядро возникновения которых находилось в Центральной и Северо-Восточной Азии, этой первой Тюркской империи суждено было стать самой большой, кроме Монгольской, возникшей шесть веков спустя, и именно благодаря этому эпизоду был заключён союз, спасший Византийскую империю веком позже, при императоре Ираклии. В ходе экспансии на Запад Тюркский каганат неизбежно должен был столкнуться с северными аванпостами персидской Сасанидской империи за рекой Амударья (Оке). После того как первоначальное сотрудничество тюрок и персов завершилось, ябгу-каган
Истеми, или Сизавул, отправил в Константинополь послов «с письмами, приветствиями и подарками, состоявшими из немалого количества шёлку». Послы предложили наладить прямую продажу шёлка в обход сасанидской территории, сасанидских пошлин и сасанидских посредников, а также «исчислили потом племена, подчиненные тюркам, и, наконец, просили императора заключить мир и союз с тюрками» – имеется в виду союз против Сасанидов[173].
Шёлк уже не представлял особого интереса: как мы увидим, началось его местное производство. С другой стороны, союз представлял интерес самый живой и непосредственный. Вплоть до уничтожения Сасанидской Персии в седьмом столетии сдерживание этой империи, единственной равной Византии соперницы, притом превосходящей её в агрессивности, всегда было высшим стратегическим приоритетом Византии, так что это предложение встретило самый радушный приём, и Зимарх был отправлен к Сизавулу в августе 569 г.[174]
Это путешествие было очень долгим, и о его маршруте мы почти ничего не знаем, кроме того, что Зимарх прошёл через страну согдийцев с центром в Самарканде, что в нынешнем Узбекистане. Чтобы добраться туда, Зимарху с охраной и слугами пришлось переправиться на корабле на дальнюю сторону Чёрного моря, пересечь нынешнюю южную Россию, северный Казахстан и западный Узбекистан: около двух тысяч миль по прямой, в действительности же гораздо больше. Но и оттуда ещё предстоял дальний путь, ещё около тысячи миль по прямой к ставке Сизавула в долине Эк-таг, что в греческих текстах переводится как «Золотая гора», хотя, возможно, имеется в виду Ак-Таг, «Белая гора» на Алтае в южной Сибири, где сходятся границы нынешнего Китая, Казахстана, Монголии и Российской Федерации, или же южнее, в долине реки Текес в Джунгарии, что в современной китайской провинции Синьцзян[175].
Наш единственный источник, Менандр, сообщает об одном происшествии, случившемся по дороге на Ак-таг, которое, видимо, встревожило Зимарха, хотя в наших глазах оно служит подтверждением его слов и вне всякого сомнения доказывает, что этот рассказ о мимолётных событиях в самых дальних экзотических странах – подлинный:
Некоторые люди из этого племени, о которых уверяли, будто они имели способность отгонять несчастья, придя к Зимарху, взяли вещи, которые римляне везли с собой, сложили их вместе, потом развели огонь сучьями дерева Ливана, шептали на скифском языке какие-то варварские слова и в то же время звонили в колокол и ударяли в тимпан над поклажей. Они несли вкруг ливановую ветвь, которая трещала от огня; между тем, приходя в исступление и произнося угрозы, казалось, они изгоняли лукавых духов[176].
Это убедительное свидетельство того, что Зимарх действительно совершил очень дальнее путешествие, потому что в рассказе Менандра нетрудно опознать характерные черты шаманских обрядов, по сей день совершаемых в Монголии; и этот текст никак не мог быть скопирован с Геродота или с какого-то иного известного нам литературного предшественника. Очевидно, Зимарх включил этот эпизод в свой письменный официальный отчёт потому, что подобные этнографические наблюдения уже стали нормой деятельности византийских послов.
Зимарх обнаружил Сизавула сидящим в шатре на золотом троне и, вручив обычные дары, передал предложение императора о военном союзе и взамен попросил о союзе с Сизавулом. Тюркский стиль войны мог применяться в самых широких масштабах, с организованной поставкой припасов и с осадными машинами, но его основной ударной силой оставался отряд конных лучников, который мгновенно мог отправиться в большой или малый набег. И вот что сделал Сизавул, чтобы отныне и впредь подтвердить новый союз самым что ни на есть осязаемым образом:
…[он] желал, чтобы сам Зимарх, вместе с двадцатью провожатыми и служителями, последовал за ним в поход, предпринятый им против персов… На пути они остановились на месте, называемом Талас [по названию одноименной реки в нынешней Жамбылской (Джамбульской) области на юге Казахстана], и здесь встретили посольство персидское. Дизабул пригласил к своему столу посланников римских и персидских. Он оказывал более внимания к римлянам и посадил их на почетнейшее место. При этом он много жаловался на персов[177].
Это привело к ожесточённой перепалке (несомненно, такова и была цель кагана), и Зимарха отпустили с миром домой, тогда как Сизавул стал, видимо, готовиться к нападению на персов.
И опять же установить маршрут невозможно: когда Менандр пишет о «великом и широком озере», это может быть либо Аральское, либо Каспийское море; но путешествие было, несомненно, очень опасным и очень долгим. В степи кочевали народы, представлявшие потенциальную угрозу с того момента, как византийское посольство пересекло пределы влияния Сизавула и проходило, как это и было на деле, по северным границам Сасанидской державы, так что Зимарх и его спутники не были застрахованы от того, что их внезапно захватят персы, посланные именно для их задержания, – и действительно, как-то раз Менандра предупредили о том, что впереди его подстерегает персидская засада. Поэтому он послал десятерых своих носильщиков с грузом шёлка по предсказуемой дороге, чтобы создать впечатление, что он следует за ними, а сам пошёл по другому маршруту, обойдя то место, где, по его расчётам, персы поджидали его в засаде.
Лишь достигнув берегов Чёрного моря, Зимарх возвратился в мир, где путешествия происходили организованно, так что Менандр мог выразиться точно: «Он отправился на судах до реки Фасис [ныне Рио-ни в Грузии] и наконец прибыл в Трапезунт [ныне Трабзон в Турции]. Отсюда на общественных лошадях приехал в Византию, был представлен императору и доложил ему обо всём»[178]. Очевидно, Зимарх составил подробный отчёт, с которым Менандр смог ознакомиться, чтобы написать собственный.
Экспедиция Зимарха на Алтай или в Юлдузские горы – в любом случае это составляло около пяти тысяч миль туда и обратно по прямой и, возможно, вдвое больше при путешествии сушей и морем – была, как отмечалось, крайним случаем, но «удалённые» отношения с другими державами были для Византии более или менее нормой, в силу чего постоянные посольства становились непрактичными.
Неудивительно поэтому, что никакого корпуса профессиональных дипломатов в империи никогда не было, не было и его необходимого спутника – особой службы иностранных дел. Придворных чиновников, военных – Зимарх был в весьма высоком звании «командующего восточным войском» (magister militum per orientem), – учёных, бюрократов и высокопоставленных священнослужителей в разное время отправляли на переговоры с иностранными правителями.
Однако существовало различие в ранге: послы в Сасанидскую Персию были облечены достоинством «(мужа) блистательного» (illustris), тогда как Максимин, который вёл переговоры с Аттилой, имел более низкий сан «(мужа) видного» (spectabilis)[179].
Хотя дипломатия не была профессией, которой посвящали себя безраздельно, руководство, составленное в шестом веке, говорит о том, что некоторый отбор и подготовка всё же могли иметь место. Критерии отбора не вызывают особого удивления:
Послы, которых мы отправляем, должны быть людьми, слывущими благочестивыми, которых никогда не обвиняли и не обличали публично в совершении какого-либо преступления. Они должны быть, разумеется, умны и достаточно болеть за общее дело, чтобы быть готовыми рискнуть своей жизнью… свою миссию они должны принимать добровольно, а не по принуждению.
Рекомендуются особые нормы поведения:
…послы должны выглядеть любезными, воистину благородными и щедрыми в границах своих возможностей. Они должны уважительно говорить как о своей стране, так и чужой, и никогда не отзываться о ней презрительно.
Это было очень уместное предупреждение: в шестом веке почти любое место, где мог оказаться византийский посол, бесконечно проигрывало в сравнении с Константинополем или даже с полуразрушенными остатками былой славы.
Но самый интересный совет даётся под конец: «Обычно посла проверяют до того, как отправить с миссией. Ему предлагается список тем, и его спрашивают о том, как он будет иметь с ними дело при различных предлагаемых обстоятельствах»[180], что на современном языке называется «ролевая игра по сценарию».
Византийским послам приходилось рисковать жизнью всякий раз, как они отправлялись в миссию: это было неизбежно, если учесть опасности почти любого плавания даже в самой знакомой части Средиземного моря, а также опасности путешествия по суше в любую державу, с которой у империи не было общей границы. Вечная логика, по которой союзы лучше всего заключать с недружественными соседями недружественных соседей, означала, что любая территория, располагающаяся между Константинополем и его союзниками (или потенциальными союзниками, которых ещё предстояло завербовать), была скорее всего враждебна по отношению к византийским послам. С другой стороны, если промежуточные земли никем не управлялись (ситуация, ныне редкая и требующая для себя термина «недееспособное государство», «failed state», но в древности куда более обычная) – тогда свита посла должна была сталкиваться с дикими племенами, с хищными кочевниками и бродячими шайками разбойников.
Римская западная Европа была затоплена ордами чужестранцев в начале пятого века; по традиционной версии, восходящей к хронике Проспера Аквитанского, вандалы и аланы перешли замёрзший Рейн накануне Нового года, 31 декабря 406 г. («вандалы и аланы, вторгнувшиеся в Галлию, перейдя через Рейн за день до январских календ»)[181]. Но с ними были также свевы, причём гораздо больше готов и франков уже находилось по сю сторону павшей имперской границы. Поскольку единую империю сменило множество держав и владык, обмен послами стал гораздо оживлённее, чем когда-либо ранее. Если учесть, что времена были крайне неспокойные, эта дипломатия была героической, каковой её иногда и величают. Житие св. Германа Осерского, написанное Констанцием Лионским, показывает, как будущий святой разубедил Гоара, «самого свирепого царя» экзотических аланов, конных воинов иранского происхождения:
Племя уже выдвинулось, и всадники, облачённые в железные доспехи, заполонили всю дорогу, но наш священник… подъехал к самому королю… и остановился перед вооружённым предводителем, среди толп его приспешников. Воспользовавшись услугами переводчика, он прежде всего произнёс молитву, а затем пристыдил того, кто его отверг; наконец, протянув руку, он схватил повод и таким образом задержал целую армию[182].
Святые обладают особыми силами, но другие люди, у которых было только золото для торговли, остатки военных сил сохранившихся римских гарнизонов или другие союзники, готовые сражаться, тоже могли укротить незваных гостей, отведя им место в новом балансе сил, ограничиваясь минимальными мерами, то есть перераспределением земель и доходов.
Знаменитый пример – Марк Мецилий Флавий Эпархий Авит, богатый землевладелец, галльский аристократ, даже правивший как император в 455 г. Его успешные переговоры (посредством переписки) с готами, укрывшимися в Тулузе, были прославлены его зятем, поэтом Сидонием Аполлинарием:
- Дикий смиряется царь, твою прочитавши страницу:
- Волен приказывать ты, когда целый мир умоляет.
- Станут ли верить сему племена и народы в грядущем?
- Варвар! Победу твою квирита письмо упраздняет[183].
Авиту довелось умереть при попытке к бегству из Плаценции (ныне Пьяченца) на свою виллу в Галлии, поскольку некогда безопасные поездки по содержавшимся в хорошем состоянии и надёжно охраняемым дорогам стали опасным предприятием.
Византийские послы тоже могли оказаться в безопасности, лишь достигнув территорий, занятых организованными державами – пусть даже предельно враждебными. Ибо к тому времени принцип абсолютной неприкосновенности послов уже был освящён авторитетом древности и соблюдался почти повсеместно, даже теми, кто в иных ситуациях славился своей дикостью. Гунн Аттила, чья стратегия, как мы видели, нуждалась в частом обмене послами со всеми державами, существовавшими в его очень широкой досягаемой для него зоне, был досконально знаком с нормами, регулировавшими отправление и приём послов, уважение к которым он выказывал даже в таком крайне провокационном случае, каким была попытка Хрисафия заказать его убийство.
Принцип абсолютной неприкосновенности устоялся уже настолько прочно, что Менандр Протектор отметил как достопримечательный факт несоблюдение этого принципа самыми дикими варварами. Он сообщает, что антов, предположительно славян, которые тогда ещё жили в Понтийской степи, лежавшей к северу от Чёрного моря, и были недружественными соседями кутригуров, «ограбили и разорили» авары; они отправили Мезамира, бывшего, вероятно, их военным вождём, послом к аварам, чтобы выкупить пленных и, возможно, попытаться заключить договор. Кажется, Мезамир оказался не столь «любезен», как это полагается послу:
Посланник Мезамир, пустослов и хвастун, по прибытии к аварам закидал их надменными и даже дерзкими речами. Тогда один кутригур, который был связан родством с аварами и подавал против антов самые неприязненные советы, слыша, что Мезамир говорит надменнее, нежели как прилично посланнику, сказал хагану: «Этот человек имеет великое влияние между антами и может сильно действовать против тех, которые сколько-нибудь его неприятели. Нужно убить его, а потом без всякого страха напасть на неприятельскую землю». Авары, убежденные словами кутригура, уклонились от должного к лицу посланника уважения, пренебрегли правами и убили Мезамира[184].
Возможно, таково было jus gentium, «право народов», не выработанное в Риме, а обычное право наций, действие которого распространялось на всю сферу византийско-сасанидского влияния и на её окрестности, но Аварский каганат его не признавал. Авары следовали иным правилам, диктуемым законом гостеприимства, как делают ещё сегодня немногие бедуины, оставшиеся кочевниками, и большинство пакистанских и афганских патанов, или пуштунов, придерживающиеся норм своего несоразмерно прославленного кодекса «Пуштунвали» («Образ жизни пуштунов») (честь имеет значение в улаживании дел между людьми, тогда как честь вооружённая отрицает человеческую природу тех, кто не сражается, включая всех женщин). Закон гостеприимства предполагает, что обязательство оказывать гостеприимство тем, кто о нём просит, – в течение неустановленного срока – включает в себя и обязательство защищать гостя от опасности, а при необходимости – сражаться и даже погибнуть за него.
Вот почему, когда авары направили первое посольство в Константинополь в 558 или 560 г., как отмечалось выше, они просили о покровительстве аланов:
Авары… пришли к аланам и просили их вождя Саросия, чтобы он познакомил их с римлянами. Саросий известил о том Юстина, сына Германа, который в то время начальствовал над войском, находившимся в Лазике. Юстин донес о просьбе авар царю Юстиниану, который велел полководцу отправить посольство авар в Византию[185].
По представлениям авар, аланы приняли на себя абсолютное обязательство защищать их, и они полагали, что византийцы не причинят им зла ввиду их дружеских отношений с аварами, и потому посол Кандих, оказавшись в императорском дворце, среди роскоши, невообразимой для жителя юрт, тем не менее счёл себя вправе бахвалиться и угрожать. Равным образом очевидно, что тогда авары просто не знали о том, что послы не нуждались в защите со стороны алан или кого-либо ещё: ведь их безопасность полностью обеспечивало право народов (jus gentium) с его принципом абсолютной дипломатической неприкосновенности. Но и двумя поколениями позже, получив полную возможность узнать о законе дипломатической неприкосновенности, они всё же не соблюдали его. В июне 623 г., когда аварский каган должен был встретиться с императором Ираклием во Фракии, чтобы заключить мирный договор по случаю праздника, он попытался захватить Ираклия в плен, а своих людей отправил в грабительский набег:
Хаган авар подошёл к Длинной стене с бесчисленной ордой, ибо ходил слух, что предстояло заключение мира между ромеями и аварами, а в Ираклии должны были состояться скачки.
…около 4 часа в это воскресенье [5-е июня] аварский хаган подал знак своей плетью, и все бывшие с ним бросились вперёд и проникли за Длинную стену… его люди… ограбили всех, кого нашли за городом [Константинополем], с запада вплоть до Золотых ворот [Феодосиевой стены][186].
Это расстояние составляет шестьдесят пять километров: глубокий набег, но также прикрытие попытки захватить Ираклия:
Но этот варвар, нарушив и условия и клятву, вдруг с яростью устремился на царя, который, устрашившись столь неожиданного нападения, бегом возвратился в город[187].
Тюркский каган, Сизавул Менандра, также полагался на посредничество и на предполагаемый закон гостеприимства, отправляя своих первых послов в Костантинополь:
Маниах [ «начальник согдийцев» из среднеазиатских городов-оазисов] объявил притом, что он сам готов отправиться с посланниками тюркскими и что через это между тюрками и римлянами будет дружба и союз. Убежденный такими представлениями, Дизавул [Сизавул] отправил Маниаха и несколько тюрок в посольство к римлянам[188].
Хотя к тому времени среднеазиатские согдийские города, стоявшие на Шёлковом пути, перешли под контроль кагана, когда его держава распространилась на Запад, всё же Сизавул отправил своих послов под покровительством Маниаха, предполагая, что византийцы не станут чинить оскорблений своему согдийскому гостю, поскольку эти стороны традиционно поддерживали добрые взаимоотношения друг с другом. Они объединились в сопротивлении сасанидской агрессии, не говоря уже об очень давнем знакомстве греков и согдийцев: шестью веками ранее, в 324 г. до н. э., Селевк, один из приближённых военачальников Александра Македонского, сражавшийся в Индии и основавший долго просуществовавшую династию, женился на согдийке Апаме.
Один закон не исключал другого. Точно так же как современный патанский, или пуштунский, вождь защитит всякого, кто попросит его о гостеприимстве, но без колебаний нарушит дипломатическую неприкосновенность, так было и с византийцами, когда они впоследствии прогневили тюркского кагана тем, что одновременно вели переговоры с его злейшими врагами, аварами, византийский посол подвергся оскорблениям, и его жизнь оказалась под угрозой. В этом смысле авары и тюрки эпохи первого каганата оставались существами экзотическими; авары продержались недостаточно долго для того, чтобы измениться, а вот тюрки, несомненно, развились, когда дело дошло до дипломатических правил: по крайней мере некоторые из них, прежде всего сельджукские султаны, впервые завоевавшие и потом опять утратившие значительную часть Анатолии на рубеже одиннадцатого и двенадцатого веков. Они были самыми опасными врагами Византии в то время, но в своём обращении с послами и императорами они обычно добавляли утончённую вежливость к тщательному соблюдению правил.
Агрессивные Сасаниды тоже соблюдали правила, но сельджуки, пришедшие из дикой степи, обучились вежеству столь отменно, что могли, как мы увидим, сами обучать ему – и византийцы отвечали им тем же, приводя в ярость крестоносцев, нацеленных на бескомпромиссную священную войну
21 мая 1097 г. Килич Арслан, сельджукский султан Иконии (ныне Конья), был разбит участниками Первого крестового похода возле своей новой столицы, Никеи (совр. Изник), после чего отступил с остатками своих сил. Предоставленный собственному попечению сельджукский гарнизон города благоразумно сдался византийскому императору Алексею Комнину (1081–1118 гг.), люди которого проникли в город, чтобы поднять над ним имперский флаг и захватить двор, сокровищницу, любимую жену и детей Килич Арслана.
Крестоносцы, которые сражались семь недель и три дня и понесли немалые потери, пришли в бешенство, потеряв возможность разграбить город – несмотря на его христанское население; но очевидец, написавший «Деяния франков и других иерусалимлян» (“Gesta Francorum et aliorum Hierosolymytanorum”, II, 8), вспоминает, что ещё пуще их взбесило то, какое обращение Алексей Комнин приуготовил захваченной жене («Султане») Килич Арслана и его детям: по «несправедливому замыслу» (iniqua cogitatione) императора их защитили от франков, заботились о них по-царски и возвратили, не взяв выкупа.
В противоположность опасным, но вежливым врагам-сельджукам в течение десятого века самыми полезными союзниками империи неизменно выступали дикие печенеги из Понтийской степи к северу от Чёрного моря, самые последние на то время тюркские конные лучники и коневоды, пришедшие в эти края[189]. Происхождение их настолько тёмно, что лучший дошедший до нас источник представляет собою тибетский перевод уйгурского документа, в котором говорится, что печенеги жили в Средней Азии до того как отправились на Запад, оказавшись при этом в сфере действия византийской дипломатии. Печенеги храбро сражались с врагами империи за подобающее вознаграждение, и в следующем столетии их отряды добровольно служили в византийских войсках. Но они были, видимо, дики и опасны в обращении, судя по рекомендациям, содержащимся в трактате по государственному управлению, составленном в десятом веке и приписываемом императору Костантину VII Багрянородному (913–959 гг.); ныне это сочинение известно под заглавием «Об управлении империей» (“De administrando imperio”)[190]:
Когда послан [в Понтийскую степь] отсюда василик [имперский агент, везущий подарки] с хеландиями [военные суда], то он может… найти здесь тех же пачинакитов [печенегов], обнаружив которых он оповещает их через своего человека, пребывая сам на хеландиях, имея с собою и охраняя на судах царские вещи. Пачинакиты сходятся к нему, и, когда они сойдутся, василик дает им своих людей в качестве заложников, но и сам получает от пачинакитов их заложников и держит их в хеландиях. А затем он договаривается с пачинакитами. И, когда пачинакиты принесут василику клятвы по своим «заканам» [обычным законам], он вручает им царские дары… и возвращается [на корабль][191].
Этот рассказ неизбежно заставляет вспомнить меры предосторожности, сопровождающие уплату денег при незаконной торговле наркотиками. И напротив, в корне иная последовательность процедур при заключении договора с Сасанидами предполагает давнее существование протокольных формальностей, столь прочно устоявшихся, что сами они не были предметом каких-либо переговоров, сведения о которых дошли до нас; возможно, они остаются в силе и поныне. Так, заключение «пятидесятилетнего» мирного договора в 561–562 гг. было крайне напряжённым, и каждый его пункт стал предметом непростых переговоров. Но когда договор был наконец заключён, обе стороны знали, что им делать:
Пятидесятилетний договор был записан по-персидски и по-гречески, причём греческая копия была переведена на персидский язык, а персидска я – на греческий… Когда соглашения были подписаны с обеих сторон, их положили друг подле друга, чтобы удостовериться в том, что тексты соответствуют друг другу.
…написан был договор о пятидесятилетием мире на персидском и эллинском языках; эллинский договор переведен на персидский язык, а персидский – на эллинский. <…> Взаимные условия по написании их сличены были между собой, дабы слова и мысли имели одинаковый смысл[192].
После одиннадцати статей, непосредственно относящихся к сути дела (Каспийские ворота близ Дербента закрываются от вторжений варваров; союзные с персами государства не нападают на ромеев – и наоборот; торговля производится через особые таможенные пункты; послы пользуются государственной почтой и имеют право торговать беспошлинно; иностранных купцов заставляют следовать по большим дорогам и уплачивать таможенную пошлину; выдача перебежчиков в мирное время; возмещение ущерба, нанесённого гражданам одного из государств гражданами другого государства; не возводятся никакие укрепления, кроме Дары (возле Огуза в современной Турции; это был укреплённый город Анастасиополь); ненападение на народы, являющиеся подданными другой стороны; ограничение численности гарнизона Дары; двойное возмещение убытков, причинённых друг другу пограничными городами, с кумулятивным сроком выплаты в полтора года) – идёт двенадцатая статья, призывающая благодать Бога на тех, кто соблюдает настоящий договор, и гнев Бога на тех, кто его не соблюдает. Это был один-единственный бог: ведь Ахурамазда зороастрийцев также был единственным богом, хоть и не всемогущим. Затем следует ещё одна статья, которую люди, слабо знакомые с дипломатией, могут осудить как лишнюю и мелочную:
Договор заключается на пятьдесят лет, и условия мира будут оставаться в силе в течение пятидесяти лет, причём год подсчитывается по-старому, как истекающий на триста шестьдесят пятый день.
…быть мирному договору на пятьдесят лет, и миру длиться пятьдесят лет, считая годы по древнему обычаю, а именно: чтобы каждый год заканчивался по прошествии трехсот шестидесяти пяти дней.
Иными словами, никакого високосного года не предусматривается – и это такая деталь, значение которой признает всякий опытный дипломат.
Теперь оба правителя – Юстиниан и Хосров I Ануширван – должны были отправить письма, чтобы ратифицировать всё то, о чём договорились послы. Тогда были предъявлены прежние письма обоих правителей, наделяющие полномочием вести переговоры. Но протокол требовал большего: тексты обоих документов, по-гречески и по-персидски, были теперь «обработаны», чтобы термины и выражения обоих языков были равнозначны (напр., не «пытаться», а «стремиться», не «тот же самый», а «равноценный» и т. п.).
…потом сделаны были другие точные списки. Подлинные были свернуты и утверждены печатями восковыми и другими, какие в употреблении у персов, и вытисненными на них перстнями посланников; притом двенадцать переводчиков, шесть римлян и столько же персов, выдали взаимно друг другу мирный договор…[193]
Византийцы получили персидский текст – и наоборот. Затем незапечатанная копия персидского перевода греческого оригинала была передана персам – и наоборот. Только тогда процедура была завершена.
Несмотря на весь этот дипломатический профессионализм, профессиональных дипломатов, как мы видели, не было, и различные должностные лица и чиновники, которым поручали обязанности послов, могли докладывать любому высокопоставленному чиновнику, нескольким из них или же самому императору. Ни один чиновник не нёс исключительной ответственности за это: министра иностранных дел не существовало. Не было и прежней бюрократической иерархии единой Римской империи, и ничего нового в этом смысле не было введено. Переводчик и тайный агент-любитель, Вигила, столь неудачно послуживший Хрисафию в провалившемся заговоре убийства Аттилы, был всего лишь одним из многих подчинённых чиновника, возглавлявшего тогдашнюю бюрократическую иерархию, магистра оффиций (magister officiorum). Он отвечал за посланников, переводчиков и «уполномоченных по [государственным] делам» (agentes in rebus); последнее зачастую ошибочно понимают как «тайные агенты», хотя в действительности это были чиновники младшего ранга с перспективой повышения, чей элитный статус подтверждался законами, ограничивавшими их число: 1174 в 430 г., согласно закону Феодосия II, и 1248 при Льве I (457–474 гг.)[194]. И то, и другое число вполне могло обеспечить штат настоящего министерства иностранных дел, с географическими отделами, секциями по разным странам, функциональными службами по торговле и т. д. Однако в отсутствие министерства иностранных дел, а также разведывательного управления, «агенты по делам» (или магистрианы [magistriani], как их называли по должности их начальника) служили во всех различных отделениях, подчинявшихся магистру оффиций, обязанности которого были чрезвычайно разнообразны.
В списке гражданских и военных должностных лиц, воинских подразделений и старших офицеров Восточной и Западной империи, датируемом началом пятого века, известном под названием «Перечень должностей» (“Notitia dignitatum”) и представляющем собою бюрократическую компиляцию, несомненно, несколько далёкую от действительного положения дел, но тем не менее показательную[195], мы обнаруживаем различные подразделения, должности и штат под началом «славного магистра оффиций» для восточной части империи:
7 отрядов-схол (scholae) дворцовой гвардии, которые он комплектовал, содержал и контролировал, но на войне ими не командовал: первую щитоносцев (scutariorum prima), вторую щитоносцев (scutariorum secunda), старших иностранных гвардейцев (gentilium seniorum), щитоносцев-луч-ников (scutariorum sagittariorum), щитоносцев-клибанариев (scutariorum clibanariorum), младших легковооружённых гвардейцев (armatorum iuniorum) и младших иностранных гвардейцев (gentilium iuniorum).
Начальники снабжения (mensores) и факелоносцы (тёмный дворец мог таить опасность); четыре канцелярии (scrinia): памятных записок, переписки, прошений и распоряжений; штат дворцовых служителей;
15 поименно перечисленных оружейных мастерских (fabricae infrascriptae) для производства щитов, кирас, копий и другого оружия[196].
Едва ли магистр оффиций мог управлять всем этим лично: ведь речь идёт о факелоносцах, письмоводителях, приставах и других мелких чиновниках, а также о таком существенно важном учреждении, как дворцовая стража, и наконец, о первых в западном мире настоящих заводах, о целом «военно-промышленном комплексе» из пятнадцати оружейных мастерских, производивших оружие и латы, поставлявшиеся в армию. Он был надлежащим образом обеспечен корпусом «агентов по делам», но ему подчинялось ещё большее число чиновников, заместителей и помощников: двое для мастерских, трое для отдела по отношениям с варварами, один для Востока, один для Асии, один для Понта, один для Фракии и Иллирика, один инспектор публичной почты, один инспектор для всех провинций и, наконец, ещё одна служба, которая обычно находится в ведении министерства иностранных дел – переводчики с языков различных народов (interpretes diversarum gentium).
Таким образом, мы видим, что магистр оффиций, видимо, не мог быть министром иностранных дел в прямом смысле этого слова просто из-за нехватки времени. Однако это, как можно полагать, не относилось к византийскому логофету дрома, который унаследовал лишь некоторые из функций магистра оффиций, когда он был, с одной стороны, лишён обширных полномочий к концу правления Льва III (717–741 гг.), а с другой же – возведён в должность главы сената. Это был церемониальный остаток древнего римского сената, и его глава выступал представителем императора в его отсутствие – опасная роль, если только она когда-либо исполнялась всерьёз[197]. Вполне разумно будет предположить, что Лев III, который пришёл к власти, заставив Феодосия III (715–717 гг.) отречься от престола, а затем вынужденный бороться с опасными мятежниками, счёл, что магистр оффиций слишком могуществен, так что лучше «запнуть» его повыше (kick upstairs), чтобы он услаждался пустыми почестями.
«Логофет дрома» буквально означает «счетовод дороги», что в данном случае относится к cursus publicus, как называлась римская и византийская система имперской почты и грузоперевозок. Она знала свои взлёты и падения, но в удачные времена обеспечивала как услуги грузоперевозки (платис дромос) на повозках с впряжёнными в них волами, так и службу быстрой доставки (оксис дромос) на лошадях и мулах для имперских чиновников и их багажа. Как уже отмечалось, волы обычно восемь часов спят, восемь часов жуют жвачку и перевозят груз со скоростью всего лишь две или две с половиной мили в час по ровной поверхности, так что в лучшем случае посредством платис дромос можно было перевезти тонну груза на расстояние в сто миль за пять дней, если при этом имелось хотя бы десять волов для запряжки, тогда как на дорогах, идущих по возвышенностям, требовалось восемнадцать волов. В противоположность этому верховые путешественники, пользовавшиеся услугами оксис дромос, могли передвигаться гораздо быстрее, потому что на почтовых станциях (статми) для них были свежие лошади. Прокопий описал, как эта система действовала в её лучшие дни:
На каждой подставе было до сорока лошадей, соответственно числу лошадей на всех подставах было и конюхов. И, часто меняя лошадей, которые были отменными, [всадники] безостановочно мчались, покрывая, случалось, за один день расстояние в десять дней пути[198].
Это составило бы примерно 240 римских миль, 226 уставных миль или 360 километров, и для путешествующего верхом это необычная скорость; даже при наличии смен добрых и свежих лошадей более вероятной представляется половина указанного Прокопием расстояния.
Для сравнения: в 1860 г. наездники службы «Пони Экспресс» с почтовыми сумками весом в 20 фунтов покрывали 250 миль в сутки по маршруту протяжённостью в 1966 миль (3106 км) из Сент-Джозеф, Миссури, до Сакраменто, Калифорния, располагая 190 почтовыми станциями для 50 всадников и 500 лошадей. В своей полемической «Тайной истории» Прокопий расхвалил эту систему, чтобы резко осудить Юстиниана за то, что император упразднил некоторые маршруты, уменьшил число пересадочных станций и заменил лошадей мулами (причём даже их было мало), что полностью разрушило систему. В действительности же служба дрома действовала весьма исправно, если не считать времён самого острого кризиса, и служила ещё одним отличием империи от её соседей.
И для византийских послов, и для важных иностранцев, приглашённых в качестве официальных гостей, сухопутная поездка за пределами империи была в лучшем случае очень медленным предприятием, тогда как в пределах империи она была обычной рутиной и совершалась на значительно большей скорости[199]. Единственный дошедший до нас подробно документированный отчёт о подобном путешествии восходит к четвёртому веку (между 317 и 323 гг.): некто Феофан, богатый землевладелец и чиновник из значительного города Гермополь Великий (его развалины находятся близ нынешнего селения эль-Ашмунейн) в Верхнем Египте, воспользовался услугами cursus publicus для поездки в Антиохию (ныне Антакия в Турции). Он отправился 6 апреля из Никиу (Пшати) в Дельте и прибыл на место 2 мая, делая в среднем по 40 км в сутки, с наименьшей скоростью в 24 км в день, когда он пересекал бездорожную Синайскую пустыню, и с наибольшей – более 100 км в сутки на конечном отрезке хорошей дороги в Сирии[200].
Для тех, кто путешествовал в спешке, использование услуг дрома могло оказаться решающим; и хотя обеспечить смены лошадей на протяжении всего маршрута можно было только обладая огромным богатством, за куда меньшие деньги можно было купить себе пропуск. Только магистр оффиций, а впоследствии логофет дрома, мог выдавать такие пропуска, причем лишь чиновникам, следовавшим по казенным надобностям. Разумеется, существовало взяточничество. Иоанн Лид, или Лидиец, бюрократ, живший в шестом веке, чьё сочинение «О магистратах Римского государства» представляет собою утомительную череду административных заметок (местами всё же весьма забавных), пишет, что глава следователей (frumentarii) префектуры должен был всегда присутствовать в службе выдачи пропусков:
…чтобы произвести множество расследований и найти причину того, почему столь многие снабжены… так называемым официальным разрешением… пользоваться услугами cursus publicus. Эти расследования производились, хотя так называемый магистр [оффиций] должен также первым подписывать официальное разрешение на использование cursus[201].
Иными словами, даже самым высокопоставленным чиновникам нельзя было доверять в отношении пропусков, которые так легко можно было приобрести за крупные суммы. Этих следователей (frumentarii) иногда ошибочно принимали за агентов имперской службы безопасности (нечто вроде римских ФБР, MI5 [военной разведки] или DST [дирекции территориальной безопасности]), соответствующих «агентам по делам» (agentes in rebus) столь же воображаемого имперского разведывательного управления; если бы это действительно было так, империя была бы защищена очень плохо, поскольку общее число следователей (frumentarii) было абсурдно низким для такой задачи: не более нескольких сотен человек[202].
Высший надзор за дромом был лишь одной из обязанностей и лишь одним из полномочий логофета. Он возглавлял службу, следившую за визитёрами-варварами, управлявшую гостевым домом для иностранных послов (апокрисиарион), а также службой переводчиков, унаследованной от «переводчиков с языков различных народов» (interpretes diversarum gentium) магистра оффиций; во главе её стоял «главный переводчик» (мегас диэрменевтис). Все эти посты наводят на мысль о министерстве иностранных дел, но тогда это были сугубо внутренние обязанности, включая охрану императора, надзор за мерами безопасности в некоторых провинциях, а также церемониальные обязанности. Приказ по ведению дел логофета (логофисия) с особым штатом засвидетельствован с девятого века, а в двенадцатом веке он стал называться «секретоном», не имея особого отношения к иностранным делам. Единственное, чего логофет не делал, – это ведение переговоров с иностранными державами, так что, даже если он был советником императора по иностранным делам (подчинённым, обязанным ежедневно являться ко двору, поскольку та или иная держава ежедневно угрожала той или иной части империи), он всё же не был исполнительным министром, уполномоченным вести внешнюю политику[203].
Итак, у византийцев не было ни министра иностранных дел, ни профессиональных дипломатов. И всё же с самого начала до самого конца отличительной чертой византийской большой стратегии был именно сильный упор на средства убеждения в обращении с иностранными державами. Убеждение – это, конечно, основная цель всякой дипломатии, располагает ли она системой постоянных посольств или не располагает, и большей части того, чего византийцы добивались путём убеждения, другие добивались задолго до них, равно как и современные государства всё ещё продолжают добиваться этого.
Запугать потенциального агрессора, грозя страшными карами (устрашение, как мы называем это сегодня), – практика столь же древняя, как и само человечество: боевые кличи и размахивание руками выполняли ту же функцию, что и ядерное оружие в годы холодной войны. Той же цели служат подарки или прямая дань, чтобы откупиться от врагов, воевать с которыми будет дороже, даже при полной уверенности в своей победе. То, что предположительно декадентская «Византия» должна была откупаться от своих врагов, в деле обеспечения своей безопасности полагаясь на трусливое золото, а не на воинственное железо римлян эпохи их расцвета, – это всего лишь одно из ложных различий между двумя державами. Факты показывают, что во все времена притязания на геройство не определяли поступков римлян: даже на пике своей силы, с эпохи Августа в первом веке до Марка Аврелия во втором, они предпочитали золото железу всякий раз, когда от врагов легче было откупиться, нежели сражаться с ними[204]. Список известных нам выплат очень долог: так, ок. 422 г. восточное правительство платило гуннам годовую дань в 350 фунтов (литр) золота; эта сумма возросла до 700 фунтов в 437 г. и ещё утроилась в 447 г. до 2100 фунтов – и это была гораздо меньшая сумма с гораздо большим эффектом, чем 4000 фунтов, выплаченные западным правительством вестготам Алариха в 408 г., за чем последовали 5000 фунтов золота в 409 г., наряду с 30 000 фунтами серебра, 4000 шёлковых туник, 3000 окрашенных пурпуром кож и 3000 фунтов перца[205]. Все эти выплаты (не предотвратившие разграбление Рима в следующем году) поступали из страшно уменьшившегося в размерах, страшно обедневшего города, каким был Рим в то время, и они показывают, какое же громадное количество золота и серебра скопилось за века имперского грабежа, сопровождаемого ещё более доходным налогообложением. Один современный историк провёл тщательное различие между шестью категориями выплат, стоящими за ними намерениями и их результатами. Его вывод был таким: опасность неограниченного вымогательства была предотвращена, и золото служило «гибким и действенным орудием внешней политики»[206]. Разумеется, в сочетании с железом для устрашения, принуждения и наказания.
Как мы увидим, византийцы постоянно полагались на устрашение (ведь любая держава, противостоящая другим державам, должна поступать так постоянно, пусть даже по умолчанию и, возможно, неосознанно), и в то же время они регулярно откупались от своих врагов. Но они делали и нечто гораздо большее, применяя все возможные средства убеждения, чтобы завербовать союзников, разделить своих врагов, разбить вражеские союзы, переманить на свою сторону недружелюбных правителей, а в случае мадьяр даже сбить целые мигрирующие нации с их пути. Для римлян эпохи республики и единой империи, как и для большинства великих держав вплоть до наших дней, военная сила была главным инструментом государственного управления, тогда как убеждение служило второстепенным дополнением. Но для Византийской империи дело по большей части обстояло ровно наоборот. Действительно, перенесение акцента с силы на дипломатию – один из способов отличить Рим от Византии, конец поздней римской истории на Востоке от начала византийской истории[207].
Слишком самоочевидной причиной этой коренной перемены была относительная слабость Византийской империи: её военных сил зачастую не хватало для того, чтобы справиться со множеством её врагов. Но была и позитивная причина полагаться на дипломатию: византийцы располагали более эффективными средствами убеждения, нежели их предшественники или соперники, и одним из этих средств была христианская религия, «истинно православная вера».
Глава 4
Религия и управление государством
Что почти все известные нам византийцы были глубоко набожными христианами, не подлежит никакому сомнению; но не подлежит сомнению и тот факт, что империя постоянно использовала религию как источник влияния на иностранных правителей и на их нации. Для набожного человека в этом не было ни цинизма, ни противоречия – даже в том случае, когда ради спасения или выгоды крещение охотно принимали взятые в плен тюрки или невежественные степные варвары. Если это не помогало им духовно, то обращение в византийскую религию могло по крайней мере помочь империи материально, а ведь только одна она была защитницей истинно православной веры, которая, в свою очередь, представляла собою единственные подлинные врата в жизнь вечную, согласно её собственному учению. Поэтому усиление империи означало содействие христианскому спасению.
Византийская церковь, её величественные соборы с парящими куполами, её берущие за душу богослужения, мелодичное хоровое пение, тщательно разработанное вероучение и высокообразованное, по тем временам, духовенство привлекали к себе целые нации новообращённых, важнейшей из которых была русская. Некоторые и после этого продолжали яростно сражаться с империей, но другие были расположены к сотрудничеству или даже к союзу путём обращения в христианство, и даже в том случае, если они не собирались делать никаких уступок императору как мирскому главе Церкви, авторитет патриарха Константинопольского они отрицали не столь охотно, хотя патриархов назначали императоры. Даже в годы заката после восстановления империи, продлившиеся до 1453 г., русские охотно признавали главенство таких знаменитых патриархов, как, например, Филофей (1364–1376 гг.)[208].
Когда, начиная с девятого века, византийские миссионеры отправились обращать в христианство своих соседей-булгар, балканских славян и моравов, а также, для большего эффекта, и скандинавских правителей Киевской Руси, они спасали души от язычества – причина, вполне оправдывавшая все их усилия. Но в качестве неизбежного последствия они также вербовали потенциальных союзников империи. Правда, обращение в православную веру не предотвратило ожесточённых войн против империи, которые вели христианизированные болгары и Киевская Русь, но даже после признания Болгарской Церкви автокефальной в 927 г. византийская дипломатия могла пользоваться (и действительно пользовалась) властью патриарха Константинопольского над местными церковнослужителями, чтобы заручиться их помощью или хотя бы умерить вражду.
Время от времени византийцы могли также извлекать выгоду из религиозных запретов нападать на их христианскую империю. Даже распалённым латинянам, участвовавшим в Четвёртом крестовом походе, собиравшимся напасть на Константинополь, захватить и разграбить город, имперская власть в котором была разрушена из-за династического братоубийства, это было запрещено – или по крайней мере этого опасались их предводители, ибо 11 апреля 1204 г., накануне окончательного приступа, произошло следующее:
И тогда стали скликать по всему лагерю, чтобы утром в воскресенье все явились на проповедь: венецианцы и все остальные; так они и сделали. И тогда стали проповедовать в лагере епископы – епископ Суассонский, епископ Труаский, епископ Ханетест, мэтр Жан Фасет и аббат Лоосский, и они разъясняли пилигримам, что битва является законной, ибо греки – предатели и убийцы и им чужда верность, ведь они убили своего законного сеньора, и они хуже евреев. И епископы сказали, что именем бога и властью, данной им апостоликом, отпускают грехи всем, кто пойдет на приступ, и епископы повелели пилигримам, чтобы они как следует исповедались и причастились и чтобы они не страшились биться против греков, ибо это враги господа. И был отдан приказ разыскать и изгнать из лагеря женщин легкого поведения и всех их отослать подальше от лагеря; так и поступили: всех их посадили на корабль и увезли весьма далеко от лагеря[209].
Нам не дано знать, как обернулось бы дело, не будь поблизости кровожадных прелатов, проповедовавших святость нападения на собратьев-христиан; но если что-то возможно показать документально, так это роль Константинополя как культового центра в византийской дипломатии. Можно также показать, что религиозный авторитет города сознательно повышался, что составляло часть имперской политики.
Когда Константин ещё только основал свою столицу, она не особенно притязала на то, чтобы стать центром паломничества. Правда, в ней пребывал император (а он был не просто светским главой Церкви, ведь императоры могли высказываться и по вероучительным вопросам и действительно высказывались), а также Вселенский патриарх, самый старший из членов назначенного им духовенства, уступавший лишь епископу-патриарху Римскому согласно порядку первенства, установленному на Халкидонском Вселенском Соборе в 451 г., до того как стать первым среди всех православных патриархов после разделения Церквей, происшедшего спустя шесть веков.
Но, как город новый, Константинополь не мог вступить в состязание с христианским престижем Рима с его многочисленными церквями и кафедрой преемника св. Петра; не мог он состязаться ни с Александрией, ни с Антиохией, ни с Иерусалимом. Александрийский и Антиохийский патриархаты следовали за Константинопольским в халкидонском распорядке, но и тот и другой были епископствами задолго до Константинополя, а их Церкви были гораздо древнее. Иерусалимский патриархат в порядке старшинства шёл последним, но только в его пределах паломники могли посетить места рождения, жизни и смерти
Иисуса, от церкви Рождества в близлежащем Вифлееме до храма Гроба Господня на Храмовой горе в Иерусалиме. Уже хотя бы потому, что иудеи, предшественники паломников, периодически съезжались со всех краёв империи и из-за её пределов, чтобы отмечать свои главные праздники в Иерусалимском Храме, паломничество было чрезвычайно важным как акт веры, а Константинополь не мог притязать на какое-либо религиозное значение (с неизбежной политической составляющей), если бы он не привлекал к себе паломников.
С таким вызовом столкнулись и справились императоры и патриархи. Благодаря значительным усилиям и крупным затратам Константинополь превратился в христианский город по преимуществу и в центр притяжения паломников, не уступающий Риму или Иерусалиму, причём в течение долгого времени его посещали даже больше, чем Рим и Иерусалим.
Началом послужило строительство церквей, прежде всего нового кафедрального храма св. Софии-Премудрости, который стал мечетью первостепенного значения после завоевания города в 1453 г., был секуляризирован в 1935 г. и с тех пор стал самым посещаемым памятником Стамбула. Прежняя Святая София, бывшая уже второй церковью, построенной на этом месте, была сожжена во время восстания «Ника» в январе 532 г. По приказу Юстиниана Анфимий Тралльский и Исидор Милетский тщательно спроектировали новое здание, ставшее тогдашним чудом света, с поразительно большим и высоким куполом в 31,87 м в поперечнике и высотой в 55,6 м (182 фута) над землёй, который поддерживала новоизобретённая система парусов, и барабана, прорезанного окнами; кажется, будто он парит над посетителем, поддерживаемый то ли волшебством, то ли чудом. (В качестве ещё одного чуда эстетики спустя более века после того как завоеватели-османы впервые замазали мозаики внутри храма, превратив храм святой Софии в мечеть, лишённую запрещённых изображений, архитектор Ходжа Мимар Синаи Ага (1489–1588 гг.) добавил четыре высоких, относительно тонких цилиндрических минарета, поражающих своим контрастом с массивной округлостью изначального здания. Таким образом, столкновение цивилизаций привело по крайней мере к культурному сплаву.)
Почти триста церквей были со временем выстроены в Константинополе, но со дня своего освящения 27 декабря 537 г. именно Святая София, Айя-София, в первую очередь привлекала паломников в Константинополь. Этот храм с его обширным внутренним пространством, не пестрящим поддерживающими своды колоннами, ибо сама его конструкция таинственным образом поддерживалась за счёт математически рассчитанного сопротивления распору, из-за чего внутренних опор не требовалось; храм со сводами, полностью выложенными золотом, разноцветным мрамором и яркими многокрасочными мозаиками (а многие посетители были просто не знакомы с этим видом искусства), украшенный, кроме того, роскошными шелками, мозаиками и фресками, он в течение многих веков был, вне всякого сомнения, самым впечатляющим зданием в мире.
Конечно, для многих верующих он был чем-то большим, то есть божественным чудом, достойным местопребыванием самой Святой Премудрости. Дав подробное описание новаторского проекта и не применявшегося ранее способа строительства, Прокопий Кесарийский передаёт современное событиям сообщение о впечатлениях первых посетителей собора:
И всякий раз, как кто-нибудь входит в этот храм, чтобы молиться, он сразу понимает, что не человеческим могуществом или искусством, но Божьим соизволением завершено такое дело; его разум, устремляясь к Богу, витает в небесах, полагая, что Он находится недалеко и что Он пребывает особенно там, где Он сам выбрал. <…> Никого никогда не охватывало пресыщение от этого созерцания, но находящиеся в храме люди радуются тому, что они видят, а уходя восхваляют его в своих беседах о нем[210].
Приезжие, знавшие о соборе святой Софии только по слухам, по прибытии в Константинополь обычно первым делом отправлялись осмотреть этот храм, независимо от того, для чего они прибыли в город. Но многие паломники приезжали для того, чтобы поклониться Богу именно там, причём их поток не прерывался в течение целых веков, что повышало престиж империи во многих странах, куда паломники возвращались.
Но ни самая впечатляющая архитектура, ни самые роскошные украшения не так сильно притягивали паломников, как знаменитые святые мощи. В православии и христианстве святые суть доступные посредники, каждый из которых способен пробуждать особую преданность жителей той или иной местности либо представителей того или иного слоя общества. Поэтому у многих верующих были и есть свои особые святые, которых они почитают наиболее благоговейно, кому они могут совершать подношения, чьи могилы или мощи они стремятся посетить, чтобы поклониться им, но также и для того, чтобы извлечь выгоду из духовных эманаций, нигде более не присутствующих.
Вот почему мощи могли привлекать набожных людей даже издалека, повышая при этом престиж той церкви, того монастыря или святилища, где они хранились. Некоторые из них изначально были святилищами над могилой святого или над его мощами, тогда как другие приобретали мощи, если могли себе это позволить: шла оживлённая торговля, и цены могли быть высокими, поскольку мощи, кроме их духовной ценности и обеспечиваемого ими престижа, служили ещё и источником доходов от пожертвований паломников. Правители, властвовавшие над такими местами, получали долю со всех этих доброхотных приношений; так же, несомненно, поступала и Византия, потому что её международный авторитет среди христиан, живших как недалеко от её границ, так и весьма далеко от них, постоянно укреплялся благодаря всё большему накоплению знаменитых мощей в столице империи. Мощи подробно перечисляются в собрании рассказов о Константинополе, составленном в XII веке в Скальхольте, в отдалённейшей Исландии.
Свидетельством притягательной силы константинопольских мощей может послужить «Сага о Книтлингах» (“Knytlinga Saga”). Повествуя об истории датских конунгов, автор саги описывает длительное пребывание Эрика Эйегода (Ejegod, «вечно добрый») в Константинополе на пути во Святую землю (ему довелось умереть в Пафосе, на Кипре, в июле 1103 г.). Когда он готовился покинуть столицу, чтобы продолжить путешествие, император, согласно «Деяниям данов» (“Gesta Danorum”) Саксона Грамматика, спросил Эрика, чего тот желал бы в качестве прощального подарка. Эрик отвечал, что ему желанны только святые мощи. Ему дали часть мощей св. Николая и кусочек Креста Господня, которые он отправил к себе домой в Роскильде, а также в церковь в родном для него местечке Слангеруп в Северной Зеландии[211].
Не все мощи были одинаково ценны, ибо существует иерархия святых, начиная с первых учеников Христа. Кроме того, легко опознаваемые конечности всегда превосходили своей ценностью какие-нибудь обрывки ткани. Хотя пределом мечтаний оставался обломок Креста Господня, всё же хорошо сохранившаяся рука или нога, приписываемая одному из первостепенных святых, также ценилась очень высоко. Императоры, как и духовенство, не жалели ни труда, ни денег на то, чтобы приобрести эти «руки помощи империи»[212], хотя рук было недостаточно: головы, руки, ноги, сердца, носы, простые куски ткани и, в общем, любая часть тела (за легко предсказуемыми исключениями) пользовались огромным спросом.
Когда длань св. Иоанна Крестителя, выкраденная из Антиохии, прибыла в Константинополь в 956 г. на имперском судне по завершении финального отрезка своего путешествия, она была принята патриархом Полиевктом и собравшимся сенатом, состоявшим из высокопоставленных чиновников в лучших облачениях, посреди свечей, факелов и курящихся благовоний, прежде чем её перенесли во дворец, а не в какую-нибудь церковь, монастырь или часовню: император Константин VII Багрянородный хотел, чтобы рука святого защищала его самого.
К тому времени, когда Константинополь пал под натиском завоевателей-«латинян» во время Четвёртого крестового похода в 1204 г., в городе было, видимо, более 3600 мощей примерно 476 различных святых[213], включая вышеупомянутую руку; хотя её больше не почитают, до сих пор её можно увидеть в венецианской серебряной оправе в музее Топкапы в нынешнем Стамбуле.
Мощи были важнее всего, но собрания особо почитаемых икон также увеличивали религиозное притяжение Константинополя. Если не считать крайне спорного иконоборческого периода в восьмом-девятом веках, православная вера всегда отличалась крайним благоговением, с которым в ней относились к иконам – к изображениям Иисуса, Богородицы, апостолов и других святых; чаще всего иконы представляли собою расписанные дощечки, но были также переносные или настенные мозаики. В этом отношении эллинская склонность к образности явно возобладала над абстрактным еврейским монотеизмом с его строгим запретом изображать Бога, отзвуки чего ещё слышатся в творениях ранних отцов Церкви.
Как и мощи, иконы тоже не были равноценны. Большинство из них были всего лишь живописными произведениями или мозаиками, которые можно было ценить за их декоративное или просветительское значение (мозаики в соборах городов Чефалу и Монреале и в Палатинской капелле (г. Палермо) на Сицилии, исполненные либо вдохновлённые византийцами, весьма успешно пересказывают изрядную часть Библии), – но в них самих святости нет. Зато некоторые иконы называли чудотворными, то есть видели в них эманации священного. Обладание ими приносило религиозный авторитет, как было и с мощами, и всё возраставшее количество святых икон также способствовало правдоподобности представления о Константинополе как о святом граде.
Самой почитаемой из всех византийских икон была икона Девы Марии Богородицы (Феотокос), держащей на руках младенца Иисуса Христа и указующей на Него как на источник спасения – Одигитрия, «Путеводительница» – написанная, как полагали, св. евангелистом Лукой, учеником апостола Павла (верующие приписывают Луке две книги Нового Завета). Согласно отрывку из сочинения церковного историка шестого века Феодора Чтеца, который приводит (или, скорее, фабрикует) в своей «Церковной истории» Никифор Каллист Ксанфопул в начале четырнадцатого века, Одигитрия св. Луки была отправлена из Иерусалима Пульхерии, дочери императора Аркадия (395–408 гг.). Икона хранилась в монастыре Панагия Одигитрия («Всесвятая Путеводительница») в Константинополе, но её выносили наружу, проносили в шествиях и даже выставляли на стенах города, чтобы отразить врагов в час великой опасности; и, хотя икона пережила разграбление Константинополя «латинянами» в 1204 г., после османского завоевания 1453 г. она исчезла.
Лука был святым, но всё же человеком; тогда как самые священные образы были «нерукотворными» (ахиропиита), возникли они чудесным образом и к тому же были чудотворными. Один пример, относящийся к поствизантийской эпохе, лучше передаёт глубину веры, которую способны вызывать эти изображения, а также их политическое значение – сочетание самое что ни на есть странное для кого угодно, только не для византийцев. Икона Казанской Божией Матери, чьё местонахождение под землёй было, как рассказывают, открыто маленькой девочке Самой Богородицей 8 июля 1579 г., была принята за нерукотворную тем охотнее, поскольку Казань была недавно завоеванным татарским, мусульманским городом, где прежде христиан не было вообще. Верили, что она отразила польское вторжение 1612 г., шведское нашествие 1704 г. и наполеоновское нашествие 1812 г.; однако ей не удалось ни разбить японцев в гибельной войне 1904–1905 гг., ни помешать большевикам захватить власть, поскольку икона Казанской Божией Матери была украдена ради её драгоценного оклада и, по слухам, уничтожена 29 июня 1904 г., что вызвало к жизни весьма точные предсказания о грядущей катастрофе.
Но в 1993 г. некая икона, которая, как утверждали, была той же самой, снова объявилась и была подарена папе Иоанну Павлу II, который почитал её в течение одиннадцати лет («Она сопровождала меня материнским взором в моём повседневном служении Церкви…»), в то же время предпринимая настойчивые попытки договориться о том, чтобы лично возвратить эту икону в Казань[214]. Для этого потребовался бы его визит в Российскую Федерацию – визит, которого польский прелат, понимавший толк в политике, сильно желал, тогда как Московский Патриархат и Кремль были настроены на решительный отказ. В конце концов российское упрямство восторжествовало, и Ватикан, не ставя никаких условий, возвратил икону в августе 2004 г. В следующий праздник в честь этой иконы, 21 июля 2005 г. по западному календарю (8 июля по старому стилю), патриарх Московский и всея Руси Алексий II (считающийся также бывшим агентом КГБ «Дроздовым») и президент Татарстана Минтимер Шаймиев, номинально мусульманин, поместили икону Богородицы в Благовещенский собор Казанского кремля. Византийцы отнеслись бы с пониманием и даже с симпатией к хладнокровным политическим расчётам всех, кто был вовлечён в это дело, – в то же время самым искренним образом веруя в Богородицу.
Нерукотворные иконы были самыми значительными с вероучительной точки зрения, потому что они примиряли желание обладать могучими духовными орудиями с запретом на изготовление изображений в Книге Исход 20:4. Путём компромисса, после ожесточённых споров, постиконоборческое православное вероучение осудило поклонение иконам (латрия), предписав их почитание (дулия), которое можно оказывать, например, и императору, хотя Богородице полагалось «сверхпочитание» (ипердулия).
Но нерукотворные иконы, не изготовленные людьми, представляли собою нечто иное, поскольку они сами по себе могли творить чудеса, включая их собственное чудесное воспроизведение. Самым значительным из них был образ «Мандилион» (Эдесский убрус, Спас Нерукотворный) – лик и шея Иисуса Христа, запечатленные на полотенце, посланном некогда самим Иисусом (историческому) Абгару V, царю Эдессы в Осроене, взамен личного визита. Неоднократно завоёванный и отвоёванный вместе с городом «Мандилион» был утрачен и заново обретён, а в 944 г. торжественно водворён во дворце императором Романом I Лакапином (919–944 гг.). Правда, это не помогло Роману удержать трон в своих руках, но образ оставался во дворце в качестве главной городской иконы, покуда не пропал окончательно при взятии Константинополя в 1204 г., в отличие от схожей с ней иконы св. Вероники (это имя толковалось как «истинный образ», vera icona), держащей в руках убрус с изображением Христа, которую ненадолго и с серьёзными мерами предосторожности выставляют в соборе св. Петра в Риме каждое Вербное воскресенье.
Святые мощи и священные изображения были лишь частью незабываемого переживания, поджидавшего паломников и всех посетителей, приходивших на службы в великие церкви Константинополя, особенно в Святую Софию.
Первая русская летопись, «Повесть временных лет», которую по-английски принято называть “Primary Chronicle” («Начальная хроника») – причудливое смешение разрозненных исторических фактов, прямого вымысла, благочестивых повествований и игривых непристойностей, – под 6495 годом от сотворения мира (987 г. по нашему календарю) упоминает комбинированное «мультимедийное» воздействие величественной архитектуры, позолоченных мозаик, освещённых свечами икон, роскошных одеяний священников, благовонных курений и ещё одного великого достижения византийцев – богослужебного хорового пения, по сей день восхищающего души верующих. Согласно «Повести», Владимир I, варяжский (= скандинавский) правитель Киевской Руси, отправил посольство, чтобы найти веру, подходящую ему самому и его народу, то есть соплеменникам-скандина-вам и коренным славянам, которых уже не удовлетворяли ни Перун, славянский бог-громовник, ни ввезённые северные божества. По возвращении посольство, согласно «Повести временных лет» от 6494 г. (= 986 г.), доложило следующее:
И созвал князь бояр своих и старцев, и сказал Владимир: «Вот пришли посланные нами мужи, послушаем же все, что было с ними», – и обратился к послам: «Говорите перед дружиною». Они же сказали: «Ходили в Болгарию, смотрели, как они [мусульмане] молятся в храме, то есть в мечети, стоят там без пояса; сделав поклон, сядет и глядит туда и сюда, как безумный, и нет в них веселья, только печаль и смрад великий. Не добр закон их. И пришли мы к немцам [католикам], и видели в храмах их различную службу, но красоты не видели никакой. И пришли мы в Греческую землю [в Константинополь], и ввели нас туда, где служат они Богу своему, и не знали – на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом, – знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той»…[215]
Ничего случайного в этой встрече с православной религией не было. За год до этого, в 986 г., некий византийский миссионер, который в «Повести временных лет» примечательно именуется «философом», предположительно прибыл в Киев, чтобы предстать при дворе Владимира и проповедовать там. Кроме того, он был не первым. Византийские миссионеры уже ранее приезжали в течение некоторого времени: бабка Владимира, княгиня Ольга, уже лично обратилась в христианство, и её с огромной помпой, в окружении многочисленной свиты, чествовали в Константинополе. Посольство Владимира тоже приняли с пышными церемониями:
И призвали их [послов] цари Василий [II, 976—1025 гг.] и Константин [VIII, его брат и номинальный соправитель], и сказали им: «Идите в землю вашу», и отпустили их с дарами великими и с честью. Они же вернулись в землю свою.
Религиозная вербовка была не только одним из средств дипломатии. Византийцы были слишком привержены своей вере для того, чтобы не видеть в евангелизации свою религиозную обязанность, хотя евангелизация не служила стопроцентной гарантией имперского влияния на новообращенных. Принявшие христианство и всё более славянизировавшиеся болгары причиняли ничуть не меньше хлопот, чем их предшественники-язычники, тюрки-булгары, да и сами христиане: ведь их наиболее преуспевшие цари даже ставили под сомнение верховную власть императора над христианским миром[216].
По крайней мере в случае Киевской Руси выгоды обращения в христианство для императора оказались скорыми и существенными. То ли вследствие пылкого отчёта своего посольства, то ли независимо от него (судя по тому, что мы знаем, второе более вероятно) Владимир обратился в христианство сам и обратил свой народ в 988 г. В качестве объяснения этого в «Повести временных лет» приводится рассказ (едва ли достоверный) о том, как Владимир осаждал Корсунь, значительный византийский город в Крыму, угрожая осадить и сам Константинополь, если не получит в жёны Анну, сестру Василия:
И когда прошел год, в 6496 (988) году пошел Владимир с войском на Корсунь, город греческий <…> Владимир вошел в город с дружиною своей и послал к царям Василию и Константину сказать: «Вот взял уже ваш город славный; слышал же, что имеете сестру девицу; если не отдадите ее за меня, то сделаю столице вашей то же, что и этому городу». И, услышав это, опечалились цари, и послали ему весть такую: «Не пристало христианам выдавать жен за язычников. Если крестишься, то и ее получишь, и царство небесное восприимешь, и с нами единоверен будешь. Если же не сделаешь этого, то не сможем выдать сестру за тебя»[217].
Более правдоподобная версия выглядит иначе: Варда Фока, отпрыск самой богатой и могущественной семьи в империи, впавший в немилость доместик схол Востока (главнокомандующий войсками восточной части империи), солдат-ветеран гигантского роста с репутацией героя, поднял восстание против Василия II, тогда молодого и ещё не одержавшего славных побед, провозгласив себя императором 15 августа 987 г. Когда его семья и другие аристократические семьи встали на его сторону, как и восточные войска в Анатолии, в начале 988 г. Варда Фока выступил в поход на Константинополь. Двумя годами ранее Василий II потерпел серьёзное поражение от болгар, и западные войска, которыми он командовал, всё ещё были слабы. По этой причине Василий II оказался почти беззащитен, когда Варда Фока окружил Константинополь с моря и с суши, из Хрисополя (ныне Юскюдар), прямо на другом берегу Босфора, и из близлежащего Абидоса (ныне Чанаккале).
Казалось, что Василий II бесповоротно проиграл, но в течение месяцев, последовавших за восстанием, он провёл успешные переговоры с Владимиром I, чтобы заручиться военной помощью последнего:
…император… ночью снарядил несколько кораблей и, посадив на них росов (потому что ему удалось набрать себе союзников из них, и он породнился с их князем, Владимиром, через свою сестру Анну), пересёк пролив вместе с ними, дерзко напал на врагов и без труда подчинил их[218].
Таким образом, весной 988 г. шесть тысяч варяжских (Vaeringjar) воинов прибыли из Киевской Руси; им суждено было остаться на имперской службе и составить начальный контингент варяжской гвардии – элитного корпуса императорских телохранителей, набор в ряды которого должен был производиться напрямую из Скандинавии, даже из Исландии, а впоследствии – из числа саксов из Англии после поражения при Гастингсе, а также из норманнов[219]. Василий II лично повёл варягов против повстанцев, сначала разбив их силы при Хрисополе, а затем ещё раз, 13 апреля 989 г., при Абидосе, где сам Варда Фока умер – предположительно от сердечного приступа.
Владимир ещё не был крещён в начале 988 г., когда он отправил в Константинополь варягов, и возможно, он напал на прибрежное владение Византии, Корсунь в Крыму, перед самым своим крещением. Но в момент острейшего кризиса он всё же оказал жизненно важную помощь императору и главе его Церкви. У Владимира могли быть свои, вполне светские причины на то, чтобы помочь Василию II. В качестве одного из объяснений предлагалось и такое: он нёс унаследованные им обязательства по договору. Действительно, по договору от 971 г. между Святославом, отцом Владимира, и императором Иоанном Цимисхием (969–976 гг.) Святослав обещал защищать империю от всех противников. Но этот договор был подписан вынужденно, после сокрушительного поражения, а сам Святослав был убит печенегами до своего возвращения в Киев. Маловероятно, что его сын стал бы помогать Василию II только для того, чтобы соблюсти договор. Гораздо более правдоподобно, что именно процесс обращения в христианство и воспоследовавший за этим диалог между имперским двором и Киевом создал благоприятный контекст, в котором Василий II мог запросить и получить войска, спасшие его престол.
В более широкой перспективе обращение раздвинуло пределы православно-христианского пространства, внутри которого империи по меньшей мере было обеспечено центральное положение. Вместо того чтобы оставаться в одиночестве в мире врагов-мусульман, враждебных монофизитов, экзотических язычников и западных приверженцев сомнительных папских вероучений, к концу десятого века византийцы создали православное содружество автокефальных Церквей, число которых неизбежно возрастало[220]. А это, в свою очередь, расширило и сферу влияния византийцев, и даже рынок сбыта их произведений: ведь в российских музеях до сих пор можно любоваться яркими, красочными иконами, приобретёнными в Константинополе.
Глава 5
Использование имперского престижа
Благодаря своим духовным, а также вполне земным приманкам метрополия Константинополь сама по себе была могущественным орудием убеждения, по крайней мере до и после бедствий седьмого и восьмого веков, когда вследствие череды осад, повторяющихся эпидемий чумы и особенно страшного землетрясения 740 г. от города осталось не так уж и много. Но даже в таких условиях Константинополь оставался величайшим городом в пределах распространения европейской цивилизации, каким он и был со времени упадка Рима в пятом веке.
Кроме того, Константинополь был и самым впечатляющим из городов: он, как и нынешний Стамбул, располагался на полуострове, картинно вдающемся в морской пролив, и красовался строем величественных дворцов и храмов, ныне обезображенным удручающими новыми постройками. Чтобы усилить воздействие города, перемещения официальных посетителей по нему тщательно контролировались, дабы перед ними представали только самые изысканные виды – а заодно, как можно предположить, и запоминающиеся сцены тактических занятий хорошо вооружённых воинов.
Что византийцы бесконечно гордились своей столицей – ничуть не удивительно; однако для их дипломатии важно было впечатление, оказываемое ею на посетителей-иностранцев, а впечатление это было просто ошеломляющим, если учесть, что очень многие из них прибывали из мира хижин, палаток или юрт. Мы располагаем редкостным сообщением историка Иордана о реакции готского короля Атанариха в конце четвёртого века, то есть задолго до того как Юстиниан (527–565 гг.) прибавил к красотам города храм св. Софии и много другого, что впечатляло посетителей впоследствии:
Феодосий… короля Атанариха, который тогда наследовал Фритигерну, <…> привлек к себе поднесением ему даров и пригласил его со свойственной ему приветливостью нрава побывать у него в Константинополе. Тот охотно согласился и, войдя в столицу, воскликнул в удивлении: «Ну, вот я и вижу то, о чем часто слыхивал с недоверием!» – разумея под этим славу великого города. И, бросая взоры туда и сюда, он глядел и дивился то местоположению города, то вереницам кораблей, то знаменитым стенам. Когда же он увидел толпы различных народов, подобные пробивающимся со всех сторон волнам, объединенным в общий поток, или выстроившимся в ряды воинам, то он произнес: «Император – это, несомненно, земной бог, и всякий, кто поднимет на него руку, будет сам виноват в пролитии своей же крови»[221].
Таков был задуманный эффект, и текст Иордана – предположительно сокращение утраченной коллаборационистской истории Кассиодора, служившего готскому королю Теодориху, – содержит подобающее упоминание о том, что даже после смерти Атанариха всё его войско осталось на службе у ромеев, «слившись как бы в одно тело с римским войском».
Уже сами названия города показывают, что престиж его был огромен, а слава о нём расходилась далеко. Славяне, жившие по соседству, в нынешней Болгарии и Македонии, а также дальше, в нынешней Украине и России, называли Константинополь Царьградом, столицей мира и даже представительством Бога на земле. В далёкой Скандинавии и в ещё более далёкой Исландии его называли Миклагард (Miklagard, Mikligardr, Micklegarth), «великий град», и бесконечное восхищение им выражено в сагах.
Сам император был средоточием тщательно разработанных придворных ритуалов, исполнявшихся чиновниками в блистательных одеяниях, чтобы нагнать пущего благоговейного страха на иностранных послов при дворе. Если этого оказывалось недостаточно, то одно время гидравлические устройства поднимали императорский трон при приближении посетителей и приводили в действие львов, бивших хвостами и рычавших вполне убедительно для того, чтобы ошеломить и ввергнуть в ужас людей неподготовленных[222]. Это было чуть ли не детским дурачеством, однако тщательная подготовка и продуманная режиссура присутствовали в обращении византийцев с многоразличными державами, народами и племенами, которых они встречали на протяжении веков, включая нехристиан и схизматиков, которых оставлял равнодушными религиозный авторитет империи. Немало из того, что делали византийцы, было рассчитано на сохранение и преумножение престижа императорского двора, и он использовался даже для того, чтобы произвести впечатление, внушить благоговейный страх, привлечь на свою сторону, а то и соблазнить. В отличие от войска или золота престиж не расходуется при использовании, и это было огромным достоинством для византийцев, которые всегда стремились найти экономичные источники власти.
Таким образом, двор, как и многое другое, служил орудием убеждения: он был единым средоточием политической, законодательной и административной власти; местом хранения казны, откуда золото текло в руки гражданских чиновников и военнослужащих императора, а также иностранных союзников, клиентов, помощников, а подчас и прямых шантажистов; роскошной сценой, на которой разворачивался бесконечный круг частных и публичных церемоний, оживляемых ослепительными шёлковыми одеяниями высокопоставленных чиновников, каждое из которых обозначало их ранг; идеальной целью для амбициозной молодёжи, стекавшейся со всей империи в надежде сделать чиновничью карьеру, – некоторых из них специально оскопляли, чтобы они вошли в число дворцовых евнухов. Иногда двор был также тем местом, где при правителях-меценатах подвизались художники, литераторы и учёные, но он всегда оставался местом пребывания самого императора, священного для православных христиан как мирской наместник Бога на земле и самый значительный из людей для многих, даже нехристиан, живших как по соседству, так и очень далеко.
На приезжих владык и вождей, знавших лишь грубые удовольствия и варварские нравы, царившие в их бревенчатых залах, юртах или недавно возведённых крепостях с палисадами, византийский двор с его пышными аудиенциями, шествиями и церемониями должен был производить невообразимое впечатление, поражая зрелищами неземной красы. Подробные рассказы о том, как принимали иноземных владык, содержатся в бесценном собрании описаний дворцовых церемоний и многого иного, приписываемом императору Константину VII Багрянородному, которое обычно известно под латинским заглавием “De cerimoniis aulae Byzantinae” («О церемониях византийского двора»), но здесь будет цитироваться под заглавием «Книга церемоний» (“Book of Ceremonies”)[223].
Особый интерес представляет приём мусульманских послов в 946 г.; они знали уже не только хижины и шатры, но и монументальную мечеть Омейядов в Дамаске, изысканную (и сугубо византийскую по стилю) мечеть Купол Скалы (Масджид Куббат ас-Сахра) на Храмовой горе в Иерусалиме, а также багдадский двор, так что произвести на них впечатление было непросто. Они прибыли от имени аббасидского халифа, всё ещё считавшегося правителем всего исламского мира, хотя к тому времени халифат совершенно обессилел, и посланцы, прибывшие в мае, а затем в августе 946 г., чтобы обсудить условия перемирия и обмена пленными, представляли хоть и не мировую, но вполне реальную силу: воинственных пограничных царьков и более солидных правителей различных областей. В числе первых был эмир Тарса в Киликии (возле нынешнего города Мерсин в Турции) на юго-восточной границе империи, чьи призывы к джихаду раздавались порой по всему мусульманскому миру; его соратник по джихаду и соперник, эмир Амиды (Диярбакыр в современной Турции, Амед по-курдски), на центрально-восточной границе империи; куда более могущественный буидский (бувайхидский) правитель Али, сын Абу Шадджа Бувайха, шиит-гетеродокс и военный вождь из Ирана, только что овладевший и Багдадом, главной силой которого
была стойкая в бою пехота, состоявшая из его соплеменников, горцев-дайламитов[224]; и Али Абу ал-Хасан ибн Хамдан, принадлежащий к весьма гетеродоксальной секте нусайритов или алавитов, более известный по прозвищу Сайф-ад-Даула, «меч державы» (имеется в виду халифат), на деле же основатель собственного государства Хамданидов в Сирии, чьё последующее падение ознаменовало подъём Византии в десятом веке. (Он до сих пор известен среди арабов, но скорее потому, что одно время он был покровителем невероятно одарённого, несдержанного и высокомерного поэта Абу-т-Тайиба Ахмада ибн-ал-Хусейна, обычно известного по прозвищу ал-Мутанабби («лжепророк», «выдающий себя за пророка»: такова была лишь одна из его выходок.)
Из «Книги церемоний» мы знаем, насколько тщательной была подготовка к приёму этих арабских послов[225]. Меблировка и украшения дворца, достаточно роскошные для других посетителей, были сочтены неудовлетворительными, поэтому венки, серебряные подсвечники, золотой платан, увешанный жемчугом, вышивками и драпировками, а также прочие украшения были заимствованы из церквей и монастырей, тогда как храм св. Софии и другая великая церковь, базилика Свв. Апостолов, одолжили для этого мероприятия своих роскошно одетых хористов. Но и этого показалось мало, так что эпарх (префект) города одолжил дополнительные украшения из странноприимных домов, из старинных зданий, из других церквей и из ювелирных мастерских. Кроме того, на него была возложена и более обыденная задача: проследить за украшениями процессии, проходившей через город и по ипподрому.
Когда час настал, лестница, ведущая во дворец, с обеих сторон была уставлена императорскими штандартами; командующие гребцами держали два штандарта, а командующий гетерией, то есть полком дворцовой гвардии, держал собственный императорский штандарт: шёлковый, с золотой вышивкой. В самом дворце римские жезлы, диптихи и военные инсигнии были расположены с обеих сторон трона; кроме того, одолженные серебряные органы цирковых партий «зелёных» и «синих» были добавлены к золотому дворцовому органу. Шелковые драпировки преобразили внутренний сад (arboretum) в приёмное помещение для прогулок, а драгоценные одеяния, эмали, серебряные изделия, персидские ковры, лавровые венки и свежие цветы усугубляли показную роскошь. Полы были устланы лавром, плющом, миртом и розмарином с розами в главном приёмном зале.
Степень роскоши одеяния придворных строго определялась их рангом[226]; но по этому случаю даже не столь высокопоставленным чиновникам выдали более роскошные одеяния чиновников высоких рангов и даже скромных дворцовых прислужников, вплоть до банщиков, которые буквально назывались «мыльниками» (сапонистами), снабдили прихотливыми накидками. Император Константин VII Багрянородный не доверил столь ответственных задач своим чиновникам – он лично проследил за тем, чтобы мусульманским послам тоже были выданы дорогие одеяния с воротничками, инкрустированными «драгоценными камнями и крупными жемчужинами»: